Вы здесь

Битва за Рим. VI (Феликс Дан, 1876)

VI

Спальня Теодорика поражала той бьющей в глаза роскошью, которой отличались постройки последних императоров. При них благородная простота греческого искусства была вытеснена невероятным богатством, собранным завоевателями со всего света.

Яркая мозаика стен и потолка изображала победы древних римлян и поэтические легенды языческого времени, на мраморном полу чередовались сложные узоры из драгоценных камней: оникса, агата и яшмы.

Странной казалась посреди всей этой роскоши постель Теодорика, из неотесанного дуба, покрытого звериными шкурами и грубым солдатским плащом. Только вышитое золотом пурпурное покрывало, наброшенное на ноги больного, да великолепная львиная шкура с массивными золотыми лапами – подарок короля африканских вандалов – выдавали высокий сан хозяина спальни. Вся же остальная меблировка, утварь и одежды, разбросанные по комнате, были грубы и просты и могли бы принадлежать любому германскому воину. К одной из малахитовых колонн, поддерживавших раззолоченные своды, прислонен был тяжелый боевой щит Теодорика и длинный обоюдоострый германский меч, который уже многие годы не вынимался из ножен героем, усмирившим Италию.

У изголовья постели, грустно понурившись, стоял могучий старик Гильдебранд, внимательно вглядываясь в черты лица своего повелителя, повернувшегося к нему.

Чуть-чуть поседевшие волосы Великого Теодорика сохранили дивную, светло-каштановую окраску. Только на висках, там, где короткие вьющиеся кудри казались вытертыми под тяжестью тяжелого стального шлема, выделялись две-три серебряные нити. Высокий лоб мыслителя, сверкающие почти невероятным блеском глаза и гордый изгиб орлиного профиля отличали в нем героя-завоевателя, но мягкость очертаний пурпурного рта, ясно видимого между длинными, золотисто-русыми усами и бородой, и чарующая прелесть улыбки говорили о великодушном сердце.

Долго не спускал больной монарх своих синих глаз с верного оруженосца, пытливо и грустно вглядывавшегося в бледное, утомленное лицо своего ученика, друга и государя.

Внезапно протянув руку, Теодорик проговорил спокойно и ласково:

– Пора проститься, старый друг…

Услышав эти слова, маститый воин как подкошенный упал на колени у постели больного, с глухим рыданием прижимая к своей богатырской груди исхудалую руку больного.

Ласково положил Теодорик другую руку на плечо своего верного оруженосца.

– Полно, старый друг, не заставляй меня тратить последние силы, утешая того, кто долгие годы находил утешение для мальчика, юноши и мужа… Лучше взгляни мне в глаза, старый товарищ, и скажи мне правду… Ты один лгать не умеешь… Ты не солжешь своему королю, другу и сыну в этот прощальный час… Не правда ли?

Старый оруженосец не шевельнулся, только голубые глаза его затуманились непривычными слезами и поднялись на больного монарха. Но, видно, этот светлый взгляд сказал Теодорику все, что он хотел знать, так как император тихо промолвил:

– Благодарю тебя, Гильдебранд… Послушай же, сын Хильдунга, что мне нужно узнать от тебя… Не верю я греческим врачам, лживым и обманчивым, как и их наука. Ты же получил от дедов и прадедов дар узнавать болезни и лечить их травами и корнями. Скажи же мне правду, старый верный друг. Я знаю, что смерть уже завладела мной… и давно уже… Я не знаю, когда закроются мои глаза под ее всемогущей рукой. Сегодня ночью или еще раньше?..

Орлиный взгляд героя, не утративший ни своего блеска, ни своей проницательности, остановился на старом воине, и каждый, кто увидел бы этот взгляд, понял невозможность скрыть что-либо от этого человека.

Но старый Гильдебранд и не хотел лгать своему господину. И хотя его голос и звучал бесконечной печалью, но слова срывались твердо и спокойно с его уст.

– Ты прав, сын Амалунгов, великий вождь готов, повелитель Италии… Рука смерти коснулась тебя… Ты не увидишь солнечного восхода…

– Благодарю за правду, старый друг… Греческий врач, которого я спрашивал перед тобой, уверял меня, что впереди еще два или три дня… Теперь я знаю, что каждая минута дорога, и могу спокойно приготовиться к смерти…

– Ты хочешь позвать христианских священников? – спросил старый оруженосец, нахмурив брови, и выражение злобного недоверия промелькнуло в его печальных глазах.

Умирающий отрицательно покачал головой.

– Нет, Гильдебранд… Теперь я уже не нуждаюсь в них.

– Отдых подкрепил тебя, государь. Душа твоя проснулась от тяжелого сна, смущавшего твой покой. Слава тебе, король готов. Ты умрешь, как подобает сыну великого Теомара, внуку Божественного Амалунга.

Теодорик усмехнулся:

– Я знаю, тебе неприятны были попы у постели твоего короля. И ты был прав, друг мой… Они не могли помочь мне, когда я искал помощи.

– Кто же помог тебе победить снедающую тебя печаль-тоску?.. Кто вернул спокойствие герою, оставляющему этот мир для иного, лучшего?

– Мне помог Господь Бог Вседержитель и… моя собственная совесть, оправдавшая меня… Выслушай мое признание, Гильдебранд. Тебе одному доверяю я то, что всю жизнь терзало меня, что, быть может, привело к безвременной могиле твоего государя… То, чего никогда не узнает моя дочь и мой верный Кассиодор. Это будет доказательством любви и уважения твоего ученика и друга… Но прежде всего скажи мне, правда ли, что италийцы говорят, будто бы тоска, овладевшая мной, вызвана была раскаянием в казни Боэция и Симаха?..

Старик молча кивнул своей седой головой.

– Ну а ты сам веришь ли этим рассказам?

– Нет, государь, никогда не поверю я, чтобы ты стал терзаться из-за изменников и предателей. Их казнь была заслуженной карой и справедливым делом… А в таких делах люди твоего закала не раскаиваются…

– Ты прав, Гильдебранд… Хотя этих изменников можно было бы и пощадить, так как их злая воля не успела принести плоды. Других я бы, конечно, простил в подобном случае, но этих людей я считал своими друзьями… Их измена огорчила меня… Они хотели украсть мою корону и продать ее византийским куклам. Моей дружбе они предпочли деньги Юстина и Юстиниана, коронованных лицемеров, недостойных трона… О, нет, я не сожалею о смерти изменников. Они не заслуживают моей жалости… Одно презрение осталось в моей душе к этим змеям, согретым на моей груди… Ты это знал, мой старый друг… Но чем же ты объяснил тоску, которую я не мог ни скрыть, ни преодолеть, и которую греческие врачи называли болезнью.

– Государь, твой наследник еще почти дитя. Ты же окружен врагами… Твоя железная рука справлялась с изменой, но сможет ли твой внук выдержать тяжесть твоей короны?..

Подвижное лицо Теодорика омрачилось.

– Ты снова прав, мой верный слуга, – торжественно проговорил он, положив руку на плечо своего старого оруженосца. – Я всегда сознавал непрочность моего престола, даже тогда, когда принимал послов с гордостью победителя… Ослабей я на минуту, и власть моя пошатнулась бы… Вот почему я молчал, скрывая сомнения и колебания, и только в глубине дворца, закрыв двери и окна моей спальни, я позволял себе вздохнуть… иногда. Ты же, как и все остальные, считал меня ослепленным гордостью и тщеславием…

Гильдебранд низко опустил голову перед умирающим героем.

– В тебе живет мудрость германского народа… Я же был глупцом, не понимавшим твоего величия.

– Ты ненавидел италийцев так же необоснованно, как я доверял им…

Теодорик замолчал. Тяжелый вздох поднял его могучую грудь.

– К чему терзать себя подобными мыслями, государь? – произнес Гильдебранд.

– Не мешай мне высказаться хоть перед смертью, старик. Хоть теперь дай сделаться человеком и сбросить с души страшную тяжесть вечного притворства… Тяжело смертному, невыносимо тяжело, стоять выше всех, чувствовать себя предметом обожания… «Не делай себе изваяния и никакого изображения», – сказал Господь. К этим словам я бы мог прибавить другие: «Горе человеку, ставшему кумиром». Верь мне, старый друг, нет худшего испытания на земле, как чувствовать себя земным Богом. Бывают минуты, когда жалкий земной Бог рад был бы сменить венец и престол на слово сочувствия, на дружеское рукопожатие. Сорок лет тащил я крест свой, и только теперь, при виде избавительницы-смерти, позволяю себе застонать под его тяжестью… А между тем я давно знаю, всегда знал, что государство, созданное мной, непрочно, что оно осуждено на гибель, быть может, благодаря моему охлаждению к италийцам. Теперь я вижу ясно, в чем была моя ошибка. Побежденного народа нельзя равнять с победителями, как нельзя оставить в живых раненого медведя. Завоеванное племя никогда не простит унижений от своих завоевателей и рано или поздно постарается кровью смыть позор своего поражения… Что же, да будет воля Божья над моими готами, как над всей вселенной… Ничто в этом мире не вечно. Не вечна и моя империя готов италийских… И если виной погибели ее было великодушие и доброта к побежденным, то за эту вину простит не только Бог на небеси, но и потомство моего народа…

– Ты прав, государь… Твое имя останется священным для всех германских племен, как образец рыцарской отваги и благородного прямодушия.

Умирающий король грустно улыбнулся.

– О, если бы это была правда, мой верный старый друг… Если бы моя совесть не говорила другого в эти последние дни, когда моя душа, оставшаяся юной, бодрой и сильной, тщетно боролась с износившимся и одряхлелым телом. Это была последняя борьба, Гильдебранд, и последнее мое поражение… И знаешь ли, кто победил меня в последние дни страшного бессилия и мрачного уныния?.. Простая тень, призрак, воспоминание… называй как хочешь моего великого соперника, единственного врага, которого я принужден был уважать против воли и… желания. Теперь, как тридцать лет назад… Неумолимая совесть нашептывала мне все тот же страшный вопрос: что, если власть готов погибнет навсегда, если язык их станет чужим в Италии, если исчезнет воспоминание о них и их победах, что, если все это случится по твоей вине, Теодорик?.. В наказание за твою измену последнему достойному сопернику твоему, король готов…

Старый оруженосец с удивлением поднял глаза на своего короля.

– О ком ты говоришь, государь?.. Чья тень преследует тебя, лишая покоя?..

Больной закрыл лицо руками и прошептал едва слышно:

– Не мог позабыть великана-славянина.

– Одоакр!.. – вскрикнул Гильдебранд и поник своей седой головой.

Несколько минут продолжалось тяжелое молчание.

Наконец Теодорик опустил руки и заговорил глухо и отрывисто, точно против воли, припоминая тяжелое прошлое.

– И ты опустил голову при этом имени, старый друг… Ты помнишь ужасный день последней расправы… Моя рука нанесла смертельную рану величайшему герою нашего времени… И не в честном бою. Изменой убит был мой гость, в моем доме, за моим столом. Кровь его окрасила хлеб, который мы только что разделили по-братски… горячая струя брызнула мне в лицо, и взгляд его застыл, полный ненависти и презрения… Да, старик… презрения… Он один в подлунном мире имеет право презирать Теодорика… И он вернулся на землю, откуда – не знаю, но он вернулся, чтобы еще раз бросить мне в лицо свое презрение… Шесть недель назад, в тихую лунную ночь, увидел я окровавленную тень у моего изголовья, там, где теперь стоишь ты… Могильным холодом пахнуло мне в лицо от лика загробного жителя. Но я выдержал его взгляд и узнал его… Из могучей груди струилась кровь, как в тот день, когда мой меч вонзился в нее… Но теперь бледные губы шевелились, и я слышал глухой замогильный голос, который возвестил мне: «Царь царствующих не прощает предательств… И твое царство погибнет, в искупление твоей измены. Народ заплатит долг своего государя. Таков закон, его же не прейдеши…» Сердце мое охватил холод смерти, и я понял, что такое страх…

Бледное лицо больного помертвело. Широко раскрытыми орлиными глазами глядел он перед собой.

И снова воцарилось мрачное молчание, прерываемое только хриплым дыханием умирающего монарха. Через несколько минут старый оруженосец упрямо тряхнул седыми кудрями и вымолвил решительным голосом:

– Выслушай меня, государь… Я вижу, ты терзаешься, подобно женщине, из-за нескольких капель пролитой тобою крови. Но вспомни, сколько сотен людей убил ты своей рукой, сколько сотен тысяч врагов истребил твой народ по твоему приказу. Вспомни, как мы завоевывали Италию в тридцати семи сражениях… По колена в крови шли мы вперед от далеких Альп вплоть до Равенны… Вспомни, наконец, как сложились обстоятельства… Целые годы боролся славянский зубр с германским медведем, и сломить этого зубра было трудней, чем покорить полмира… Наконец Равенна сдалась – не силе оружия, а голоду… Сдалась по договору. И ты честно протянул руку бывшему врагу, называя его другом и братом. Он же… Вспомни, государь, тот день, когда тебе передали, что побежденный Одоакр готовился снова начать борьбу, что в ту же ночь должно было начаться избиение готов… Что было делать?.. Открыто спросить у врага о его намерениях?.. Но если он задумал измену, так и признался бы в ней?.. Ты понял, что двум медведям не ужиться в одной берлоге, и спас себя и народ свой… Смерть этого человека была необходима для нас всех. Пока он был жив, о мире не могло быть и речи. Мир же был нужен не только тебе, но и твоему народу, и даже этой несчастной Италии, истерзанной бесконечными войнами… О, государь, поверь мне… Если убийство Одоакра и было преступлением, то ты загладил его целой жизнью подвигов. Ты пощадил всех сообщников своего врага и обогатил его семью и друзей. Ты спас два народа и стал отцом для обоих. Спроси своих италийцев… Они тоже скажут. Под твоей властью росло и крепло благополучие Италии и сила готов… Что же значит смерть одного человека в сравнении с жизнью двух народов? Будь я на твоем месте, я бы трижды убил каждого, мешающего воплотить твои великие и благотворные замыслы…

Старик замолчал, сверкая глазами. Но больной монарх печально покачал головой.

– Все, что ты говорил, старый друг, я и сам повторял себе сотни раз, не находя утешения… Ты был бы прав, если бы Одоакр был таким же человеком, как и другие. Но он был неизмеримо выше… Я убил его… из зависти… из страха… Да, старик, к чему скрывать настоящие мои побуждения. Теперь я понимаю, что заставило меня поднять руку на великого славянина… Я боялся новой борьбы с этим героем, сознавая страшную потребность в этой борьбе. И это сознание терзало меня денно и нощно. Ничто не могло отогнать разгневанную тень от моего изголовья. Тщетно присылал мне Кассиодор христианских епископов и священников… Они видели мое раскаяние и простили мне мой грех… Но легче мне от этого не стало… Не умею я прятаться от ответственности под сенью креста, и не понятно мне, почему мое преступление может быть омыто кровью неповинного Бога, погибшего на кресте…

Старый оруженосец радостно поднял голову.

– Ты прав, государь… Сто раз прав. Я тоже никогда не мог поверить россказням христианских священников. Наши старые Боги куда проще и понятней, чем их непорочный агнец… Скажи же мне, сын и государь мой, ты все еще веришь в Тора и Одина?..

Слабая улыбка скользнула по бледным губам больного.

– Неисправимый язычник… – тихо прошептал он. – Нет, Гильдебранд, Один не смог бы утешить меня, быть может, потому, что вера в его светлую Валгаллу давно уже угасла в моей груди. Меня спасла от отчаяния вера в высшую справедливость, управляющую миром… Выслушай меня внимательно, старик, и постарайся понять смысл моих слов… Чем больше вдумывался я в то, что происходит на земле, тем сильней убеждался в том, что единый Всемогущий Творец неба и земли не может быть несправедливым… Не может Он карать целый народ за преступления монарха. За мои поступки отвечаю я один. Быть может, дети и внуки мои, до седьмого поколения, как учат нас евреи… Но народ мой, мои готы, в моем преступлении не повинны и за меня не пострадают, ибо Бог не может допустить несправедливости… Додумавшись до этой истины, я успокоился, сказав себе: да будет воля Божья надо мной и родом Амалунгов. Если же мои готы погибнут, потому что так суждено Господом, так они погибнут за свою вину, а не за мое преступление. Поняв это, я смело глянул в глаза тени Одоакра и сказал ей «уйди»… И вторично побежденный враг повиновался и оставил меня… Но борьба с ним подорвала мои последние силы… Место удалившегося призрака заняла смерть… Но ее я не боялся на тридцати семи полях сражений, не побоюсь и теперь… Тебе не придется стыдиться за своего ученика, старый друг. Он сумеет умереть по-королевски. Я хотел только проститься с тобой особо и дать тебе последнее доказательство любви и доверия. Теперь ты знаешь тайники моей души и сможешь сказать моим готам, что последнею мыслью их государя была забота о них… Тебе же за целую жизнь любви и верности я не могу дать ничего большего, чем доверие твоего короля… Обними же меня, старый друг… и поцелуемся… в последний раз…

Умирающий герой потянулся к старому воину, который с рыданиями прильнул губами к исхудалой руке, нанесшей смертельный удар Одоакру, стирая слезами своих никогда не плакавших глаз следы крови, пролитой не в честном бою.

– А теперь помоги мне одеться, – внезапно произнес больной, приподнимаясь с постели. – Не бойся, старина. Сил у меня хватит… Не в постели же, как слабой женщине, умирать Теодорику… Дай мне доспехи… Я так хочу…

Дрожащими руками застегивал старый оруженосец пряжку за пряжкой на боевых доспехах, выдержавших не один десяток сражений. Затем он накинул на плечи монарха пурпурный королевский плащ и подал ему тяжелый германский обоюдоострый меч.

– Теперь позови сюда мою дочь и Кассиодора, да, пожалуй, и всех, ожидающих в приемной, – произнес Теодорик, выпрямляясь во весь свой богатырский рост. Недрогнувшей рукой надвинул он на лоб шлем, украшенный золотой короной, взял в руки тяжелое боевое копье и прислонился к мраморной колонне, величественный, могучий и приветливый, каким видели его более полустолетия его подданные.