V
Мрачная тишина свинцовой тучей охватила древнюю Равенну, резиденцию короля готов, императора итальянского, победоносного варвара Теодорика Великого.
Старинная крепость римских цезарей испытала немало переделок, значительно изменивших строгую выдержанность ее архитектуры.
Воинственная привычка двора потребовала уничтожения внутренних стен и перегородок, превращая уютные маленькие комнаты в казармы, склады оружия, фехтовальные и гимнастические залы.
С той же целью новые толстые стены соединили близлежащие здания с дворцом, создавая внутреннюю крепость в крепости, способную выдержать не один десяток приступов. Посреди главного двора, в высохшем водоеме из розового гранита, играли и боролись белокурые мальчуганы, а между нежно-зеленым мрамором колонн, окружающих прежний приемный зал тройной галереей, были приделаны кормушки для великолепных боевых коней Теодорика и его свиты.
Когда Цетегус переступил порог королевского жилища, мрачное здание казалось еще мрачнее от всеобщей печали, охватившей его обитателей, ожидающих кончины того, кто был душой этого дворца.
Гениальный завоеватель, управлявший Европой почти полстолетия, сказочный герой, перед которым преклонялись враги и друзья, великий сын Амалунгов, Дитрих Бернский, еще при жизни ставший героем легенд и сказаний, готовился к смерти.
Врачи предупредили о безнадежном положении короля его близких, как и самого больного. И хотя все окружающие великого старца давно уже предвидели возможность неожиданно скорой развязки болезни, подрывающей могучую силу железного воина, все же сообщение это произвело впечатление громового удара.
С раннего утра город начал волноваться. Густые толпы народа окружили дворец. В публичных банях, на улицах и в домах шептались с озабоченными лицами мужчины, интересующиеся политикой. У фонтанов и на рынках женщины боязливо спрашивали друг друга, что будет после смерти короля. Даже дети присмирели, чувствуя что-то необычное. К полудню появились толпы поселян из соседних деревень. Они окружили дворец тесным кольцом, боязливо расступаясь перед каждым невольником, выбегавшим из дверей, и робко спрашивали:
– Ну что?.. Как?..
Невольники отвечали коротко: «все то же», или ничего не отвечая, кивали головой и бежали дальше, к одному из врачей или сановников, которых постепенно созывали во дворец по желанию дочери короля, Амаласунты.
Ближайшие советники короля, во главе с префектом преторианцев Кассиодором, предвидели неизбежное народное волнение и заранее приняли меры для сохранения спокойствия.
Уже с полуночи дворец был оцеплен преданными германскими пехотинцами. Все входы и выходы охранялись усиленными караулами. Перед главным фасадом, во дворе, стоял сильный отряд германской конницы, а между колоннами галереи Гонория, на широких мраморных ступенях гигантской парадной лестницы, расположились «дружинники», избранные воины, телохранители короля.
Только по этой лестнице можно было войти в дом через калитку, открывающуюся возле наглухо запертых парадных ворот. Но даже эта калитка охранялась часовыми и отворялась только по приказанию двух военачальников, известных своей преданностью Теодорику.
Римлянин Киприан и гот Витихис провожали входящих поодиночке врачей, сановников и офицеров, предварительно опросив каждого. Точно так же проводил Киприан и Цетегуса через заветный порог и оставил его в начале заветного коридора, а сам вернулся к своему посту.
Медленно продвигался вперед римский патриций, внимательно оглядывая многочисленные группы, наполняющие комнаты обширного дворца. Мрачная горесть ясно виднелась на лицах готов. Даже военная молодежь грустно молчала. То тут, то там, в глубокой нише окна или в полутемном углу, стояли, прислонившись к холодному мрамору стен, старые воины, боевые товарищи великого Амалунга, тщетно пытаясь скрыть слезы, жгущие их суровые очи. Посредине одной из зал громко рыдал старик, известный богач-римлянин, которому Теодорик простил участие в заговоре, оставив уличенному не только жизнь и свободу, но и богатство, и свое доверие.
Презрительная усмешка скользнула по тонким губам Цетегуса при виде этого горько плачущего седого патриция. Молча прошел он мимо и спокойно отворил тяжелую дверь в следующий зал, где обыкновенно принимались иностранные посольства. Здесь собрались исключительно готы, цвет германского войска, ближайшие помощники Теодорика. Все эти герцоги, графы и бароны тихо совещались между собой о том, что будет, на что можно надеяться и чего следует опасаться в случае смерти короля. И лица их были мрачны и печальны. Лучшие военачальники собраны были здесь, вблизи комнаты умирающего. Герцог Тулун Провансальский, геройски защищавший Арлес от кровожадного короля франков, герцог Иббо Лигурийский, смелый завоеватель Испании, герцог Пиза Далматинский, победитель болгар и гепидов. Это были смелые и гордые воины, могучие дубы германского леса, благородные отпрыски рода Балтов, прославленного знаменитым Аларихом, королем вестготов, лучшие помощники героя Амалунга, в продолжение десятков лет успешно защищавшие империю, созданную Теодориком, повсюду и на всех ее границах.
Хильдебад и Тейя стояли в этой же группе недовольных снисходительностью короля к побежденным, которых они ненавидели и презирали в одно и то же время, не доверяя ни их преданности королю, ни их послушанию законам победителей. При виде римлянина, явившегося к смертному одру великого германского короля, все готы вздрогнули и подняли головы, провожая Цетегуса взорами, полными гнева и недоумения. Зачем он здесь? В такую минуту? – ясно говорили холодные светлые глаза германцев, сверкающие стальным блеском ненависти и недоверия.
Но черноволосый римлянин гордо прошел мимо, не опуская своих бездонных мрачных глаз перед явно враждебными германцами. Высоко подняв свою красивую голову, Цетегус откинул смелой рукой тяжелую ковровую портьеру, отделяющую большой приемный зал от личной приемной короля, непосредственно примыкающей к спальне больного.
Посреди этой комнаты, возле большого мраморного стола, покрытого свитками пергамента и восковыми дощечками, стояла величественная женская фигура в темной одежде и траурном покрывале: Амаласунта, младшая дочь Теодорика, его наследница, мать последнего Амалунга.
Несмотря на свои тридцать пять лет, Амаласунта все еще была прекрасна, как классическая богиня. Правда, красота ее не трогала сердца. Слишком холодным и гордым было белоснежное лицо с правильными, точно выточенными из мрамора чертами и с громадными темно-серыми глазами, в которых светились неженский ум и неженская энергия. Спокойная самоуверенность взгляда и позы придавали германской принцессе сходство с римскими богинями Юноной или Минервой, сходство, которое усиливалось еще больше классически простой греческой прической.
Рука об руку с Амаласунтой стоял семнадцатилетний юноша, внук и наследник Теодорика – Аталарих. Ни малейшего сходства с прекрасной и величественной матерью не было в нем. Зато все, знавшие его несчастного отца, родного племянника Теодорика, находили юношу живым портретом Эйтериха, безвременно унесенного во цвете лет в могилу какой-то таинственной болезнью. Его единственный сын наследовал от отца не только роковую болезнь, но и характер, кроткий, задумчивый и мечтательный. Зная это, его мать с беспокойством следила за здоровьем богато одаренного и не по летам быстро развивающегося сына. Аталарих был красив, как все Амалунги, недаром считающиеся германцами потомками своих богов. Тонкие черные брови юноши почти сходились на переносице, оттеняя большие темно-серые глаза, в которых томная мечтательность необычайно быстро сменялась воодушевлением. Длинные темно-каштановые волосы окаймляли худое лицо, нежная прозрачность белой кожи то вспыхивала ярким румянцем, то покрывалась бледностью. Высокая, слишком тонкая и гибкая фигура юноши казалась меньше от привычки слегка гнуться, как гнется слишком быстро выросшее дерево под напором холодного ветра. Но как гордо выпрямлялся Аталарих в минуты волнения, как величественно приподымалась прекрасная бледная голова, точно освещенная горячими искрящимися глазами.
В настоящее время эти прекрасные глаза юноши никого и ничего не видели. Аталарих стоял, припав лицом к плечу матери и закрыв концом плаща свою бледную молодую голову, как бы заранее гнущуюся под тяжестью короны.
У окна, выходящего на террасу, занятую готскими войсками, стояла молодая девушка ослепительной красоты, Матасунта, единственная сестра Аталариха. Несмотря на сходство с матерью, Матасунта отличалась от нее как яркое весеннее утро от холодного осеннего вечера. Всепокоряющая прелесть этой восемнадцатилетней сказочной красавицы не поддается описанию. Трудно изобразить правильность женского личика, как бы выточенного рукой гениального художника, невозможно описать неподражаемый блеск атласной кожи, сквозь которую чуть проглядывали синие жилки, нежный румянец и пурпурные губки, напоминающие полураскрытую розу, блеск удивительных глаз цвета прозрачного сапфира, ярко сверкавших между длинными черными ресницами, составляющими резкий контраст с роскошными золотисто-красными волосами, падающими почти до пола и давших Матасунте прозвание «златокудрой богини».
Прелесть Матасунты, не опускающей своих бездонных синих глаз, была столь неотразима, что при взгляде на нее в давно застывшей душе железного римлянина шевельнулось чувство восторга и обожания. Полугерманский, полугреческий наряд, распущенные по белоснежным плечам золотые волосы, ниспадающие живым благоухающим плащом до серебряного шитья на подоле темно-синего платья, – все это делало ее столь прекрасной, что Цетегус на минуту замер, ослепленный ею.
Но ему не дали времени полюбоваться молодой девушкой. Ее мать издали узнала римлянина и, не дожидаясь его почтительного, но исполненного достоинства поклона, заговорила с ним первая.
– Мы давно уже ожидаем тебя, патриций.
Цетегус не успел еще ответить на это милостивое восклицание будущей правительницы, как к нему приблизился старый ученый Кассиодор, вернейший слуга и гениальнейший советник короля, представитель великодушной политики примирения побежденных с победителями, которая, увы, столько раз оставалась светлой, но неисполнимой мечтой во все века, в самых разнообразных условиях.
Почтенный старик, в богатом греческом костюме, быстро поднялся навстречу входящему римлянину и с неудержимым рыданием бросился на грудь холодному честолюбцу. По мраморному лицу Цетегуса скользнула презрительная усмешка, но в голосе его даже самое внимательное ухо не смогло бы различить ничего, кроме нежной и глубокой печали, когда он, крепко сжимая дрожащие руки горько плачущего старика, проговорил серьезно:
– Мужайся, друг Кассиодор. Сегодня, более чем когда-нибудь, нужна сила, мужество и разум.
– Хорошо сказано, патриций, – холодно и спокойно проговорила Амаласунта, освобождаясь из объятий сына и протягивая патрицию свою прекрасную белую руку. – Твои слова достойны римлянина и мужчины.
Цетегус почтительно поднес к губам тонкие пальцы, не дрогнувшие в его руке.
– Гениальная последовательница стойко сохраняет мудрость и силу даже в этот прискорбный день, – произнес он, низко склоняясь перед матерью Аталариха.
– О, нет, патриций, – перебил Цетегуса Кассиодор. – Не языческая мудрость и не человеческая сила воли, а милосердие Господне поддерживает дочь великого Теодорика, сохраняя в душе ее силу в этот день, когда моя старая воля надломлена горем о моем возлюбленном государе…
Амаласунта молча перевела взгляд своих красивых холодных глаз с плачущего, убитого горем Кассиодора на спокойное и серьезное лицо Цетегуса и едва заметно пожала плечами, как бы прося снисхождения к слабости старика. Затем она отвела его в отдаленный угол и проговорила, слегка понижая голос:
– Префект преторианцев, Кассиодор, говорил нам о тебе, патриций, как о человеке, способном занять один из важнейших постов в нашем государстве. Его рекомендации было бы достаточно, даже если бы я тебя не знала. Ты же мне давно знаком, патриций. Я наизусть знала твое переложение первых песен Энеиды, прежде чем узнала их автора.
– Не вспоминай грехов юности, государыня, – смущенно улыбаясь, произнес Цетегус. – Я понял дерзость моего начинания и постарался исправить ее, скупив и уничтожив все экземпляры моей жалкой попытки, после того как появился дивный перевод Тулии.
Амаласунта вспыхнула от удовольствия. Она не подозревала, что римлянину известен псевдоним, под которым она, даровитая женщина, занималась литературой, и потому была вдвойне польщена его похвалой, в искренности которой не могла сомневаться. Невольно и бессознательно голос ее принял новый оттенок доверия, почти фамильярности, когда она перешла к более серьезным вопросам и заговорила о политическом положении страны.
– Ты знаешь, какое горе ожидает нас всех?.. По уверению врачей, дни моего отца сочтены. Каждую минуту смерть может подкрасться к герою, кажущемуся вполне здоровым. Малейшее волнение может убить его, волнения же избежать для монарха невозможно… Что будет дальше?.. Аталарих прямой наследник своего великого деда. Но он еще ребенок… А до его совершеннолетия я должна буду оставаться опекуншей сына и правительницей королевства.
Цетегус почтительно склонил голову.
– Такова воля Великого Теодорика, и мы все, готы и римляне, одинаково восторгаемся мудростью решения нашего государя.
Амаласунта сдвинула свои темные брови.
– Да, я знаю… Римский сенатор одобрил решение моего отца, но римский народ изменчив. Грубая мужская воля нелегко примиряется с властью женщины. Подчиниться ей кажется унизительным… многим, особенно готам…
Кассиодор, почтительно приблизившийся в начале разговора, как бы невольно выговорил, возражая:
– Амаласунта… государыня, ты ошибаешься, предполагая непочтительность там, где говорит лишь привычка повиноваться древним законам и преданиям. Тебе известно, что ни германское, ни римское право не признают власти женщины…
– Так может рассуждать только неблагодарность или возмущение, – едва слышно проговорил Цетегус. За что и получил благодарный взгляд Амаласунты, нетерпеливо возразившей Кассиодору:
– Важен факт, а не его причины. Да кроме того, несмотря на тайное недовольство многих вельмож, быть может, мечтающих о короне, я все же надеюсь на верность готов и даже италийцев… по крайней мере здесь, в Равенне, как и в главных провинциях империи. Население останется верным наследнику Теодорика Великого, как и его матери-правительнице… Я боюсь только Рима и римлян.
Сердце Цетегуса усиленно забилось, но ни один мускул не дрогнул на его бледном лице, а пытливо устремленные на королеву холодные глаза казались такими же спокойными, как и всегда. Амаласунта продолжала с легким вздохом:
– Рим никогда не примирится с завоевателями, никогда не признает главенства варваров. Я понимаю, что это невозможно…
В груди этой дочери германского героя билось сердце древней римлянки, гордящейся подвигами великих предков. Цетегус невольно залюбовался ее сверкающими глазами и строгим профилем Юноны.
Кассиодор прервал наступившее молчание.
– Мы опасаемся, как бы известие о смерти короля не вызвало беспорядков в Риме. Быть может, римляне поспешат провозгласить императором византийца или… кого-либо другого.
Цетегус молчал, опустив глаза, и как бы обдумывая слова мудрого старого политика.
Амаласунта же внезапно произнесла, решительно положив руку на плечо римлянина:
– Во избежание неожиданностей мы решили немедленно послать в Рим верного и преданного наместника, обладающего достаточным умом для того, чтобы понять обстоятельства, и достаточной смелостью, чтобы использовать их. Готский гарнизон должен будет повиноваться ему и немедленно занять ворота и важнейшие пункты Рима. Затем останется убедить сенат и патрициев, запугать народ и подкупить духовенство, а затем привести войска и граждан к присяге в верности мне и… моему сыну. Для этой важной задачи Кассиодор предложил мне тебя, патриций… Согласен ли ты сделаться префектом Рима?
Счастливая случайность спасла Цетегуса от необходимости ответить необдуманно. Амаласунта уронила золотой грифель, которым рассеянно играли ее тонкие пальцы. Цетегус быстро нагнулся, чтобы поднять золотую вещицу, и этого мгновения было ему достаточно, чтобы справиться с волнением, вызванным неожиданным предложением правительницы, и скрыть молнию торжества, сверкнувшую в его глазах. Это мгновение дало римлянину время обдумать положение и сообразить, что могло скрываться под предложением Амаласунты. Быть может, заговор в катакомбах был ей известен, и она ставила ему ловушку? Неужели же варвары настолько ослеплены тщеславием, что не понимают того, чем рискуют, ставя его, именно его, на это, именно это место… А если так, то что должен ответить он дочери Теодорика?.. Принять предложение и попытаться немедля овладеть Римом? Но во имя чего и, главное, – для кого?.. Для императора византийского или для католического первосвященника, нового папы, имя которого остается загадкой? Не умней ли было бы ждать, пока плод созреет и упадет к его ногам от собственной тяжести? Не выгодней ли будет для него, Цетегуса, оставаться верным для того, чтобы обеспечить успех предательского расчета? Быстрый и гибкий ум римлянина успел решить все эти вопросы в одну минуту благодаря второй счастливой случайности. Нагибаясь, он подметил добродушно-доверчивый взгляд Кассиодора и понял, что предложение Амаласунты никакой ловушки не скрывало и что принять его можно вполне безопасно. Все же остальное нетрудно было обдумать в одиночестве.
Почтительно возвращая Амаласунте поднятый грифель, Цетегус спокойно ответил:
– Ты слишком милостива, государыня, к своему верному слуге. В другое время я ответил бы иначе, но бывают минуты и поручения, когда не отказываются. Приказывай… Я готов повиноваться.
– Отлично, – добродушно обрадовался Кассиодор, пожимая руку римлянину, ответившему дружеской улыбкой.
– Ты доказал редкое понимание людей, старый друг, предлагая меня нашей прекрасной монархине на пост римского префекта. Ты разглядел зерно моей души сквозь жесткую скорлупу ореха.
– Как так? – спросила Амаласунта. Цетегус гордо поднял голову.
– Человек менее прозорливый, чем Кассиодор, легко мог быть обманут внешностью и, признаюсь, я не особенный друг господства варваров… прости, государыня, невольно вырвавшиеся слова. Я римлянин, и кровь великих предков течет в моих жилах… Мне нелегко примириться с властью завоевателей-готов…
– Я понимаю тебя, – ответила Амаласунта серьезно. – Твоя искренность лучшее доказательство твоей верности. Люди твоего закала на обман и на измену не способны.
– Притом я уже давно позабыл о политике, – продолжал Цетегус. – Покончив со страстями юности, я жил до сих пор лишь в качестве наблюдателя жизни, интересуясь исключительно поэзией и искусством.
– Счастлив, кто может забыть прозу жизни, – со вздохом цитировала Амаласунта известный стих Горация.
– Именно потому, что я ученик и последователь Платона, искренно мечтающий о владычестве чистого разума, воплощенного в монархине и представительнице красоты и добродетели, гречанке по уму и римлянке по сердцу… Для такой государыни я готов принести тяжелую жертву, отказываясь от покоя и свободы, но… с одним условием… Я останусь префектом Рима, за который отвечаю тебе головой, лишь до тех пор, пока это будет необходимо, и постараюсь, чтобы необходимость эта не оказалась слишком продолжительной.
– Хорошо, патриций… Мы согласны на твое условие… Вот документы. Посмотри и скажи, желаешь ли ты что либо изменить или прибавить.
Цетегус пробежал глазами свитки пергамента.
– Государыня, я вижу манифест молодого короля к римлянам, подписанный тобой… Но его подписи еще нет.
Амаласунта омочила перо в пурпурную краску, которой писали Амалунги, по примеру римских императоров, и произнесла наполовину ласково, наполовину повелительно:
– Поди сюда, сын мой, и ставь свое имя под этим документом.
Аталарих молча простоял все время разговора матери с римлянином, опираясь рукой о мраморную доску письменного стола и не спуская своих прекрасных задумчивых глаз с холодного лица патриция. В ответ на зов матери он гордо поднял голову и проговорил с нервным нетерпением наследника престола, привыкшего повиноваться, и больного юноши не привыкшего сдерживаться.
– Я не подпишу ни одной бумаги до тех пор, пока дедушка жив. Не подпишу потому, во-первых, что не доверяю этому гордому римлянину… Да, вы можете слышать мое мнение, патриций… А, во-вторых, потому, что нахожу возмутительной поспешность, с которой вы распоряжаетесь правами монарха при его жизни… Не касайтесь короны гиганта, она раздавит вас… Вы все карлики в сравнении с ним… Тебе же, матушка, стыдно делить на клочья императорскую мантию Теодорика Великого, когда за дверью умирает величайший герой тысячелетия… Это… это возмутительно…
Не договорив фразы, царственный юноша быстро отошел к окну и остановился возле своей прекрасной сестры, все еще неподвижно глядевшей на готских воинов, толпящихся на террасе. Аталарих молча обнял сестру за талию и, приложив свою бледную щеку к ее розовой щеке, упрямо отвернулся от матери.
Матасунта, казалось, не сразу заметила близость брата, углубленная в свои мысли. Но внезапно ее синие глаза вспыхнули загадочным огнем, а розовые губки прошептали чуть слышно:
– Аталарих, скажи мне, кто этот воин?.. Вот тот, в стальном шлеме и темно-синем плаще телохранителя?
– Это граф Витихис, победитель гепидов… Храбрый воин и верный друг. Я знаю его давно и люблю как родного… – и юноша продолжал шепотом рассказывать о подвигах молодого воина во время только что оконченного похода к границам империи.
Матасунта молча слушала, наклонив свою прекрасную златокудрую головку, но ее сказочные глаза разгорались таинственным синим огнем, под влиянием какого-то непонятного волнения.
Цетегус и Кассиодор с недоумением глядели на правительницу.
– Оставьте его, друзья мои, – со вздохом отвечала мать Аталариха. – Если он сказал «не хочу», то никакая сила не заставит его изменить принятое решение. Он подпишет в другой раз, когда…
Амаласунта не договорила. Двойная ковровая занавеска, отделявшая спальню Теодорика от приемной, шевельнулась, и в дверях показался греческий врач Эльпидий. Вполголоса объяснил он, что больной только что проснулся, выслал его из комнаты, желая остаться наедине со своим старым оруженосцем, Гильдебрандом, ни на минуту не покидавшим своего господина.