Вы здесь

Биография Л.Н.Толстого. Том 3. Часть I. 1884–1886 гг. Новая жизнь. Новые тернии. Новое творчество? (П. И. Бирюков, 1915)

Часть I. 1884–1886 гг. Новая жизнь. Новые тернии. Новое творчество?

Глава 1. События 1884 г. Народная литература

Мы закончили второй том описанием поездки Л. Н-ча из Москвы в Ясную Поляну в декабре 1884 года, позаимствовав это описание из его поэтического письма к Софье Андреевне.

Прежде, чем перейти к 1885-му году, упомянем о некоторых событиях 1884 г., пропущенных нами ранее по тем или иным причинам.

В мае этого года Л. Н-ч, в письме к Черткову, дает весьма интересный отзыв о своем новом сочинении, посвященном критике церковного учения. Вот что он говорит об этом:

«Несмотря на то, что это сочинение – обзор богословия и разбор евангелий – есть лучшее произведение моей мысли, есть та одна книга, которую (как говорят) человек пишет во всю свою жизнь (я имею на это свидетельство двух ученых и тонких критиков, обоих не согласных со мною в убеждениях; оба, всегда прямо говорившие мне правду, признали сочинения неопровержимыми); несмотря на это, книга эта не убедит того, кто не убедился одним сопоставлением нашей жизни и церкви с духом Евангелия. Книга эта есть расчищение пути, по которому уже идет человек. Но когда человек идет по другому пути, ему вся работа эта представляется бесполезною. Вы не поверите тому, как я радуюсь на то, что в последние три года во мне исчезло всякое желание прозелитизма, которое было во мне и очень сильно. Я так твердо уверен в том, что то, что для меня истина, есть истина всех людей, что вопрос о том, когда какие люди придут к этой истине, мне неинтересен. Вчера я молол кофе и иногда глядел, как и когда попадает под зубцы замеченная мною кофеинка. Очевидно, что это праздное занятие и даже вредное, потому что, занявшись одной кофеинкой, я останавливался молоть и засовывал ее туда. Все смелются, если мы будем молоть, а не молоть мы не можем, потому что не мы, а Бог через нас и весь духовный мир делает это» (Арх. В. Г. Черткова.).

В одном из следующих писем Л. Н-ч дает краткую картину своей жизни и окружающей его среды:

«Живу я нынешний год в деревне как-то невольно по-новому: встаю и ложусь рано, не пишу, но много работаю – то сапоги, то покос. Прошлую неделю всю проработал на покосе. И с радостью вижу (или мне кажется так), что в семье что-то такое происходит, они меня не осуждают, им как будто совестно. Бедные мы, до чего мы заблудились. У нас теперь много народа – мои дети и Кузминских, и часто я без ужаса не могу видеть эту безнравственную праздность и обжирание. Их так много, они все такие большие, сильные. И я вижу и знаю весь труд сельский, который идет вокруг нас. А они едят, пачкают платье, белье и комнаты. Другие для них все делают, а они ни для кого, даже для себя – ничего. А это всем кажется самым натуральным и мне так казалось; и я принимал участие в заведении этого порядка вещей. Я ясно вижу это и ни на минуту не могу забыть. Я чувствую, что и для них trouble fete, но они, мне так кажется, начинают чувствовать, что что-то не так. Бывают разговоры – хорошие. Недавно случилось: меньшая дочь заболела, я пришел к ней, и мы начали говорить с девочками, кто что делал целый день. Всем стало совестно рассказывать, но рассказали и рассказали, что сделали дурное. Потом мы повторили это на другой день вечером и еще раз. И мне бы ужасно хотелось втянуть их в это – каждый вечер собираться и рассказывать свой день и свои грехи. Мне кажется, что это было бы прекрасно, разумеется, если бы это делалось совершенно свободно».

По поводу сапожной работы, о которой Лев Николаевич упоминает в начале письма и которую он, очевидно, затевал в обществе с кем-нибудь, сохранилась его записка-поручение одному другу в Москве:

«Простите, голубчик, что утруждаю вас. На Софийке (на улице, параллельной Кузн. М.) лучший магазин. Купите молотков, клещей, шильев-форшиков, ножей, инструмент соскребать гвозди и т. п. Но хитрых штук для элегантной обуви не покупайте. Колодки купите или там же, или в переулке с Арбата загнутым ходом, выходящим на Подновинский; в подвале, направо, живет колодник. Если останутся деньги, купите пряжи, щетинок, гвоздей, вару. Эти хорошие вещи нужны».

18 июля 1884 г. родилась дочь Саша. Когда я в первый раз был у Л. Н-ча, она была грудным ребенком. Теперь я вижу ее взрослой девушкой, преданно и самоотверженно служащей отцу, заведующей его корреспонденцией, переписывающей его рукописи и сознательно признающей основы жизни своего великого отца[1].

Отношения Л. Н-ча с семьей были в это время трудные. Ему хотелось коренным образом изменить свою жизнь, но окружающие его, близкие ему люди, не были готовы к этому, и это вызывало страдания и с той и с другой стороны. Когда эти трудности, эти страдания принимали характер безнадежности, у Л. Н-ча являлась мысль покинуть дом. Такая мысль явилась у него и накануне рождения Саши. В дневнике 1884 г., 17–29 июня, мы находим между прочим такую запись:

«Я ничего не сказал, но мне стало ужасно тяжело. Я ушел и хотел уйти совсем, но ее беременность заставила меня вернуться с половины дороги в Тулу».

Такова была первая попытка «ухода».

К осени в душе Л. Н-ча наступает некоторое равновесие. Он так выражает это в письме к Черткову в ноябре этого года:

«Я спокоен, и мне и вокруг меня хорошо. Жизнь моя не та, какую я одну считаю разумной и не грешной, но я знаю, что изменить ее сил у меня нет, я уже пытался и обломал руки, и знаю, что я никогда или очень редко упускаю случай противодействовать этой жизни там, где противодействие это никого не огорчает».

И далее в том же письме он сообщает о новом знакомстве:

«Скоро после вас был у меня Сютаев-сын, тот, который был в солдатах. Он два с половиной года пробыл в крепости, из них 5 месяцев был в сумасшедшем доме на испытании, и полтора года отслужил, но не присягал. Вы его видели. Его зовут Иван, маленький ростом. Мы с ним во всем согласны, кроме внебрачных отношений, которые он считает не грехом. Он, впрочем, согласен, что это зло. Он пробыл у меня 3 дня, и мы полюбили друг друга. Я тут говорил, что я бы его истолок с вами в ступе и сделал бы из вас двух людей прелестных. Разумеется, это вздор, и Бог знает лучше, и вы лучше, какой вы есть».

В конце письма он прибавляет:

«Еще получил «В чем моя вера?», напечатанное по-немецки и прекрасно переведенное. Ничего еще не знаю о том, отозвалось ли оно там в ком-нибудь. Это была радость для меня больше дурная, тщеславная».

К умственной деятельности Л. Н-ча того времени следует отнести его занятие китайской философией. В письмах к Черткову он много раз выражает свой восторг перед глубиной мудрости древних китайских философов. Он читает Конфуция, Менция, Лао-Цзы и находит в них много общего с христианством, только на низшей ступени; но именно поэтому он и считает чтение китайской мудрости полезным подготовлением к пониманию христианства.

Осенью того же года я получил от моего друга Владимира Григорьевича Черткова предложение принять участие, в качестве редактора, в журнале для народа, который он тогда хотел издавать. Я ответил принципиальным согласием, но дело представлялось слишком сложным и у нас затеялась по этому поводу большая переписка со Львом Николаевичем и со многими выдающимися людьми того времени, так или иначе казавшимися нам компетентными в этом деле.

3-го октября Лев Николаевич писал между прочим Черткову:

«…Мысль вашего журнала мне очень, очень сочувственна. Именно потому, что она слишком дорога мне, я боюсь возлагать на нее надежды. Что я буду желать только писать туда – это верно.

Вот что: о программе не думайте. Сделайте только такую, которая бы была одобрена. Программа журнала будет видна через три года его издания. А что вы хотите в журнале, это мы знаем очень твердо. Коротко сказать: чтение ни в чем не противное христианскому учению, и если Бог даст, выражающее это учение; чтение, доступное массе. Новое, если будет, то прекрасно, но прежде нового надо дать все старое, что удовлетворяет этим требованиям. А эта сокровищница не исчерпана и не почата. Согласны?»

Кроме того, в письмах ко мне он не раз высказывается о народном журнале. Привожу здесь эти мысли:

«…Насчет редакторства будущей газеты я думаю, что вы будете прекрасный редактор, но Чертков еще лучше. Вы во многих отношениях будете лучше его, но в одном, в пуризме христианского учения, никого не знаю лучше его. А это самое дорогое».

И дальше:

«…Как жаль, что вы не могли приехать, дорогой Павел Иванович. Журнал очень вызывает меня к деятельности. Не знаю, что Бог даст. Пришлите, пожалуйста, программу, если у вас есть. Меня смущает научный отдел. Это самое трудное. Как раз выйдет пошлость. А этого надо бояться больше всего.

Язык надо бы по всем отделам держать в чистоте, – не то, чтобы он был однообразен, а напротив, чтобы не было того однообразного литературного языка, всегда прикрывающего пустоту. Пусть будет язык Карамзина, Филарета, попа Аввакума, но только не наш газетный. Если газетный язык будет в нашем журнале, то все пропало».

Так как вопрос о периодическом органе для народа представлял неисчислимые трудности сравнительно с отдельными изданиями, то, естественно, пришлось сначала заняться более легким делом и приступить к отдельным изданиям. Л. Н-ч принял в этом деле самое горячее участие. Инициатива этого дела также принадлежала Л. Н-чу. Еще в конце 1883 года Л. Н-ч писал между прочим Черткову:

«Я увлекаюсь все больше и больше мыслью издания книг для образования русских людей. Я избегаю слова «для народа», потому что сущность мысли в том, чтобы не было деление народа и не народа. Писарев принимает участие. Не верится, чтобы вышло, боюсь верить, потому что слишком было бы хорошо. Когда и если дело образуется, я напишу вам».

В следующем письме, вероятно, написанном в январе 1884 года, Л. Н-ч говорит об этом:

«Мое занятие книгами все больше и больше захватывает меня. Хотелось бы отплачивать, чем могу, за свои 50-тилетние харчи. Не пишу вам подробно, потому что кое-как рассказать не хочется, а мысль мне дорога, да еще и подвергнется многим изменениям, когда начнется самое дело».

И вот на это предложение В. Г. Чертков отвечал проектом народного журнала. Как вы видели, этот проект пришлось оставить и заняться изданием отдельных книжек.

Участие и руководительство Л. Н-ча сделало предпринятое нами дело настолько значительным, что начатое нами скромное издательство создало эпоху в истории народной литературы и произвело в ней важную реформу.

Сущность реформы заключалась в следующем: народная литература, то есть та литература, которую читает масса рабочего, крестьянского народа добровольно без всякого административного и благотворительного или педагогического насилия над ним и вне культурного влияния интеллигенции, приобретаемая им на собственные деньги, распространялась еще в то время (начало 80-х годов прошлого столетия) при посредстве коробейников, носивших свои товары в лубочных ящиках, и потому она называлась лубочною. Она удовлетворяла известной потребности чтения, заключая в себе житие святых, героические поэмы, сказки, рыцарские романы, сонники, письменники, анекдоты Балакирева, разные песенники и календари.

Издатели лубочной литературы преследовали исключительно коммерческие цели. Для удешевления товара и увеличения барыша они пренебрегали обработкой содержания, и поэтому их издания не только были безграмотны, но иногда содержали в себе повести без конца или без начала, иногда название на обложке не соответствовало содержанию книжки, и самое содержание было смесью суеверия, грубых сцен и нелепостей.

Но потребность к чтению была так сильна, и интеллигенция так мало удовлетворяла ее, что народ питался этой скудной умственной пищей в тщетном многолетнем ожидании лучшей.

И вот кружок людей, вдохновляемый Л. Н-чем, принялся за преобразование этой литературы.

Мы уже видели из письма Л. Н-ча к г-же Пейкер по поводу издания народного журнала, с какою строгостью, серьезностью и любовью Л. Н-ч относился к народной литературе. Это письмо было написано в 1873 году. В 1885 году Л. Н-ча посетил Г. П. Данилевский. В описании своей поездки в Ясную Поляну Г. П. так передает слова Л. Н-ча о народной литературе:

«Коснувшись Гоголя, которого Л. Н-ч в своей жизни никогда не видел, и ныне живущих писателей, Гончарова, Григоровича и более молодых, граф заговорил о литературе для народа. «Более тридцати лет назад, – сказал Л. Н-ч, – когда некоторые нынешние писатели, в том числе и я, начинали только работать, в стомиллионном русском государстве грамотные считались десятками тысяч; теперь, после размножения сельских и городских школ, они, по всей вероятности, считаются миллионами. И эти миллионы русских грамотных стоят перед нами, как голодные галчата с раскрытыми ртами, и говорят нам: господа родные писатели, бросьте нам в эти рты достойной вас и нас умственной пищи; пишите для нас, жаждущих живого, литературного слова, избавьте нас от все тех же лубочных Ерусланов Лазаревичей, Милордов, Георгов и прочей рыночной пищи. Простой и честный русский народ стоит того, чтобы мы ответили на призыв его доброй и правдивой души. Я об этом много думал и решился, по мере сил, попытаться на этом поприще».

И попытки Л. Н-ча увенчались большим успехом.

Успеху дела «Посредника» – такое название принял этот литературный издательский кружок – способствовало то обстоятельство, что в его деле соединились три весьма значительные силы. Во-первых, самое важное – это высокий нравственный уровень содержания издаваемых произведений. Все они должны были с той или иной стороны освещать учение Христа, принимаемое в его самом простом, непосредственном жизненном значении.

Во-вторых, к этому делу были привлечены тогда лучшие литературные силы.

В-третьих, не было создано никакой искусственной организации, практическую сторону дела взял на себя один из крупных в тогдашнее время издателей лубочной литературы – Иван Дмитриевич Сытин, своим проницательным умом понявший всю важность этого дела. А искра света, живущая в душе его, дала ему возможность отнестись к нему не механически и не корыстно, а с сердечным сочувствием. Главный практический успех этого дела был следствием того, что высокое содержание, исполненное лучшими силами, было пущено по тем же путям, по которым шла ранее прежняя лубочная литература, и потому она дошла до места и сделала свое дело.

Л. Н-ч отдал в распоряжение редакции «Посредника» свои народные рассказы, уже раньше написанные им: «Чем люди живы?», «Кавказский пленник» и «Бог правду видит, да не скоро скажет». Произведения эти благодаря «Посреднику» известны теперь всему русскому народу и даже инородцам, так как они переведены на различные наречия, даже на сартский язык.

Вместе с тем было получено разрешение от Н. С. Лескова напечатать его рассказ «Христос в гостях у мужика». Это была первая серия из 4-х книжек, этих лучших произведений русской литературы, изданных в виде лубочных изданий и по той же цене, т. е. 1,5 коп. розничная цена и 1 коп. оптовая. Все эти рассказы выдержали в короткое время по нескольку изданий, и число выпущенных экземпляров надо считать сотнями тысяч, если не миллионами, так как впоследствии их издавали и многие другие издатели.

Вскоре явилась потребность иметь собственный книжный склад, и он был открыт в Петербурге, на Петербургской стороне, на Большой Дворянской улице в д. № 25, 25 апреля 1885 года. Заведование этим складом было поручено мне. Я вышел в отставку и переехал жить в склад, с которым и не разлучался в течение 5 лет.

Л. Н-ч, со своей стороны, занялся разработкой слышанных им или записанных народных легенд, выборкой из четьи-миней и прологов и вскоре дал «Посреднику» целый ряд народных рассказов.

Чтобы показать, какой интерес проявлял Л. Н-ч к издательский деятельности «Посредника», приведем несколько извлечении из его переписки с В. Г. Чертковым и со мной в первое время нашей издательской деятельности. Он сам писал рассказы, давал новые темы и поправлял работы начинающих писателей, если находил их достойными. Исправление было для него делом самым трудным. Он увлекался иногда сюжетом и переделывал так, что от оригинала почти ничего не оставалось. Тогда он приходил в ужас, возвращался к оригиналу и в отчаянии скромно сознавался в своей несостоятельности. Одной из его любимых книжек была «Жизнь Сократа». Он над ней очень много работал. Так, он писал Черткову летом 1885 года:

«С Сократом случилась беда. Я стал переделывать, стал читать Платона и увидал, что все это можно сделать лучше. Сделать я всего не сделал, но все измарал, и калмыковское, и свое, и запутал и остановился пока. Я писал об этом Калмыковой и жду ее ответа. Можно напечатать, как было, ее изложение, и потом вновь переделать его; но можно и, по-моему лучше, не торопиться и с ней вместе обдумать и исправить. Удивительное учение – все то же, как и Христос, только на низшей ступени. И потому особенно драгоценно. Если ясно выразить то, до чего дошло учение истины на низшей ступени, то очевидно будет, что оно могло пойти дальше в том же направлении (как оно и было), а не пойти назад, как это выходит по церковным толкованиям. Бог нас наставит, как лучше, но теперь не готово».

В области лубочных картин так же была предпринята реформа, и к этому делу были привлечены лучшие силы.

Между прочим, И. Е. Репин оказал этому делу незаменимую услугу, нарисовав акварелью фигуру страдающего Христа для одной лубочной картины и несколько других картин и рисунков для книг.

Вот в каких выражениях Л. Н-ч благодарил Репина в том же письме к Черткову, указывая кроме того на безвестных героев, сведения о которых следует распространять в народе. В мае 1885 года он писал:

«Радость великую мне доставил Репин. Я не мог оторваться от его картинки и умилился. Буду стараться, чтобы передано было, как возможно лучше. Посылаю вам черновую моего рассказа. Извините, что измарано. Я отдам ее набрать завтра. Равно и «Сапожника». Только картинок нет к поджигателю. Не заказать ли кому в Москве? Нынче пришла мне мысль картинок героев с надписями. У мена есть два. Один – доктор, высосавший яд дифтеритный. Другой – учитель в Туле, вытаскивавший детей из своего заведения и погибший в пожаре. Я соберу сведения об этих и, если Бог даст, напишу тексты и закажу картинки и портреты. Подумайте о таких картинках героев и героинь. Их много, слава Богу. И надо собирать и прославлять в пример нам. Эту мысль нынче мне Бог дал, и она меня ужасно радует. Мне кажется, она может дать много. Репину, если увидите, скажите, что я всегда любил его, но это лицо Христа связало меня с ним теснее, чем прежде. Я вспомню только это лицо и руку, и слезы навертываются. Калмыкова была и читала то, что она поправила и прибавила. Эта книга будет лучше всех, т. е. значительнее всех».

В одном письме он высказывается Вл. Гр. Черткову о важности книг, о мудрецах и пишет так:

«Есть другие знания – знание того, что делали до нас и теперь делают люди для того, чтобы понять жизнь и смысл ее, т. е. свое отношение к бесконечному и к людям. Это очень нужно. И те знания, которые я приобрел в этой области и приобретаю теперь, мне много дали и дают спокойствия, твердости и счастья. И этих знаний и вам желаю. Не оттого, чтобы я думал при этом о каком-нибудь недостатке в вас. Я слишком люблю вас для этого, а оттого, что я по себе знаю, какую это придает силу, спокойствие и счастье – входить в общение с такими душами, как Сократ, Эпиктет, Arnold, Паркер. Странно это сопоставление, но для меня оно так. Я благодаря «Сократу» Калмыковой перечитываю стоиков и много приобрел. Это – азбука христианской истины, и, читая их, я только больше убеждаюсь в христианстве. Все их учение в том, чтобы класть все благо в том, что от меня зависит, в чем я свободен – в справедливости, добром расположении к людям, в чистоте нравственной, а все дела внешние – общественное мнение, богатство, здоровье, жизнь тела – считать не моим. Этим распоряжается Бог, Отец мой, а не я. И мое дело только по отношению этого – хотеть, желать то, чего Он хочет. Тогда, говорит, ты будешь счастлив, чувствуя, как ты с каждым часом будешь приближаться к Нему, где все благо. Ну, разве это не прекрасно? Недосказано только то (да и то есть намеки), что для этого надо любить не себя, а других, то, что сказал Христос. Очень бы мне хотелось составить «Круг чтения», т. е. ряд книг и выборки из них, которые все говорят про то одно, что нужно знать человеку, прежде всего – в чем его жизнь, его благо…»

Вот еще когда зародилась во Л. Н-че мысль о «Круге чтения», которую он осуществил много лет спустя, за четыре года до своей смерти.

Приблизительно в то же время он писал мне:

«Вчера получил от Чер. длинное письмо из Берлина и посылку с рукописью Свешниковой из Петербурга. Содержание статьи прекрасное. Не опасно ли? Не только ввиду запрещения, но и ввиду возможности упрека в направлении. Вам – виднее. Поправлять ее я не стал и прибавлять заключения. Язык однохарактерный и в разговорах даже очень прост и чувствуется Hugo, т. е. великий мастер. Заключение всякое будет или ложно, или нецензурно. Заключение одно: Симурден думал, что он знает, что хорошо и что дурно, что он это узнает, следуя законам правительства: но убийство его друга показало ему, что по законам, – хорошим называется дурное и дурным хорошее, и он потерял бывшую у него веру. Новую же веру он не стал, не мог искать, потому что он чувствовал, что она совсем противоположна его прежней вере и что обличит его в непоправимом поступке. Так повесился Иуда. И так убиваются все, кто убиваются. Пока инерция лжи и сознание истины действуют под углом меньше двух прямых, жизнь идет по равнодействующей, но когда эти две силы станут по одной линии, жизнь прекращается и раздирается по своей ли или по чужой воле.

Сократа я пачкаю и порчу и даже запутался в нем, и потому не присылаю. Я им очень дорожу и надеюсь, что мы с А. М. Калмыковой доведем это до еще много лучшего. Я ей писал и жду ответа. Вот именно почему страшно издавать такие задорные и не совсем понятные по языку статьи, как переделка В. Гюго. Как бы они не помешали возможности издать Сократа. А то так бы было полезно. Я на днях выпишу страницы из отмеченных житий святых Дм. Ростовского, как мне пишет В. Г., и пришлю вам.

…Житие Петра Мытаря надо бы изложить и издать. Беликов не сделал ли бы этого? Я было начал делать из него народную драму, но затерял начало, да если бы и нашел, то постарался бы докончить в драматической форме. Житие Павлина прекрасно. Какие другие два? Можно бы присоединить и Петра М. Почему их издавать без рамки, как пишет Чертков? Я написал один рассказ, еще не поправил. Он ничего не имеет, нецензурного, и потому, когда кончу, прямо отдам его Сытину.

…Что картинки? Неужели не пропустят? Да и вообще, почему другие не выходят? Я писал об этом Сытину. Еще я писал ему, чтобы он выслал вам переписанные мои два рассказа, новые, для того, чтобы заказать к ним картинки. Чертков писал мне о том, что Крамской обещал. Это было бы очень хорошо. Благодарю за ваши письма, особенно за предпоследнее, оно мне было радостно. Передайте мой привет Александре Михайловне. Она прекрасный сотрудник. Что Сократ?

Посылаю письмо В. Г. Письмо хорошее, но о предмете этого письма можно и должно сказать кое-что, если говорить о художественном произведении – о книжке. Например, я теперь поправляю рассказ бабы, поехавшей в Сибирь за мужем. Это вся развратная жизнь и лживая, и в ней высокие черты. Нельзя и не должно скрывать лжи, неверности и дурное. Надо только осветить все так, что то – страдания, а это – радость и счастье.

Не правда ли так, В. Г. и П. И.?»

Глава 2. «Так что же нам делать?»

Мы еще вернемся не раз к деятельности «Посредника», так как жизнь Л. Н-ча часто захватывала ее и направляла ее на истинный путь. Кроме народной литературы, в конце 1884 и в начале 1885 годов Л. Н-ч был занят печатанием своей статьи, вышедшей потом отдельной книгой под заглавием «Так что же нам делать?»

Мы уже упоминали об этой замечательной книге по поводу участия Льва Николаевича в московской переписи. Первые главы этой книги, действительно, посвящены воспоминаниям о переписи, но остальная, большая часть книги содержит в себе яркие, сильные критические изображения современного экономического неравенства, анализ причин этого явления, указания на возможность избавления от него и изображение личного опыта в этом отношении самого Л. Н-ча. Он начал ее еще в апреле 1884 года. В письме к Черткову того времени он говорит:

«Я начал печатать в «Русской мысли» свою статью о том, что вышло из моей статьи и переписи (я говорил вам), но не знаю, кончу ли. Развиваются другие мысли. Я начинаю чувствовать себя более бодрым, чем последнее время, и хотелось бы период этой бодрости употребить на дело Божье».

В переписке Софьи Андреевны с ее сестрой Т. А. Кузминской мы находим указания на эту работу.

23 декабря 1884 года С. А. пишет:

«Левочка в очень хорошем духе; пишет свою статью о бедности города и деревни и спешит кончить к январской книге. Уже начали печатать».

9 января 1885 года она пишет:

«…Левочка печатает свою статью в январе в «Русской мысли» и весь ушел в свою работу; но печи все топит сам и комнату убирает и сам все делает».

И далее около того же времени С. А. пишет:

«Левочка кончает свое печатание, которое сожгут, но все-таки очень надеюсь, что он успокоится и не будет больше писать в этом роде».

К счастью для всего человечества, Л. Н-ч не успокоился и продолжал до конца своей жизни писать все в одном и том же роде.

Но предположение С. А. оправдалось в другом отношении. Статья Льва Николаевича была действительно вырезана цензором и уничтожена. Конечно, она сохранилась в корректурных оттисках, с которых было сделано множество всевозможных копий, разошедшихся по России и за границей.

Владимир Григорьевич Чертков, уже тогда преданный распространитель произведений Л. Н-ча нового направления, особенно ревностно относился к точности не только содержания, но и внешней формы произведения. Статья, озаглавленная «Так что же нам делать?», очевидно, должна была давать ответ на поставленный в заглавии вопрос. Но первые 17 глав, которые были напечатаны в «Русской мысли» и стали распространяться отдельно, не заключали еще в себе ответа на этот вопрос, и, стало быть, для этом части заглавие не соответствовало содержанию. Поэтому, когда Влад. Григорьевичу предложили напечатать это произведение за границей, он предоставил в распоряжение издателя копию, причем просил заменить прежнее заглавие новым, выработанным им с согласия Л. Н-ча: «Какова моя жизнь?». Под этим заглавием это произведение и было напечатано в первый раз по-русски Элпидиным в Женеве. Но так как это произведение распространялось и помимо В. Г. Черткова, то многим оно попало в руки под прежним заглавием, и даже появились два разных перевода на французский язык одного и того же произведения под разными названиями. Подобную судьбу испытали и некоторые другие произведения Л. Н-ча, расходившиеся подпольным путем.

После запрещения начала статьи в «Русской мысли» Л. Н-ч продолжал работать над ней. Последнюю из напечатанных глав, а именно 17, затрагивающую вопрос о деньгах, Л. Н-ч развил в 5 самостоятельных глав, анализируя в них вопрос о деньгах с разных сторон. Эти 5 глав «о деньгах» также распространились отдельно в многочисленных копиях под видом отдельного произведения Л. Н-ча «Деньги», и так было переведено на многие языки.

Наконец, третья часть этой книги, когда Л. Н-ч кончил ее писать, стала опять распространяться под прежним заглавием «Так что же нам делать?».

Кроме того, издатель «Русского богатства» покойный Л. Е. Оболенский, желая включить имя Л. Н-ча в число своих сотрудников, получил разрешение от Л. Н-ча напечатать в своем журнале отрывки из его книги, на которые согласится цензура; таким образом в «Русском богатстве» за 1885 г. появился ряд очерков Л. Н-ча: «Жизнь в городе», «Из воспоминаний о переписи», «Деревня и город» и затем в 1886 году «Труд мужчин и женщин». Многими читателями все эти очерки были приняты за самостоятельные произведения Л. Н-ча. Они переводились на иностранные языки, и в одном из переводов для французского журнала Illustration они были талантливо иллюстрированы Ильей Ефимовичем Репиным.

Только очень недавно книга эта была издана в полном виде Чертковым, в Крайст-Черче, и затем появился французский перевод в издании Стока в Париже. В настоящее время эта статья включена в полное собрание соч. Л. Н-ча и издана в России в исправленном и дополненном виде.

Такова внешняя история этой книги. Перейдем теперь к ее внутреннему содержанию. Мы не будем здесь излагать подробно и шаг за шагом ее содержание. Книга эта теперь стала доступна всем. Нам важно уловить в ней основную идею, те руководящие мысли, в которых отразилась духовная жизнь Л. Н-ча того времени. Нас интересует, так сказать, биографическая сторона этой книги не в узком смысле подчеркивания автобиографических фактов, а именно как отражение внутренней, духовной сущности автора ее.

Как уже было сказано, внешним поводом написания этой книги послужила московская перепись 1882 года. И потому первые 12 глав книги действительно посвящены воспоминаниям о переписи. Содержание их нами уже передано во II томе биографии.

XII глава написана, очевидно, в 1885 году, так как в ней говорится о переписи как о событии, бывшем три года назад.

Л. Н-ч кончает главу рассказом, как он видел, как мясник точит свой нож о тротуар, а ему показалось, что он делает что-то с камнем. Беря этот образ отточенного ножа за символ остроты сознания истины, Л. Н-ч так заключает эту главу:

«Это случилось со мной, когда я начал писать статью. Мне казалось, что я все знаю, все понимаю относительно вопросов, которые вызвали во мне впечатление Ляпинского дома и переписи; но когда я попробовал сознать и изложить их, оказалось, что нож не режет, что нужно точить его. И только теперь, через три года, я почувствовал, что нож мой отточен настолько, что я могу разрезать то, что хочу. Узнал я нового очень мало. Все мысли мои те же, но они все были тупее, все разлетались и не сходились к одному; не было в них жала, все не свелось к одному, к самому простому и ясному решению, как оно свелось теперь».

Далее в XIII главе он изображает свой внутренний процесс истинного познавания причин экономического неравенства.

«Я помню, что во время моего неудачного опыта помощи несчастным городским жителям я сам представлялся себе человеком, который бы желал вытащить другого из болота, а сам бы стоял на такой же трясине. Всякое мое усилие заставляло меня чувствовать непрочность той почвы, на которой я стоял. Я чувствовал, что я сам в болоте, но это сознание не заставило меня тогда посмотреть ближе под себя, чтобы узнать, на чем я стою; я все искал внешнего средства, вне меня находящегося.

Я жил в городе и хотел исправить жизнь людей, живущих в городе, но скоро убедился, что я этого не могу сделать; и я стал задумываться о свойствах городской жизни и городской бедности».

Что такое город? Из кого слагаются жители его и что их влечет туда? На этот естественный вопрос, возникающий у человека, вдумывающегося в причины городской нищеты, Л. Н-ч отвечает так:

«Везде по всей России да, я думаю, и не в одной России, а во всем мире происходит одно и то же. Богатства сельских производителей переходят в руки торговцев, землевладельцев, чиновников, фабрикантов, и люди, получившие эти богатства, хотят пользоваться ими. Пользоваться же вполне этими богатствами они могут только в городе. В деревне, во-первых, трудно найти по раскинутости жителей удовлетворение всех потребностей богатых людей, нет всякого рода мастерских, лавок, банков, трактиров, театров и всякого рода общественных увеселений. Во-вторых, одно из главных удовольствий, доставляемых богатством, – тщеславие, желание удивить и перещеголять других, опять по раскинутости населения с трудом может быть удовлетворяемо в деревне. В деревне нет ценителей роскоши, некого удивить. Какие бы деревенский житель ни завел себе украшения жилища, картины, бронзы, какие бы ни завел экипажи, туалеты, – некому смотреть и завидовать, мужики не знают во всем этом толку. И, в-третьих, роскошь даже неприятна и опасна в деревне для человека, имеющего совесть и страх. Неловко и жутко в деревне делать ванны из молока или выкармливать им щенят, тогда как рядом у детей молока нет; неловко и жутко строить павильоны и сады среди людей, живущих в обваленных навозом избах, которые топить нечем. В деревне некому держать в порядке глупых мужиков, которые по своему необразованию могут расстроить все это.

И поэтому богатые люди скопляются вместе и пристраиваются к таким же богатым людям с одинаковыми потребностями в города, где удовлетворение всяких роскошных вкусов заботливо охраняется многолюдной полицией.

Богатые люди собираются в города и там, под охраной власти, спокойно потребляют все то, что привезено сюда из деревни. Деревенскому же жителю отчасти необходимо идти туда, где происходит этот неперестающий праздник богачей и потребляется то, что взято у него, с тем, чтобы кормиться от тех крох, которые спадут со стола богатых, отчасти же, глядя на беспечную, роскошную и всеми одобряемую и охраняемую жизнь богачей, и самому желательно устроить свою жизнь так, чтобы меньше работать и больше пользоваться трудами других».

И главный рычаг этого развращения, этой погибели – это деньги.

На деньгах Л. Н-ч останавливается особенно долго, считая самое учреждение денег новой утонченной формой рабства.

«Всякое порабощение одного человека другим, – говорит Л. Н-ч, – основано только на том, что один человек может лишить другого жизни, и, не оставляя этого угрожающего положения, заставить другого исполнить свою волю».

И вот он замечает, что в истории человечества сменялись один за другим три вида рабства:

1) Рабство личное, физическое.

2) Рабство земельное, насилие собственности.

3) Рабство денежное, государственное, насилие податей, кредита и найма.

Первый вид рабства, состоящий в том, что более сильный физически заставлял под угрозой побоев и смерти работать на себя, широко применялся в древности, встречается и теперь изредка среди нашего так называемого цивилизованного общества и еще довольно часто применяется европейскими цивилизаторами к другим расам в европейских колониях.

Второй вид рабства, земельный, состоит в том, что люди получали некоторую внешнюю свободу, но без права на землю, и за пользование землей платили барщиной, натурой или чем иным.

Этот вид рабства еще широко распространен и он уже сменяется третьим, еще более утонченным, рабством денежным, состоящим в наложении на народ денежных податей, для добывания которых народ должен или отдавать часть своих произведений, или прямо свой труд тем, у кого есть деньги, т. е. чиновникам и богатым людям.

Этот вид рабства, особенно широко распространяющийся теперь, вытесняющий постепенно два первые, возможен только при усовершенствованном государственном насилии с его банками, тюрьмами, администрацией и войском.

Деньги представляют из себя легкий способ обеспечения, т. е. освобождения от труда. Денежный знак, по определению Л. Н-ча, есть постоянный вексель, предъявляемый ко взысканию и погашаемый трудом бедняка.

«Все три способа порабощения людей не переставали существовать и существуют и теперь; но люди склонны не замечать их, как скоро этим способам даются новые оправдания. И что странно, что именно этот самый способ, на котором в данное время все зиждется, этот винт, который держит все, – он-то и не замечается».

Кроме того все это ужасное состояние насилия, злобы, разврата поддерживается и оправдывается ложными эгоистическими теориями, служащими привилегированному меньшинству, поддерживаемому насилием власти. И сколько бы ни уничтожалось рабство на словах, оно не может уничтожиться на деле, пока не будет уничтожено насилие.

«Покуда будет один вооруженный человек с признанием за ним права убить какого бы то ни было другого человека, до тех пор будет неправильной распределение богатства, т. е. рабство».

Затем Л. Н-ч снова перебирает все неудачи своей благотворительности и резюмирует эти неудачи в трех пунктах:

«Первая причина была скопление в городах и поглощение в них богатств деревни. Стоит только человеку не желать пользования чужим трудом посредством службы правительству, владения землею и деньгами и потому по силе возможности самому удовлетворять своим потребностям, чтобы ему никогда и в голову не пришло уехать из деревни в город, где все есть произведение чужого труда, где все надо купить; и тогда, в деревне, человек будет в состоянии помогать нуждающимся и не испытает того чувства беспомощности, которое я испытывал в городе, желая помогать людям не своим, а чужим трудом.

Вторая причина была разделение богатых с бедными. Стоит только человеку не желать пользоваться чужим трудом посредством службы, владения землею и деньгами, и человек будет поставлен в необходимость сам удовлетворять своим потребностям, и тотчас же невольно разрушится та стена, которая отделяет его от рабочего народа, и он сольется с ним, и станет плечо в плечо с ним, и получит возможность помогать ему.

Третья причина был стыд, основанным на сознании безнравственности моего обладания теми деньгами, которыми я хотел помогать людям. Стоит человеку не желать пользоваться чужим трудом посредством службы, владения землею и деньгами, и у нас никогда не будет тех лишних дурашных денег, присутствие которых у меня вызвало в людях, не имеющих денег, требования, которым я не мог удовлетворить, – а во мне чувство сознания своей неправоты».

Л. Н. дает яркую картину последствий этого насилия, этого рабства одного человека над другим, в городе и в деревне, где господа постарались устроить подобие города.

Как случилось с людьми то, что многие из них, добрые, умные, искренние, религиозные, могут жить в этом соблазне, в этом аду ненависти и злобы?

Причину этого Л. Н-ч видит в том, что слабые люди оправдывают несправедливость своей жизни господствующими учениями.

«В прежние времена люди, пользовавшиеся трудом других, утверждали, во-первых, что они люди особенной породы и, во-вторых, имеют особенное назначение от Бога заботиться о благе отдельных людей, т. е. управлять ими и учить их, и потому они уверяли других и часто верили сами, что то дело, которое они исполняют, нужнее и важнее для народа, чем те труды, которыми они пользовались.

Но с христианством и вытекающим из него сознанием равенства и единства всех людей оправдание это уже не могло быть выставляемо в прежней форме».

И вот одна за другой являются теории оправдания людской несправедливости. Являются учение Гегеля о разумности существующего, разные науки юридические, учение Мальтуса о перенаселении, учение Конта о человечестве как организме, философия Спенсера и пр.

Указание на виновность науки в оправдании насилия вызвало в интеллигентном обществе обвинение Л. Н-ча в отрицании науки и искусства. Интеллигентные люди не хотели видеть и читать следующих знаменательных слов его:

«Я не только не отрицаю науку, т. е. разумную деятельность человеческую, и искусство – выражение этой разумной деятельности, но я только во имя этой разумной деятельности и выражений ее говорю то, что я говорю, только для того, чтобы была возможность человечеству выйти из того дикого состояния, в которое оно быстро падает благодаря ложному учению нашего времени, только для того я и говорю то, что я говорю.

Науки и искусство так же необходимы для людей, как пища, и питье, и одежда, даже необходимее».

И затем Л. Н-ч определяет, что он понимает под истинной наукой и искусством.

«С тех пор, как существуют люди, у них всегда была наука в самом ее простом и широком смысле. Наука, в смысле всех знаний человечества, всегда была и есть, и без нее немыслима жизнь: ни нападать на нее, ни защищать ее нет никакой надобности. Но дело в том, что область этих знаний так разнообразна, так много входит в нее знаний всякого рода – от знаний, как добывать железо, до знаний движения светил, – что человек теряется в этих знаниях, если у него нет руководящей нити, по которой бы он мог решать, какое из всех знаний самое важное для него и какое менее важно.

И потому высшая мудрость людей всегда состояла в том, чтобы найти ту руководящую нить, по которой должны быть расположены знания людей: какое из них первой, какое меньшей важности.

Те знания и искусства, которые содействовали и ближе подходили к основной науке о назначении и благе всех людей, становились выше в общем мнении.

Такова была наука Конфуция, Будды, Моисея, Сократа, Христа, Магомета, наука такая, какою ее разумеют все люди, за исключением нашего кружка так называемых образованных людей.

У истинной науки и истинного искусства есть два несомненные признака: первый – внутренний, тот, что служитель науки и искусства не для выгоды, а с самоотвержением будет исполнять свое призвание, и второй – внешний, тот, что произведения его понятны всем людям, благо которых он имеет в виду».

И снова Л. Н-ч восклицает: «Так что же нам делать? Что же нам делать?» – и отвечает так:

«Первое: не лгать перед самим собой; как бы ни далек был мой путь жизни от того истинного пути, который открывает мне разум, – не бояться истины.

Второе: отречься от сознания своей правоты, своих преимуществ, особенностей перед другими людьми и признать себя виноватым.

Третье: исполнить тот вечный, несомненный закон человека – трудом всего существа своего бороться с природою для поддержания жизни своей и других людей».

В заключительной главе Л. Н-ч обращается к женщинам как к той половине рода человеческого, в руках которых находится воспитание подрастающего поколения. В их руках, в их власти дать то или другое направление детям, и так как общественное мнение устанавливается привилегированным классом, то он обращается, главным образом, к матерям богатого класса и говорит так:

«Женщины-матери богатых классов, спасение людей нашего мира от зол, которыми он страдает, в ваших руках».

Чтобы хорошо понять содержание этой главы и форму ее изложения, нужно вспомнить, что в 1885 году, именно тогда, когда Л. Н-ч писал эту книгу, он получил сочинение, а потом и вошел в переписку с автором этого сочинения, крестьянином Тимофеем Михайловичем Бондаревым. Сочинение это, по признанию самого Льва Николаевича, многое открыло ему и, несомненно, повлияло на развитие его взглядов.

Вот что он сам говорит об этом в своей книге «Так что же нам делать?»:

«В библии сказано как закон человека: «В поте лица снеси хлеб и в муках родиши чада.

Мужик Бондарев, написавший об этом статью, осветил для меня мудрость этого изречения».

Сущность взглядов Бондарева заключалась в том, что он считал самым для человека важным исполнение первородной заповеди Бога: мужчине – «В поте лица снеси хлеб свой», а женщине – «В болезнях родиши чада своя». Не исполнив этих первых заповедей, говорит Бондарев, нельзя исполнить и остальных. Мы еще вернемся к описанию отношения Л. Н-ча к этому замечательному человеку, а теперь мы упомянули о нем только для того, чтобы уяснить себе заключительную главу Л. Н-ча: «О женщинах». «Подобно тому, как нельзя купить ребенка и считать его своим, так и хлеб купленный будет всегда чужой. Своим ребенком может назвать мать только того, кого она родила в страдании. И хлебом своим мужчина может назвать только тот хлеб, который он выработал в поте лица своего». Вот эта-то основная мысль и легла в основу рассуждений Л. Н-ча о женщинах в заключительной главе его книги. И он в горячих словах выражает свое преклонение перед женщиной-матерью.

«Вы, женщины и матери, сознательно подчиняющиеся закону Бога, вы одни знаете в нашем несчастном, изуродованном, потерявшем образ человеческий кругу, вы одни знаете весь настоящий смысл жизни по закону Бога. И вы одни своим примером можете показать людям то счастье жизни в подчинении воле Бога, которого они лишают себя. Вы одни знаете те восторги и радости, захватывающие все существо ваше, и то блаженство, которое предназначено человеку, не отступающему от закона Бога. Вы знаете счастье любви к мужу, счастье не кончающееся, не обрывающееся, как все другие, а составляющее начало нового счастья любви к ребенку. Вы одни, когда вы просты и покорны воле Бога, знаете не тот шуточный, парадный труд в мундирах и освещенных залах, который мужчины вашего круга называют трудом, а знаете тот истинный, Богом положенный людям труд и знаете истинные награды за него, знаете то блаженство, которое он дает».

И книга Л. Н-ча заключается такими словами:

«Вот такие-то, исполнившие свое призвание женщины властвуют над властвующими мужчинами и служат путеводною звездою людям; такие-то женщины устанавливают общественное мнение и готовят новые поколения людей; и потому в руках этих женщин высшая власть, власть спасения людей от существующих и угрожающих зол нашего времени.

Да, женщины-матери, в ваших руках, больше чем в чьих-нибудь других, спасение мира».

Таково содержание книги, написанной Л. Н-чем в это время и вызванной к жизни его неудачным опытом благотворительной деятельности.

В заметке, напечатанной Л. Н-чем в одном из тогдашних благотворительных журналов, он так резюмирует свой опыт благотворительности:

«Выводы, к которым я пришел относительно благотворительности, следующие:

Я убедился, что нельзя быть благотворителем, не ведя вполне добрую жизнь; и тем более нельзя, ведя дурную жизнь, пользуясь условиями этой дурной жизни для украшения этой своей дурной жизни, делать экскурсии в область благотворительности. Я убедился, что благотворительность тогда только может удовлетворить и себе, и требованиям других, когда они будут неизбежным последствием доброй жизни; что требования этой доброй жизни очень далеки от тех условий, в которых я живу. Я убедился, что возможность благотворить людям есть венец и высшая награда доброй жизни, и что для достижения этой цели есть длинная лестница, на первую ступень которой я даже и не думал вступить. Благотворить людям можно только так, чтобы не только другие, но и сами бы не знали, что делаешь добро, – так, чтобы правая рука не знала, что делает левая; только так, как сказано в учении двенадцати апостолов, чтобы милостыня твоя потом выходила из твоих рук так, чтобы ты и не знал, кому ты даешь. Благотворить можно только тогда, когда вся жизнь твоя есть служение благу».

Писание этой книги нелегко давалось Л. Н-чу; так, в начале 1885 года он писал одному из своих друзей:

«Семейные мои огорчились, тем, что я писал в статье о своей жизни и потому о них, и мне это было больно, и я все думал об этом и был не спокоен духом».

Тем не менее Лев Николаевич писал эту книгу с большим увлечением. В октябре 1885 года он пишет Черткову:

«Живу 4-й, кажется, день (не вижу, как дни идут) один в деревне, один с Александром Петровичем. Работается так много, как давно не было. Только горе – пишу все рассуждения в статью «Что же нам делать?». И знаю, и согласен с вами, что другое нужнее может быть людям, да не могу – нужно выперхнуть то, что засело в горле. И кажется, скоро освобожусь».

В следующем письме он уже оправдывается перед Чертковым в своем увлечении этой статьей такими словами:

«С тех пор получил два письма – одно вчерашнее, с выражением неодобрения тому, что я посвящаю все свое время статье, и нынешнее – о «Двух стариках». Я согласен с вами, что другое я бы мог писать, и оно как будто действительнее, но не могу оторваться, не уяснив прежде всего себе (и другим, может быть) такую странную, непривычную мысль, что считающееся таким благородным занятие нашими науками и искусствами – дурное, безнравственное занятие. И мне кажется, что я достигаю этого и что это очень важно. Нынче с Александром Петровичем говорили. Он говорит, что не скоро люди будут жить хорошо, а мне всегда кажется, что скоро. Стоит только разрушить соблазн – ложное, обманчивое рассуждение, на которое они опираются. Люди – разумные существа и не могут жить с сознанием, что они живут против разума, и вот когда они делают это, им на помощь приходит ум, строящий соблазны. Стоит разрушить соблазн, и они покорятся. Они построят новые, но обязанность каждого, если он видит обман соблазна, – указать его людям. Я это-то и постараюсь делать. Но ваши замечания мне очень дороги и полезны, и пожалуйста, делайте их и порезче…»

Еще через месяц, уже из Москвы, на вопрос Черткова он отвечает так:

«Вы спрашиваете, что я работаю. Я кончаю (кончил, могу сказать) статью «Что же нам делать?». И много работаю руками и спиною в Москве. Вожу воду, колю, пилю дрова. Ложусь и встаю рано, и мне одиноко, но хорошо».

В этой книге было много автобиографического. В марте 1885 г. Лев Николаевич писал Черткову;

«Про себя напишу: хотелось бы сказать, что я бодр и счастлив, и не могу. Не несчастлив я – далек от этого. Но мне тяжело. У меня нет работы, которая поглощала бы меня всего, заставляя работать до одурения и с сознанием того, что это мое дело, и потому я чуток к жизни, окружающей меня, и к своей жизни, и жизнь эта отвратительна.

Вчера ночью я пошел гулять. Возвращаюсь, вижу на Девичьем поле что-то барахтается и слышу, городовой кричит: «Дядя Касим, веди же!» Я спросил: «Что?» – «Забрали девок из Проточного переулка, трех провели, а одна пьяная отстала». Я подождал. Дворник с ней поравнялся с фонарем: девочка по сложенью, как моя 13-тилетняя Маша, в одном платье грязном и разорванном, голос хриплый, пьяный; она не шла и закуривала папироску. «Я тебе, собачья дочь, в шею!» – кричал городовой. Я взглянул в лицо, – курносое, серое, старое, дикое лицо. Я спросил: «Сколько ей лет?» – она сказала: «16-й». И ее увели. (Да, я спросил, есть ли отец и мать; она сказала – мать есть). Ее увели, а я не привел ее к себе в дом, не посадил за свой стол, не взял ее совсем, – а я полюбил ее. Ее увели в полицию сидеть до утра, в сибирке, а потом к врачу свидетельствовать. Я пошел в чистую покойную постель спать и читать книжки (и заедать воду смоквой). Что же это такое? Утром я решил, что пойду к ней. Я пришел в полицию, ее уже увели. Полицейский с недоверием отвечал на мои вопросы и объяснил, как они поступают с такими. Это их обычное дело. Когда я сказал, что меня поразила ее молодость, он сказал: «Много и моложе есть».

В это же утро нынче пришел тот, кто мне переписывает, один поручик, Иванов. Он потерянный и прекрасный человек. Он ночует в ночлежном доме. Он пришел ко мне взволнованный. «У нас случилось ужасное: в нашем номере жила прачка. Ей 22 года. Она не могла работать – платить за ночлег было нечем. Хозяйка выгнала ее. Она была больна и не ела досыта давно. Она не уходила. Позвали городового. Он вывел ее. «Куда же, – говорит она, – мне идти?» Он говорит: «Околевай, где хочешь, а без денег жить нельзя». И посадил ее на паперть церкви. Вечером ей идти некуда, она пошла назад к хозяйке, но не дошла до квартиры, упала в воротах и умерла».

Из частного дома я пошел туда. В подвале гроб, в гробу почти раздетая женщина с закостеневшей, согнутой в коленке ногой. Свечи восковые горят. Дьячок читает что-то вроде панихиды. Я пришел любопытствовать. Мне стыдно писать это, стыдно жить. Дома блюдо осетрины, пятое найдено не свежим. Разговор мой перед людьми мне близкими об этом встречается недоумением: зачем говорить, если нельзя поправить. Вот когда я молюсь: Боже мой, научи меня, как мне жить, чтобы жизнь моя не была мне гнусной. Я жду, что Он научит меня».

Нетрудно узнать в этом описании содержание XXIV главы, где эти два факта переданы почти буквально, только с еще большими трагическими, художественно обработанными подробностями. И эта живость фактов, эта наличность живых документов придает еще больше значения этой замечательной книге.

Глава 3. Бремя жизни. Посланничество. Земельный вопрос

В половине 80-х годов шла напряженная борьба правительства с революционным движением. Жертв было много, и ко Льву Николаевичу стекались просьбы родственников пострадавших об облегчении их участи. Л. Н-ч редко отказывал в такого рода помощи и передавал просьбу своим влиятельным друзьям. Одною из таких была его родственница, графиня Александра Андреевна Толстая, и вот в 1884 г. мы видим целый ряд писем Л. Н-ча, в которых он просит ее исходатайствовать те или другие льготы для политических ссыльных. И среди этих писем есть чрезвычайно характерные для Л. Н-ча строки. В ходатайства о ссыльных вплетается вопрос о вере, и Л. Н-ч как бы отбивается от дружеских попыток к обращению. В мае 1884 г. он пишет:

«Очень грустно будет, если Армфельд не позволят жить с дочерью. Она уже начала надеяться. Хочется сказать и скажу: в каком же мире мы живем, если о том, чтобы мать могла жить с несчастной дочерью, – несчастной, потому что ее держат на каторге люди же нашего мира, – если об этом нужно просить, умолять, хитрить и хлопотать?

Если есть еще миссионеры, есть люди, любящие своих братьев (не тех, которые на каторге, а тех, которые держат их там), то вот кого надо обращать с утра и до вечера: государя, министров, комендантов и др. Обращайте их, вы живете среди них, внушайте им, что если от их волн зависит облегчить участь несчастных и они не делают этого, то они нехристи и очень несчастны».

Немного позднее он защищается еще решительнее:

«Очень вам благодарен, милый друг, – пишет он А. А-не, – за участие и знаю (чувствую это по тону письма), что вы сделаете все возможное, и сделаете от сердца. Очень люблю вас за это. Но заметьте, я, по своей дурной, ложной, соблазнительной вере, я – хотя и гораздо менее добрый по сердцу человек, чем вы, но я по своей дурной дьявольской вере, ничего кроме доброго и любовного к вам не чувствую и не говорю; а вы, по своей хорошей вере, несмотря на вашу истинную доброту, на любовь ко мне, на мои мольбы не обращать меня (т. е., учтиво выражаясь, не говорить мне неприятностей), вы не можете воздержаться от того, чтобы не сказать тотчас же самого больного и оскорбительного, что только можно сказать человеку, именно, что то, что есть его святыня, есть адская гордость.

Я вашу веру люблю и уважаю, я не люблю только зло, – и вы тоже должны бы были не любить.

Жду с нетерпением ваших указании и очень благодарю и люблю вас; но, ради всего святого для вас, поймите, что и для других есть святое».

Но отношения их оставались дружескими. В одном из последующих писем он говорит ей: «Я все тот же вообще и к вам в особенности, т. е. считаю вас близким и дорогим мне человеком». Конечно, и А. А-на платила ему тем же.

В феврале 1885 года Л. Н-ч, живя в Москве, сообщал в письме Софье Андреевне, находившейся тогда в Петербурге, что у него утром были две классные дамы. Эти классные дамы были – Мария Александровна Шмидт и Ольга Алексеевна Баршева. Им суждено было, особенно первой, стать самым близким другом Л. Н-ча. Мне пришлось слышать из уст Марии Александровны рассказ о том, как она со своей подругой познакомились со Л. Н-чем. Будучи обе религиозно православными, они тем не менее боготворили Л. Н-ча как великого писателя, творца «Войны и мира», «Анны Карениной» и пр. И вот до них дошел слух, что Толстой написал Евангелие. Религиозное чувство смешалось здесь с преклонением перед гением, и они решили во что бы то ни стало достать это произведение. В своей наивности они прежде всего обратились в синодальную лавку, зная, что там продают Евангелия. В синодальной лавке им сказали, что они об этом ничего не знают. А если вышло новое произведение Толстого, то надо обратиться в книжный магазин Вольфа, и он достанет. Они поехали туда. Там им сказали, что они слышали о существовании такого Евангелия, но что оно запрещено и потому они продавать его не могут. Желание прочесть его было так сильно, что они решились поехать к самому Льву Николаевичу просить его дать им прочесть эту книгу. Вот об этом-то посещении и сообщает Л. Н-ч Софье Андреевне в письме в Петербург в феврале 1885 года. Л. Н-ч принял их ласково и дал им просимое. Прочитав в первый раз, они были в большом смущении и даже в возмущении. Их традиционному религиозному чувству показались кощунственными некоторые реалистические, непривычные для слуха выражения, которые употребил Л. Н-ч по отношению к Богородице. Тем не менее многие страницы этой книги захватили их моральное чувство. Они стали перечитывать это произведение, и по мере того, как они вчитывались в него, новый глубокий смысл Евангелия открывался им, они стали читать все, что написано было Л. Н-чем, и вскоре бросили то официальное положение, которое они занимали, и зажили простой, рабочей жизнью. Одно из ремесел, которыми они зарабатывали на свою жизнь, были переписка сочинений Л. Н-ча, запрещенных цензурой, и можно сказать, что сотни копий вышли из-под рук их и распространились по России. Мы еще встретимся с этими замечательными людьми при описании дальнейшей жизни Л. Н-ча.

Одновременно с напряженной умственной и нравственной работой во Л. Н-че шло и его дальнейшее религиозное развитие. Та новая ступень, на которую он был возведен своим пытливым религиозным сознанием, было учение о посланничестве. Он излагает его в письмах к двум друзьям своим, написанных почти одновременно – к В. Г. Черткову и к Н. Н. Ге, в феврале 1885 года. Мы приводим здесь первое как наиболее полную версию изложения этого учения:

«Одна сторона учения Христа, связанная со всем остальным и даже основа всего, была скрыта от меня обоготворением Христа, именно его учение о посланничестве. Вспомните, сколько раз он говорил: «Отец послал меня, я послан, я творю волю пославшего меня». Мне всегда эти слова были неясны.

Бог не мог послать Бога, а другого значения я не понимал или понимал неясно. Только теперь мне открылся простой, ясный и радостный смысл этих слов. Я пришел к пониманию их своими сомнениями и страданиями. Без этого учения нет разрешения всех этих сомнений, которые мучают каждого ученика Христа. Смысл тот, что Христос учит всех людей той жизни, которую он считает для себя истиной. Он же считает свою жизнь посланничеством, исполнением воли пославшего. Воля же пославшего есть разумная (добрая) жизнь всего мира.

Стало быть, дело жизни есть внесение истины в мир. Жизнь на то только дана (по учению Христа) человеку с его разумом, чтобы он вносил этот разум в мир, и потому вся жизнь человека есть ничто иное, как эта разумная его деятельность, обращенная на другие существа вообще, не только на людей. Так понимал Христос свою жизнь и так учил нас понимать нашу. Каждый из нас есть сила, сознающая себя, летящий камень, который знает, куда и зачем он летит, и радуется тому, что он летит, и знает, что сам он ничто – камень, а что все его значение в этом полете, в той силе, которая бросила его, что вся его жизнь есть эта сила. И в самом деле, вне этого взгляда, т. е. того, что человек всякий есть посланник Отца, призванный только затем к жизни, чтобы исполнять волю Отца, вне этого взгляда жизнь не только не имеет смысла, но отвратительна и ужасна. И напротив, стоит хорошенько понять и сделать своим этот взгляд на жизнь, и жизнь становится не только осмысленной, ясной, но прекрасною, радостною и значительною. Только при этом взгляде уничтожаются все сомнения борьбы и все страхи. Если я посланник Божий, то дело мое главное не только в том, чтобы исполнять пять заповедей, не иметь собственности, не предаваться похоти и т. п., – все это условия, при которых я должен исполнять посланничество. Это тоже для меня теперь главный смысл моего посланничества, но дело мое главное в том, чтобы жить, внося в мир всеми средствами, какие даны мне, ту истину, которую я знаю, которая поверена мне. Может случиться, что я сам буду часто плох, буду изменять своему признанию, все это ни на минуту не может уничтожить значение моей жизни – светить тем светом, который есть во мне до тех пор, пока могу, пока свет есть в вас. Только при этом учении уничтожаются праздные сожаления о том, что есть или было не то, чтобы я хотел, и праздные желания чего-то определенного в будущем, уничтожается и страх смерти, и вся жизнь переносится в одно настоящее. Смерть уничтожается тем, что если моя жизнь слилась с деятельностью внесения разума и добра в мир, то придет время, когда физическое уничтожение моей личности будет содействовать тому, что стало моей жизнью – внесению добра и разума в мир».

И с этого момента вся дальнейшая жизнь Л. Н-ча становится исполнением воли пославшего его Отца жизни.

Но исполнение этого посланничества не всегда давалось ему легко. Так, например, во время писания им книги «Так что же нам делать?», при полном сознании окружающей его лжи, эгоизма и всяких соблазнов, при ослепительном свете представшего перед его сознанием идеала, он встречает среди близких ему семейных, друзей в лучшем случае равнодушие и беспечность, а часто враждебность и горькие упреки. И жизнь вокруг него самых близких ему идет вразрез со всем тем, что он выстрадал и считал непоколебимой правдой.

Его внутреннее состояние того времени прекрасно выражено в его письме к В. Г. Черткову, которому он как другу поверял свои самые сокровенные мысли. Вот это письмо, писанное в июне 1885 года:

«В последнем письме я писал вам, что мне хорошо; а теперь, отвечая на второе письмо ваше из Англии, полученное вчера, мне нехорошо. Письменная работа не идет, физическая работа почти бесцельная, т. е. не вынужденная необходимостью, отношений с окружающими меня людьми почти нет (приходят нищие, я им даю гроши, и они уходят), и на моих глазах в семье идет вокруг меня систематическое развращение детей, привешивание жерновов к их шее. Разумеется, я виноват; но не хочу притворяться перед вами, выставлять спокойствие, которого нет. Смерти я не боюсь, даже желаю ее. Но это-то и дурно; это значит, что я потерял ту нить, которая дана мне Богом для руководства в этой жизни и для полного удовлетворения. Я путаюсь, желаю умереть, приходят планы убежать или даже воспользоваться своим положением и перевернуть всю жизнь. Все это только показывает, что я слаб и скверен, а мне хочется обвинять других и видеть в своем положении что-то исключительно тяжелое. Мне очень тяжело вот уже дней шесть, но утешение одно: я чувствую, что это временное состояние. Мне тяжело, но я не в отчаянии, я знаю, что я найду потерянную нить, что Бог не оставит меня, что я не один. Но вот в такие минуты чувствуешь недостаток близких живых людей – той общины, той церкви, которая есть у пашковцев, у православных. Как бы мне теперь хорошо было передать мои затруднения на суд людей, верующих в ту же веру, и сделать то, что сказали бы мне они. Есть времена, когда тянешь сам и чувствуешь в себе силы; но есть времена, когда хочется не отдохнуть, а отдаться другим, которым веришь, чтобы они направляли. Все это пройдет, и если буду жив, напишу вам, как и когда пройдет. Вчера вместе с вашим письмом получил письмо от Оболенского. Он спрашивает, что Сибиряков ищет места, средств жизни и называет безвыходным то положение, в котором он находится и к которому я страстно стремлюсь вот уже 10 лет.

Когда я сам себя жалоблю, я говорю себе: неужели так и придется мне умереть, не прожив хоть один год вне того сумасшедшего безнравственного дома, в котором я теперь вынужден страдать каждый час, не прожив хоть одного года по-человечески, разумно, т. е. в деревне, не на барском дворе, а в избе, среди трудящихся, с ними вместе трудясь по мере своих сил и способностей, обмениваясь трудами, питаясь и одеваясь, как они, и смело, без стыда, говоря всем ту Христову истину, которую знаю. Я хочу быть с вами откровенен и говорю вам все; но так я думаю, когда я себя жалоблю, но тотчас же я поправляю это рассуждение и теперь делаю это. Такое желание есть желание внешних благ для себя – такое же, как желание дворцов, и богатства, и славы, и потому оно не Божье. Это желание ставить палочку поперечную креста поперек, это недовольство теми условиями, в которые поставил меня Бог, это неверное исполнение посланничества. Но дело в том, что теперь я как посланник в сложном и затруднительном положении и не знаю иногда, как лучше исполнить волю пославшего. Буду ждать разъяснений. Он никогда не отказывал в них и всегда давал их вовремя».

Замечательна в этом письме глубина и тонкость душевного самоанализа. Л. Н-ч отрицает здесь не только материальную, но и моральную роскошь. Он доходит до предела самоотвержения. Ему уже хочется уйти, пожить в моральной свободе, но он считает это моральной роскошью и решается лучше терпеть эту моральную нужду, нести на себе эти моральные вериги, чтобы не нарушить любовь с близкими людьми. Много раз чувство свободы прорывалось через эти добровольно наложенные им на себя цепи и в нем снова являлось желание уйти. Такой «прорыв» совершился и в этом же 1885 году, в декабре.

Софья Андреевна так описывает это в письме к своей сестре:

«Случилось то, что уже столько раз случалось: Левочка пришел в крайне нервное и мрачное настроение. Сижу раз, пишу, входит: я смотрю – лицо страшное. До тех пор жили прекрасно: ни одного слова неприятного не было сказано, ровно ничего. «Я пришел сказать, что хочу с тобой разводиться, жить так не могу, еду в Париж или в Америку».

Понимаешь, Таня, если бы мне на голову весь дом обрушился, я бы не так удивилась. Я спрашиваю удивленно: «Что случилось?»

«Ничего, но если на воз накладывают все больше и больше, лошадь станет и не везет». – Что накладывалось – неизвестно. Но начался крик, упреки, грубые слова, все хуже, хуже и, наконец, я терпела, терпела, не отвечала ничего почти, вижу – человек сумасшедший, и когда он сказал, что «где ты – там воздух заражен», я велела принести сундук и стала укладываться. Хотела ехать к вам хоть на несколько дней. Прибежали дети, рев. Таня говорит: «Я с вами уеду, за что это?» Стал умолять остаться. Я осталась, но вдруг начались истерические рыдания, ужас просто, подумай, Левочку всего трясет и дергает от рыданий. Тут мне стало жаль его, дети 4: Таня, Илья, Леля, Маша, ревут на крик: нашел на меня столбняк, ни говорить, ни плакать, все хотелось вздор говорить, и я боюсь этого и молчу, и молчу три часа, хоть убей – говорить не могу. Так и кончилось. Но тоска, горе, разрыв, болезненное состояние отчужденности – все это во мне осталось. Понимаешь, я часто до безумия спрашиваю себя: ну теперь за что же? Я из дома ни шагу не делаю, работаю с изданием до трех часов ночи, тиха, всех так любила и помнила это время, как никогда, и за что?

Подписка на издание идет такая сильная, что я весь день, как в канцелярии, сижу и орудую всеми делами. Наняла артельщика для укладки и беготни. Страшно утомительно и трудно. Денег выручила 2000 в 20 дней. Статьи две Победоносцев запретил окончательно. Вчера получила очень любезное от него письмо и отказ.

Ну вот, после этой истории, вчера, почти дружелюбно расстались. Поехал Левочка с Таней вдвоем на неопределенное время в деревню к Олсуфьевым за 60 верст, на Султане, вдвоем в крошечных санках. Взяли шуб пропасть, провизии, и я сегодня уже получила письмо, что очень весело и хорошо доехали, только шесть раз вывалились. Я рада, что Левочка отправился в деревню, да еще в хорошую семью и на хорошее содержание. Я все эти нервные взрывы и мрачность и бессонницу приписываю вегетарианству и непосильной физической работе. Авось он там образумится. Здесь топлением печей, возкой воды и пр. он замучил себя до худобы и до нервного состояния».

А во Льве Николаевиче такие эпизоды вызывали чувство умиления и покаяния, и тяжелое чувство исчезало тогда, когда ему удавалось снова вызвать любовь к тем, кто «не знали, что творили». Это настроение Л. Н-ча ярко выступает из его письма к Черткову, написанному им во время своего пребывания у Олсуфьевых в конце этого года:

«Удивляюсь, почему люди не любят и стыдятся быть жалкими: мне радостнее всего именно это чувство сострадания. Я его заслуживаю со всех сторон. Много хотелось бы сказать вам, но отложу до свидания, если Бог велит. Я пробыл здесь 8 дней, и мне было почти хорошо. Нехорошо – полное непонимание того, в чем моя жизнь, и роскошная праздная жизнь, а хорошо – доброта, честность и чистота и не любовь, а уважение ко мне всех их. Кроме того, были мои: Сережа, Таня и Леля, и теперь еще здесь двое. В самое Рождество случилось, что я пошел гулять по незнакомым пустынным, зимним, деревенским дорогам и проходил весь день и все время думал, каялся и молился. И мне стало лучше на душе с тех пор. Я твердил одно: Отец наш – всех нас людей, отец не земной, а небесный, вечный, от которого я изшел и к которому приду, свята да будет для нас сущность (имя) твоя (сущность твоя есть любовь). Да будет царствовать твоя сущность – любовь так, чтобы как на небе любовно, согласно совершаются движение и жизнь светил – воля твоя, чтобы так же согласно, любовно шла наша жизнь здесь по твоей воле. Пищу жизни, т. е. любви к людям, отношение с людьми, дай нам в настоящем, а прости, сделай, чтобы не имело на меня, на мою жизнь влияние то, что было прежде, и потому я не вменяю никому из людей, что прежде они сделали против меня. Не введи меня в искушение, извне соблазняющее меня, но главное – избави меня от лукавого, от зла во мне. В нем гордость, в нем желание сделать то, что хочется, в нем все несчастия, – от него избавь!

Пожалуйста, не показывайте всем моего письма. Неясно, странно, что я пишу, но тот, кто ходит теми дорогами, как я, поймет меня – вы. Я молился, как и всегда, с радостью и сознанием оживания. Кто не любит брата, тот пребывает в смерти. Я это боками узнал. Я не любил, имел зло на близких, и я умирал и умер. Я стал бояться смерти – не бояться, а недоумевать перед нею. Но стоило восстановить любовь, и я воскрес. Помогай нам Бог не умирать. Завтра, если буду жив, поеду в Москву. Приезжайте, все переговорим. Очень хочу работать, но вот уже давно нет сил. Я забыл первую заповедь Христа: не гневайся. Так просто, так мало и так огромно. Если есть один человек, которого не любишь – погиб, умер. Я это опытом узнал».

Его друг, конечно, исполнил его желание – не показал при его жизни этого письма «всем». Но теперь, когда истлела его телесная оболочка, для духа его уже нет «всех» и не «всех», и мы считаем, что опубликование этого письма только прибавит новый светлый луч к жизни его великой души.

Но идейный разлад в его семенной жизни не уступал никаким попыткам со стороны Л. Н-ча.

В одном письме этого же времени С. А. категорически заявляет: «В нашей жизни, которую будто бы я веду, нельзя сойтись с Левочкиными убеждениями».

Трудно придумать более трагическую обстановку жизни Л. Н-ча. Весь пылающий самоотверженным служением ближнему, опростившийся, находящий отраду в простой мужицкой работе как в деревне, так и в городе, он встречает среди близких ему людей или полное непонимание, или равнодушие, или враждебность, или презрительно-снисходительную иронию.

Часто, утомленный этой борьбой, Л. Н-ч уезжал или уходил из города в Ясную Поляну и там отдыхал в простой, трудовой жизни. Запасшись силами, он снова возвращался к семье. Вот как описывает С. А. одно из таких возвращений в письме к сестре Т. А.:

«…Левочка вернулся 1-го ноября. Мы все повеселели от его приезда, и сам он очень мил, спокоен, весел и бодр. Только он переменил еще привычки. Все новенькое, что ни день. Встает в семь часов, когда еще темно. Качает на весь дом воду, везет огромную кадку на салазках, пилит длинные дрова, и колет, и складывает в сажень. Белый хлеб не ест; никуда положительно не ходит. Сегодня я возила его в санках снимать портрет к фотографу в Газетный переулок…»

Как велика была его радость, когда он замечал в семье проблески истинного разумения жизни.

Одной из первых доставила ему эту радость его старшая дочь Татьяна Львовна. Вот что писал ей Л. Н-ч в октябре 1885 года:

«…Ты в первый раз высказалась ясно, что твои взгляд на вещи переменился. Это моя единственная мечта и возможная радость, на которую я не смею надеяться, – та, чтобы найти в своей семье братьев и сестер, а не то, что я видел до сих пор – отчуждение и умышленное противодействие, в котором я вижу не то пренебрежение, не ко мне, а к истине, не то страх перед чем-то…»

И тотчас же Л. Н-ч старается дать дочери советы, как ей укрепиться на этом новом пути:

«…Тебе важнее убрать свою комнату и сварить свой суп (хорошо бы, коли бы ты это устроила – протискалась бы сквозь все, что мешает этому, особенно мнение), чем хорошо или дурно выйти замуж».

Это письмо он пишет из Ясной Поляны в Москву и в таких выражениях описывает свой образ жизни:

«…Я живу очень хорошо. Я никого не вижу кроме А. Петр. (ресурсы которого очень ограничены), и если бы верил в счастье, т. е. думал бы, что надо замечать и желать его, я бы сказал, что я счастлив. Не вижу, как проходят дни, но думаю, что делаю то, что надо, что хочет от меня то, что пустило меня сюда жить».

Времена этой тяжелой внутренней борьбы сменяются интенсивной творческой работой и эта смена с радостью отмечается его семейными.

В сентябре С. А. пишет своей сестре:

«…Он без вас написал чудесную сказку, прочел нам, и мы все пришли в восторг. Теперь он ее старательно переделывает и дает в мое издание. Потом он взял все те отрывки пересмотреть и поправить, которые поступят в новое издание: «История лошади», «Смерть Ив. Ильича» и др. Через неделю их надо печатать, так как все подвигается к концу».

И далее, уже в декабре того же года:

«…На днях Левочка прочел нам отрывок из написанного им рассказа, мрачно немножко, но очень хорошо; вот пишет-то, точно пережил что-то важнее, когда прочел и такой маленький отрывок. Назвал он это нам: «Смерть Ивана Ильича». Левочка был все время очень мил, бодр, ласков даже с чужими. Он отделывает статью и обещает после этой статьи продолжать этот прочтенный нам рассказ. Дай-то Бог».

Надо сказать несколько слов о сказке, о которой упоминает Софья Андреевна в письме к сестре.

Думая о народной литературе, Л. Н-ч постарался в художественной форме народной сказки, со всеми обычными волшебными аксессуарами и чертями, выразить в юмористической форме свое критическое отношение к современному строю и в самой легкой, общедоступной форме изложить свои общественные идеалы. И в это время, осенью 1885 г. он пишет сказку «Об Иване-дураке и его двух братьях: Семене Воине и Тарасе Брюхане и немой сестре Маланье и о старом дьяволе и трех чертенятах». Теперь эта сказка в миллионах экземпляров облетела весь мир, переведенная на многие языки. Простой, но глубокий смысл ее еще долгое время будет служить путеводною нитью в разрешении многих сложных вопросов общественной жизни. В «Семене Воине и его царстве» Л. Н-ч., по его собственным словам, делает меткие художественно-критические намеки на развитие милитаризма в царстве Николая I, а «Тарас-Брюхан» – это прообраз идущего ему на смену капиталистического строя. А единый закон Иванова царства: «у кого мозоли на руках – полезай за стол, а у кого нет мозолей – тому объедки со свиньями», будет служить вечным обличением паразитизма привилегированных классов. Конечно, эта ирония не была понята, и многие интеллигенты от большого ума обиделись на эту сказку, видя в ней оскорбление всего мыслящего человечества, и откровенно бойкотировали ее.

В простом народе, по нашему личному опыту, она имела большой успех.

Самое творение художественных произведений было для него отравлено сознанием, что все, что он напишет, будет продано по дорогой цене богатым людям, очень малая часть этого станет доступна народу, а на вырученные от продажи дорогого издания деньги будет поддерживаться та праздная и роскошная жизнь, которую он беспощадно осудил для самого себя и считал нравственной, умственной и физической отравой для своих детей.

Полное собрание сочинений Л. Н-ча Толстого, которым занималась С. А. в то время, было первым ее выступлением на издательском поприще.

Первым порывом Л. Н-ча, когда христианские взгляды его вполне определились, было отказаться от всяких литературных прав и начать раздавать свое имущество бедным.

Это намерение его встретило столь страстный протест его семьи, преимущественно со стороны его жены, что Л. Н-ч усомнился в правильности своего решения. Ему было категорически объявлено, что если он начнет раздавать имущество, то над ним будет учреждена опека за расточительность вследствие психического расстройства. Таким образом, ему угрожал дом умалишенных, а имущество все-таки осталось бы в руках семьи. Тогда он изменил свое решение.

В искании способа, как избавиться от собственности, не нарушая интересов семьи или, по крайней мере, не возбуждая в семейных недоброго чувства, Л. Н-ч попробовал еще один выход.

Придя в комнату Софьи Андреевны, он сказал ей приблизительно следующее: «Мне так тяжело владеть и распоряжаться собственностью, что я непременно решил избавиться от нее, и вот я обращаюсь к тебе первой: возьми все – и дом, и землю, и сочинения – и распоряжайся ими, как знаешь: я выдам тебе какой нужно документ».

Конечно, это было произнесено с большим волнением в голосе и встречено было так же и Софьей Андреевной. Не чувствуя себя в силах взять все на свою ответственность, она категорически отказалась. «Если ты это считаешь злом, зачем же ты хочешь навалить все это на меня?» – ответила она ему, парируя удар.

Тогда Льву Николаевичу оставалось только одно: прибегнуть к полумерам и к постепенному освобождению себя от собственности, что он и совершил в течение своей жизни.

Первой такой полумерой была передача С. А-не права на издание своих сочинений.

Первое издание собрания сочинений Л. Н-ча Софьей Андреевной было сделано в 1885 году, в двенадцати томах; XII том был весь новый и заключал в себе несколько народных рассказов, написанных Л. Н-чем для «Посредника»: повесть «Смерть Ивана Ильича», «Холстомер» и отрывки из его статьи «Так что же нам делать?», допущенные цензурой. К сожалению, этот XII том не продавался отдельно, что, конечно, было выгодно для издательницы, так как читатели, чтобы получить XII том, должны были покупать все собрание; эта мера вызвала справедливое возмущение многих почитателей Л. Н-ча и, между прочим, грубые нападки в печати популярного тогда критика Н. К. Михайловского. Все это, конечно, доставило немало страданий Л. Н-чу.

В марте Л. Н-ч поехал в Крым, чтобы проводить туда своего большого друга, князя Леонида Дмитриевича Урусова, бывшего тогда вице-губернатором в Туле.

Об этом замечательном человеке следует сказать несколько слов. Он имел своеобразное влияние на Льва Николаевича. Несмотря на свое высокое административное положение, он разделял взгляды Л. Н-ча и был одним из первых людей высшего круга, выразивших Л. Н-чу свое сочувствие. Он перевел на французский язык «В чем моя вера?» под названием «Ма religion» и издал эту книгу в Париже. Это издание послужило, вероятно, главным орудием распространения новых взглядов Л. Н-ча в Западной Европе и Америке. Из других трудов кн. Урусова укажем на перевод его на русский язык «Размышления императора Марка Аврелия»; перевод, долгое время бывший единственным на русским языке. Князь Урусов, живя в Туле, часто навещал Л. Н-ча и в Москве, и в Ясной Поляне и был другом дома в семье Толстых. Тяжкая болезнь заставила его удалиться в Крым, куда его весной 1885 г. проводил Лев Николаевич, и где он скончался осенью того же года.

Сначала Л. Н-ч съехался с Урусовым в имении его родственников Мальцевых, известных богачей-заводчиков в Брянском уезде, Орловской губернии, в их имении Дядькове. В письмах к Софье Андреевне Л. Н-ч описывает необыкновенную роскошь жизненной обстановки Мальцевых. Л. Н-ч относился к ней с терпимостью как гость; интересовала же его, как всегда, жизнь окружающего их рабочего народа. Он осматривает заводы, помещения работ, идет на базар и так описывает свои впечатления в письме к жене:

«До сих пор писать не пришлось. А совестно жить без работы. Все работают, только не я. Вчера я провел время на площади, в кабаках, на заводе, один, без чичероне, и много видел и слышал интересного, и видел настоящий трудовой народ. И когда я его вижу, мне всегда еще сильнее, чем обыкновенно, приходят эти слова: все работают, только не я. Нынче опять у Мальцева, в этой роскоши. Через два дня опять в роскоши и праздности. Так и кажется, что переезжаешь из одной богадельни в другую».

11-го марта они выехали, направляясь на юг. В Харькове была остановка, и Л. Н-ч воспользовался тем, чтобы посетить своего друга Русанова и друга своего умершего брата Дмитрия, профессора Якоби.

В письме к жене он так описывает это посещение Харькова:

«Нишу из Харькова, в 8 часов вечера. Мы едем через час. В Харькове стояли 7 часов. Я покинул князя и поехал в город на конке, которая подходит к самому вокзалу, купить провизию, минеральные воды Урусову и исполнить поручение Дмоховской через Русанова. Был в суде, ждал долго Русанова и под конец дождался. Потом пошел мимо университета, вспомнил о Якоби, товарище Митеньки, профессоре гигиены, спросил его и зашел к нему. Он с семьей, милый, умный и приятный человек. Мы не видались с ним 40 лет. Он меня не узнал. С ним поговорили, и он провел меня прямо к Русанову, у которого пил чай, и вот приехал. И то и другое впечатление очень приятное».

В одном из следующих писем Л. Н-ч рассказывает впечатления Крыма, природа которого подействовала на Л. Н-ча особенно своими воспоминаниями; в письме со станции «Байдарские Ворота», на полдороге от Севастополя до Симеиза, где пришлось кормить лошадей, Л. Н-ч пишет:

«Мы здесь кормим и встретили господина, едущего в Москву и тоже кормящего. Это оказался господин Абрикосов молодой. Он меня узнал и читал, и жена его, которую он свез в Крым; и я пользуюсь тем, что он приедет прежде почты. Погода прекрасная, жарко в горах, по которым мы ехали. Урусов взял ландо не открывающееся и хуже кареты, и я залез на сундук, на козлы. Ехал и не то что думал, но набегали новые, нового строя – хорошие мысли. Между прочим одно: каково! Я жив и еще могу жить! Еще: как бы это последнее прожить по божьи, т. е. хорошо. Это очень глупо, но мне это радостно.

Цветы цветут, и в одной блузе жарко. Лес голый, но на весеннем чутком воздухе сливаются запахи, то листа вялого, то человеческого испражнения, то фиалки, и все перемешивается. Проехали по тем местам, казавшимся неприступными, где были неприятельские батареи, и странно: воспоминание войны даже соединяется с чувством бодрости и молодости. Что если бы это было воспоминание какого-нибудь народного торжества, общего дела, ведь могут же такие быть! Еще на козлах сочинял английского милорда. И хорошо. Еще думал, по тому случаю, что Урусов, сидя в карете, все погонял ямщика, а я полюбил, сидя на козлах, и ямщика, и лошадей, – что как несчастны вы, люди богатые, которые не знают ни того, в чем едут, ни того, в чем живут (т. е. как выстроен дом), ни что носят, ни что едят. Мужик и бедный все это знает, ценит и получает больше радости. Видишь, что я духом бодр и добр. Если бы только не неизвестность о тебе и детях. Целую их всех. Обнимаю тебя. Подали лошадей Абрикосову, он едет».

Живя в Крыму с Урусовым у его родственника Мальцева, Л. Н-ч по обыкновению присматривался к жизни народа. В одном из писем к жене он пишет:

«Нынче я опять встал рано, и, напившись кофе, пошел с Урусовым в татарскую деревню. Там встретили старика 65 лет: он идет на работу за 2 версты в гору. Я предложил ему наняться работать. Он согласился за рубль. Но это оказалась шутка. Он признал во мне богатого. И стал предлагать землю купить у него. И показывал землю и восхвалял ее. За 6 десятин просит 6000. Тут и виноградник, и табак, и каштаны, и инжир, и грецкие орехи. Я дошел с ним до его плантации. Лазили по скалам, а в глуши нашли в лощинке, – его 4 сына в белых рубахах копают заступами виноградник, а он обрезает. Я поработал с ними и пошел домой».

Желание новых впечатлений в художнике было так сильно, что ему не хотелось даже работать пером: в том же письме он пишет:

«Работать не принимался: слишком жалко потерять, возможность увидать». Но тем не менее, уступая просьбам Черткова, он пишет там небольшой рассказ для народа, под названием «Ильяс». Рассказ этот был издан «Посредником» и в копеечной книжке, и в виде текста к лубочной картине, нарисованной для этой цели художником Кившенко. Воспользовавшись случаем пребывания в Крыму, Лев Николаевич заехал в имение Н. Я. Данилевского Мшатку, чтобы познакомиться с другом своего друга, Н. Н. Страхова. Свидание было очень радостное и оставило в обоих самое хорошее воспоминание.

В эту крымскую поездку со Л. Н-чем произошел странный случай. Остановившись в Севастополе, Л. Н. пошел прогуляться по прежним местам укреплений, служивших театром военных действий в севастопольскую кампанию. Гуляя, он нашел старый снаряд. Вернувшись в Севастополь, он показал этот снаряд своему знакомому артиллерийскому офицеру, сослуживцу с ним в Севастополе, и тот объяснил ему, что снаряд этот очень редкий, что его в севастопольскую кампанию только пробовали, и, насколько он помнит, этим снарядом был произведен только один выстрел. И когда он стал припоминать обстоятельства этого выстрела, то оказалось, что выстрел этот был произведен именно той батареей, которой командовал Л. Н. Таким образом, он нашел через 30 лет выпущенный им единственный снаряд.

24-го марта Л. Н-ч возвратился в Москву.

Он продолжает уже письменное общение со своим больным другом кн. Л. Д. Урусовым, все еще жившим и медленно угасавшим в Крыму. В июне Л. Н-ч между прочим написал ему такое определение «Что такое слово?»:

«…Я последнее время все больше и больше убеждаюсь в том, что люди совершенно напрасно гордятся тем, что они имеют преимущество перед животными в воображаемом даре слова, т. е. способности сообщать свои и, следовательно, понимать чужие мысли. Такого дара у всех людей вообще никогда не было и нет. И изречение дипломата, что слово дано людям для того, чтобы скрывать свои мысли, совсем не шутка, а ужасная правда. Я прибавил бы только еще то, что оно употребляется людьми для того же, для чего употребляется птицами – соловьями: для удовольствия сочетаний звуков и формальных образов, для личного удовольствия, но никак не для сообщения мыслей… Очень может быть, что и соловей какой-нибудь или кукушка просвистали или прокуковали какую-нибудь новую мысль о том, как улучшить жизнь этих птиц. Результаты те же самые. И результаты моих и ваших логических доводов разве не такие же, comme si l'on chantait. Да, начало всего слово; слово – святыня души, а не свист птицы. И слово это есть одно божество, которое мы знаем, и оно одно делает и претворяет мир. Страшно только, когда смешаешь его со словом – произведением гортани, языка и губ человеческих».

Н. Я. Данилевский, познакомившись со Л. Н-чем и заинтересованный его личностью, спрашивает о нем Страхова, и тот, приехав в Ясную Поляну в этом же году погостить, пишет Данилевскому о том, как проводит время Л. Н-ч и его сожители. Вот это интересное письмо:

«…Ясную Поляну нашел я наполненную женщинами и детьми, человек до 30, и среди них двое мужчин, Лев Николаевич и Кузминский. Такова она была и 14 лет тому назад, когда я в первый раз в нее заехал, только моложе и не так многолюдна, много народилось с тех пор… Л. Н. был нездоров и не в духе и до сих пор жалуется, хотя и поправился немного. Сейчас же принялся он читать мне свою статью о деньгах, очень остроумную, но не захватывающую вполне вопроса. Потом прочитал я старый, неоконченный рассказ «Лошадь», потом новые рассказы: «Где любовь, там и Бог», «Упустишь огонь – не погасишь», «Свечка», «Два старика». Все это он делает для тех народных изданий, которые я вам показывал; два последние рассказа удивительны по своей художественности и по чудесному смыслу; они взяты из народных рассказов. Он исключительно этим и занимается.

Я сплю в его кабинете, встаю в 8 часов, пью кофе и завтракаю. Часов в 11 он приходит ко мне, сам убирает и подметает кабинет, умывается, и мы идем на крокет, т. е. под клены, возле крокета, где старшие члены обеих семей пьют утренний кофе. Через час или полтора мы расходимся; он уходит в кабинет, а я в павильон, в котором теперь пишу к вам и который появился лишь нынче весною. В 5 часов обед; каждая семья особо. В 8 часов детский чай; в 10 часов чай и ужин для взрослых, сходятся обе семьи и проводят время до полуночи, потом расходятся. Людно и пестро чрезвычайно; между обедом и чаем прогулки, купанье и всякое безделье. Переписка у него огромная, т. е. он много получает писем с просьбами о деньгах и о советах, на которые не отвечает. Но, кроме того, переписывается с людьми, работающими для издания книжек и картин для народа. Словом, литературная его деятельность кипит. Жена теперь держит корректуру нового издания собрания сочинений, и я помогал; кроме того, она приводит в порядок и переписывает все старые рукописи. В новом собрании будет напечатано кое-что и неизданное».


Этой же весной 1885 года я получил от Льва Николаевича первое письмо. Трудно передать то впечатление восторга, умиления и какой-то счастливой гордости, когда я взял в руки конверт с адресом, написанным его крупным, особенным почерком.

Вот это письмо:

«Большое спасибо вам, милый Павел Иванович, за ваше посещение Грибовского и за ваше письмо – такое обстоятельное и ясное. Если он сумасшедший, то не мне судить о его сумасшествии, потому что я давно уже такой же сумасшедший на 6-м десятке. А на 2-м десятке, как он, я давно бы сидел в одном из этих вертепов, которые называются больницами.

Пожалуйста, сходите к Медведскому и передайте ему свое и мое – по письму Грибовского и по вашему – впечатление. Мне очень интересны взгляды Грибовского. Если вы еще увидите его и он выскажет их вам, сообщите мне в общих чертах. Если он считает христианство истиной, то мы должны совпадать. Очень, очень вам благодарен и радуюсь общению с вами. Лев Толстой».

В. М. Грибовский, за посещение и за отзывы о котором Л. Н-ч благодарит меня, был тогда 18-тилетним гимназистом, теперь он занимает значительный пост в педагогическом мире.

Он писал Л. Н-чу, что прочтя его исповедь, он почувствовал к нему духовную близость и продолжает так:

«Вам, человеку, далеко от меня отстоящему по общественному положению, человеку незнакомому, я хочу раскрыть свою душу и передать для проверки мысли. В 11 лет я был атеист, в 16 – я дошел до мысли о бесполезности жизни и до самоубийства. Судьба меня доводила до буквальной нищеты, заставляла переносить всевозможные унижения, заводила в притоны дикого разгула и разврата, я видел всевозможные страдания нашего интеллигентного и простого пролетариата, я участвовал в заговорах поляков, я вращался по всевозможных политических кружках, сидел в доме сумасшедших, был под надзором полиции и при всем этом я гимназист, мне 18 лет и я сын бедного отставного чиновника. Но вынес я все невзгоды, попал на некоторую дорогу, разъяснил себе вздорный механизм всех кружков, сам со своим страданием понял, что мне нужно и познал новую религию».

Этот 18-летний юноша, столько переживший, перечитавший всех философов и теологов и не нашедший в них удовлетворения, пишет Л. Н-чу с юношеским пылом и наивностью: «Вы же первый хотите высвободить философию из ее заколдованного круга, применить ее к действительной жизни и сделать ее доступной каждому, основываете таким образом новую школу. Как человек, как писатель, как философ – вы замечательная личность и преклониться перед вами можно».

Как раз в это время я был у Л. Н-ча в Москве, и он просил меня зайти к Грибовскому и сообщить ему мое впечатление, что я, конечно, поспешил исполнить, и результатом этого исполнения и было это первое письмо ко мне Льва Николаевича.

Мы очень сошлись тогда с Грибовским, и он помогал мне в деле «Посредника» и усердно распространял наши издания.

Он посетил, наконец, Л. Н-ча и дал несколько статей в «Неделю» с отчетом о своем посещении; в этих статьях Грибовский, искусно сплетая действительность с фантазией, заставляет Л. Н-ча отвечать на его вопросы-реплики словами своей «Исповеди», тогда еще находившейся под запретом. И в этой форме ему удалось провести в печать значительную часть «Исповеди» Льва Николаевича.

Общение Л. Н-ча с Грибовским продолжалось и письменно. Пылкость и стремительность юноши, несмотря на все свое преклонение перед Л. Н-чем, не позволяла ему отрешиться от принятых и впитанных им общественных суеверий, и эти суеверия мешали ему вполне понять мысли Л. Н-ча. Особенно трудно ему было усвоить учение о непротивлении злу насилием. И вот он обращается ко Л. Н-чу с письмом, в котором выражает свои сомнения по этому поводу и получает от него такой ответ:

«Не противиться злу насилием не значит не противиться злу, а значит не противиться злу насилием. Мне грустно, что вы, столь тонко и верно понимая многое, в этом запутались не в рассуждении, а в желании. Доказывать бесполезность и неприменимость всяких ограничений этого принципа бесполезно. Они слишком ясны и несомненны. Сказано только то, что люди под влиянием страдания от боли, обиды и зла вообще склонны, к чему склонны животные – отдавать тоже зло. И вот сказано, что это есть соблазн заблуждения. Что же тут толковать? Все равно, что сказано: люди склонны смотреть на то, что притягивает их чувственность. Не смотря – легче будет победить чувственность. И вот чиновник, который не хочет отказаться от балетов, станет допрашивать меня: как не смотреть на обнаженных женщин? Ну, а скажет, утопающую женщину можно вытащить, свидетельствовать докторам можно? Поищите у себя в душе, милый друг, нет ли у вас там чего лишнего, что мешает вам понять ясное и простое. А то вы делаете то, что я часто встречаю. Человек живет в доме, построенном без отвеса и угольника, и, прикинув по отвесу и угольнику, видит, что дом крив: но чтобы не сказать этого, он начинает делать геометрические вычисления, по которым бы вышло, что тупой или острый углы – прямые. Поправляйтесь здоровьем, я очень рад узнать вас и полюбил вас. Читали ли вы Руссо «Emile» и «Confession»? – Прочтите. Л. Т.».

Сообщая мне копию с этого письма, Гр. прибавляет: «Это письмо мне пролило много света на мое понимание учения Л. Н-ча». После моего отъезда из Петербурга, в конце 80-х годов, наше общение прекратилось, и Грибовский, продолжая свое образование, занял профессорскую кафедру в одном из русских университетов.

Тяготение мое ко Льву Николаевичу было тогда очень сильно: каким-то внутренним чутьем я сознавал, что на этом пути я найду благо. Но сознательные, теоретические убеждения мои далеко еще не приняли цельного, оформленного характера. На меня нападали сомнения, страх потери старой традиционной веры, и когда голос высшего разума звал меня вперед и ободрял на борьбу, мне он казался искусителем, зовущим меня на погибель. И вот в одну из таких минут колебания я обратился ко Л. Н-чу за советом и помощью, изложив ему, как умел, главные мотивы моих сомнений; и он ответил мне длинным письмом, в котором неоднократно цитирует места из моего письма и опровергает мои доводы.

Нечего и говорить, какое сильное впечатление произвело на меня это письмо, какой порядок оно внесло в мои бродившие тогда мысли. Вот это письмо:

«Напрасно вы, П. И., не слушаете своего Мефистофеля: он все говорит дело. Если бы вы его слушали и доводили до конца свои разговор с ним, то у вас никогда бы не было тени сомнения и раздвоения, которые я считаю самой опасной и жалкой душевной болезнью. Он говорит: «Верь твоему рассудку и непреложным законам его логики, взгляни на кровавую историю человечества, пропадающую в бесконечности и, вероятно, не имеющую конца. Это самое важное, что и нужно всегда иметь в виду». Еще он говорит вам: «напрасно ты думаешь водворить благо каким-то (тут неясно, какой способ он отрицает) бестолковым детским путем; а обними вооруженным наукою разумом весь беспредельный мир и не думай нарушать законы причины и следствия и развития. Ты властен направлять действия этих законов во благо себе и другим: изучай их, чтобы уметь пользоваться ими». Это все он прекрасно говорит. Я только это и говорю и думаю. И не знаю, за что вы называете «гадиной» такой разумный голос. Ему только одному и надо следовать. Прежде всего надо узнать, какие из всех законов, управляющих миром, во-первых, самые важные, а во-вторых (главное), какими я призван пользоваться, т. е. такие, приложение которых мне наиболее доступно. И по этим соображениям установить правильную очередь в изучении законов и приложении их: прежде понять и научиться пользоваться теми законами, которые мне наиболее доступны, от которых более зависит счастье мое и других и которые поэтому для меня более обязательны; потому, узнав эти законы и прилагая их, заняться следующими, по очереди (в смысле доступности и обязательности) и т. д., до самых последних законов, доступных уму человека. И потому голос совершенно справедливо говорит вам: «Обними весь беспредельный мир вооруженным наукою…» Наука только в том и состоит, чтобы знать эту очередь, знать, что мы можем и должны знать прежде, после и то, чего мы не можем знать. Справедливо говорит и то, что всякий другой путь есть детская мечта. Обновление мира посредством спектрального анализа или любви есть одинаковая детская мечта; не мечта есть только деятельность, сообразная с непреложными законами разума. Голос тоже советует нам помнить историю человечества, исполненную страданий и насилий. И в этом я с ним согласен. Это надо всегда помнить. Помнить то, что эти страдания уменьшались и уменьшаются в человечестве только благодаря деятельности разума, вооруженного наукой (подразумевая под наукой не считание козявок, звезд, телефон и спектральный анализ, а очередное по важности, доступности и обязательности изучение законов мира). И что я, так как я – существо, одаренное тем средством, которое уменьшает страдания, я и должен прилагать его, тем более, что это приложение доставляет человеку, мне, единственное благо, свободное, не уничтожаемое смертью».

Наш маленький просветительный центр уже начал обращать на себя внимание общественных деятелей, и в склад стали приходить с разных сторон запросы на составление библиотек. Между прочим получился запрос и на составление библиотеки для арестантов в остроге.

Я обратился за советом ко Льву Николаевичу, и он отвечал мне:

«…Я был нездоров и оттого не ответил вам скоро. Библиотеки в острогах – очень важное дело, и по-моему заняться ими – очень доброе дело. Это – время досуга, которого часто всю жизнь не знает рабочий человек. Сколько, я знаю, внутренних переворотов свершилось в тюрьмах среди политических, начиная с декабристов. Знаю случаи и между мужиками. Сютаев спрашивал у меня совета: хорошо ли будет сделать какое-нибудь не грешное дело, но такое, чтобы посадили в острог – для того, чтобы там проповедовать. В острожную библиотеку, я думаю, хорошо бы включить Евангелие Матфея по 2 коп. и учение 12 апостолов (киевское издание). Оно продается в Киеве. Есть ли оно у вас в складе? Как бы хорошо было его напечатать отдельно и дешево хоть все, но лучше бы первые 5 глав. В журнале «Детская помощь» напечатан мой перевод с предисловием и послесловием. Нельзя ли попытаться провести его через цензуру, не упоминая, главное, моего имени?»

Этим же летом посетил Льва Николаевича другой Данилевский, Григорий Петрович, известный писатель и тогдашний редактор «Правительственного вестника».

Его описание посещения Ясной Поляны дает интересную картину тогдашнего образа жизни и мыслей Л. Н-ча, и потому, дополняя картину, начертанную Н. Н. Страховым, мы приводим здесь несколько выдержек из его статьи.

«Каменный в два этажа яснополянский дом, в котором теперь граф Л. Н. Толстой живет почти безвыездно уже около двадцати пяти лет (с 1862), переделан им из отцовского флигеля. Место, где стоял большой старый дом, левее и невдали от нового. Оно заросло липами, обозначаясь в их гущине остатком нескольких камней былого фундамента. Здесь под липами стоят простые скамьи и стол, за которыми в летнее время семья графа собирается к обеду и чаю. Колокол, прицепленный к стволу старого вяза, созывает сюда, под липы, из дома и сада членов графской семьи.

У этого вяза обыкновенно, между прочим, собираются яснополянские и другие окрестные жители, имеющие надобность переговорить с графом о своих деревенских нуждах. Он выходит сюда и охотно беседует с ними, помогая им словом и делом. Он, невдали от своего двора, лет пятнадцать назад, посадил целую рощицу молодых елок. Елки поднялись почти в два человеческих роста и немало утешали своего насадителя. Недавно граф вздумал пройти в поле, полюбоваться елками, и возвратился оттуда сильно огорченный. Более десятка его любимых красивых елок оказались безжалостно вырубленными под корень и увезенными из рощи. Он досадовал и на происшествие, и на свое неудовольствие. «Опять вернулось мое былое старое чувство досады за такую потерю», – говорил он и, узнав, что, по домашним разведкам, виновником оказался домашний вор, тайно свезший елки под праздник в город, просил об одном, чтобы этот случай не был доведен до сведения графини – его жены.

Граф с сочувствием говорил об искусстве, о родной литературе и ее лучших представителях. Он горячо соболезновал о смерти Тургенева, Мельникова-Печерского и Достоевского. Говоря о чуткой, любящей душе Тургенева, он сердечно сожалел, что этому преданному России, высокохудожественному писателю пришлось лучшие годы зрелого творчества прожить вне отечества, вдали от искренних друзей и лишенным радостей родной, любящей семьи.

«Это был независимый до конца жизни, пытливый ум, – выразился граф Л. Н. о Тургеневе, – и я, несмотря на нашу когда-то мимолетную размолвку, всегда высоко чтил его и горячо любил. Это был истинный, самостоятельный художник, не унижавшийся до сознательного служения мимолетным потребам минуты. Он мог заблуждаться, но и заблуждения его были искренни».

Наиболее сочувственно граф отозвался о Достоевском, признавая в нем неподражаемого психолога-сердцеведа и вполне независимого писателя самостоятельных убеждений, которому долго не прощали в некоторых слоях литературы, подобно тому, как один немец, по словам Карлейля, не мог простить солнцу того обстоятельства, что от него в любой момент нельзя закурить сигару.

…Мы разговорились о различных художественных приемах в литературе, живописи и музыке. «Недавно мне привелось прочесть одну книгу, – сказал между прочим граф Л. Н-ч, останавливаясь перед бревнышками, перекинутыми через ручей, – это были стихотворения одного умершего молодого испанского поэта. Кроме замечательного дарования этого писателя, меня заняло его жизнеописание. Его биограф приводит рассказ о нем старухи, его няни. Она, между прочим, с тревогой заметила, что ее питомец нередко проводил ночи без сна, вздыхал, произносил вслух какие-то слова, уходил при месяце в поле, к деревьям, и там оставался по целым часам. Однажды ночью ей даже показалось, что он сошел с ума. Молодой человек встал, приоделся впотьмах и пошел к ближнему колодезю. Няня за ним. Видит, что он вытащил ведром воды и стал ее понемногу выливать на землю, вылил, снова зачерпнул и опять стал выливать. Няня в слезы: «спятил малый с ума». А молодой человек это проделывал с целью ближе видеть и слышать, как в тихую ночь, при лунном сиянии, льются и плещутся струйки воды. Это ему было нужно для его нового стихотворения. Он в этом случае проверял свою память и заронившиеся в нее поэтические впечатления – тою же природой, как живописцы в известных случаях прибегают к пособию натурщиков, которых они ставят в нужные положения и одевают в необходимые одежды. Читая своих и чужих писателей, я невольно чувствую, кто из них верен природе и взятой им задаче, и кто фальшивит. Иного модного и расхваленного, особенно из иностранных, не одолеешь с первой страницы, как ни усиливаешься. Даже угроза телесным наказанием, кажется, не могла бы заставить меня прочесть иного автора…»

Вскоре в разговоре был затронут земельный вопрос, и Л. Н. высказал Данилевскому несколько оригинальных мыслей:

«…Вслед за видимым и коренным погромом старинного дворянского поместного землевладения в некоторой части общества особенно горячо и искренно усиливаются поощрять и навязывать крестьянам покупку дворянских и иных земель. Но для чего? Для того ли, чтобы вовсе не было на свете помещиков? Оказывается, что отнюдь не в тех видах, а чтобы сейчас же выдумать, искусственно сделать новых помещиков-крестьян. И мало того: сюда втянули, кроме бывших крепостных, и не думавших о том, государственных крестьян, обратив их из вольных пользователей, оброчников свободных казенных земель в подневольных земельных собственников, т. е. опять-таки в помещиков. Но кто поручится, что новым помещикам-крестьянам все это с течением времени не покажется недостаточным и что они, за свои суровый сельский труд и за свои деревенские лишения и тягости, не станут справедливо добиваться былых привилегий и между прочим стать дворянами? Забывают пример Китая, Турции, большей части древнего Востока. Там вся земля казенная, государственная и ею, за известный оброк правительству, казне, пользуются из всех сословий только те, кто действительно тем или другим способом, личным трудом или капиталом, ее обрабатывает. Для такой цели выкуп в казну и при посредстве казны частных земель имел бы скорее и свое оправдание, и полезный для государства исход. На этот способ пользования землею давно обращено внимание западных и, в особенности, американских ученых, напр., Джорджа и других. Это, без сомнения, предмет далекого будущего, но не следует среди современных европейских доктрин забывать и того, чем живет и на чем ряд тысячелетий зиждется великий древний Восток».

В разговоре с Данилевским мы в первый раз встречаем ссылку Л. Н-ча на сочинения и взгляды Генри Джорджа. Незадолго до этого Л. Н. писал Черткову: «Я был нездоров с неделю и был поглощен George'ом и последней и первой его книгой «Progress and Poverty», которая произвела на меня очень сильное впечатление. Прочтите, когда будет время. Оболенскому необходимо прочесть. Книга эта замечена, но не оценена, потому что она разрушает всю эту паутину научную, спенсеро-миллевскую – все это толчение воды, и прямо призывает людей к нравственному сознанию и к делу и определяет даже дело. Есть в ней слабости, как и во всем человеческом, но это настоящая человеческая мысль и сердце, а не научная дребедень. Я здесь поручил узнать его адрес и хочу написать ему письмо. Я вижу в нем брата одного из тех, которых, по учению апостолов, любишь больше, чем свою душу».

Впоследствии Л. Н-ч много потрудился над распространением идей Генри Джорджа, о чем мы упомянем в своем месте.

Глава 4. Религия человечества. В Ясной Поляне. Переписка

Осенью того же года Л. Н-ча посетил бывший русский эмигрант, американец Вильям Фрей.

Прежде чем рассказывать об их свидании, следует сказать несколько слов о личности самого Фрея.

Вильям Фрей, настоящее имя которого было Владимир Константинович Гейнс, русский по рождению, воспитанию и по началу своей общественной деятельности, воспитывался в военно-учебных заведениях, служил в Финляндском полку, прошел две военные академии, артиллерийскую и генерального штаба; уже смолоду он отличался выдающимися способностями, исполнял поручения по самым точным математическим работам и, кроме своего специального образования, обладал всесторонним научными познаниями. Пренебрегши открывавшейся ему блестящей карьерой, он, движимый высшими нравственными побуждениями, эмигрировал в 1868 году в Северную Америку, где основал земледельческую ферму на коммунистических началах. Коммуна Фрея через несколько лет распалась; тогда он перешел в новую коммуну, основанную в 70-х годах в Канзасе русскими эмигрантами Чайковским, Маликовым, К. Н. Алексеевым и другими. В этой коммуне, кроме сильного, нравственного влияния своей личности, Фрей проявил себя и как автор-популяризатор научных знаний. Эта коммуна тоже распалась, и Фрей, после долголетних скитаний, во время которых он прошел самые разнообразные стадии так называемого «черного труда», переселился в Англию.

Поехав в Америку социалистом-коммунистом, он вернулся оттуда ортодоксальным позитивистом, т. е. последователем Огюста Конта, основателя «религии человечества». Фрей принял не только положения Конта в его позитивной философии и классификации наук, но и все положения его позитивной политики, морали и религии, отвергаемые большей частью европейских ученых и разделяемых теперь небольшой группой людей, составляющих особую церковь, сохранившую, к сожалению, под новыми названиями почти весь католический культ и католическую иерархию.

В факте принятия этой религии Фреем сказалась его сильная нравственная потребность подчинить всю современную науку общественным стремлениям и религиозно-нравственным идеалам. В этом стремлении согласовать субъективный по существу метод, религиозный, с объективным по существу же, методом положительной науки, и в невозможности достигнуть этого лежит весь трагизм беспримерно чистой и сильной души этого замечательного человека.

Во всю свою долгую жизнь в Америке Фрей не забывал Россию и русских. Волнения 80-х годов вызвали в нем горячий интерес и сожаление о стольких истраченных жизнях с такими сомнительными результатами. Ему казалось, что религия человечества должна умиротворить волнующиеся умы и дать правильный исход социальным инстинктам русского общества.

И вот летом 1885 года он поехал в Россию и уже здесь узнал о деятельности Л. Н-ча, о его влиянии на живую часть русского общества, о его сочинениях, распространявшихся в рукописях в тысячах экземпляров по России. Хотя в Англии он и имел возможность познакомиться с некоторыми из них, но он не представлял себе того значения, какое они имели для русского общества.

Первая мысль его была, как апостола дорогой ему идем, привлечь Л. Н-ча к пропаганде религии Конта. Он написал ему почтительное письмо, в котором изложил сущность своих взглядов, высказал критический взгляд на сочинения Л. Н-ча и с полной терпимостью к его взглядам приглашал его соединиться в общем усилии на благо человечества.

Чтобы более ясно понять их дальнейшие отношения, приведем из этого письма несколько мыслей, выражающих сущность религии человечества.

Все учение «религии человечества» сконцентрировано ее основателем в следующую формулу:

«Во имя человечества, любовь – наш принцип, порядок – основание и прогресс – цель нашей деятельности. Жить для других. Жить открыто».

Далее идет развитие каждого положения этой формулы.

Любовь исключает насилие.

«…Насилие против отдельного человека, – говорит Фрей, – становится так же ужасно, как над той или другой частью любимого существа».

«Братство полное, безусловное братство всех людей, заменяет для нас то половинчатое братство, которое было реализовано христианством».

«Равенство перестает быть отдаленною возможностью будущего: оно становится несомненным фактом в настоящем для всякого, кто понимает, что все отправления общественного организма одинаково необходимы и полезны для жизни целого».

«Порядок означает подчинение законам природы независимо оттого, нравятся ли они нам или нет».

Это правило, на первый взгляд весьма естественное, легко может повести к полному индифферентизму в сфере общественной.

И действительно, Фрей делает из этого положения такой вывод: «Наши антипатии к суду, к современному экономическому строю, к войне должны умеряться историческими и психологическими соображениями, отчасти высказанными раньше. Мы видим в них факторы общественного воспитания, безусловно необходимые вначале, условно полезные теперь и долженствующие перейти в другие, высшие формы.

Прогресс – цель всей нашей деятельности. Каждый человек должен участвовать в общем прогрессе, способствовать ему, и одно из самых главных средств к этому есть нравственное самоусовершенствование».

Жить для других; в этом принципе Фрей считает себя совершенно солидарным со Львом Николаевичем и полемизирует уже не с ним, а с теми европейскими учеными и философами-индивидуалистами, которые, видя неосуществимость непосредственную данного идеала в практической жизни, откидывают его как бесполезную мечту.

Наконец он переходит к последнему положению – «жить открыто».

«Это значит, – говорит Фрей, – что каждый, исповедующий религию человечества, должен прежде всего стараться о соответствии своих слов с поступками, с тем чтобы никогда не унижаться до уровня современных «деятелей», которые, подобно ворам и мошенникам, стыдятся и прячут свою частную жизнь от других».

Искренность, с которой было написано его письмо, побудила Л. Н-ча послать Фрею приглашение приехать к нему для личной беседы. Фрей не замедлил воспользоваться этим приглашением, и свидание их состоялось, к их обоюдной радости, осенью этого же года.

Вот как сам Фрей рассказывает об этом свидании в письме, обращенном к русскому обществу:

«Вскоре после получения моего письма Лев Толстой написал мне братское приглашение приехать к нему, чтобы словесно разобраться в недоразумениях, всегда сопровождающих сжатое изложение нового мнения. Я поспешил воспользоваться его приглашением и провел с ним пять незабвенных для меня дней (от 7-12 октября), в течение которых мы ясно поняли друг друга и отчетливо увидали, что большая часть наших несогласий имеет временный, несущественный характер. Немногие различия, стоящие до сих пор как бы препятствием к полному духовному объединению, должны быть приписаны только индивидуальным качествам и своеобразным ходам развития мысли у каждого из нас и вовсе не представляют тех несоизмеримостей, которые происходят от различия в преобладающем мотиве».

И далее в том же письме он говорит:

«Пять дней было достаточно, чтобы разъяснить наши сходства и различия по религиозно-нравственным вопросам. Мы не только поняли друг друга, но расстались скрепленные духовным родством, взаимным уважением и глубокой симпатией, при которой разница во мнениях не только перестает раздражать друг друга, но, напротив, признается естественным и необходимым фактором в усилиях человечества разрешить жизненные вопросы нашего времени».

Фрей ожидал встретить в Толстом фанатика своей идеи и был удивлен его широкой терпимостью, дошедшей до того, что Л. Н-ч был согласен одно из правил Конта присоединить к заповедям Христа. Фрей так рассказывает об этом:

«До какой степени учение Толстого отличается от общепринятого христианства, как далеко оно от узкой исключительности и нетерпимости теологических и метафизических систем, как сильно бьется в его истолкователе живая потребность критически и научно относиться ко всему окружающему и постоянно совершенствоваться, можно видеть из того, что Л. Т. почти с первых слов нашего свидания заявил свою признательность Конту за этическое правило «жить открыто», так как им (далее я почти буквально приведу слова Толстого) «превосходно пополняется пробел в нравственном учении Христа, и потому последняя заповедь позитивизма должна стоять рядом с пятью заповедями Христа». Человек, который с готовностью пополняет свое учение из других источников, который видит в духовном общении людей высший контроль частной жизни и лучшее средство для определения границы возможно полного осуществления законов нравственности, который признает в братском общежитии верующих лучшую школу для самоусовершенствования – такой человек не может быть упрекаем в попытке воскресить прежнее иерархическое окаменелое христианство».

На Л. Н-ча Фрей произвел самое благоприятное впечатление. В нескольких письмах к друзьям своим он вспоминает об этом свидании. Так, в письме к свояченице своей, Т. А. Кузминской, он пишет так:

«…Без тебя был Фрей, ты слышала – он интересен и хорош не одним вегетарианством. Жаль, что ты не была при нем. Ты бы многое узнала. У меня от него осталось самое хорошее воспоминание. Я много узнал, научился от него и многое, мне кажется, не успел узнать. Он интересен тем, что от него веет свежим, сильным, молодым, огромным миром американской жизни.

…Он 17 лет прожил большею частью в русских и американских коммунах, где нет ни у кого собственности, где все работают не «головою», а руками и где многие, и мужчины, и женщины, счастливы очень».

Еще интереснее отзыв Л. Н-ча о Фрее в письме ко мне, в котором Л. Н-ч говорит о Фрее как о будущем ценном сотруднике предполагавшегося тогда к изданию народного журнала.

«…Поблагодарите А. М. за Фрея. Как мне кажется, она оценила его больше всех. Он пробыл 4 дня, и мне жалко было и тогда, и теперь, всякий день жалко, что его нет. Во-первых, чистая, искренняя, серьезная натура, потом знаний не книжных, а жизненных, самых важных, о том, как людям жить с природой и между собой, – бездна. Я его просил быть сотрудником нашего фантастического пока журнала, и он обещал. Он мог бы вести три отдела: 1) Гигиена народная, для бедняков, практическая гигиена: как с малыми средствами и в деревне, и особенно в городах людям здорово жить. По-моему, он знает по этой части больше, чем весь медицинский факультет. Он обещал это. 2) Техника первых орудий работы: топора, пилы, кочерги, стиральных прессов и снарядов мешания хлебов и т. п. Мы говорили с вами про это. Этого он не обещал, и, по-моему, надо искать такого человека, только не теоретика, а такого, который бы, как Фрей, сам все проделывал, употребляя сам те снаряды и прессы, которые он описывает. 3) Это его записки о жизни в Америке, о труде, приучения себя к ней, жизни фермерской, о жизни в общинах. Он обещал, но сомнительно, чтобы он написал это скоро. Он был в школе со мной, на вечернем чтении, и начал разговор с мужиками. Надо было видеть, как разинули рты на его рассказы».

После этого свидания Фрей уехал на юг. Оттуда, из Симферополя, он послал Льву Н-чу второе большое письмо, и кроме того между прочим писал Л. Н-чу:

«…Держите мою заметку до той поры, пока я не заеду к вам на обратном пути в Питер. Это случится в первой половине декабря. Будете ли вы к тому времени в Ясной Поляне или в Москве, я надеюсь, вы уделите часть своего времени для меня. Мне также желательно видеть вас и еще раз от души переговорить с вами, прежде чем я уеду из России. Ваше теплое участие в моей работе и ваше дружеское братское расположение будут поддерживать меня гораздо сильнее, чем я предполагал вначале, до знакомства с вами. А потому я хочу взять у вас того и другого в возможно большем количестве».

Второе свидание состоялось в Москве, как и предполагал Фрей, в декабре того же года.

В это время Л. Н. с увлечением писал о науке и искусстве в последних главах своей книги «Так что же нам делать?».

В 29-й главе этой книги Л. Н-ч делает беглый обзор религиозных и философских систем, удовлетворявших требованию толпы, т. е. потакавших, оправдывавших ее уклонения от праведной жизни.

Такою системою было учение о грехопадении и искуплении человека, ставшее на место обличительного учения Христа, такой же заменой было в области философии распространение системы Гегеля с ее принципом «все существующее разумно», восторжествовавшей над обличительными учениями Руссо, Паскаля, Спинозы, Шопенгауэра и других. На смену гегельянству явилась новая научная система позитивной философии.

И вот вся 30-я глава посвящена уничтожающей критике этого учения. Когда Фрей снова пришел ко Л. Н-чу в Москве, Л. Н-ч прочел ему эти две главы.

Так как одно из главных положений того учения, которому следовал Фрей, было подчинение научной деятельности религиозно-нравственным принципам, то Лев Николаевич надеялся встретить сочувствие Фрея к изложению своих мыслей о том, как научная система заняла место религии и уничтожила руководящий нравственный принцип.

И Фрей действительно весьма сочувственно отнесся к 29 главе, т. е. к той, где подвергаются критике вообще все религиозные и научные системы, исключающие нравственное руководство людей, но при чтении 30-й главы, в которой Л. Н. причисляет Огюста Конта к числу таких же основателей учений, оправдывающих заблуждение толпы, как Мальтус, Дарвин, Спенсер и др., Фрей возмутился и, оставшись ночевать у Л. Н-ча в кабинете, встал на другой день рано утром и тут же, за столом Л. Н-ча, написал ему 2-е письмо с убедительной просьбой уничтожить всю 30-ю главу и исправить 29-ю, не называя «позитивной» царствующую оправдательную научную теорию и выделив Огюста Конта из числа основателей таких теорий.

Но доводы Фрея не убедили Л. Н-ча, и 29 и 30 главы остались в книге «Так что же нам делать?» в прежнем виде.

У нас случайно сохранились две редакции этих глав: та, которую читал Фрей, и позднейшая редакция, со многими исправлениями, но ни одно из них не соответствует доводам Фрея.

Вскоре после этого свидания, возвратившись в Петербург, Фрей стал собираться в Англию. Миссия его в России была кончена, хоть и не дала больших видимых результатов. Он успел заинтересовать небольшой кружок интеллигенции своими взглядами и, вероятно, посеял добрые семена, так как он везде вызывал к себе личную симпатию и, уезжая из России, оставил там много друзей.

Та заметка, которую Фрей прислал Л. Н-чу из Симферополя и заключавшая в себе результат яснополянской беседы, свод тех заключений, к которым, как думал Фрей, они оба пришли после пятидневного дружеского свидания, эта объемистая рукопись долго лежала у Л. Н-ча без движения; наконец, по настоянию Фрея, он прочел ее, испестрил своими заметками на полях и ответил на основные тезисы, в которых Фрей в конце статьи резюмировал свои мысли.

Мы приведем здесь целиком эти интересные ответы и общее заключение Льва Николаевича.

Тезис Фрея. 1. Нравственность не прививается к людям ни наукой вообще, ни той наукой, которая исследует законы нравственности.

Ответ Л. Н-ча. Мне дела нет, как она прививается; а кстати же, я не могу этого знать.

Тезис Фрея. 2. Нравственные инстинкты пробуждаются в людях чисто симпатическими влияниями: в частной жизни – влияниями нравственных людей и обстановки; в жизни массовой – влияниями существа (реального или фиктивного, все равно), которое религия облекает в конкретные формы и ставит по силе, высоте и яркости нравственных совершенств неизмеримо выше отдельных людей.

Ответ Л. Н-ча. Религия совсем не то делает.

Тезис Фрея. 3. Человечество есть единственное существо, все равно, будет ли оно фиктивным, гипотетическим или реальным органическим, способное вызвать в передовых, по умственному развитию, классах Европы религиозное чувство, так как оно одно, бесспорно, обладает всеми человеческими совершенствами.

Ответ Л. Н-ча. Такого существа нет.

Тезис Фрея. 4. Религия будущего есть поэтому религия человечества, она сохраняет все хорошее прежних религий (т. е. любовь и самоулучшение), но свободна от их недостатков, будучи религией прогресса, науки, социализма и терпимости.

Ответ Л. Н-ча. Дай Бог иметь религию, а какая она будет, не знаю, знаю только, что религии прогресса, науки, социализма и терпимости быть не может.

Тезис Фрея. 5. Художник обязан делать людей восприимчивыми к добру и потому не пренебрегать их религиозным чувством.

Ответ Л. Н-ча. Таких особенных людей, называемых художниками, не знаю; знаю обязанность каждого жить разумно.

Тезис Фрея. 6. Здравый смысл и практика жизни одинаково требуют, чтобы желающие радикальных перемен обособляли свое учение и деятельность от людей, поддерживающих существующий порядок.

Ответ Л. Н-ча. Побочное соображение, решение вопроса неподлежащего.

Тезис Фрея. 7. А потому вы, Лев Николаевич, как человек и как художник обязаны стать открытым проповедником религии человечества, предоставляя себе и каждому ее последователю полную свободу в определении пути в сферах не вполне или вовсе не исследованных наукой.

Ответ Л. Н-ча. А потому постараюсь прожить до смерти, как можно меньше греша, то есть не отступая от разума. Наконец Л. Н. пишет такое заключение:

«Все недоразумение зиждется на том, что вы, говоря о религии, совсем не то понимаете под нею, что понимаю я и что понимали Конфуций, Лао-Цзы, Будда, Христос. У вас религию надо выдумать или, по крайней мере, придумать, и такую, которая бы хорошо действовала на людей и сходилась бы с наукой и как бы совокупляла и обнимала все, согревая людей, поощряя их к добру, но не нарушала бы их жизни. Я же понимаю (льщу себя надеждой, что не я один) религию совсем не так. Религия есть сознание тех истин, которые общи, понятны всем людям во всех положениях, во все времена и несомненны, как 2 × 2 = 4. Дело религии есть нахождение и выражение этих истин, и когда истина эта выражена, то она неизбежно изменяет жизнь людей. А потому то, что вы называете схемой, не есть вовсе произвольное утверждение кого-нибудь, а есть выражение тех законов, которые всегда неизменны и чувствуются всеми людьми. Дело религии подобно делу геометрии: отношение катетов к гипотенузе всегда было, и люди знали, что есть какое-то, но когда Пифагор указал и доказал его, то оно стало достоянием всех. И говорить, что схема нравственности нехороша, потому что она исключает другие схемы, все равно, что говорить, что теорема отношения катетов к гипотенузе нехороша, потому что она нарушает другие ложные предположения.

Оспаривать схему (как вы называете), истину (как я называю) Христа нельзя тем, что она не подходит к выдуманной религии человечества и исключает другие схемы (по-вашему), ложь (по-моему), а ее надо оспаривать, прямо показав, что она не истинна. Религия слагается не из набора слов, которые могут хорошо действовать на людей, религия слагается из простых очевидных, ясных, несомненных нравственных истин, которые выделяются из хаоса ложных и обманчивых суждений, и таковы истины Христа. Если бы я нашел такие истины у Каткова, я сейчас же бы их принял. На этом вашем непонимании того, что я, да и все религиозные люди, считают религией и на желании поставить на место этого известную форму пропаганды – зиждется недоразумение».

И несмотря на эти крупные разногласия, Л. Н-ч до конца жизни сохранил самую лучшую память об этом замечательном человеке, умершем в бедности, в Англии, в 1889 году.

В этом же году, весной, пришел ко Л. Н-чу с юга России молодой человек, еврей симпатичной наружности, интеллигентный и вполне опростившийся, полный энергии и добрых желаний, и, заявив свое полное согласие со Л. Н-чем в его взглядах на вопросы жизни и религии, решил остаться жить вблизи его, в деревне Ясной Поляне. Чтобы войти в более близкое общение с народом, он избрал должность учителя в местной сельской школе, устроенной земством. Конечно, еврей не мог быть учителем в русской школе, и чтобы получить это право, ему надо было принять православие. Он, не задумываясь, решился и на это. Этот сознательный компромисс со своей совестью на первых же шагах своей идейной жизни неприятно поразил всех тех, в ком он вызывал симпатию своим внешним видом, своим характером и образом жизни. Благодаря связям Л. Н-ча с местными общественными деятелями Исаак Борисович Фейнерман, так звали этого молодого человека, был допущен к преподаванию и по обращении в православие считал себя уже прочно водворившимся в яснополянской школе.

Но когда дело дошло до попечителя округа, он его не утвердил, и Фейнерману пришлось оставить учительство. Тогда он поселился как простой работник у одного из крестьян и, живя действительно без всякой собственности, без всяких удобств, справлял всю крестьянскую работу. Быть может, много сказать, что он имел влияние на Л. Н-ча, но несомненно то, что своим радикализмом в опрощении и упорством в крестьянском образе жизни и труде он оказывал поддержку стремлениям Л. Н-ча в этом же направлении, являя живой пример приложения к жизни основ его мировоззрения.

Он оказался женатым. Вскоре приехала жена, молодая симпатичная еврейка с ребенком, и поселилась вместе с ним в крестьянской избе, с намерением разделить с ним его образ жизни. Но в семейной жизни потребности стали расти, понадобились деньги, и Л. Н. стал давать им работу по переписке своих запрещенных цензурой произведений, на которые тогда был большой спрос, и много людей кормилось этой перепиской. Но женский характер не удовольствовался этим случайным заработком, и жена приходила в семью Толстых жаловаться на трудное положение и требовала от мужа более выгодного заработка и обеспечения будущей семьи, что, конечно, вызывало тяжелые семейные сцены. Жить стало трудно, и Фейнерман уехал снова на юг. Сначала он жил в колониях интеллигентных земледельцев, изучил столярное ремесло, зарабатывал этим на семью, побывал в еврейских колониях, временно увлекался сионизмом и, наконец, стал заниматься литературой, и по признанию даже Л. Н-ча, весьма строгого судьи для начинающих литераторов, обнаружил несомненный литературный талант. Впоследствии он издал целую книжку рассказов из жизни Л. Н-ча. Так как он жил 2–3 года вблизи Л. Н-ча, часто виделся с ним и благодаря своим умственным способностям живо схватывал мысли и слова его, то во всех его рассказах можно найти искру, принадлежащую действительно Л. Н-чу. Но эта искра тонет и потухает в пространной литературной декорации, которыми обильно снабжены эти рассказы. И для людей, близко знавших Л. Н-ча, трудно читать их, так как стиль этих рассказов и передача слов Л. Н-ча далеко не соответствуют простоте и силе речи самого Л. Н-ча, и потому эти рассказы могут ввести в заблуждение людей, могущих принять за чистую монету все в них написанное. Рассказы эти подписаны псевдонимом Тенеромо, что представляет латинский перевод фамилии Фейнерман.

Вся эта панорама лиц, проходящих перед Л. Н-чем, ясно обрисовывает нам новую, разнообразную и в то же время своеобразную идейную среду, в общение с которой вступил Л. Н-ч, приобретая себе друзей и единомышленников или просто сочувствующих ему из всех слоев и возрастов. От неграмотного крестьянина до философа-писателя и от юноши-гимназиста до администратора.

Характерный эпизод того времени рассказан одним судебным деятелем; эпизод, указывающий на отношение Л. Н-ча к нарушению прав его собственности, к которой он потерял тогда уже всякий интерес.

«Возникло дело, – рассказывает бывший следователь М., – о краже капусты лет 18 тому назад в Ясной Поляне. Кража совершалась систематически, и для поимки вора был снаряжен специальный караульщик. В одну ночь поймали крестьянку Матрену, которая на посланные ей упреки заявила, что «есть нечего».

Под конвоем нескольких человек старуху отвели в соседнюю деревню к полицейскому уряднику. Протокол составлен. Матрена посажена в холодную, и дознание отослано к становому приставу, который тотчас же передал его мировому судье. Как-то ранним утром собственник Ясной Поляны Л. Н. Толстой шел в поле, мимо деревни. Его внимание привлекла толпа, стоявшая около старой, покосившейся набок избы. Слышался плач.

– Умер кто? – спросил он.

– Нет, это Матрену в тюрьму ведут.

– Матрену, старуху, в тюрьму? – изумился он. – За что?

– Да за вашу же капусту.

– Как за мою капусту? Какую капусту?

Ему стали рассказывать. В это время вышла из избы и Матрена в сопровождении полицейского урядника. Л. Н. попросил отпустить старуху, заявив, что он прощает ее. Урядник объяснил ему, что теперь он освободить ее не имеет права, так как она осуждена уже судьей. Попросив отложить исполнение приговора до следующего дня, Л. Н. поспешил сначала в город к прокурору, а затем к своему соседу, мировому судье, постановившему приговор. Приведение приговора было немедленно приостановлено. От Матрены была принята мировым судьей просьба о восстановлении срока на подачу апелляционной жалобы, и апелляция была подана.

Через две недели в уездном мировом съезде слушалось дело о краже капусты.

Свидетельскими показаниями было вполне доказано, что Матрена поймана на месте преступления. Сама Матрена чистосердечно призналась.

Товарищ прокурора относил преступное деяние Матрены к покушению на кражу и, в виду чистосердечного признания обвиняемой, ходатайствовал о смягчении наказания. Судьи долго совещались и вынесли неожиданную резолюцию. Оправдав Матрену в тайном похищении капусты, они признали ее виновной по 145 статье устава о наказании в самовольном срывании овощей, но не в виде кражи, и приговорили ее к денежному взысканию в размере пяти рублей.

Тов. прокурора не опротестовал этого приговора. Пять рублей за Матрену уплатил мировой судья, постановивший приговор».

Вскоре Льву Николаевичу пришлось увидать то столкновение учения Христа с жизнью, которое он предвидел; как только учение Христа в его чистом виде стало распространяться в обществе и народе, так перед многими молодыми людьми возник вопрос, можно ли христианину отбывать воинскую повинность. И большинство искренних молодых людей ответило себе: нельзя. И вот начинаются отказы от воинской повинности, без которых теперь не проходит ни один набор.

Одним из первых, отказавшихся от воинской повинности под влиянием прочитанных сочинений Льва Николаевича, был Алексей Петрович Залюбовский. Весть об этом отказе дошла до Льва Николаевича, и он писал мне об этом в ноябре 1885 г.:

«…Вчера я получил письмо, очень взволновавшее меня, от офицера артиллер. академии Анат. Петров. Залюбовского, брата того Залюбовского, который в прошлом году отказался от воинской повинности в Москве. Я думал, что его освободили от фронтовой службы, и он живет в Кишиневе, но оказывается, что его уж год мучают, посылают по этапам с бродягами, помещают в госпитали, пересылают из части в часть и заслали теперь в Закаспийский край; и он до сих пор продолжает на основании учения Христа отказываться от участия в убийстве. И кое-кому писал об этом. Пишу вам, не можете ли узнать и что-нибудь сделать? Дело было у военного министра и в главном штабе. Я прошу об одном, чтобы с ним поступили по закону, признав его так называемым сектантом. А то они сами не знают, что делать, и прямо отступают от закона и ведут дело тайно. Хорошо бы уж и то, чтобы начальствующие знали, что дело это не тайна, и есть люди, следящие за судьбой Залюбовского. Неужели мученичество первых времен христианства опять возможно и нужно?

Жена в Петербурге у Кузминских, зайдите к ней; я ей посылаю копию письма Залюбовского. Посоветуйтесь, подумайте и, пожалуйста, напишите.

Нельзя ли где напечатать об этом? Я бы написал с радостью».

Софья Андреевна, приехавшая в Петербург, чтобы хлопотать об издании XII тома полного собрания сочинений Л. Н-ча, энергично принялась за хлопоты об облегчении участи Залюбовского; была у разных генералов, и результатом ее хлопот было если не облегчение участи, то ускорение дела Залюбовского, которого вскоре по военному суду, т. е. по приказанию начальства, сослали в Закаспийский край, где он и отбыл наказание в качестве нестроевого солдата, т. е. без ношения оружия.

В этом году вся семья до глубокой осени оставалась в Ясной Поляне.

Софья Андреевна так пишет о Л. Н-че другу дома Ник. Н-чу Страхову от 12 сентября:

«Лев Николаевич пишет понемногу вторую часть «Так что же нам делать?», но больше ходит в лес рубить деревья, собирать грибы или пашет; сохой учится управлять так же, как топором».

Мне случилось в эту осень быть в Ясной Поляне; как теперь помню чудный вечер, проведенный в кабинете Льва Николаевича. Теперь уже взрослые, младшие сыновья Л. Н-ча были милыми мальчиками. Мы сидели кучей на диване в полутемной комнате со Львом Николаевичем. Он был весел и общителен. Он предложил каждому из нас рассказать что-нибудь замечательное из своей жизни. Мне помнится, что я рассказал эпизод из своей службы во флоте, как я раз едва не погиб, столкнувшись на паровом катере с пароходом ночью на кильском рейде. Других рассказов не помню, но когда дошла очередь до Льва Николаевича, то он рассказал нам о том, как на Кавказе во время сражения с горцами у его ног разорвалась граната и разбила в щепки колесо пушки, которую он в это время наводил.

Мы жадно слушали его рассказ, но кроме этого фактического рассказа я помню хорошо, что я чувствовал какое-то невыразимое обаяние от всей обстановки и от голоса и близости Льва Николаевича, от какой-то тихой любовной атмосферы, окружавшей нас, и вечер этот, один из первых вечеров, проведенных мною в Ясной Поляне, никогда не изгладится из моей памяти.

Много раз после мне случалось беседовать со Л. Н-чем, и чем эта беседа носила более частный характер, чем она была интимнее, тем слова Л. Н-ча были сердечнее, тем они глубже проникали в душу и крепче запоминались.

Когда же Лев Н-ч говорил в более многолюдном собрании, у меня всегда являлось желание сесть у его ног и смотреть ему в глаза, чтобы не проронить ни слова из его беседы. Велико было его обаяние.

Закончим эту главу интересным письмом Л. Н-ча к Н. Н. Страхову, после прочтения его статьи о спиритизме.

В этом письме Л. Н-ч делает смелые обобщения, высказывая общий взгляд на идеалистическую философию, давая практический, жизненный смысл главным ее принципам.


«Сейчас прочел ваши прекрасные две статьи, дорогой Н. Н., они мне очень понравились по строгости и ясности мысли, по простоте распутывания умышленно запутываемого. Я читал их, любуясь на мастерство работы, но с некоторым равнодушием и осуждением: зачем заниматься таким искусственным ходом мыслей, вроде того чувства, с которым разбираешь решение шахматной задачи? Бутлеров сочинил задачу; вы решили. Интересно удивительно, но зачем это мне? Конец статьи, однако, подействовал на меня иначе, он мне объяснил, почему вы сделали и делаете такие усилия, что можете так легко разрешить такие задачи, и, главное, показал вас, вашу душу, то чужое и родное мне в вашей душе, которое и сближает, и разделяет нас. Вы никогда так не высказывались, или я теперь только понял вас. Конец этой статьи объяснил мне все: и ваше пристрастие к инд. мудрости и к m-me Guyion, к углублению в себя и то ваше последнее письмо, которое меня за вас очень огорчило. Вы между прочим пишете, что чаще и чаще думаете о смерти, чувствуете ее приближение и уходите из мира, в котором не видите никакого просвета, ничего, что бы вызвало надежду на лучшее. Ведь это нездоровое душевное состояние. И вот в этой статье мне дан ключ ко всему. Познание есть в известном смысле отрицание, понижение, удаление от себя того, что познается (и далее до черточки). Это совершенно справедливо по отношению к познанию всего внешнего мира, за исключением человека – всех людей, т. е. того, что познает не во мне одном, но и вне меня. Познание понижает и удаляет внешний мир, но зато и для того только, чтобы поднять и приблизить человека. И тут-то кажущееся мне разномыслие мое с вами. Мне кажется, что вы познание и удаление ставите целью. Я же считаю его средством. Познание мира и человека, принижающее и удаляющее первое и возвышающее и приближающее второе, есть только орудие, которое надо взять в руки, прежде чем и для того, чтобы начать работу. Я, мы все упали с неба в какое-то заведение. Первое – нужно жить, т. е. употреблять в дело свои руки, голову, свое движение и время, т. е. работать. Для того, чтобы это делать, надо понять – где я? что я? Какое мое назначение? (Я подчеркиваю этот вопрос, потому что для меня он главный, и мне кажется, что у вас он выпущен). И для этого мне надо познать. Познание это дает мне великое удовлетворение; но это удовлетворение делается страданием (как бы я ни раздувал его), если я тотчас не употреблю этого познания, удалившего и принизившего внешний мир и поднявшего и приблизившего человека, уяснившего для меня, разместившего для меня правильно весь окружающий меня хаос, если я не употребляю это познание на исполнение своего назначения, на работу, всем существом моим для того, что поднялось и приблизилось для человека. Очень мне грустно было узнать о смерти Данилевского. Я рад все-таки, что мы полюбили друг друга. Грустно за вас. Простите, что давно не писал вам, От души целую вас.

Л. Толстой.


Р. S. Я перечел, что написал, и боюсь, что не ясно, а мне дорого передать вам всю мою (дорогую мне, которой я живу) мысль. На то только мы, любящие друг друга люди, и нужны друг другу, чтобы общаться духом. Мне кажется, что индейцы, Шопенгауэр, мистики и вы делаете ту ошибку, ничем не оправдываемую, что вы признаете мир внешний, природу бесцельной фантасмагорией. Задача духа есть освобождение от подчинения этой внешней игры материи, но не для того, чтобы освободиться. Иначе гораздо бы проще было и не подневоливать дух этой игре. И каждый может освободиться радикально, убив себя. (Я никогда не верил и не понимал этого страха перед метампсихозой, которая руководит Буддою). Задача состоит в освобождении не для освобождения, а для освобожденной жизни – труда, в этих самых материальных условиях жизни. Человек, освобождающийся из темницы, почти всегда думает, что освобождение и есть цель, а между тем он освобождается для того, чтобы жить. Так же я представляю себе ваш взгляд. Все нереально, все фантасмагория, все мое представление и больше ничего; это так только до тех пор, пока я подчинен этим призракам. Но как скоро я освободился от подчинения, так призраки становятся орудием и реальностью из реальностей; составляют необходимое условие моей жизни духа, когда все эти прежде странные и страшные орудия непонятного мне заведения становятся настолько понятными, необходимыми и покорными, подчиненными мне. Боюсь, что, желая разъяснить вам свою мысль, я еще больше запутал ее. Вы, впрочем один из тех редких людей, которые умеют понимать чужие ходы мыслей. Материальный мир не есть ни призрак, ни пустяки, ни зло, а это тот материал и те орудия, над которыми и которыми мы призваны работать. Я возьмусь без уменья и без охоты строгать и, сбив себе руки, обругаю доску и рубанок; это же самое я делаю, когда называю материальный мир пустяками или злом».

И рядом с этими философскими рассуждениями Л. Н-ч чутко прислушивается к нарождающемуся движению в народных рабочих массах, прозревает в них серьезную опасность так называемому существующему порядку и сочувствует этому движению. Вот как он выразил это в письме к своей свояченице от 17 октября 1885 г.:

«…У нас все благополучно и очень тихо. По письмам вижу, что и у вас так же, и во всей России и Европе так же. Но не уповай на эту тишину. Глухая борьба против анковского пирога не только не прекращается, но растет, и слышны уже кое-где раскаты землетрясения, разрывающего пирог. Я только тем и живу, что верю в то, что пирог не вечен, а вечен разум человеческий».

Глава 5. Бондарев. Палкин. Дерулед

В своей книге «Так что же нам делать?» Л. Н. пишет:

«За всю мою жизнь два русских мыслящих человека имели на меня большое нравственное влияние и обогатили мою мысль и уяснили мне мое миросозерцание. Люди эти были не русские поэты, ученые, проповедники, это были два живущие теперь замечательных человека, оба крестьяне: Сютаев и Бондарев».

Оба эти замечательные человека теперь уже умерли. О Сютаеве мы уже вкратце упоминали во 2-м томе, теперь скажем о Бондареве, так как общение с ним Л. Н-ча происходило, главным образом, в 1886 году, т. е. в то время, до которого мы довели описание жизни Л. Н-ча.

Впервые заговорил в печати о Бондареве, хотя и не называя его по имени, Глеб Иванович Успенский в своей статье, напечатанной в «Русской мысли» в 1884 году. По-видимому, и Л. Н-ч узнал о Бондареве из этой статьи, так как в первом письме своем к Бондареву, говоря о получении рукописи с сокращенным изложением его учения, Л. Н-ч прибавляет: «Я прежде читал из нее извлечения, и меня они очень поразили тем, что все это правда и хорошо высказано».

Затем в том же письме Л. Н-ч продолжает делать такую оценку сочинения Бондарева:

«Прочтя рукопись, – говорит он, – я еще больше обрадовался. То, что вы говорите, это святая истина, и то, что вы сказали, не пропадет даром: оно обличит неправду людей. Я буду стараться разъяснить то же самое. Дело людей, познавших истину, говорить ее людям и исполнять, а придется ли им увидать плоды своих трудов, то Бог один знает».

Что же это за учение, столь поразившее Л. Н-ча своею значительностью и близостью к его взглядам?

В своем предисловии к сочинению Бондарева Л. Н-ч так излагает сущность его учения.

«Основная мысль этого сочинения следующая: во всех житейских делах важно бывает не то, что именно хорошо и нужно знать, а то, что из всех хороших и нужных вещей или дел есть самой первой важности, что второй, что третьей и т. д.

Если это важно в житейских делах, то тем более это важно в деле веры, определяющей обязанности человека.

Бондарев утверждает, что несчастье и зло людей произошли оттого, что они признали своими религиозными обязанностями много пустых и вредных постановлений, а забыли и скрыли от себя и других свою главную, первую, несомненную обязанность, выраженную в первой главе св. писания: «в поте лица снеси хлеб твой».

Закон этот кажется очень простым и давно известным, но это только кажется, и чтобы убедиться в противном, стоит только оглянуться вокруг себя. Люди не только не признают этого закона, но признают как раз обратное. Люди по своей вере – все, от высшего лица до низшего – стремятся не к тому, чтобы исполнить этот закон, а к тому, чтобы избегнуть исполнения его. Разъяснению вечности, неизменяемости этого закона и неизбежности бедствий, вытекающих из отступления от него, и посвящено вышеназванное сочинение Бондарева.

Закон этот, по мнению Бондарева, должен быть признан, как религиозный закон, как соблюдение субботы, обрезание у евреев, как исполнение таинств поста у церковных христиан, как пятикратная молитва у магометан. Бондарев говорит в одном месте, что если только люди признают хлебный труд своею религиозною обязанностью, то никакие частные особенные занятия не могут помешать им исполнять это дело, как не могут никакие специальные занятия помешать церковным людям исполнять праздность своих праздников. Праздников насчитывается больше 80, а для исполнения хлебной работы нужно, по расчету Бондарева, только 40 дней.

«…Хлебный труд, – говорит Бондарев, – есть лекарство, спасающее человечество. Признай люди этот первородный закон законом божеским и неизменным, признай каждый своей неотменной обязанностью хлебный труд, т. е. то, чтобы самому кормиться своими трудами, и люди все соединятся в вере в одного Бога, в любви друг к другу, и уничтожатся бедствия, удручающие людей.

…Все будут работать и есть хлеб своих трудов, и хлеб и предметы первой необходимости не будут больше предметами купли и продажи». Что будет тогда?

Будет то, что не будет людей, гибнущих от нужды. Если один человек вследствие несчастных случайностей не заработает достаточно для своего и своей семьи корма, – другой человек, вследствие благоприятных условий приобретший лишнее, даст неимущему, – даст уже потому, что девать ему хлеба больше некуда, так как он не продается.

Не будет того настроения мысли человеческой, по которому все усилия человеческого ума направляются не на то, чтобы облегчить труд трудящихся, а облегчить и украсить праздность празднующих. Участие всех в хлебном труде и признание его головой всяких дел людских делает то, что сделал бы человек с телегою, которую глупые люди везли бы вверх колесами, когда он перевернул бы ее и поставил на колеса. И не сломает телеги, и пойдет она легко.

А наша жизнь с презрением и отрицанием хлебного труда и наши поправки этой ложной жизни – это телега, которую мы везем вверх колесами. И все наши поправки этого дела не попользуют, пока не перевернем телеги и не поставим ее, как ей стоять должно.

Такова, – заключает Л. Н-ч, – вполне разделяемая мною мысль Бондарева».

И вот между этими людьми, стоящими по своему внешнему положению на двух различных полюсах культуры и цивилизации, начинается душевное общение, тяготение друг к другу, и завязывается деятельная переписка.

Бондарев был сектант-субботник, сосланный на поселение за пропаганду своего учения из области Войска Донского в Сибирь, в г. Минусинск, и там умерший вскоре после знакомства своего со Л. Н-чем.

В следующем письме своем к Бондареву Л. Н-ч между прочим говорит:

«Из вашей статьи я почерпнул много полезного для людей, и в той книге, которую я пишу об этом же предмете, упомянул о том, что я почерпнул это не от ученых и мудрых мира сего, но от крестьянина Т. М. Бондарева. Свое писание об этом я очень бы желал прислать вам, но вот уже 5 лет все, что я пишу об этом предмете, о том, что все мы живем не по закону Бога, все это правительством запрещается, и книжки мои запрещают и сжигают. Поэтому-то самому я и писал вам, что напрасно вы трудитесь подавать прошения министру вн. дел и государю, И государь, и министры все запрещают даже говорить об этом. От этого самого я и боюсь, что и вашу проповедь не позволят напечатать всю вполне, а только с сокращениями. Большое сочинение ваше я желал бы прочесть, но если это так затруднительно, то что же делать».

Наконец Л. Н-ч получил и большую рукопись Бондарева, полное его сочинение с прибавлениями.

«И то и другое, – пишет Л. Н-ч в 3-м письме, – очень хорошо и вполне верно. Я буду стараться и сохранить рукопись, и распространить ее в списках или в печати, сколько возможно».

И действительно, многие из друзей Л. Н-ча стали переписывать это сочинение и разнесли его по всей России.

В том же письме Л. Н-ч старается выяснить Бондареву, что, кроме сокрытия первородного закона «в поте лица твоего снеси хлеб свой», есть еще и другая причина существования зла в людях. Причина эта тоже сокрытие, но другого закона: «вам сказано: око за око и зуб за зуб, а я говорю – не противься злому». По мнению Л. Н-ча, эти два закона поддерживают один другого, и если бы не было насилия, то не могли бы люди освободить себя от хлебного труда и заставить других работать на себя.

Так как Бондарев принадлежал к секте субботников, т. е. основывал свои воззрения на книгах ветхого завета, то он со свойственным ветхозаветным сектантам раздражением и пренебрежением относился к новому завету и считал проповедь любви лицемерием. На этой почве между ним и Л. Н-чем возникла дружеская полемика. На одно из писем Бондарева, в котором он старается убедить Л. Н-ча в бесплодности проповеди любви, Л. Н-ч между прочим отвечал так:

«Рукопись вашу я получил и прочел. Я согласен с вами, что любовь без труда есть один обман и мертва, но нельзя сказать, чтобы труд включал в себя любовь. Животные трудятся, добывая себе пищу, но не имеют любви: дерутся и истребляют друг друга. Так же и человек».

В этом письме, писанном уже в 1887 году, Л. Н-ч старается убедить Бондарева, сетующего на то, что его сочинение не может быть напечатано.

«Мысль человеческая, – говорит Л. Н-ч, – тем-то и важна, что она действует на людей свободно, а не насильно, и никто не может заставить людей думать так, а не иначе, и вместе с тем никто не может остановить и задержать мысль человеческую, если она истинна, с Богом думана. Правда возьмет свое, и рано или поздно все люди признают ее. Только, как Моисею не дано было войти в обетованную землю, так и людям не дано видеть плодов своих трудов. А надо сеять и радоваться тому, что Бог привел быть сеятелями доброго семени, которое взойдет на пользу людям, если оно доброе. Так и с вашими мыслями. Они многим уже послужили на пользу, открыли им ложь и указали истину и, как свеча от свечи, будут зажигаться дальше. Скучать о том, что мысли мои не признаны сейчас, теперь и не приведены в исполнение, может только тот человек, который не верит в истину своих мыслей; а если верить тому, что мои мысли думаны с Богом, то и заботушки нет: Бог возьмет свое, и слуг себе найдет, и время свое знает, а мне остается только радоваться тому, что довелось быть слугою вечного дела Божьего».

Одно из предыдущих писем Л. Н-ча к Бондареву посвящено сжатому изложению теории Генри Джорджа о едином налоге и национализации земли. В заключение письма Л. Н-ч к таким кратким тезисам сводит все выгоды от принятия и проведения в жизнь теории Генри Джорджа.

«1) Выгода такого устройства будет состоять в том, что не будет людей, лишенных возможности пользоваться землею.

2) В том, что не будет праздных людей, владеющих землями и заставляющих работать на себя за право пользования землею.

3) В том, что земля будет в руках тех, которые работают ее, а не тех, которые не работают.

4) В том, что народ, имея возможность работать на земле, перестанет закабаляться в работники на заводы, фабрики и в прислуги в города и разойдется по деревням.

5) В том, что не будет больше никаких надсмотрщиков и сборщиков податей на заводах, фабриках, заведениях и таможнях, а будут только собиратели платы за землю, которую украсть нельзя, и с которой собирать подать легче всего.

6) Главное, избавятся люди неработающие от греха пользования чужим трудом, в котором они часто и не виноваты, так как с детства воспитаны в праздности и не умеют работать, и от еще большего греха – всякой лжи и изворотов для оправдания себя в этом грехе; и избавятся люди работающие от соблазна и греха зависти, осуждения и озлобления против неработающих людей, и уничтожится одна из причин разделения людей».

Интересные мысли о Бондареве излагает Л. Н-ч в статье о нем, написанной для словаря С. А. Венгерова:

«Как странно и дико, – начинает так Л. Н-ч эту статью, – показалось бы утонченно образованным римлянам I столетия, если бы кто-нибудь сказал им, что полуграмотные, неясные, запутанные, часто непонятные письма странствующего еврея к своим друзьям и ученикам будут в сто, тысячу, в сотню тысяч раз больше читаться, больше распространены и влиять на людей, чем все любимые утонченными людьми поэмы, оды, элегии и элегантные послания сочинителей того времени. А между тем это случилось с посланиями Павла. Точно так же странно и дико должно показаться людям теперешнее мое утверждение, что сочинение Бондарева, над наивностью которого мы снисходительно улыбаемся с высоты своего умственного величия, переживет все те сочинения, которые описаны в этом лексиконе, и произведет большее влияние на людей, чем все они, взятые вместе. А между тем я уверен, что это будет так».

Далее он цитирует мысль английского философа Рескина, выражающую другими словами то самое, что говорит русский умный мужик:

«It is physically impossible, that the true religious knowledge or pure morality should exist among our classes of a nation, who do not work with their hands their bread», т. е. что физически невозможно, чтобы существовало истинное религиозное познание или чистая нравственность между сословиями народа, который не вырабатывает себе хлеба своими руками.

И в заключение Л. Н-ч снова в сжатой, но яркой форме старается выразить мысль Бондарева:

«Бондарев не требует того, – говорит Л. Н-ч, – чтобы всякий непременно надел лапти и пошел ходить за сохою, хотя он и говорит, что это было бы желательно и освободило бы погрязших в роскоши людей от мучающих их заблуждений (и действительно, кроме хорошего, ничего не вышло бы и от точного исполнения даже и этого требования), но Бондарев говорит, что всякий человек должен считать обязанность физического труда, прямого участия в тех трудах, плодами которых он пользуется, своей первой главной, несомненной обязанностью, и что в таком сознании этой обязанности должны быть воспитываемы люди. И я не могу себе представить, каким образом честный и думающий человек может не согласиться с этим».

Продолжая интересоваться сочинением Бондарева, Л. Н-ч пытается напечатать его в России. Он предложил его в журнал «Русская старина» и для этого написал к нему предисловие. В письме ко мне он пишет о Бондареве следующее:

«…Вчера после вашего отъезда я решил отдать перевести статью Бондарева по-английски и предложил сделать это нашей гувернантке. Она это хорошо сделает с помощью Маши. Очень уж меня пробрал Бондарев, и я не могу опомниться от полученного впечатления».

И далее:

«Я написал Бондареву и пишу, что вы вышлете ему рукопись. Хорошо бы было, если бы вы написали ему словечко. Что бы предложить Сибирякову напечатать Бондарева за границей? Хлопоты по печатанию я бы взял на себя; заодно с «Жизнью» присылать бы корректуры к Гроту».

Я, конечно, поспешил исполнить поручение Л. Н-ча, отослал Бондареву рукопись и написал письмо. Но почему-то это письмо не дошло до него, мне его вернули с почты «за ненахождением адресата», так мне и не удалось вступить с ним в общение.


Семье Л. Н-ча этой зимой пришлось пережить большое горе. Умер маленький сын Алеша.

Вот как описывает Л. Н-ч эту смерть в письме к Черткову:

«Я знаю только, что смерть ребенка, казавшаяся мне прежде непонятной и жестокой, мне теперь кажется и разумной, и благой. Мы все соединились этой смертью еще любовнее и теснее, чем прежде. Спасибо вам за ваше письмо. Я ждал именно его. Помогай вам Бог делать общее наше дело, дело любви – словом, делом, воздержанием, усилием: тут не сказал словечка дурного, не сделал того, что было бы хуже, тут преодолел робость и ложный стыд и сделал и сказал то, что надо, что хорошо, то, что любовно, – все крошечные незаметные поступки и слова, а из этих-то горчичных зерен вырастает это дерево любви, закрывающее ветвями весь мир. Вот это-то дело помогай нам Бог делать с друзьями, с врагами, с чужими в минуты высокого и самого низкого настроения. И нам будет хорошо, и всем будет хорошо».


В то же время Л. Н-ч продолжал переписываться с друзьями. Весной он писал Н. Н. Ге из Москвы;

«Я очень много работал. Все то, что должно войти в XII том, и потому не уезжал. По письму вашему вижу, что житейское болото засасывает вас. Держитесь, голубчик, как и я стараюсь держаться, твердо зная, что мое дело (такое же и ваше) содействовать установлению Царства Божия на земле, уясняя его законы, но делая это не иначе, как при доброй жизни, добрая же жизнь – в любовных отношениях со всеми людьми. Мне до сих пор помогает Бог в последнем. Помогай Он и вам. Мне представляется, что дело наше – уяснение истины; она бывает мертвая, ершом, не входит в людей, и прежде выражения истины нужно расположить людей любовью к принятию ее».

Полный такими мыслями, Л. Н-ч в личной жизни старался следовать им и он действительно жил простой рабочей жизнью, насколько позволяли ему его силы и насколько возможно было, не нарушая любви, изменить обстановку своей жизни.

Николай Николаевич Ге был в это время поглощен огромной религиозно-художественной работой. Он задумал иллюстрировать новые произведения Л. Н-ча. Одними из первых он сделал иллюстрации к рассказу «Чем люди живы». Эти иллюстрации были изданы альбомом фототипий фотографом Пановым. Л. Н-ч много хлопотал об этом издании. Иллюстрации ему нравились и по настроению, переданному в них, и по мастерству работы. Издание этих иллюстраций относится именно к этому времени, т. е. к весне 1886 года.


Всегда тяжелая для него городская жизнь, весной, с оживлением природы, делалась ему не под силу. На этот раз он задумал воспользоваться полной свободой и пошел в Ясную Поляну из Москвы пешком. Накануне он написал об этом Черткову:

«Не знаю, что буду делать дорогою и в деревне, но надеюсь, что буду чем-нибудь служить за корм. Иду же, главное, за тем, чтобы отдохнуть от роскошной жизни и хоть немного принять участие в настоящей».

И вот 1-го апреля, вечером, он вышел с котомкой за плечами из Москвы через Серпуховскую заставу, в сопровождении двух молодых друзей: Ник. Ник. Ге, сына художника, и Михаила Александровича Стаховича.

Самое отправление не обошлось без курьезного обстоятельства. Стахович, неожиданно для себя собравшийся сопровождать Л. Н-ча, не захватил с собой паспорта. Вспомнили какой-то закон, дозволяющий двум дворянам удостоверять личность третьего, и вот Л. Н-ч своей рукой написал удостоверение личности Стаховичу, подписался, и Н. Н. скрепил. И с этим паспортом, выданным ему Л. Н-чем, он и отправился в путь.


Для Л. Н-ча такая прогулка, кроме принципиального значения, удовлетворения самому своим нуждам, имела еще значение широкого и свободного общения с народом; общение это всегда давало духовную пищу ему самому и потом отражалось в художественных образах, становившихся достоянием всего человечества.

На этот раз он с радостью мог наблюдать плоды своих трудов по народной литературе. Они сошлись дорогой со стариком-странником, который пошел с ними и рассказывал им «Чем люди живы». Он узнал этот рассказ от кого-то, прочитавшего книжки «Посредника». Таким образом, эта легенда, вышедшая из народа, вернулась к нему в художественной переработке литературного гения и снова стала народной.

В эту прогулку судьба натолкнула его еще на одного человека, давшего ему материал для нового сильного литературного произведения, известного под названием «Николай Палкин». Мы заимствуем описание этой встречи из его записной книжки. Описание это сохранило всю свежесть непосредственного впечатления и в этом отношении гораздо сильнее литературной его обработки. В этой первоначальной версии оно еще не появлялось в печати.

«Мы ночевали у 95-летнего солдата. Он служил еще при Александре I и Николае.

– Что, умереть хочешь?

– Умереть! Еще как хочу. Прежде боялся, а теперь об одном прошу Бога, только бы причаститься, покаяться, а то грехов много.

– Какие же грехи?

– Как какие? Тогда служба была не такая. Александра хвалили солдаты, милостив был. А мне пришлось служить при Николае Палкине. Так его солдаты прозвали. Тогда что было! – заговорил он оживляясь. – Тогда на 50 палок и порток не снимали, а 150, 200, 300 – насмерть запарывали. Дело подначальное. Тебе всыпят 150 палок за солдата (отставной солдат был унтер-офицер, а теперь кандидат), а ты ему 200. У тебя не заживет от того, а его мучаешь, вот и грех. Тогда что было! До смерти унтер-офицеры убивали. Прикладом или кулаком. Он и умрет, а начальство говорит: «Властью Божьего помре».

Он начал рассказывать про «сквозь строй». Известное, ужасное дело. Ведут, сзади штыки, и все бьют, и сзади строя ходят офицеры и их бьют. «Бей больней». Подушка кровяная во всю спину и в страшных мучениях смерть. Все палачи и никто не виноват. Кандидат так и сказал, что не считает себя виноватым. «Это по суду».

И стал я вспоминать все, что я знаю из истории о жестокостях человека в русский истории, о жестокостях этого христианского, кроткого, доброго, русского человека. К счастью или несчастью, я знаю много. Всегда в истории и в действительности: «Как кричит?», «Когда?». Меня притягивало к этим жестокостям, я читал, слыхал или видел их и замирал, вдумываясь, вслушиваясь, вглядываясь в них. Чего мне нужно было от них, я не знал, но мне неизбежно нужно было знать, слышать, видеть это.

Иоанн Грозный топит, жжет, казнит, как зверь. Это страшно. Но отчего-то дела Иоанна Грозного для меня что-то далекое, вроде басни. Я не видел всего этого. То же с временами междуцарствия, Михаила. Алексея. Но с Петра, так называемого «великого», началось для меня что-то новое, живое. Я чувствовал, читая ужасы этого беснующегося, пьяного, распутного зверя, что это касается меня, что все его дела к чему-то обязывают меня. Сначала это было чувство злобы, потом презрения, желание унизить его, но все это было не то. Чего-то от меня требовало мое чувство, как оно требует чего-то того, когда при вас оскорбляют и мучают родного, да и не родного, а просто человека. Но я не мог найти и понять того, чего от меня требовало и почему меня тянуло к этому. Еще сильнее было во мне это чувство негодования и омерзения при чтении ужасов его бляди, ставшей царицей, еще сильней при чтении ужасов Анны Иоан., Елизаветы и сильнее и отвратительнее всего при описании жизни истинной блудницы и всей подлости окружавших ее – подлости, до сих пор остающейся в их потомках. Потом Павел (он почему-то не возбуждал во мне негодования). Потом отцеубийца и аракчеевщина и палки, палки… Забивание живых людей живыми людьми, христианами, обманутыми своими вожаками. И потом Николай Палкин, которого я застал, вместе с его ужасными делами.

Только очень недавно я понял, наконец, что мне нужно было в этих ужасах, почему они притягивали меня. Почему я чувствовал себя ответственным в них, и что мне нужно сделать по отношению их. Мне нужно сорвать с глаз людей завесу, которая скрывает от них их человеческие обязанности и призывает их к служению дьяволу. Не захотят они видеть, пересилит меня дьявол, они – большинство из них – будут продолжать служить дьяволу и губить свою душу и души братьев своих, но хоть кто-нибудь увидит: семя будет брошено и оно вырастет, потому что оно семя Божье. Дело идет вот как: заблудились люди, слуги дьявола, т. е. зла и обмана. Для достижения своих маленьких, ничтожных целей – вроде пожара Рима Нерона – делают ужасные жестокости над своими. Люди жестокие, заблудшие всегда были, но люди, про жестокость которых я говорю, сделали свою жестокость наследственною: то, что делает один, другой от того не отрекается. Время, т. е. общее состояние людей, идет вперед и оказывается, что то, что делал Петр, не может делать Екатерина; то, что делал Павел, не может делать Александр. То, что делал Александр, не может делать Палкин, не может сделать его сын. Но если он не может делать то же, он может делать другое. И он делает это другое, и он и помощники его говорят: зачем поминать старое и озлоблять народ. И старое забывается – не только забывается, но стирается из памяти, а новое, такое же, как старое, начинает делаться и делается, пока возможно, в той же форме, когда становится невозможным, переменяет форму, но остается тем же.

Зло в том, что люди полагают, что может быть необходимым делать зло людям, что может не быть греха в том, чтобы делать зло людям, в том, что от зла людей может произойти добро людям.

Был Ник. Палкин, зачем это поминать? Только старый солдат перед смертью помянул. Зачем раздражать народ? Так же говорили при Палкине про Александра и аракчеевшину, зачем поминать? Так же про Павла, так же про Екатерину и закрепощение Малороссии, и убийство мужа и Иоанна, и все ее ужасы. Также про Бирона, Елизавету, Петра. И так теперь говорят о крепостном праве, о всех перевешенных (в числе их 15 и 16-летние мальчики). Так же будут говорить и про теперешнее время, про убиваемых в одиночных заключениях и в крепостях тысячах и так же про мрущий голодной смертью народ. Зачем поминать? Как зачем поминать? Если у меня была лихая болезнь или опасная и я излечился и стал чистым от нее, я всегда с радостью буду поминать. Я не буду поминать только тогда, когда я болею и все также и еще хуже и мне хочется обмануть себя. А мы больны и все также больны. Болезнь изменила форму, но болезнь все та же, только ее иначе зовут. Le roi est mort, vive le roi! Болезнь, которою мы больны, есть убийство людей. Но убийство еще не все. Пускай бы Палкин мучил, убивал в 10 раз больше людей, только бы он делал это сам, а не развращал людей, заставляя их убивать и мучить людей, давая им за это награды и уверяя их смолоду и до старости, от школы до церкви, что в этом святая обязанность человеческая.


Мы знаем про пытки, про весь ужас и бессмысленность их и знаем, что люди, которые пытали людей, были умные, ученые по тому времени люди. И такие-то люди не могли видеть той бессмыслицы, понятной теперь малому ребенку, что дыбой можно затемнеть, но нельзя узнать правду. И такие дела, как пытка, всегда были между людьми – рабство, инквизиция и др. Такие дела не переводятся. Как же те дела нашего времени, которых бессмысленность и жестокость будет так же видна нашим потомкам, как нам пытки? Они есть, надо только подумать про них, поискать и не говорить, что не будем поминать про старое. Если мы вспомним старое и прямо взглянем ему в лицо, тогда и новое наше теперешнее насилие откроется. Откроется потому, что оно все и всегда одно и то же. Мучительство и убийство людей для пользы людей.

Если мы только назовем настоящим именем костры, клейма, пытки, плахи, служилых людей, стрельцов, рекрутский набор, то мы найдем и настоящее имя для тюрем, острогов, войск с общей воинской повинностью, прокуроров, жандармов. Если нам ясно, что нелепо и жестоко рубить головы на плахе по суду с пыткой, то так же ясно, что едва ли не более нелепо и жестоко вешать людей или сажать в одиночное заключение, равное иди худшее смерти, по суду прокуроров и сословных представителей. Если нелепо и жестоко было казнить, то еще нелепее сажать в острог, чтобы развращать; если нелепо и жестоко ловить мужиков в солдаты и клеймить в руки, то то же с обшей воинской повинностью. Если нелепы и жестоки опричники, то же с гвардией и войском.

1880 лет тому назад на вопрос фарисеев, давать ли подати, сказано: Кесарю – Кесарево, а Богу – Богово. Если бы была какая-нибудь вера у людей, то они хоть что-нибудь считали должным Богу, и прежде всего то, чему учил Бог-человек – не убивать. Тогда бы обман перестал быть возможным. Царю или кому еще – все, что хочешь, сказал бы верующий человек, но не то, что противно воле Бога. А мучительство и убийство противны воле Бога.

Опомнитесь, люди! Ведь можно было отговариваться незнанием и попадать в обман, пока неизвестна была воля Бога, пока не понят был обман, но как только она выражена ясно, нельзя уже отговариваться. После этого ваши поступки получают уже другое, страшное значение. Нельзя человеку, не хотящему быть животным, носить мундир, орудия убийства, нельзя ходить в суд, нельзя набирать солдат, устраивать тюрьмы, суды. Опомнитесь люди!»


На этот раз Л. Н-ч пробыл в Ясной недолго. Он вернулся в Москву, но оттуда его снова потянуло в Ясную; в конце апреля он уже там. В первых числах мая он пишет оттуда жене:

«Дома было много приходивших мужиков. Всегда была бедность, но все эти года она шла усиливаясь, и нынешний год она дошла до ужасающего и волей-неволей тревожащего богатых люден. Невозможно есть спокойно даже кашу и калач с чаем, когда знаешь, что тут рядом знакомые мне люди – дети (как дети Чиликиных в Телятликах, кормилица Матрена Таниного Сани) ложатся спать без хлеба, которого они просят и которого нет. И таких много. Не говоря уже об овсе на семена, отсутствие которых мучает этих людей за будущее, т. е. ясно показывает им, что и в будущем, если поле не посеется и отдастся другому, то ждать нечего, кроме продажи последнего и сумы. Закрывать глаза можно, как можно закрывать глаза тому, кто катится в пропасть; но положение от этого не переменяется. Прежде жаловались на бедность, но изредка, некоторые; а теперь это общий один стон. На дороге, в кабаке, в церкви, по домам, – все говорят об одном: о нужде. Ты спросишь: что делать? Как помочь? Помочь семенами, хлебом тем, кто просит – можно; но это не помощь, эта капля в море, а кроме того сама по себе эта помощь себя отрицает: дал одному, трем… почему же не 20-ти, не 1000, миллиону? Что же делать? Чем помочь? Только одним: доброй жизнью. Все зло не от того, что богатые забрали у бедных; это маленькая часть причины. Причина та, что люди и богатые, и средние, и бедные живут по-зверски, каждый для себя, каждый наступая на другого. От этого горе и бедность. Спасенье от этого только в том, чтобы вносить в жизнь свою и потому других людей другое: уважение ко всем людям, любовь к ним, заботу о других и наибольшее возможное отречение от себя, от своих эгоистических радостей. Я не тебе внушаю или проповедую, я только пишу то, что думаю – вслух с тобою думаю. Я знаю, и ты знаешь, и всякий знает, что зло человеческое уничтожится людьми, что в этом одном – задача людей, смысл жизни. Люди будут работать и работают для этого, почему же мы не будем для этого самого работать? Расписался бы я с тобой об этом, да почему-то мне кажется, что ты, читая это, скажешь какое-нибудь жестокое слово, и рука не идет писать дальше».

Все лето 1886 года Л. Н-ч напряженно работал тяжелую полевую, крестьянскую работу. Он взял на себя тягло вдовы Анисьи Копыловой, впрягся в эту работу и дотянул ее до конца. Ближайшими помощницами его были дочери его Татьяна и Марья Львовны, особенно последняя, своей энергией и уменьем работать не уступавшая крестьянским девкам. Иногда жизнерадостность и бодрость Л. Н-ча увлекала в работу и его семейных. Ясная Поляна в то время была полна молодых сил. В обеих родственных семьях, Толстых и Кузьминских, росли молодые люди и девицы, к ним приезжали товарищи и подруги, и дым стоял коромыслом. Когда вся эта ватага набрасывалась на работу, то, несмотря на неуменье работать, получался ощутительный результат от приложения всей этой могучей, большею частью праздно гуляющей силы. Но увлечение проходило, и Л. Н-ч снова оставался один с Марьей Львовной.

Вот два отрывка из письма Л. Н-ча к его другу-художнику Н. Н. Ге, в которых ярко выражается его настроение и ход мыслей в это лето:

21 мая 1886 г. «Радуюсь, что у вас все хорошо и вы за своей работой. Хорошо и косить, и пахать, но нет лучше, как в своем ремесле привычном удаляться работать на пользу людям. Количку встретил мельком, но и то осталось самое радостное впечатление. Мы 4 дня, как переехали. Работы у нас по горло, и я этим счастлив. Льщусь мыслью, что работа не бесполезная: и продолжение статьи Ч. Н. Д., и пишу для лубочных изданий. А начатых еще работ, до которых руки не доходят, пропасть. Посмотришь на нашу жизнь, на мою, на вашу (думаю о вашей со всей вашей семьей и различными настроениями в ней), и голова кругом пойдет, если думать о том, как это все будет, как это все лучше устроить. Но стоит только посмотреть на то же, но только с той мыслью, как мне сейчас сделать наилучшее для А, для Б, для В, с которыми я прихожу в соприкосновение, и все представлявшиеся трудности разрываются, как паутина, и все слагается так, как бы и не придумал. Ищите Царствия Божия и правды его, и остальное все приложится вам; а мы начинаем искать того, что должно приложиться. И того не найдем ни за что (потому что оно дается только как последствие искания Царствия), и Царствие потеряем. Вы-то знаете это, но как хорошо бы было, если бы все знали, что это не красивые слова, а самое из практических практическое правило. Я уже опытом знаю. Делаешь a jour le jour, – только бы худого не делать, хлоп! такое вырастает большущее, хорошее, доброе, приятное дело!»


В следующем письме от 18 июля он пишет:

«Вчера получил ваше радостное письмо, милый друг, радостное потому, что от вас, и оттого, что пишете про ваши работы. Больше всего мне нравится по замыслу «Искушение», потом «Вот спаситель мира», но, разумеется, судить и понять можно, только увидав. Большая бы была радость для всех наших, – все вас любят, – а, главное, для меня, если бы вы приехали к нам, но не смею и не хочу вас звать, отрывать, расстраивать течение вашей работы, т. е. жизни. У нас все было совсем с внешней стороны хорошо, но недели две тому назад С. А. заболела воспалением мочевого пузыря и теперь лежит. Ей гораздо лучше, и она лежит только из предосторожности. Дети, начиная с Сережи и кончая Машей, много работали в поле крестьянскую работу. Сережа и Таня уехали теперь на несколько дней к Олсуфьевым, остальные продолжают, и я с ними по силам. С внутренней стороны все хорошо. Отчаиваешься часто, грустишь и все напрасно. Если есть в душе, и когда он есть, ключ воды живой, то он не останавливается и не может не производить последствий; только не надо рассчитывать на них, оглядываться. Я ничего не пишу, но не перестаю жить, слава Богу, т. е. двигаться в том направлении, в котором я так же, как и вы, радостно чувствую, что я всегда с вами».


Летом этого же года Ясную Поляну посетил интересный иностранный гость; несмотря на важность, которую он приписывал своей миссии, все яснополянские жители приняли его с некоторым комическим удивлением. Это был француз Поль Дерулед.

Л. Н-ч сам рассказывает об этом посещении в своей статье «Христианство и патриотизм», написанной по поводу заключения франко-русского союза и тулонских торжеств.

«Года четыре тому назад – первая ласточка тулонской весны – один известный французский агитатор в пользу войны с Германией приезжал в Россию для подготовления франко-русского союза и был у нас в деревне. Он приехал к нам в то время, как мы работали на покосе. Во время завтрака мы, вернувшись домой, познакомились с гостем, и он тотчас же рассказал нам, как он воевал, был в плену, бежал из него, и как дал себе патриотический обет, которым он, очевидно, гордился: не переставать агитировать для войны против Германии до тех пор, пока не восстановится целость и слава Франции.


В нашем кругу все убеждения нашего гостя о том, как необходим союз России с Францией для восстановления прежних границ Франции и ее могущества и славы и для обеспечения нас от зловредных замыслов Германии, не имели успеха.

После беседы с ним мы пошли на покос, и там он, надеясь найти в народе больше сочувствия своим мыслям, попросил меня перевести старому уже, болезненному, с огромной грыжей и все-таки затяжному в труде мужику, нашему товарищу по работе, крестьянину Прокофию, свой план воздействия на немцев, состоящий в том, чтобы с двух сторон сжать находящегося в середине между русскими и французами немца. Француз в лицах представил это Прокофию, своими белыми пальцами прикасаясь с обеих сторон к потной посконной рубахе Прокофия. Помню добродушно-насмешливое удивление Прокофия, когда я объяснил ему слова и жест француза. Предложение о сжатии немца с двух сторон Прокофий, очевидно, принял за шутку, не допуская мысли о том, чтобы взрослый и ученый человек мог со спокойным духом и в трезвом состоянии говорить о том, чтобы желательно было воевать.

– Что же, как мы его с обеих сторон зажмем, – сказал он, отвечая шуткой, как он думал на шутку, – ему и податься некуда будет, надо ему тоже простор дать.

Я перевел этот ответ моему гостю.

– Dites lui que nous aimons les Russes (скажите ему, что мы любим русских), – сказал он.

Слова эти поразили Прокофия, очевидно, более, чем предложение о сжатии немца, и вызвали некоторое чувство подозрения.

– Чей же он будет? – спросил меня Прокофий, с недоверием указывая головой на моего гостя.

Я сказал, что он француз, богатый человек.

– Что же он, по какому делу? – спросил Прокофий.

Когда, я ему объяснил, что он приехал для того, чтобы вызвать русских на союз с Францией в случае войны с немцами, Прокофий, очевидно, остался вполне недоволен и, обратившись к бабам, сидевшим у копны, строгим голосом, невольно выражавшим чувства, вызванные в нем этим разговором, крикнул на них, чтобы они заходили сгребать в копны недогребенное сено.

– Ну, вы, вороны, задремали. Заходи! Пора тут немца жать. Вон еще покос не убрали, а похоже, что с середы жать пойдут, – сказал он.

И потом, как будто боясь оскорбить таким замечанием приезжего чужого человека, он прибавил, оскаливая в добрую улыбку свои до половины съеденные зубы:

– Приходи лучше с нами работать, да и немца присылай. А отработаемся, гулять будем. И немца возьмем. Такие же люди.

И, сказав это, Прокофий вынул свою жилистую руку из развилины вил, на которые он опирался, вскинул их на плечи и пошел к бабам.

– Oh le brave homme! (0 добрый человек!) – воскликнул, смеясь, учтивый француз.

И на этом закончил тогда свою дипломатическую миссию к русскому народу».


Осень этого года принесла новые важные события, и горе и радость, последствия которых никто не мог предвидеть, а между тем они нашли отклик во всем образованном мире.

Глава 6. «Власть тьмы». Календарь. Переписка с друзьями

Проработав все лето крестьянскую работу, Л. Н-ч в августе опасно заболел.

Работая на покосе, слезая с телеги, он зашиб ногу в голени об грядку телеги; в жару работы он не обратил на этот ушиб внимания. Придя домой вечером, он почувствовал боль в ушибленном месте и, осмотрев ногу, заметил небольшой струпик. Л. Н-ч, полагая, что струпик этот подживет и свалится, не обратил на него внимания и, вероятно, в следующие за тем дни еще больше разбередил его; началось воспаление и на месте струпа нарыв. Усилилось лихорадочное состояние, и Л. Н-ч слег в постель. Призванный врач констатировал воспаление надкостницы и опасался общего заражения крови. Пришлось делать операцию, вскрывать нарыв; все это доставило Л. Н-чу немало страданий и беспокойства и тревоги всем окружавшим его близким людям.

Но Л. Н-ч не унывал. В опасные моменты болезни он говорил посещавшим его: «Ну что же, умираю от ноги; чем эта смерть хуже всякой другой?»

Вот письмо его того времени к А. А. Толстой:

«…Вы спрашиваете обо мне. Как ни странно это сказать, мне очень, очень хорошо. О ноге там говорят, что воспаление надкостницы, и рожа, и т. д., но я знаю очень хорошо, что главное в том, что я «помираю от ноги», как говорят мужики, т. е. нахожусь в положении немного более близком к смерти, чем мы обыкновенно, и именно от ноги, которая указывает на себя болью. И это положение, как и вы прекрасно говорите – чувствовать себя в руке Божией, очень хорошо, и мне и всегда желается быть в нем и теперь не желается из него выходить. В самом деле, очень большие и продолжительные телесные страдания и после них телесная смерть, это такое необходимое и вечное и общее всем условие жизни, что человеку, вышедшему из детства, странно забывать про это хоть на минуту. Тем более, что память об этом, всегдашнее ожидание этого не только не отравляет жизни (если она есть), но только придает ей твердость и ясность. Если я смотрю на свою жизнь как на свою собственную, данную мне для моего счастья, то никакие ухищрения и обманы не сделают того, чтобы я мог покойно жить в виду смерти. Только тогда можно быть совершенно равнодушным к телесной смерти, когда жизнь представляется только обязанностью – исполнением воли Отца. Тогда интерес жизни не в том, хорошо ли или дурно мне, а в том, хорошо ли я исполняю то, что ведено; а исполнять я могу до последнего издыхания и до последнего издыхания быть спокоен и радостен. Не говорю, что я такой – желаю быть таким и вам желаю этого. И надеюсь, что вы не будете не согласны с такой постановкой вопроса. А чтобы вы не думали, что под исполнением воли я разумею что-нибудь особенное, я скажу, что воля Отца одна и всем известна – любовь ко всем людям и единение с ними, начиная с самых близких до самых далеких. Не правда ли, вы согласны?»


А между тем невольный досуг болезни давал ему возможность обдумывать сюжеты новых произведений, которые и вышли из-под его пера в период его выздоровления.

Оправляясь от болезни, он писал своему другу Н. Н. Страхову:

«19 октября. Как вы живете, дорогой Николай Николаевич? Что ваша книга? Видно, еще не кончилась печатаньем; иначе бы вы прислали. Тепло ли вам, независимо от одеяла, на душе? Благодарю вас за письмо ко мне. Вы угадали в одном из писем, что болезнь мне дает многое. Она, мне кажется, мне дала многое новое. Я много передумал и перечувствовал. Теперь все еще примериваюсь к работе и все еще не могу сказать, что напал на такую, какую мне нужно для спокойствия, такую, чтобы поглотила меня всего. Если нужно, то Бог даст. Благодарю за сведения о книгах».

И далее в том же письме:

«Как всегда, книги кажутся нужными, когда их нет, и бесполезными, когда они есть. Николай Николаевич, помогите предприятию «Посредника» в издании научных книг. Вы можете помочь и непосредственно, и посредственно, возбуждая к работе ваших знакомых. Как мне жаль, что нельзя поговорить с вами об этом. Мне представляется желательным и возможным (отнюдь не легким и даже очень трудным) составление книг, излагающих основы науки в доступной только грамотному человеку форме – учебников, так сказать, для самообучения самых даровитых и склонных к известного рода знаниям людей из народа; таких книг, которые бы вызывали потребность мышления по известному предмету и дальнейшего изучения. Такими мне представляются возможными – арифметика, алгебра, геометрия, химия, физика. Мне представляется, что изложение должно быть самое строгое и серьезное. Не выражу всего, что думаю об этом теперь, но рад бы был вызнать ваше мнение. Здоровье мое очень хорошо. Иногда думаю, что если бы жизнь моя не имела другого смысла, кроме моей жизни и удовольствий от нее, – выздоровление было бы еще ужасней, чем смерть. У казнимого уже была петля на шее, он совсем приготовился, и вдруг петлю сняли, но не затем, чтобы простить, а чтобы казнить какой-то другой казнью. При Христовой же вере в то, что жизнь не во мне, а в служении Богу и ближнему – отсрочка эта самая радостная: жизнь какая была, так и останется, а радость служения закону мира, Богу в моей теперешней форме увеличивается. Прощайте, дорогой Николай Николаевич. Пишите, когда вздумается».

Подобное же письмо он написал и мне в это время.

«Спасибо, дорогой друг, за то, что пишете мне. Нынешнее письмо со вложением письма Джунковского доставило мне большую радость. Радуешься тому, что за стеной идет та же работа, которая для тебя составляет жизнь. И, странно, совсем не хочется видеть, прийти в общение с ними: бесполезно, произойдет трата времени. Мы в своей, они в своей траншее. Радостно только слышать работу друг друга. Чертков только что уехал, очень бодр. Мне хорошо с ним было. Знаю вашу переписку и, кроме самого хорошего, ничего в ней не вижу. От Залюбовского опять получил письма брата. Очень хорошие письма.

Я на костылях с болью передвигаюсь и опускать ногу не могу, оттого дурно сплю и оттого не могу хорошо связно выражать все то, что много набралось в голове и сердце. Поцелуйте от меня Симона. Что он? Что научный отдел? Хорошо бы, кабы вы взялись за него. Л. Т.

Благодарю Симона за его письмо, выражающее его хорошее душевное состояние. Мы все очень полюбили Лиз. Федоровну. Начал ли он работать? Его начало метеорологии хорошо по чувству, по отношению к предмету, но мне кажется, что нужно строго научное, т. е. изложение в сжатой, понятной форме всего того, что каждый из нас знает по своему предмету, в более правильном изложении, чем то, в котором мы их воспринимали, и потому не понижение тона, а повышение его. В естественных науках (химии, физике, ботанике и др.) мне представляется, что изложение распадается на 3 части: 1. Основы науки, установление взгляда на явления с точки зрения известной науки. 2. Соображения, предложения, аналогии, полузаконы (в химии), которые можно выводить из основных законов, и 3. Приложение науки к жизни. Я неясно выражаюсь, но вы отчасти поймете, и, Бог даст, само дело покажет и разъяснит. Я знаю тоже, что требования такие – огромны. Но ведь разве нужно сразу достигнуть совершенства или все бросить? Надо делать, попытаться. Мне представляется возможным: арифметика, алгебра, геометрия, химия, история и древняя, и средняя, и русская церкви. Но я уверен, что все науки возможны, потому что настолько наука – наука, насколько она ясно и просто может быть изложена. Л. Т.»

Видно, как занимало его дело «Посредника», и эта забота его удваивала нашу энергию.

В начале этого письма Л. Н-ч говорит о письме Джунковского. В этом письме молодой гвардейский уланский офицер, Николай Федорович Джунковский, сообщал Л. Н-чу, что его двоюродный брат, князь Дмитрий Александрович Хилков, совершенно самостоятельно пришел к тем же выводам о необходимости применения в жизни учения Христа, как и Л. Н-ч. Хилков в то время, получив от матери большой и ценный участок земли, передал его в общинное пользование крестьянам и сам стал крестьянствовать на небольшом участке земли. Кто-то из родственников привез Хилкову «В чем моя вера?» на французском языке. Прочтя эту книгу, Хилков почувствовал полную близость к выраженным в ней идеям и, не зная, где достать оригинал, перевел всю книгу на русский язык и распространил ее в рукописи среди своих друзей и знакомых.

Вскоре последовало личное знакомство Хилкова и Л. Н-ча, и между ними установилось тесное дружеское общение; в дальнейшем изложении мы приведем некоторые выдержки из их интересной переписки.


В конце октября посетил Л. Н-ча его старинный приятель Александр Александрович Стахович, большой мастер читать вслух драматические произведения. Большой поклонник Островского, Стахович с увлечением прочел Л. Н-чу несколько пьес.

Л. Н-ч, хорошо знавший и ценивший Островского, был особенно поражен его силой в чтении Стаховича, и ему пришло на мысль воспользоваться драматической формой для создания новых художественных образов, уже давно готовых принять реальную форму.

И вот Л. Н-ч набрасывает сюжет «Власти тьмы».

Тема этой драмы взята из действительной жизни и рассказана была Л. Н-чу Ник. Вас. Давыдовым, тогдашним прокурором тульского окружного суда.

Заимствуем сведения о происхождении этой драмы из воспоминаний графини Софьи Андреевны Толстой, напечатанных в «Толстовском ежегоднике» 1912 года.

1-ое действие драмы было написано 20 октября. В ноябре к нему снова заехал А. А. Стахович. Л. Н-ч работал в зале и встретил его словами: «Как я рад, что вы приехали! Вашим чтением вы расшевелили меня. После вас я написал драму». Между двумя приездами Стаховича прошло около 3-х недель. Так что драма была написана в 2 недели. Работа Л. Н-ча шла, действительно, необыкновенно быстро. Видимо, образы ждали момента воплощения и сами просились на бумагу. Переписчики едва успевали вносить в рукопись исправления.

В конце ноября Л. Н-ч с семьей переехал в Москву и там придал своему произведению окончательный вид и отдал его в издание «Посредника».

«Еще до напечатания ее, – рассказывает Софья Андреевна, – «Власть тьмы» читали всюду по рукописи. М. Г. Савина приезжала в Москву просить у Льва Николаевича разрешения поставить драму на петербургской сцене в ее бенефис. Лев Николаевич охотно согласился, но 2 апреля 1887 года была получена от Савиной телеграмма, что пьеса запрещена цензурой, и не только для театра, но и для напечатания. По этому поводу я написала недоумевающее письмо начальнику по делам печати Феоктистову, который мне отвечал длинным письмом, объясняя, что во «Власти тьмы» цинизм выражений, невозможные для нервов сцены и т. п. О том же, почему драма запрещена в печати, не дал мне никакого ответа. Во мне кипела злоба, хотелось ехать в Петербург воевать, но я не могла оставить детей в отсутствие дочери Тани и ее отца, гостивших тогда у гр. Олсуфьевых в их имении, близ станции Подсолнечное.

Всюду восхищались этой драмой, – говорит С. А., – и запрещение цензурой напечатания ее возмущало все общество. Вероятно, это заставило Феоктистова одуматься, и он привез разрешение к печати «Власти тьмы» моей сестре, Т. А. Кузьминской, для передачи мне, после чего мой хороший знакомый, М. А. С. мне пишет:

«В радости своей забыв все, что было глупого, досадного, непонятного в этой неравной борьбе величайшего писателя с непризнанными судьями, этого познающего себя гения с непонимающими своих обязанностей глупцами…»

Наконец, драма благополучно прошла цензуру и появилась в печати (был вычеркнут только эпиграф из евангелия и два-три выражения, резких по отношению к церкви). Она разошлась тогда в три дня в количестве 250000 экземпляров. Эффект, произведенный этим произведением, был неожиданный больше всего для самого Л. Н-ча. Я помню, как он скромно говорил мне, что он никак не ожидал, что это произведение так понравится публике. Он хотел просто написать драму для народного театра и думал, что ее будут давать на балаганах. «Кабы я знал, что так понравится, я бы получше постарался написать», – говорил шутя Л. Н-ч.

«Много перипетий пережила эта драма, – продолжает свои воспоминания С. А., – прежде, чем ее познало все русское общество, несмотря на шум и успех, произведенные ею. 24 января 1887 года мне писали из Петербурга:

«Ура! Драма на сцену пропущена. Варламов распределял роли и шутил, что Савиной надо ноги подрезать, если она хочет играть Анютку… Потом вдруг вследствие каких-то недоразумений у Савиной был отнят бенефис, и «Власть тьмы» запретили».

3 февраля меня снова уведомили, что «решено репетировать драму, и сам будет на генеральной репетиции». А. Потехин писал мне 12 марта, что ходят слухи о запрещении «Власти тьмы», и очень звал меня на генеральную репетицию, надеясь, что мое присутствие будет полезно в цензурном отношении. Поехать в Петербург мне не пришлось, и почему-то и тогда драма эта не была поставлена на императорском театре. 22 марта А. Потехин мне снова пишет:

«Власть тьмы» срепетирована, – декорации, костюмы все готовы, и вдруг запретили ее играть через министерство двора… Все актеры ужасно огорчены…»

Но прежде, чем «Власть тьмы» появилась на императорских и частных театрах, ее превосходно сыграли в 1890 году в Петербурге любители из общества. Инициатива постановки этой драмы принадлежала госпоже Приселковой».

Несмотря на огромный успех «Власти тьмы», ее поставили на императорских и частных театрах только еще через пять лет. Шла она в Петербурге 18 октября 1895 года, в бенефис актрисы Васильевой.

А. А. Стахович рассказывает о странном впечатлении, произведенном чтением «Власти тьмы» на яснополянских крестьян:

«На другой день кое-как переписали драму. Вечером в нижнем этаже дома было чтение. Собралось не менее сорока крестьян. Я плохо разбирал переписанный разными почерками экземпляр, так что 5-й акт читал сам Лев Николаевич. Крестьяне слушали молча. Один Мих. Фом. – буфетчик – шумно выражал свой восторг громким хохотом.

Кончилось чтение. Л. Н. обратился к пожилому крестьянину, бывшему его любимому ученику яснополянской школы с вопросом, как ему понравилось прочитанное сочинение?

Тот ответил:

– Как тебе сказать, Лев Николаевич. Микита поначалу ловко повел дело… а потом сплоховал…

Больше Толстой ни у кого ничего не спрашивал…

Вечером Л. Н. был не в духе. «Это буфетчик всему виной, – говорил он, – для него вы генерал, он вас уважает: вы даете ему на чай по три рубля… и вдруг вы же кричите, представляете пьяного; как ему было не хохотать и тем помешать крестьянам верно понять достоинство пьесы, тем более, что большинство слушателей считают его за образованного человека».

Затем А. А. Стахович, получив корректурные оттиски в Петербурге, стал читать «Власть тьмы» в высших светских кругах Петербурга. Вскоре он был приглашен на чтение к императору Александру III.

В письме к Софье Андреевне А. А. Стахович так описывает это чтение у государя 27 января 1887 года:

«Присутствовали: государь, императрица, великие княгини, великие князья, кружок приближенных государю, императрицы и близкие графа Воронцова.

Государь подошел к столику, на котором лежала пьеса, взял ее и сказал мне:

– Целую неделю лежала она у меня на столе. Я никак не успел ее прочесть; пожалуйста, читайте все, без всяких пропусков.

Когда я начал читать действующих лиц, то заметил, что государь их записывает; я подошел и просил разрешения перечесть их снова. Его величество записал все имена.

Началось чтение. Как ни был я увлечен драмой и желанием прочесть хорошо, я, насколько мог, старался следить за впечатлением, которое пьеса произведет на его величество; он слушал внимательно; я заметил, что ход и развитие действия интересовали его; внутреннее чувство говорило мне, что успех возможен… но – увы! – актер снова пересилил наблюдателя, я почувствовал, что переживает в пьесе Матрена, Никита и бедная Маринка… И забыл я, где читаю и перед кем…

Государю было угодно, чтобы для отдыха чтеца антракты были продолжительны; они затягивались сами собой. Его величество приходил курить, долго говорил о пьесе. Про роль Митрича он выразился:

– Солдат всегда во всех творениях Толстого поразительно хорош.

После сцены Митрича с Анюткой великий князь Владимир Александрович сказал мне:

– И на солнце есть пятна, только на основании этого я позволю себе указать на неверность этой сцены. Все рассуждения Митрича о бабах справедливы, но говорит их не николаевский солдат… а сам граф Толстой. Это не разговор старика с крестьянской девочкой, а длинные философские монологи.

Я стал возражать, великий князь перебил меня:

– Я пойду просить Ее Величество, чтобы она позволила снова прочесть эту сцену, все будут рады опять услышать вас, а после чтения мне будет легче доказать, что я прав.

Подошел государь. Великий князь повторил ему свое мнение об этой сцене. Государь отвечал:

– Ты не прав. Все рассуждения Митрича не монологи, вложенные автором в уста солдату, а естественный разговор; невольно на эту тему навела Митрича Аннушка, и под ужасным впечатлением этой ночи и всего, что делается за сценой, Митрич «думает вслух», как часто делают это старые люди, передавая словами все свои тяжелые думы о бабах и их печальной судьбе… не обращая совсем никакого внимания на свою десятилетнюю слушательницу.

Как в этих немногих словах верно понято и высказано душевное состояние Митрича и все его рассуждения!

Сильное впечатление произвел 4-й акт; видно было, что он захватил всех, что выразилось в антрактах в разнообразных, но общих похвалах. После конца 5-го действия все долго молчали, пока не раздался голос государя.

– Чудная вещь.

И эти два слова разверзли уста всем. Пошли толки: о задушевном признании Никиты, святой радости Акима, любви глухой Акулины к Никите, желавшей, чтоб спасти его, взять на себя его преступление… Восторженные возгласы «чудо! чудо!» раздавались со всех сторон».


Отношение Л. Н-ча ко всему шуму, поднятому около этого произведения, выражается в нескольких строках в его письме того времени к Н. Н. Страхову:

«Про себя скажу, что я последнее время решительно мучим последствиями моей драмы. Если бы знал, что столько это у меня отнимет времени, ни за что бы не напечатал. Чудной народ люди нашего круга! Как ни думаешь знать их, всякий день удивляют своей праздностью и неожиданностью употребления способности мысли. Вот именно, как с писанной торбой. На дело боятся употребить и болтается она у них перед ногами, бьет и их, и других. А делать им, беднякам, больше нечего».

Жизненная сила этой драмы, этнографически чистый язык, глубина идеи, выраженной в ней, этой затяжной силы греха и блеска истины в убогой форме Акима; новизна самой формы творчества, еще не проявлявшейся у Л. Н-ча, – все что ошеломляющим образом подействовало на читающую публику, и она преклонилась перед свободным творцом, так ясно показавшим, что форма безразлична для того, кто полон познанием высших нравственных чувств.


И только что успел кончить Л. Н-ч эту вещь, как принялся за новую работу, которая, как и первая, предназначалась для народа.

Он с увлечением стал заниматься составлением народного календаря с пословицами.

Работа видимо кипела, и календарь был почти готов, но ужасная цензура и тут наложила свою жестокую лапу.

Обеспокоенный судьбой календаря в московской цензуре, Л. Н-ч пишет такое письмо:

«Дорогой Павел Иванович, календарь здесь застрял в цензуре. Сытин уверяет, что в Петербурге лучше. Я боюсь, что он сваливает с себя и наваливает на вас. Ну, уж вы это знаете. Велел Петров переписать отдельно святых и тексты на воскресения. Мне не верится, чтобы так надо было: так это глупо. Запрещено, может быть, для них ведь только сопоставление текстов с пословицами. Если так, то представляйте, как есть, и тогда постарайтесь от себя пополнить или заменить пословицы тех дней, которые я выписываю. Некоторые из них мне кажутся слабы, некоторые бедны без объяснения. Я тоже, со своей стороны, придумаю; если успею, велю переслать. Но вы вообще действуйте смелее. Приписывайте, поправляйте, выбрасывайте.

Если же, как я и предполагаю, текстов не пропустят в соединении с пословицами, то по воскресным дням поместите одни тексты, а оставшимися от текстов пословицами заместите те дни, в которые плохи. Если же вовсе текстов не пропустят, то оставьте одни пословицы, избрав самые серьезные, а заместите самые плохие. Я это очень охотно бы сделал, если бы был в Петербурге, а теперь уж вы – общими силами.

Главное дело в том, что у вас, говорят, цензура – люди, т. е. с ними можно говорить, а здесь, говорят, – стена и нельзя говорить. Как только можно говорить, то можно сказать: нельзя текстов с пословицами – поместим отдельно, нельзя совсем текстов – мы не поместим. Нельзя святых без обозначения равноапостольных и т. д. – поместим и это. Нельзя без царских дней – поместим. Кроме того, я почти кончил заметки на каждый месяц. Напишите мне поскорей, даже телеграфируйте, есть ли надежда на пропуск в цензуре через неделю (ну, 10 дней), и тогда я брошу другие дела и кончу это и пришлю вам. Спасибо вам за ваше письмо; я получил его в Ясной. Обнимаю вас. Я жив, здоров, в Москве».

Мне удалось кое-что сделать в петербургской цензуре, т. е. добиться разрешения печатать календарь хотя не урезками, но в приличной форме. И Л. Н-ч, ободренный этим, продолжает работать и посылает мне дополнения.

Вот следующее его руководящее письмо:

«Передаст вам это письмо шурин Берс Вячеслав и рукопись статьи к каждому месяцу календаря. Мне кажется, что эти заметки могут быть на пользу. Могут вызвать подражание, особенно по отделу сельскохозяйственных, да и всех других советов. Просить вас нечего хлопотать в цензуре: вы сами сделаете, что нужно. Статьи не получал. Статья астрономическая о затмении солнца превосходна по мысли. Свою выдержку из письма никак не могу успеть просмотреть. Мне нужно только часа два ею заняться. Но до сих пор не могу выбрать времени. Слава Богу, занят очень. Еще мне хотелось очень к календарю восхождение солнца и луны на каждый день. Это просто списать. А хотелось восход известных созвездий – Стожаров (Плеяд), Креста и Сириуса. Чтобы ночью время узнавать и маленькое понятие о видимых явлениях неба. Тут же можно поместить о направлении хвоста Медведицы по временам года и о Полярной звезде».

Маленькая задержка в печатании уже беспокоит его. Так, через несколько дней он пишет, давая новые указания:

«…Что вы мне не пишете, как набирается или печатается календарь? То, что вы меня распекаете, это очень хорошо. И хорошо то, что поправляете. Ум – хорошо, а два – еще лучше. Главное, надо, чтобы было не так, чтобы оттолкнуло, подорвало доверие у читателя. Еще нельзя ли к тому месту, где говорится о порчах, прибавить следующее: «Заболевают от порчи только те, кто верит в колдовство, в порчу. Заболевают не от колдовства, а от думы. Начнут думать, скучать, и точно заболевают. А кто не верит в пустяки в эти, тот ни от какого колдовства не заболевает». Или что-нибудь, имеющее этот смысл. Очень радуюсь, милый друг, что увижу вас к новому году, если будем живы. Как вы печатаете? Что цензура? Сколько вы печатаете? И не боитесь ли того, что не разойдется, потому что не вовремя? Исправили ли, заместили ли плохие пословицы?»

Вследствие возни с цензурой, светской и духовной, в которой всегда можно было добиться чего-нибудь только обходными путями, календарь действительно запоздал. Он вышел только в январе 1887 года. Это и заставляло беспокоиться Л. Н-ча.

Но когда вышел календарь, беспокойство Л. Н-ча сменилось горьким разочарованием: календарь ему не понравился, особенно приложенная к нему астрономическая статья, написанная специально для календаря молодым тогда профессором Клебером, ныне уже умершим.

В одном из писем я выражал Л. Н-чу недоумение, что он в одной из своих статей о деревенской жизни и работах советует в праздник сходить в церковь. Л. Н-ч исправил, смягчил место и благодарил меня за указания. И вот, вспоминая это мое замечание, он пишет мне письмо, полное укоров и сожаления, но вместе с тем проникнутое такою любовью, что я не испытал ни малейшего огорчения, читая его, хотя и пришлось сильно пожалеть, что я не сумел угодить ему этим календарем, которого он с таким нетерпением ждал.

«Вы меня распекали, милый друг, за то, что я посоветовал в церковь ходить – это старое существующее суеверие, и потому простительно, но как же вас распекать за статью астр. в календаре? Это отвратительная, ужасная, безбожная, дикая, злодейская статья. Во-первых, гордость: мы вот что знаем, а вы что, сиволапые? Во-вторых, невежество: выдавать за знания свои дикие безбожные суеверия, что оторвался от солнца кусок и что солнце потухнет; в-третьих, незнание народа. Никто не поверит ни одному слову и только на смех поднимет господ (и поделом); в-четвертых, главное – не любовное – не помочь человеку, не рассказать, как я что узнал, чтобы и он мог узнать, а хвастовство чужими, да еще не усвоенными себе трудами, да еще неправдой.

Хороша эта статья только тем, что ясно показывает, каких статей не надо. Все то, наверное, не годится, что хоть немного похоже на эту статью. Тут на 20 стр. все: и спектр, анализ, и образование миров. И ничего, кроме кощунства против Бога и науки. Вместо всего этого я бы занял эти страницы описанием видимого неба в разные времена, показал бы по отношению звезд места восхождения и захождения солнца, видимые у нас звезды в разные времена года и место этих звезд днем, и того бы много. Если не вы писали эту статью (я уверен – не вы), то не показывайте тому, кто писал, этого письма, а коли он такой, что можно ему сказать, то скажите, что я думаю, если ему интересно. Из популярных книжек в области науки (как и в области искусства) ничего нельзя брать. Надо, став на точку зрения своего читателя, самостоятельно работать. И если работа эта удалась – передать этот ход работы читателю. Главное же, науку передавать научно, т. е. весь ход мысли при исследовании какого-нибудь предмета, а не сказочно, как в этой ужасной статье. – Вообще календарь произвел во мне грусть, и я спрятал его подальше, чтобы не видать его. Святцы отдельно, и потому пословицы по числам уже не имеют смысла. Нельзя было совсем без святцев? Восхождения месяца нет. И злодейская статья, имеющая одно значение для народа – полемики с библией. А с библией для народа неразрывно связано и Евангелие. Хорошо, если вращение земли и тем более древность за 6000 лет мира вытекает из несомненного знания, но беда, если это новое суеверие вместо старого. Старое нравственнее и умнее нового. Если это знание, то со знанием приобретается и критическая способность, и потому знание не опасно. Но голые результаты знания – это хуже Иверской и мощей. Простите, милый друг, если вас огорчит это письмо. Вы мучились, хлопотали, а я как будто упрекаю, но все, что я пишу, я уверен, что вы знаете так же, как и я. Вас закрутила цензура и суета жизни. Я бы на вашем месте не то бы еще наделал. Если вы не согласны со мной, тем более, что я очень бестолково пишу, то поговорим обо всем при свидании, которого я жду не дождусь. Не еду никуда, ожидая этой радости. Как адрес Хилкова? Л. Т.

Ради Бога, если есть чувство досады на меня, уничтожьте в себе, потому что я, огорчаясь на календарь изо всех сил, ни на секунду не переносил этого огорчения на вас, а, кажется, еще больше люблю вас, досадуя на статью».

Несмотря на эту неудачу, календарь имел большой успех, и 1-е издание быстро разошлось. Повторение его было уже поздно, но пословицы, выбранные Л. Н-чем и расположенные по дням, были с тех пор много раз переизданы разными фирмами под названием «Пословицы на каждый день».

И этот маленький сборник народных мудрых изречений послужил, по нашему мнению, основанием для составления в будущем «Круга чтения».

В это же время, т. е. в декабре 1886 года Л. Н-ч пишет между прочим Н. Н. Ге:

«Я в Москве и так, несмотря на это, счастлив и спокоен большею частью, что ничего не желаю. Работы столько, вероятно что нужной людям, что знаешь вперед, что не кончишь. Также и у вас, я знаю. А как знаешь, что не кончишь работы, отпадает желание личной награды за нее, а остается одно сознание служения. Я иногда испытываю это и тогда особенно хорошо; но как только начнут другие хвалить (как у меня теперь с драмой), так сейчас является желание личной награды за свой труд и глупое самодовольство: каков я! что сделал! Правда, спасает от этого – вы тоже знаете это, – то, что некогда, а надо за другое приниматься… Когда не думаю о ваших работах ничего, а как подумаю, так ужасно хочется их видеть. Ну, живы будем, увидим. Чертков в деревне с женой. Дело печатания затихло от цензуры. Все марают. Я нахожу, что это хорошо. Ведь то, что насилием ничего нельзя сделать, есть не фраза, а самая очевидная истина. Так как же меня может огорчать то, что против моего дела употребляют то орудие, которое ничего не может сделать. Если огорчает, то тут непременно есть моя личность, та самая, которой не должно быть для моего дела…

Эпиктет не мешает Христу, но не заменяет Христа. Только через Христа и поймешь Эпиктета. Я читал Эпиктета и ничего не нашел. А после Христа понял всю его, Эпиктета, глубину и силу. Я думаю и с Конфуцием то же».

Связь Н. Н. Ге с Л. Н-чем все сильнее крепла. Он с увлечением вчитывался в его религиозно-философские художественные произведения нового периода и старался запечатлеть на бумаге и полотне возникавшие в его голове чудные образы.

В это приблизительно время Л. Н-ч написал текст к известной картине Ге «Тайная вечеря».

В этом тексте Л. Н-ч высказывает мысль, дающую новый смысл всему рассказу о тайной вечере. Христос умыл ноги ученикам и, стало быть, и Иуде. И сказав ему: что делаешь, делай скорее! Христос, побудив Иуду уйти, спас его от гнева учеников, уже догадывавшихся, кто предатель. Таким образом, вся прощальная беседа является не только словами, но делом высочайшей любви не только к ближним, но и к врагам.

В ноябре этого года Л. Н-ч пишет к Н. Н. Ге:

«У меня все хорошо, Божья благодать. Радостей мне Бог дает слишком много. В семье доброе семя хоть медленно, но, несомненно, растет. Людей, братьев по вере все прибывает».

Из переписки Л. Н-ча с его друзьями и знакомыми упомянем его письмо к одному революционеру Л-ому, побывавшему у него и потом написавшему ему письмо, в котором, выражая сочувствие, он делал Л. Н-чу некоторые возражения. Искренность, замеченная Л. Н-чем в этом человеке, и серьезное искание правды побудили Л. Н-ча ответить ему большим письмом, в котором Л. Н-ч дает ясное определение своей точки зрения на революционную деятельность, указывая на сходство и различие между двумя мировоззрениями. Говоря об отношении революционеров к правительству, Л. Н-ч видит их слабость в том, что они, подобно правительству, допускают употребление насилия, хотя и направленного в обратную сторону.

«Доводы ваши сводятся к тому, – продолжает Л. Н-ч, – что человек во имя любви к людям может и должен убивать людей, потому что есть какие-то для меня таинственные силы или самые непонятные рассуждения, во имя которых люди всегда убивали друг друга, – те самые, по которым Каиафа нашел, что выгоднее убить одного Христа, чем погубить целый народ. Цель же всех доводов есть оправдание убийства. Вы даже как будто негодуете на то, что есть люди, которые утверждают, что жен и детей не надо бить.

Человечество живет, нравственное сознание растет в нем, и оно доживает сначала до того, что сознает нравственную невозможность есть своих родителей, потом убивать излишних детей, потом убивать пленных, потом держать рабов, потом битьем приводить в согласие своих семейных и потом – одно из главных приобретений человечества – невозможность убийством и вообще насилием достигать своего совокупного блага. Есть люди, дожившие до этой стадии нравственного сознания; есть люди, не дожившие до нее».

Затем он определяет значение заповеди о любви, признаваемой и революционером, и говорит:

«Вы прекрасно говорите о том, что основная заповедь есть заповедь любви, но неправильно говорите, что всякие частные заповеди могут нарушать ее. Вы тут неправильно смешиваете две разные вещи: заповедь – не есть свинины и хотя бы заповедь – не убивать. Первая может быть в разногласии с любовью, потому что не имеет предметов любви. Но вторая есть только выражение той степени сознания, которой достигло человечество в определении любви. Любовь – очень опасное слово. Вы знаете, что во имя любви в семье совершаются самые злые поступки, во имя любви к отечеству – еще худшие, а во имя любви к человечеству – самые страшные ужасы. Что любовь дает смысл жизни человеческой, давно известно, но в чем любовь? Этот вопрос не переставая решается мудростью человечества и решается всегда отрицательным путем: показывается, что то, что неправильно называлось и проходило под фирмой любви, не есть любовь. Убивать людей – не любовь, мучить их, бить их во имя чего бы то ни было, предпочитать одних другим – тоже не любовь. И заповедь «не противься злу насилием» есть такая заповедь, указывающая тот предел, на котором прекращается деятельность любви. И в этом деле можно идти вперед, но не назад, как вы хотите».

Наконец, он сам старается войти в положение искреннего революционера, признавая законными и разумными мотивы его деятельности, т. е. возмущение окружающим его злом и насилием, и старается показать ему неразумность того метода, который употребляется революционерами и который уничтожает нравственную силу их, часто самоотверженного поведения:

«Насилие и убийство возмутило вас, и вы увлеклись естественным чувством: положим, стали противодействовать насилию и убийству насилием и убийством. Такая деятельность, хотя и близкая к животной, неразумная, не имеет в себе ничего бессмысленного и противоречивого; но как только правительства или революционеры хотят оправдать такую деятельность разумными основаниями, тогда является ужасающая бессмыслица, и необходимо нагромождение софизмов, чтобы не видна была бессмысленность такой попытки».

Интересно сопоставить с этим письмом мысль, высказанную Л. Н-чем в письме к Черткову около этого же времени:

«Мы часто обманываемся тем, что, встречаясь с революционерами, думаем, что мы стоим близко рядом. Нет государства – нет государства, нет собственности – нет собственности, нет неравенства – нет неравенства и мн. др. Кажется, все одно и то же. Но не только есть большая разница, но нет более далеких от нас людей. Для христианина нет государства, а для них нужно уничтожить государство; для христианина нет собственности, а они уничтожают собственность. Для христианина все равны, а они хотят уничтожить неравенство. Это как раз два конца несомкнутого кольца. Концы рядом, но более отдалены друг от друга, чем все остальные части кольца. Надо обойти все кольцо для того, чтобы соединить то, что на концах».

Другого характера письмо того же времени, которое распространилось среди друзей Л. Н-ча под именем письма «к милому юноше», озаглавленное так, кажется, другом Л. Н-ча Марьей Александровной Шмидт.

В этом письме среди нежных эпитетов, с которыми Л. Н-ч обращается к юноше, есть много глубоких мыслей. Юношу смущают разветвления христианства. Он чует истину в этом учении, у него есть потребность веры, но перед ним многообразие вер, и он останавливается перед дорогой, разбившейся на множество тропинок, сбивших его с настоящего пути. И вот Л. Н-ч направляет его снова на главный путь. Он предполагает два способа решения вопроса об истинном христианстве.

1. Христос – догматическая личность, 2-е лицо, сын Божий, сошедший с неба для спасения людей, ради любви общей.

2. Христос – мудрый учитель жизни. И в том и в другом случае исход один:

«Если учение искажено и распалось на много толков, то одно из двух: или самое учение ничтожно, или я не знаю великого учения.

И потому, в случае второго предположения, того, что Христос – мудрый человек, необходимо совершенно свободно читать Евангелие четырех евангелистов и без самоуверенности и без ложной радости читать эту книгу, как мы читаем книги мудрецов. И тогда тотчас же скажется величие учения, отпадут сами собою искажения и станет очевидно, что распадение на толки происходит не в самом учении, а в искусственной области, находящейся вне его.

Необходимость самому просто и наивно читать четырех евангелистов, выделяя из них слова самого Христа, будет еще очевиднее при первом предположении.

Христос-Бог сошел раз во все продолжение жизни мира на землю, чтобы открыть людям их спасение. Сошел Он по любви к людям. Жил, и учил, и умер, любя людей.

Мы с вами – люди. Мы страдаем, мучаемся, ища спасения, и не находим его. Зачем же сходил Христос в мир?

Тут что-то не то.

Разве мог Бог, сойдя в мир для нас, забыть нас с вами?

Или Он не умел так сказать, чтобы нам было понятно?

А Он говорил, и мы имеем перед собой Его слова. Они перед нами точно те же, какими они были перед теми, которые слушали его проповедь на горе.

Отчего же те все поняли, и не сказали, что это неясно, не требовали у него разъяснений, а все поняли и сказали, что они никогда не слыхали ничего подобного, что Он учит, как eousian ecwn, власть имеющий.

Отчего же нам не понятно, и мы боимся, что распадемся на секты?

Очевидно, оттого, что мы слушаем не Его, а тех, которые стали на его место.

Так что и в первом предположении остается одно – внимать Его словам с детской простотой, как ребенок слушает мать, с полной уверенностью, что мать, любя его, сумеет сказать ему все ясно и понятно, и что только одна мать скажет ему истинную правду и все, что нужно для его блага».


Но у Л. Н-ча были и совсем другого рода ученики, которым он давал советы по своей специальности, литературе.

Одним из таких учеников был писатель Федор Тищенко, переписка с которым завязалась в этом же году. Тищенко послал Л. Н-чу написанный им рассказ «Семен-сирота и его жена». Л. Н-ч почувствовал в авторе дарование и серьезно принялся руководить его работой. Он дает ему и технические, литературные советы, как улучшить его работу, выясняет ему, для каких читателей будет годна его повесть и каких он должен иметь в виду. Он поощряет его на дальнейшую работу и старается дать направление его таланту.

Одно письмо он заключает так:

«Впрочем, я напрасно все это пишу вам. Если, как я понимаю вас, у вас есть талант, то вы все это должны сами чувствовать. Если же нет, то – тупо сковано не наточишь. Я понимаю вас так: у вас тонкая художественная натура, но взгляд на жизнь у вас неверный. Вы, например, на писание смотрите, как на средство к жизни. Это ужасная ошибка. Это значит высшее условие подчинить низшему. Будете думать о том, что вам даст писание, и оно ничего вам не даст. Не будете думать об этом, и оно даст вам гораздо больше того, что вы можете ожидать.

Пожалуйста, примите все мои резкие слова с тою же любовью, с которой я пишу их. Посылаю вам назад рукопись, надеясь, что вы последуете моему совету».

Другое письмо к нему же он кончает такими словами:

«Общий вывод тот, что если вы верите в истину (истина одна – учение Христа), то вы можете писать хорошо, но только при непременном условии, чтобы иметь в виду не исключительную публику образованного класса, а всю огромную массу рабочих мужчин и женщин. Если вы не читали тех книг, которые я посылаю вам, то прочтите и вникните и в направление, и в характер их и попытайтесь написать такую же. Мне кажется, что вы можете. Направление – ясно выраженное в художественных образах учение Христа его, 5 заповедей, характер, – чтобы можно было прочесть эту книгу старику, женщинам, ребенку, и тот и другой заинтересовались, умилились и почувствовали бы себя добрее. Постарайтесь писать в этом роде. Если вам нужны деньги, то вы получите и деньги за этот труд. Но, ради Бога, не строите свою материальную жизнь на литературной работе. Это – разврат».

Повесть, о которой идет речь, исправленная согласно совету Л. Н-ча, была напечатана сначала в «Вестнике Европы», а потом в издании «Посредника».