Вы здесь

Биография Л.Н.Толстого. Том 2. 1-я часть. Часть I. Период «Войны и мира» (П. И. Бирюков, 1905)

Часть I. Период «Войны и мира»

Глава 1. До «Войны и мира»

Мы оставили Льва Николаевича и Софью Андреевну в Ясной Поляне, куда они удалились после свадьбы, веселых, бодрых, жизнерадостных. Судя по письму Льва Николаевича к Фету, уже приведенному нами, он чувствовал действительное возрождение и полной грудью вдыхал новую, охватившую его атмосферу семейной жизни.

Эта перемена условий жизни самого Льва Николаевича ведет за собой некоторые перемены в окружающей его среде. Так, 15 октября он прекращает школьные занятия. Издание журнала «Ясная Поляна» тяготит его, журнал опаздывает, и наконец он решается его прекратить.

18-го октября 1862 года он пишет брату Сергею:

«На журнал чуть-чуть тянется подписка, но по общему счету, который я сделал на днях, журнал принесет мне 3.000 убытку. К несчастью, получил я на днях две статьи недурные, которые можно напечатать, так что с небольшим трудом я дотяну до 63 года, но подписки на будущий год не делаю и продолжать не буду журнала, а ежели будут набираться материалы, то буду издавать сборником, просто книжками, без всякого обязательства…»

19 декабря он кончает 1-ую часть «Казаков» и сдает ее по уговору Каткову, который и помещает эту чудную повесть в январской книжке «Русского вестника» за 1863 год.

5-го января Лев Николаевич записывает в своем дневнике: «Счастье семейное поглощает меня».

Одного этого выражения достаточно, чтобы охарактеризовать все тогдашнее состояние Льва Николаевича.

Софья Андреевна также была вполне счастлива и так выражала это в письме своему другу молодости, А. М. Кузминскому, будущему мужу ее сестры. Ей казалось почему-то удобнее высказать это по-французски, хотя все письмо написано по-русски:

«…Mariez vous, rendez votre epouse heureuse, et demandez lui ce qu'elle pense et ce que'lle sent, alors vous comprendrez ma vie et mon bonheur…»

Но это «поглощение счастьем» не могло продолжаться долго именно в силу той интенсивности, с которой Л. Н. отдавался всякому чувству. Вскоре счастье омрачается несколькими, правда, мимолетными, несогласиями, и гармония снова восстанавливается.

15-го января Л. Н-ч записывает в своем дневнике:

«…Мы дружны. Последний раздор оставил маленькие следы (незаметные) или, может быть, время. Каждый такой раздор, как ни ничтожен, – есть надрыв любви.

Минутное чувство увлечения, досады, самолюбия, гордости – пройдет, а хоть маленький надрез останется навсегда и в лучшем, что есть на свете – в любви.

8 февраля. Мне так хорошо, так хорошо, так ее люблю!»

Мы видим из этих беглых заметок, как бережно, как сознательно относился Л. Н-ч к своему новому чувству, как будто он боялся потерять его, стать недостойным этого священного огня, загоревшегося в нем и осветившего своим светом всю его внутреннюю жизнь и окружающую обстановку.

И все-таки во всем этом увлечении постоянно слышится нотка анализа, сомнения, не дающая ему испытать полного счастья – самозабвения, которого ему так хотелось, и в обладании которым он так старался уверить себя.

И это сомнение, это неудовлетворение, помимо его воли, быть может, выразилось в его художественных творениях.

Вскоре после женитьбы Л. Н-ч начал писать «Войну и мир». В 6-ой главе 1-ой части, написанной в конце 63 г. или в начале 64 года, т. е. через год с небольшим после свадьбы, князь Андрей так говорит Пьеру:

– Никогда, никогда не женись, мой друг! Вот тебе мой совет: не женись до тех пор, пока ты не скажешь себе, что ты сделал все, что мог, и до тех пор, пока ты не перестанешь любить ту женщину, какую ты выбрал, пока ты не увидишь ее ясно, а то ты ошибешься жестоко и непоправимо. Женись стариком, никуда не годным… А то пропадет все, что в тебе есть хорошего и высокого. Все истратится по мелочам. Да, да, да! Не смотри на меня с таким удивлением. Ежели ты ждешь от себя чего-нибудь впереди, то на каждом шагу ты будешь чувствовать, что для тебя все кончено, все закрыто, кроме гостиной, где ты будешь стоять на одной доске с придворным лакеем и идиотом… Да что…

Он энергически махнул рукой.

Пьер снял очки, от чего лицо его изменилось, еще более выказывая доброту, и удивленно глядел на друга.

– Моя жена, – прибавил князь Андрей, – прекрасная женщина. Это одна из тех редких женщин, с которою можно быть покойным за свою честь. Но, боже мой… чего бы я не дал теперь, чтобы не быть женатым! Это я тебе одному и первому говорю, потому что я люблю тебя.

Чувство органической зависимости от жены, от семьи Л. Н-ч прекрасно выражает в «Анне Карениной», описывая первое время женитьбы Левина и Китти.

Когда Китти сделала ему сцену ревности, потому что он опоздал на полчаса домой, Левин, говорит Л. Н-ч, «тут только в первый раз ясно понял, чего он не понимал, когда после венца повел ее из церкви. Он понял, что она не только близка ему, но что он теперь не знает, где кончается она и начинается он. Он понял это по тому мучительному чувству раздвоения, которое он испытывал в эту минуту. Он оскорбился в первую минуту, но в ту же секунду он почувствовал, что он не может быть оскорблен ею, что она была он сам. Он испытывал в первую минуту чувство, подобное тому, какое испытывает человек, когда, получив вдруг сильный удар сзади, с досадой и желанием мести оборачивается, чтобы найти виновного, и убеждается, что это он сам нечаянно ударил себя, что сердиться не на кого и надо перенести и утишить боль».

В другой раз Левин, раздосадованный тем, что Китти увязалась за ним в его поездке к умирающему брату, в ужасе восклицает:

– Нет, это ужасно. Быть рабом каким-то!

…Но в ту же минуту он почувствовал, что он бьет сам себя.


Таким образом, минуты счастья перемежались с минутами сознания и сожаления об утраченной свободе.

В то же время Л. Н-ча не оставляют и литературные планы и мечты. Он в своем дневнике записывает сюжет нового романа. Вот два намеченные типа: «профессор-западник, взявший себе усидчивой работой в молодости диплом за умственную праздность и глупость – в противоположность человеку, до зрелости удержавшему в себе смелость мысли и нераздельность мысли, чувства и дела».

Эти типы отчасти были изображены в «Анне Карениной». Попадаются в дневнике того времени и мысли общего критического, философского характера:

«…Открытие новых законов в науке есть только открытие нового способа воззрения, при котором то, что прежде было неправильным, кажется правильным и последовательным, вследствие которого (нового воззрения) другие стороны становятся темнее».

В половине декабря Л. Н-ч с молодой женой едет ненадолго в Москву.

Пребывание Л. Н-ча с женой в Москве, конечно, обратило на себя внимание их друга Фета, и он делает заметку об этом в своих воспоминаниях:

«В скором времени я с восторгом узнал, – пишет Фет, – что Лев Николаевич с женой в Москве и остановились в гостинице Шеврие, бывшей Шевалье. От нас не ускользнула эта перемена, столь идущая в данном случае к прелестной идиллии молодых Толстых. Несколько раз мне при проездах верхом по Газетному переулку удавалось посылать в окно поклоны дорогой мне чете».

Но это продолжалось недолго. Вскоре молодые супруги снова в Ясной Поляне, где Л. Н-ч отдается опять семейно-хозяйственной жизни.

«Вероятно, молодым Толстым, – продолжает Фет, – невзирая на очарование первого московского сезона недавних супругов, недолго ложилось у Шеврие, и мы на пути из Москвы направились в давно знакомую нам Ясную Поляну, где нам предстояло увидать новую ее хозяйку.

Часов в 8 вечера, в морозную месячную ночь, почтовая тройка, свернув с шоссе, повезла нас по проселку, ведущему к воротищу между двумя башнями, от которых старая березовая аллея ведет к яснополянскому дому. Когда мы стали подыматься рысцой на изволок к этому воротищу, то заметили бойко выезжающую из ворот навстречу нам тройку. «Вот, – подумал я, – как кстати. Тульские не знакомые нам гости со двора, а мы как раз подъедем». Но вот бойкая тройка, наехав на нас, вынуждена, подобно нам, шагом сворачивать в субой с дороги, на которой двум тройкам нет места рядом.

– Возьми поправее-то! – кричит своему кучеру седок, лица которого я не могу рассмотреть в тени от высокой спинки саней.

– Это вы, граф? – крикнул я, узнав голос Льва Николаевича – Куда вы?

– Боже мой, Афанасий Афанасьевич… мы с женой выехали прокатиться. А Марья Петровна здесь?

– Здесь.

– Ах, как я рада! – воскликнул молодой и серебристый голос.

– Выбирайтесь на дорогу! – воскликнул граф, – а мы сейчас же завернем за вами следом.

Не буду описывать отрадной встречи нашей в Ясной Поляне, – встречи, которой много раз суждено было повториться с той же отрадой. Но на этот раз я невольно вспомнил дорогого Николая Николаевича Толстого, прослушавшего в Новоселках всю ночь прелестную птичку. Такая птичка оживляла яснополянский дом своим присутствием».

Выход в свет «Казаков» и затем «Поликушки» снова обращает внимание литературных друзей Л. Н-ча, но он, увлеченный иным, практическим делом, смотрит как-то издали на свою прежнюю литературную деятельность и так выражает это в своем письме к Фету весной 1863 года:

«…Ваши оба письма одинаково были мне важны, значительны и приятны, дорогой Афанасий Афанасьевич… Я живу в мире, столь далеком от литературы и критики, что, получая такое письмо, как ваше, первое чувство мое – удивление. Да кто же такой написал «Казаки» и «Поликушку»? Да и что рассуждать о них? Бумага все терпит, а редактор за все платит и печатает. Но это только первое впечатление, а потом вникнешь в смысл речей, покопаешься в голове и найдешь там где-нибудь в углу, между старым забытым хламом, найдешь что-то такое неопределенное, под названием художественное. И, сличая с тем, что вы говорите, согласишься, что вы правы, и даже удовольствие найдешь покопаться в этом старом хламе и в этом когда-то любимом запахе. И даже писать захочется. Вы правы, разумеется. Да ведь таких читателей, как вы, мало. «Поликушка» – болтовня на первую попавшуюся тему человеку, который «и владеет пером», а «Казаки» – «с сукровицей», хотя и плохо. Теперь я пишу историю пегого мерина, к осени, я думаю, напечатаю. Впрочем, теперь как писать? Теперь незримые усилия даже зримые, и притом я в юхванстве по уши. И Соня со мой, управляющего у нас нет. Есть помощник по полевому хозяйству и постройкам, а она одна ведет контору и кассу. У меня и пчелы, и овцы, и новый сад, и винокурня. И все идет понемножку, хотя, разумеется, плохо сравнительно с идеалом. Что вы думаете о польских делах? Ведь дело-то плохо, не придется ли нам с вами и с Борисовым снимать опять меч с заржавленного гвоздя?»

А вот мнение Тургенева о тех же литературных произведениях, выраженное в его письмах к Фету того же времени:

«Казаков» я читаю и пришел от них в восторг (и Боткин также). Одно лицо Оленина портит общее великолепное впечатление. Для контраста цивилизации с первобытною, нетронутою природой не было никакой нужды снова выводить это возящееся с самим собою скучное и болезненное существо. Как это Толстой не сбросит с себя этот кошмар».

И далее в другом письме:

«Прочел я «Поликушку» Толстого и удивлялся силе этого крупного таланта. Только материалу уж больно много потрачено, да и сынишку он напрасно утопил. Уж очень страшно выходит. Но есть страницы, поистине, удивительные. Даже до холода в спинной кости пробирает, а ведь она у нас и толстая, и грубая. Мастер, мастер».

Как резко выражается в этих отзывах об одних и тех же литературных произведениях – самого Л. Н-ча и его друга Тургенева – разность их характеров и взглядов на литературное искусство!

«Поликушку» Л. Н. считает «болтовней», а Тургенев не находит слов для похвалы и только упрекает в излишней силе впечатления. «Казаков» Толстой считает «с сукровицей», т. е. с идеей, составляющей силу этого рассказа, Тургенев хотя и приходит в восторг от «Казаков», но самую эту сукровицу, т. е. идею, выражаемую типом Оленина, считает скучным, болезненным кошмаром.

Но возвратимся к яснополянской идиллии.

В письме к Фету Л. Н-ч употребляет такую фразу: «Что вы думаете о польских делах? Ведь дело-то плохо, не придется ли нам с вами и с Борисовым снимать меч с заржавленного гвоздя?»

Очевидно, дело идет о польском восстании 1863 года. Из дневника Софьи Андреевны того времени мы видим, что Л. Н. действительно собирался на войну; на ней, очевидно, болезненно отзывались эти сборы.

Вот что она пишет:

«22-го сентября… почти правда. На войну. Что за странность. Взбалмошный, нет, неверно, а просто непостоянный… Все у них шутка. Минутная фантазия. Нынче женился, понравилось, родил детей, завтра захотел на войну, бросил. Надо теперь желать смерти ребенка, потому что я его не переживу. Не верю я в эту любовь к отечеству, в этот энтузиазм в 35 лет. Разве дети не то же отечество, не те же русские. Их бросить, потому что весело скакать на лошади, любоваться, как красива война и слушать, как летают пули.

…Войны еще нет, он еще тут».

Это ограничилось, к общему благополучию, одними мечтами. Порой Лев Николаевич, как бы отрываясь от своей кипучей деятельности, закрывая на все глаза, снова уходит в самого себя и хотя издали, но уже замечает своего страшного, тогда еще редко посещавшего его призрака – дракона смерти.

1-го марта в дневнике его кратко, но ясно выражено это состояние: «мысль о смерти».

В своем неутомимом стремлении анализа и раскапывания жизни до ее основания Толстой не дает себе покоя даже при полном благополучии. При (отсутствии препятствия он воображает его и нападает на него, как Дон-Кихот на ветряные мельницы. Так, на него находят припадки ревности. Он записывает в дневнике, что он чувствует «ревность к человеку, который бы вполне стоил ее». Но зато дальше он пишет:

«…А малейший проблеск понимания и чувства, и я опять счастлив и верю, что она понимает вещи, как и я».

При его страстности, способности увлекаться, и вместе с тем подозрительности, неизбежны были огорчения и семейные бури, но зато неизбежны и порывы счастья, любви, с такою же силою чувствуемых, как и предшествующие страдания.

Запись дневника 6-го октября 1863 года кратко, но ясно отражает нам эти периоды борьбы с самим собою.

«…Все это прошло и все неправда. Я ею счастлив, но я собою недоволен страшно. Я качусь, качусь под гору смерти и едва чувствую в себе силы остановиться. А я не хочу смерти, я хочу и люблю бессмертие. Выбирать незачем. Выбор давно сделан – литература, искусство, педагогика, семья. Непоследовательность, робость, лень, слабость – вот мои враги».

Юный возраст супруги Льва Николаевича возбуждал иногда шутки его друзей, от которых приходилось отбиваться Льву Николаевичу. Так, от 15 мая 1863 года он пишет Фету:

«Чуть-чуть мы с вами не увидались, и так мне грустно, что «чуть-чуть», столько хотелось бы с вами переговорить. Нет дня, чтобы мы о вас несколько раз не вспоминали. Жена моя совсем не играет в куклы. Вы не обижайте. Она мне серьезный помощник. Да еще с тяжестью, от которой надеется освободиться в начале июля. Что же будет после? Мы юхванствуем понемножку. Я сделал важное открытие, которое спешу вам сообщить. Приказчики, управляющие и старосты есть только помеха в хозяйстве. Попробуйте прогнать все начальство и спать до десяти часов, и все пойдет, наверно, не хуже. Я сделал этот опыт и остался им доволен вполне. Как бы, как бы нам с вами свидеться? Ежели вы поедете в Москву и не заедете к нам с Марьей Петровной, то это будет даже обидно. Эту фразу подсказала мне жена, читавшая письмо. Некогда. Хотел много писать. Обнимаю вас от всей души, жена очень кланяется, и я очень кланяюсь вашей жене.

Дело: когда будете в Орле, купите мне пудов 20 разных веревок, вожжей, тяжей и пришлите мне с извозчиками, ежели с провозом обойдется дешевле двух рублей тридцати копеек за пуд. Деньги немедленно вышлю».

А вот еще одна лишняя картинка яснополянской жизни, принадлежащая перу того же друга – поэта Фета, восторженного поклонника молодой четы:


«Несмотря на самое серьезное и нетерпеливое расположение духа, я не мог отказать себе в удовольствии заехать в Ясную Поляну. Едва только я повернул между башнями по березовой аллее, как наехал на Льва Николаевича, распоряжающегося вытягиванием невода во всю ширину пруда и, очевидно, принимающего всевозможные меры, чтобы караси не ускользнули, прячась в ил и пробегая мимо крыльев невода, невзирая на яростное щелканье веревками и даже оглоблями.

– Ах, как я рад! – воскликнул он, очевидно деля свое внимание между мною и карасями. – Мы вот, сию минуту. Иван, Иван! круче заходи левым крылом. Соня, ты видела Афанасия Афанасьевича?

Но замечание это явно опоздало, так как, вся в белом, графиня давно уже подбежала ко мне по аллее и тем же бегом, с огромной связкой тяжелых амбарных ключей на поясе, невзирая на крайне интересное положение, бросилась тоже к пруду, перескакивая через слеги невысокой загороди.

– Что вы делаете, графиня! – воскликнул я в ужасе – Как же вы неосторожны!

– Ничего, – ответила она, весело улыбаясь, – я привыкла.

– Соня, вели Нестерке принести мешок из амбара, и пойдемте домой.

Графиня тотчас же отцепила от пояса огромный ключ и передала его мальчику, который бросился бегом исполнять поручение.

– Вот, – сказал граф, – вы видите полное применение нашей методы держать ключи при себе, а исполнять все хозяйственные операции при посредстве мальчишек.

Вечер этого дня можно бы по справедливости назвать исполненным надежд. Стоило посмотреть, с какою гордостью и светлою надеждою глаза добрейшей тетушки Татьяны Александровны озирали дорогих племянников и, обращаясь ко мне, ясно говорили: «вы видите? у mon cher Leon, конечно, не может быть иначе».

Что касается до молодой графини, то, конечно, у прыгающей в ее положении через слеги жизнь не может не быть озарена самыми радостными надеждами. Сам граф, проведший всю жизнь в усиленных поисках новизны, в этот период, видимо, вступил в неведомый дотоле мир, в могучую будущность которого верил со всем увлечением молодого художника».

Краткую, но характерную заметку об этом времени мы находим в воспоминаниях свояченицы Л. Н-ча, тогда еще молодой девушки, младшей сестры графини, Т. А. Берс:

«Весной я поехала к ним в Ясную Поляну. Он увлекался тогда двумя вещами: тягой вальдшнепов и пчельником. На тягу я почти каждый день ходила с ним, т. е. он шел, а я верхом. Мы становились в Засеке около пчельника; я помню, как он восхищался весной, пролетом птиц, закатом солнца, а слов его не помню. С ним всегда бежал желтый сеттер Дора. Не раз, возвращаясь домой, он заставал у себя приехавшего или своего друга молодости Дм. Алекс. Дьякова, или Фета, или П. Ф. Самарина. За чаем или за ужином происходили беседы самые оживленные; но я содержания их не помню. Пчельником он много занимался. У него жил там седой дед. Л. Н-ч надевал сетку на голову и по целым часам изучал жизнь пчел».

В июне Л. Н-ч записывает в дневнике: «Читаю Гете, и роятся мысли».

28-го июня последовало рождение первого сына, Сергея. А вместе с этим начался целый ряд новых семейных забот, горестей и радостей.

Об этом первом годе семейной жизни у нас, к сожалению, нет никаких сведений, за исключением нескольких беглых заметок дневника. В это время он, вероятно, уже занимался собиранием и разработкой материала для будущего большого романа.

Из литературных опытов этого года следует упомянуть о двух малоизвестных неизданных произведениях Льва Николаевича.


Он написал шуточную комедию под заглавием «Нигилист». Содержание такое: муж и жена, у них учитель «нигилист». Муж ревнует жену, и выходят разные qui pro quo. Кончается благополучно. Они мирятся, и жена поет мужу куплет, последние строчки которого такие:

Я консерватор совершенно

И занята одними вами.

Эта комедия была поставлена на домашнем спектакле и прошла с блестящим успехом. Мужа играла графиня С. А., жену – ее сестра Т. А. На сцене является богомолка-странница, которую играла сестра Л. Н-ча, гр. Марья Николаевна, так вошедшая в свою роль, что на сцене импровизировала целые тирады.

Кроме того, Л. Н-ч тогда же написал комедию «Зараженное семейство» и в январе 1864 года повез ее в Москву, желая поставить на казенном театре. Но так как сезон уже подходил к концу, то ему это не удалось. Л. Н-ч читал эту комедию Островскому и выразил ему сожаление, что ему придется отложить постановку, тогда как сюжет комедии современный, на что Островский отвечал ему: «Разве ты думаешь, что люди скоро поумнеют?»

Комедия эта до сих пор лежит неизданной, в рукописи. Перескакивая целый год, мы находим Л. Н-ча уже погруженным в семейные тяготы и заботы. Так, он писал Фету 15-го июля 1864 года:


«Милый друг Афанасий Афанасьевич! Только два слова.

Жена диктует: весь дом болен. А я от себя прибавлю: и начинает выздоравливать. Ваше приглашение всех порадовало. Мы переглянулись с женой и Таней-свояченицей, улыбнулись все: а вот бы славно! поедем к Фетушке, ей-богу! И поехали бы, кабы не горловая болезнь Тани, от которой она была в опасности и теперь лежит, и не болезнь Сережи, и не восьмой месяц беременности Сони, при чем, обдумав здраво, не следует предпринимать такие поездки. Я же желаю и надеюсь быть».


Несмотря на сильное, страстное увлечение семьей и хозяйством, Л. Н-ч испытывал в то же время еще одну страсть, иногда затмевавшую первые две. Страсть эта была охота. Он сам признается в этом жене своей, вероятно, получив от нее упрек за долгую отлучку, и пишет ей, между прочим, в августе 1864 года, т. е. на второй год женитьбы:

«…Ты говоришь, я забуду. Ни минуты, особенно с людьми. На охоте я забываю, помню об одном дупеле, но с людьми при всяком столкновении, слове я вспоминаю о тебе, и все мне хочется сказать тебе то, что я никому, кроме тебя, не могу сказать».

В одну из таких поездок, тоже в августе того же года, Л. Н-чу пришлось быть свидетелем страшного и странного несчастья. Он пишет жене:

«…Страшный там случай, поразивший меня ужасно. Баба-скотница упустила бадью в колодец на конном дворе. Колодец всего 12 аршин. Села на палку и велела себя спустить мужику. Мужик, староста-пчеловод, единственный мне знакомый и милый в Никольском; баба слезла вниз и упала с палки. Мужик-староста велел себя спустить, долез до половины, упал с палки вниз. Побежали за народом, вытащили через полчаса, оба мертвые. В колодце было всего три четверти воды, вчера хоронили».

Этот случай послужил для Л. Н-ча темой рассказа «Вредный воздух», помещенного в 4-й книге для чтения.

Но вот его увлекает новая страсть творчества, и он начинает писать «Войну и мир». К истории этого великого произведения мы и приступаем в следующей главе.

Глава 2. История «Войны и мира»

Само собой разумеется, что мы будем говорить о «Войне и мире» не в смысле критическом, литературном, а как о важном жизненном факте, дающем нам ценный биографический материал. И потому, если мы и будем касаться критики, то опять-таки только как характерных черт описываемой эпохи, как данных для изображения среды, окружавшей Л. Н-ча, его отношения к ней и их взаимного влияния. Наконец, мы считаем своим долгом высказать и наше собственное отношение к «Войне и миру» как факту художественному, историческому, моральному и философскому, считая более подробную критическую оценку этого произведения неуместной для биографии и требующей специального обширного труда, который отлагаем до более благоприятного времени.

Как ни странно это сказать, это великое произведение явилось на свет как бы случайно, или, выражаясь юридически, «без заранее обдуманного намерения».

Многим читателям, вероятно, известно, что раньше «Войны и мира» Л. Н-ч задумывал написать роман «Декабристы». Отрывки этого романа, напечатанные в 3-м томе полного собрания сочинений, снабжены следующим примечанием:

«Печатаемые здесь три главы романа под заглавием «Декабристы» были написаны еще прежде, чем автор принялся за «Войну и мир». В то время он задумывал роман, которого главными действующими лицами должны быть декабристы, но не написал его, потому что, стараясь создать его, он невольно переходил мыслью к предыдущему времени, к прошлому своих героев. Постепенно перед автором раскрывались все глубже и глубже источники тех явлений, которые он задумывал описывать: семья, воспитание, общественные условия и проч. избранных им лиц; наконец, он остановился на времени войн с Наполеоном, которое и изобразил в «Войне и мире». В конце этого романа видны уже признаки того возбуждения, которое отразилось в событиях 14-го декабря 1825 года».

Время наполеоновских войн недаром привлекло внимание Л. Н-ча. Исторический и психологический анализ этих событий привел его к созданию особого философского взгляда на историю, и весь роман является как бы дивной иллюстрацией к этому взгляду. Для детальной разработки этой картины послужили, с одной стороны, семейные и исторические предания; с другой стороны, особое отношение автора к жизни и духу русского народа, явившегося главным действующим лицом в этой эпопее.

Вот те данные, которые, по нашему мнению, легли в основу «Войны и мира». Первое упоминание о работе над «Войной и миром» мы встречаем в дневнике Софьи Андреевны:

«28 октября 1863 г… Где он? История 12-го года, бывало, все рассказывал – теперь недостойна».

В конце 64-го года в письмах Л. Н-ча появляются уже сообщения о том, что работа идет. Так, 17-го ноября 1864 года он пишет Фету:

«Я тоскую и ничего не пишу, а работаю мучительно. Вы не можете себе представить, как мне трудна эта предварительная работа глубокой пахоты того поля, на котором я принужден сеять. Обдумать и передумать все, что может случиться со всеми будущими людьми предстоящего сочинения, очень большого, и обдумать миллионы возможных сочетаний для того, чтобы выбрать из них 1/1000000 – ужасно трудно, и этим я занят».

Вскоре затем он писал еще:

«Я довольно много написал нынешнюю осень своего романа. Ars longa, vita brevis, – думаю я всякий день. Коли можно бы было успеть 1/100 долю исполнить того, что понимаешь, но выходит только 1/1000000 часть. Все-таки это сознание, что могу, составляет счастье нашего брата. Вы знаете это чувство. Я нынешний год с особенной силой его испытываю».

Писание «Войны и мира» было прервано самым неожиданным трагическим образом. В сентябре 1864 года со Львом Николаевичем на охоте произошел случай, едва не стоивший ему жизни. Вот как сообщает об этом несчастье гр. С. А. своей сестре:


1-го октября 1864 года.

«…Лева поехал в ненавистные тебе Телятники с борзыми и на Машке, которая давно уже стояла. Вдруг выскочил русак. Лева кричит: «ату его!» – и пускается во весь дух его травить. Машка, непривычная к охоте, ужасно быстрая в скаку, натыкается на очень узкую, но глубокую рытвину, перепрыгнуть не в состоянии, спотыкается и падает. Лева падает с нее, ушибается, и рука его вывихнулась. Конечно, лошадь убежала, а Лева почти без памяти, с ужасной болью в руке, остается на месте. Кое-как собрался он с силами, встал и поплелся; до шоссе было с версту; как он дошел, одному богу известно; говорит, что ему все казалось очень давно. Что «когда-то» он ехал, «когда-то давно» травил зайца, и точно как будто давно-давно он упал. В таком состоянии дошел до шоссе, там и лег. Ехали мужики, он кричал, они не обратили внимания, наконец, пешеход остановил телегу, мужики его подняли, положили и привезли не домой, а он велел на деревню, в избу, чтобы не испугать меня. А я, между тем, сижу с Сережей и мамашей и ворчу, что никто не едет к обеду. Вдруг Машенька является, закутанная и со странным лицом. Они переглядываются и начинают меня приготовлять, и как надо быть рассудительной, не пугаться… Я кричу: «что с Левой, говорите скорей!» Мне говорят, что он в избе; я бегу туда и вижу его раздетым, в страшных страданиях, стонет, и руку держит мужик, баба-старуха растирает. Агафья Михайловна делает чай, и тетенька там, и дети кричат. Послали за Шмигеро, он 8 раз принимался ломать руку, т. е. править, ничего не сделал, а только измучил Леву. Мама одна все время присутствовала. Он провел страшную ночь, я его не покидала ни минуты, и на другой день приехал ловкий молодой доктор Преображенский, который с хлороформом отлично вправил ему руку».

Дополняем описание этого случая по воспоминаниям его слуги Сергея Петровича Арбузова:

«Графа тем временем перевезли с деревни в свой дом. В доме никто не спал. Доктор разделся, прошел наверх в кабинет, куда я подал и лекарства. Софья Андреевна сейчас же послала меня за двумя работниками, чтобы держать графа, когда доктор будет праветь руку. Я позвал работников Семена и Владимира, которых граф очень любил; по приказанию графини они были введены в кабинет и по указанию доктора стали сзади графа. Доктор дал что-то понюхать, и Лев Николаевич заснул, а доктор начал править руку.

Но граф скоро очнулся и сказал:

– Не стыдно ли вам так со мной поступать?

Тогда доктор дал графу понюхать еще больше, и граф так лишился сознания, что доктор даже испугался. Работники тянули руку по указаниям доктора, а сам он только правил плечо. Граф все не приходил в себя, так что доктор поспешил положить ему на голову холодный компресс, после чего Лев Николаевич очнулся.

– Как вы себя чувствуете? – спросил доктор.

– Чувствую очень хорошо.

Все время старая няня, Агафья Михайловна, которую очень любят и граф, и графиня, не отходила от них и утешала их:

– Вы, матушка Софья Андреевна, не очень огорчайтесь; с живым человеком все может случиться. Бог даст, все пройдет.

В это время приехал другой доктор, Кнерцер, за которым посылали. Оба доктора о чем-то между собой поговорили и решили, что рука вправлена хорошо, но только графу шесть недель придется пролежать в постели. Доктора после обеда уехали в Тулу.

Добрая няня Агафья Михайловна все шесть недель не отходила от графа и тут же спала, сидя в кресле. После шести недель граф попробовал выстрелить, чтобы удостовериться, укрепилась ли рука или нет, но тотчас же после выстрела почувствовал ужасную боль. Граф тотчас же послал письмо в Москву своему тестю, придворному доктору, Андрею Астафьевичу Берс; тот немедленно ответил, чтобы граф приезжал в Москву больше чем на месяц, так как ему надо делать ванны, растирать руку и снова ее поправлять».

Приехав в Москву, Л. Н-ч остановился у родных своей жены и стал советоваться с московскими знаменитостями о том, что делать ему с худо вправленной рукой, которой он не мог как следует владеть и при движении которой чувствовал сильную боль.

Советы докторов были разнообразны, и это разноречие усиливало нерешительность Л. Н-ча делать трудную операцию.

Одни советовали переправить, руку; другие советовали лечить массажем. Одни обнадеживали, что операция легкая, и обещали полное выздоровление; другие, наоборот, предупреждали, что операция трудна, что рука может остаться одна короче другой и что на полное владение нет никакой надежды. В этой нерешительности Л. Н-ч провел целую неделю. Это была первая продолжительная отлучка Л. Н-ча от своей молодой семьи, конечно, вызвавшая немало огорчений и в то же время послужившая поводом обмена самыми дружескими письмами. Вот некоторые из них, наиболее характерные и рисующие отношения молодых супругов:


25-го ноября 1864 г.

«Расстались-таки мы с тобой, – пишет Софья Андреевна, – пришлось и горя испытать, не все же радоваться. А это настоящее горе, серьезное, которое тоже надо уметь перенести. Как-то вы все там поживаете? Хорошо ли тебе? Ты обо мне не думай, ты все делай, что тебе весело. В клуб езди и к знакомым, к кому хочешь, я теперь насчет всего так покойна, так счастлива тобой и так в тебе уверена, что ничего в мире не боюсь. Это я тебе говорю искренно, и самой приятно в себе это чувствовать. У нас все по-старому, без малейших перемен. Я все сижу внизу, тут мое царство, мои дети, мои занятия и жизнь. Когда приду наверх, мне кажется, что я пришла в гости. Сережа, когда я приду, встает, без меня шутит и врет, а при мне все церемонии и натянутость, хотя он и любезен, и хорош со мной. Чувствуется мне, что я им всем чужая: странно, чужая твоим родным, что все они любят и дороги друг другу, а на меня смотрят снисходительно и ласково, как на воспитанницу в доме. Все очень добры, участие большое принимают во мне, но все это как-то не то. Без тебя я тут не при чем, – такие уж у меня дикие мысли; при тебе я чувствую себя царицей, без тебя – лишней. Все, кто меня любят, теперь в Кремле, и я постоянно с вами живу, вся моя жизнь – исключая детей – вся там. Тетенька самая родственная и самая добрая. Она никогда не меняется, все та же».

Конечно, и Л. Н-ч отвечал ей тем же. Вот какое впечатление произвело на него предыдущее письмо; описывая свое времяпрепровождение в Москве, он, между прочим, пишет:

«За обедом позвонили – газеты, Таня все бегала; позвонили другой раз – твое письмо. Просили все у меня читать, но мне жалко было давать его. Оно слишком хорошо, и они не поймут и не поняли. На меня же оно подействовало, как хорошая музыка: и весело, и грустно, и приятно – плакать хочется».

Но вот из Ясной стали приходить более тревожные известия. Гр. С. А. в это время кормила второго ребенка – Таню, а старший, Сережа, заболел оспой и сильным поносом, который он едва перенес. Сообщая Л. Н-чу эти печальные вести, Софья Андреевна, тем не менее, прибавляет:

«…А ты, душенька, напротив, живи в Москве, не приезжай, покуда у нас все опять не будет совершенно хорошо и исправно. Теперь все равно ты для меня не существовал бы. Я все в детской со своими беспокойными детьми. И на ночь, и на день мне их оставить никак нельзя.»

Можно думать, что беспокойство о доме заставило Л. Н-ча решиться на операцию, чтобы жертвы, принесенные им, не пропадали даром.

23-го ноября доктора Попов и Гаак сделали ему операцию под хлороформом, они сломали прежнее сращение, вправили снова и наложили повязку. Л. Н-ч долго не поддавался хлороформу. Вскакивал, бредил. Операция кончилась благополучно, и выздоровление пошло обычным путем.

На другой день Л. Н-ч, не владея правой забинтованной рукой, диктовал письмо своей жене, которое писала под его диктовку его свояченица, меньшая сестра графини, Татьяна Андреевна Берс. В этом письме, описывая в комическом виде приготовление дома к операции, он говорит в заключение, что не чувствовал никакого страха перед операцией и чувствовал боль после операции, которая скоро прошла от холодных компрессов.

С. А. писала ему почти каждый день: сообщая о здоровье детей, она старалась успокоить его, чтобы облегчить ему дни разлуки. Так, 2-го декабря она, между прочим, пишет:

«Чем же ты теперь занимаешься, милый Левочка? Верно, нашел писаря и диктуешь ему, если только рука не очень болит, и если ты сам весь здоров. А у меня-то нет работы, сижу и себя обшиваю теперь, чтобы к твоему приезду быть опять свободной и переписывать для тебя».


3-го декабря.

«…Все про именины вы хорошо описали, и в день операции суматохи было немало. Я, читая, совсем перенеслась в ваш мир. А мне теперь мой яснополянский милее. Видно, гнездо, которое сама совьешь, лучше того, из которого вылетишь».

Порой ее охватывает грусть, и в письме слышится меланхолическая нотка. Так, в письме от 7-го декабря она пишет:

«…Музыка, которую я так давно не слыхала, разом вывела меня из моей сферы – детской, пеленок, детей, – из которой я давно не выходила ни на один шаг, и перенесла куда-то далеко, где все другое. Мне даже страшно стало, я в себе давно заглушила все эти струнки, которые болели и чувствовались при звуках музыки, при виде природы и при всем, чего ты не видел во мне, за что тогда тебе бывало досадно. А в эту минуту я все чувствую, и мне больно и хорошо. Лучше не надо всего этого нам, матерям и хозяйкам.

…Оглядываю твой кабинет и все припоминаю, как ты у ружейного шкапа одевался на охоту, как Дора прыгала и радовалась около тебя, как сидел у стола и писал, и я приду, со страхом отворю дверь, взгляну, не мешаю ли я тебе, и ты видишь, что я робею, и скажешь: войди. А мне только этого и хотелось. Вспоминаю, как ты больной лежал на диване; вспоминаю тяжелые ночи, проведенные тобой после вывиха, и Аг. Мих. на полу, дремлющую в полусвете, и так мне грустно, что и сказать тебе не могу».

Как только Л. Н-ч немного оправился от операции, он снова взялся за свой роман. Но, не будучи в состоянии владеть рукой, он диктовал его Татьяне Андреевне. Вскоре он заключил условие с Катковым о напечатании его романа в «Русском вестнике»; Катков платил ему по 300 руб. за печатный лист. В декабре Л. Н-ч вернулся домой.

В январе 1865 года Л. Н-ч пишет Фету в шутливом тоне о двух важных событиях своей жизни: о сломанной руке и о скором появлении начала своего романа.

«Как вам не совестно, милый мой друг Фет, так жить со мной, как будто вы меня не любите или как будто все мы проживем Мафусаиловы годы. Зачем вы никогда не заезжаете ко мне? И не заезжаете так, чтобы прожить два-три дня, спокойно прожить. Так хорошо поступать с другими. Ну, не увиделись в Ясной, встретимся где-нибудь на Подновинском; а со мной не встретитесь на Подновинском. Я тем счастлив, что прикован к Ясной Поляне; а вы человек свободный. А глядишь, умрет кто-нибудь из нас, вот как умер на днях сестрин муж Вал. Петрович, тогда и скажете: «что это я за дурак, все о мельнице хлопотал, а к Толстому не заехал. Мы бы с ним поговорили». Право, это не шутка.

…А знаете, какой я вам про себя скажу сюрприз: как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку, когда я после дурмана очнулся и сказал себе, что я литератор. И я литератор, но уединенный, потихонечку литератор. На днях выйдет первая половина первой части 1805 года. Пожалуйста, подробнее напишите свое мнение. Ваше мнение, да еще мнение человека, которого я не люблю тем более, чем более я вырастаю большой, мне дорого, – Тургенева. Он поймет. Печатанное мною прежде я считаю только пробой пера; печатанное теперь мне хотя и нравится более прежнего, но слабо кажется, без чего не может быть вступления. Но что дальше будет – беда… Напишите, что будут говорить в знакомых вам местах, и, главное, как на массу. Верно, пройдет незамечено. Я жду этого и желаю; только бы не ругали, а то ругательства расстраивают… Я рад, что вы любите мою жену: хотя я ее меньше люблю моего романа, а все-таки, вы знаете, жена. Приезжайте же ко мне».

Сдав начало своего романа в печать, Л. Н-ч продолжал усиленно работать над его продолжением, читая и разбирая исторические материалы, беседуя со многими людьми, у которых были или личные воспоминания того времени, или были живы в памяти рассказы современников. В дневнике того времени записано им интересное впечатление от чтения материалов, – впечатление, которое впоследствии легло в основание его романа:


19 марта 1865 года.

«Я зачитался историей Наполеона и Александра. Сейчас меня облаком радости сознания возможности сделать великую вещь охватила мысль написать психологическую историю: роман Александра и Наполеона. Всю подлость, всю фразу, все безумие, все противоречие людей их окружавших и их самих. Наполеон как человек – путается и готов отречься 18 брюмера перед собранием.

«De nos jours les peuples sont trop eclaires pour produire quelque chosde grand».

Александр Македонский называет себя сыном Юпитера, ему верили. Вся египетская экспедиция – французское тщеславное злодейство. Ложь всех bulletins – сознательная. Пресбургский мир – escamote. На Аркольском мосту упал в лужу, вместо знамя. Плохой ездок. В итальянской войне увозит картины, статуи. Любит ездить по полю битвы. Трупы и раненые – радость. Брак с Жозефиной – успех в свете. Три раза поправлял реляцию сражения Риволи – все лгал. Еще человек, первое время сильный своей односторонностью, потом нерешителен – чтоб было! как? Вы, простые люди, а я вижу в небесах мою звезду. Он не интересен, а толпы, окружающие его и на которые он действует. Сначала односторонность и beau jeu в сравнении с Мюратами и Баррасами, потом ощупью самонадеянность и счастье и потом сумасшествие – faire entrer dans son lit la fille des Cesars. Полное сумасшествие, расслабление и ничтожество на св. Елене. Ложь и величие потому только, что велик объем, а мало стало поприще и стало ничтожество. И позорная смерть.

Александр, умный, милый, чувствительный, ищущий с высоты величия объема, ищущий высоты человеческой. Отрекающийся от престола и дающий одобрение (не мешающий) убийству Павла (не может быть). Планы возрождения Европы. Аустерлицкие слезы, раненый. Нарышкина изменяет. Сперанский, освобождение крестьян. Тильзит – одурманение величием. Эрфурт. Промежуток до 12 года – не знаю. Величие человека, колебания. Победа, торжество, величие, grandeur, пугающие его самого, и отыскивания величия человека – души. Путаница во внешнем, а в душе ясность. А солдатская косточка – маневры, строгости. Путаница наружная, прояснение в душе. Смерть. Ежели убийство, то лучше всего».

Кроме исторических документов и бесед с людьми, помнящими описываемую эпоху, Л. Н-чу приходилось изучать и те места, где происходили великие события.

Так, он осмотрел местность Бородинского сражения и сам составил план его, который приложен к роману.

Шурин Л. Н-ча, С. А. Берс, ездивший с ним в эту поездку на Бородинское поле, так рассказывает в своих воспоминаниях об этом путешествии:

«В 1865 году осенью Лев Николаевич приехал в Москву с целью съездить и осмотреть Бородинское поле, на котором происходило знаменитое сражение в 1812 году. Он приехал один и остановился у нас. Он просил отпустить меня с ним. Родители отпустили меня, и восторг мой был неописанный. Мне было тогда одиннадцать лет. Мой отец предоставил Льву Николаевичу свою охотничью коляску и погребец. Дорога, не считая десяти верст по шоссе от города, была по гати, и Лев Николаевич очень беспокоился за экипаж. Отъехавши несколько станций, мы намеревались закусить и тут увидели, что погребец и провизия были забыты, а сохранилась только маленькая корзинка с виноградом, которая была поручена мне. Лев Николаевич говорил: «мне жаль не то, что мы забыли погребец и провизию, а то, что твой отец будет волноваться и сердиться за это на своего человека».

На почтовых лошадях мы доехали в один день и остановились около поля сражения, в монастыре, основанном в память войны.

Два дня Лев Николаевич ходил и ездил по той местности, где за полстолетия до того пало более ста тысяч человек, а теперь красуется великолепный памятник с золотыми надписями. Он делал свои заметки и рисовал план сражения, напечатанный впоследствии в романе «Война и мир»… Хотя он и рассказывал мне кое-что и объяснял, где стоял во время сражения Наполеон, а где Кутузов, я не сознавал тогда всей важности его работы и с увлечением предавался игре с собачкой, хозяин которой был сторож памятника. Я помню, что на месте и в пути мы разыскивали стариков, еще живших в эпоху Отечественной войны и бывших свидетелями сражения. По дороге в Бородино нам сообщили, что сторож памятника на Бородинском поле был участником Бородинской битвы и как заслуженный солдат получил это место. Оказалось, что старик скончался за несколько месяцев до нашего приезда. Лев Николаевич досадовал. Вообще наши поиски были неудачны. На обратном пути на последней станции нам попался веселый и старый ямщик с лошадьми громадного роста. Когда мы выехали на шоссе, он мчал нас в карьер, между тем был очень лунный вечер, а туман был так силен, что такая езда была довольно рискованна. Я был в возбужденном состоянии, вероятно, от этой езды, и Лев Николаевич, заметив это, спросил меня, чего бы я хотел в моей жизни. Я ответил: мне очень жаль, что я не сын его. Он этому нисколько не удивился, вероятно, потому что привык к этому, так как все дети любили его, и сказал: «а мне хочется…» И дальше я смутно припоминаю, что желание его – быть понятым другими, потому что он осуждал всех историков за неверное и внешнее описание фактов и доказывал, что он описывает эти факты справедливо, потому что угадывает внутреннюю их сторону».

Сам Лев Николаевич был очень доволен поездкой; вероятно, в это время его творческая фантазия, освеженная созерцанием самого места великого события, работала усиленно и создавала один за другим чудные образы, проникнутые новыми глубокими идеями.

«Только бы бог дал здоровья и спокойствия, – пишет он своей супруге, – а я напишу такое Бородинское сражение, какого еще не было».

Он целые дни проводил в библиотеке Румянцевского музея, роясь в ценных архивах того времени, изучая масонские книги, акты и рукописи.

Трудно себе представить всю ту гигантскую работу, которую пришлось выполнить Л. Н-чу при собирании, разработке и облечении в художественную форму всего этого материала.

Многие типы, кажущиеся нам чудным произведением художественной фантазии, являются портретами, списанными с натуры, после глубокого и серьезного изучения источников.

Приведем для примера характеристику двух военных типов, послуживших оригиналами для художественного воспроизведения в романе. Так, основанием рассказа о партизанском набеге Долохова послужили Л. Н-чу рассказы о подвигах известного Фигнера во время Отечественной войны. Приведем здесь некоторые из них, чтобы показать, из какого материала автор создал свой тип партизана.

«Известный впоследствии партизан, артиллерии капитан Фигнер с самого начала Отечественной войны отличался фанатической ненавистью к Наполеону, имевшею даже мистический оттенок, что было тогда в моде; он ежедневно ходил по церквам и со слезами молился богу об избавлении России от чудовища. По занятии неприятелем Москвы Фигнер, с разрешения главнокомандующего, отправился в оставленную столицу и, переодеваясь в различные костюмы, днем выведывал, что ему было нужно, а ночью, собрав жителей, нападал на французов и производил беспорядок и суматоху в местах их расположения. По открытии партизанских действий Фигнер получил небольшой отряд, с которым он и действовал в тылу французской армии, отличаясь необычайной смелостью нападения, доходившею до дерзости, и жестокостью, с которой он обращался с французами. О его подвигах было много рассказов после кампании 12-го года».

А вот что известно о прототипе бессмертного капитана Тушина, героя Шенграбенского сражения. Один военный историк дает о нем такие сведения:

«Каждый, кто читал описание этого сражения, сделанное великим романистом, наверное, с большим интересом остановился на симпатичном типе артиллериста, изображенном в лице штабс-капитана Тушина.

Простота, безыскусственность, доброта и величайшая скромность, доходящая до застенчивости, наряду с чрезвычайной мощью духа, – все эти качества штабс-капитана Тушина представляют собою отличительную черту не только прежнего типа артиллериста, но и вообще русского человека. Эта национальность типа Тушина вызывает особенную к нему симпатию. Но если Тушин представляет интерес для каждого читателя, то для военного, и особенно артиллериста, интерес этот достигает крайних пределов. И здесь сам собою рождается вопрос: был ли в действительности такой артиллерист, который изображен гр. Толстым в лице Тушина, и какая батарея счастлива тем, что может считать в своих рядах такого богатыря?

В ответ на это, на основании неоспоримых архивных документов, можем сказать, что артиллерист такой действительно был. Это – штабс-капитан Яков Иванович Судаков, состоящий в списках 5-й батареи 10-й артиллерийской бригады, именовавшейся в 1805 году «легкой ротой вакантной 4-го артиллерийского полка».

Сам Л. Н-ч говорит о своей исторической работе так:

«Везде, где в моем романе говорят и действуют исторические лица, я не выдумывал, а пользовался материалами, из которых у меня во время моей работы образовалась целая библиотека книг, заглавия которых я не нахожу надобности выписывать здесь, но на которые всегда могу сослаться».

Мы уже упоминали в 1-м томе биографии, что две главные семьи романа представляют много общего с предками Л. Н-ча как со стороны матери, так и со стороны отца.

Наташа, и та почти списана Л. Н. с натуры. Много черт в нее вошло из типа его свояченицы, меньшей сестры графини, теперь Татьяны Андреевны Кузминской; вошли также в нее и черты графини С. А. По ее словам, Л. Н-ч так выражался про Наташу: «Я взял Таню, перетолок ее с Соней, и вышла Наташа».

Эта самая Таня писала нам в одном из недавних писем:

«…Как я хорошо их обоих помню, когда он писал «Войну и мир»! У него было вечное поднятие духа, «high spirit», как называют англичане. Бодр, здоров, весел. В те дни, когда он не писал, он ездил на охоту со мной и часто с соседом Бибиковым, с борзыми…

…Помню, как всегда по его расположению духа видно было, насколько удачно шло «его писание, он был оживлен и весел и говорил, что он кусочек жизни своей оставил в чернильнице, когда шло удачно. Вечером раскладывал пасьянс у тетеньки в комнате: он загадывал всегда почти что-нибудь о своем писании».

Верной сотрудницей его была графиня Софья Андреевна, переписывавшая ему его черновики. Работа Л. Н-ча требовала постоянных поправок и новой переписки. Так что работа, сделанная Софьей Андреевной, громадна, – подсчитать все эти поправки и переписки невозможно.

И на нее самое эта переписка действовала возвышающим душу образом. Вот что она пишет, между прочим, об этом своему мужу:

«…А нравственно меня с некоторого времени очень поднимает твой роман. Как только сяду переписывать, унесусь в какой-то поэтический мир, и даже мне покажется, что это не роман твой так хорош (конечно, инстинктивно покажется), а я так умна».

Набросав этот краткий очерк происхождения и писания «Войны и мира», мы перейдем теперь к краткому обзору критической литературы, что и составит предмет следующей главы.

Глава 3. «Война и мир» (обзор критической литературы)

Наша биографическая точка зрения заставляет нас держаться особой системы при обозрении критических статей, посвященных этому великому произведению. Для нас «Война и мир» есть событие в жизни Л. Н-ча. Мы хотим оценить, описать это событие, и вот после сделанного нами в предыдущей главе исторического очерка этого произведения мы считаем своим долгом изобразить то впечатление, которое произвело это событие на читающую публику вообще и в частности на представителей и руководителей этой публики, литературных критиков.

Во-первых, взглянем на впечатление, произведенное «Войной и миром» на литературных друзей Л. Н-ча. Мы выделяем эти критические отзывы в особое место, так как мы берем их из частных писем самого Л. Н-ча и его друзей, а не из специальных критических статей, и потому эти отзывы носят особый интимный, непринужденный и несистематический характер.

Роман, как известно, стал появляться в книжках «Русского вестника» с января 1865 г. Первые две части, напечатанные в 1865 и 1866 гг. и потом вышедшие отдельною книжкой, первоначально были названы автором «Тысяча восемьсот пятый год». Критические статьи стали появляться после выхода отдельной книжки, но отзывы друзей начались еще во время печатания его в журнале; так, В. П. Боткин писал Фету уже 14 февраля 1865 года:

«Начал читать роман Толстого. Как тонко подмечает он разные внутренние движения, – просто поразительно! Но, несмотря на то, что я прочел больше половины, нить романа нисколько не начинает уясняться, так что до сих пор подробности одни преобладают. Кроме того, к чему это излишнее обилие французского разговора? Довольно сказать, что разговор шел на французском языке. Это совершенно лишнее и действует неприятно. Вообще в русском языке большая небрежность. Это, очевидно, вступление, фон будущей картины. Как ни превосходна обработка малейших подробностей, а нельзя не сказать, что этот фон занимает слишком большое место».

Тургенева не сразу покорило это неожиданное, непривычное его организованному уму произведение. 25 марта 1866 года он пишет Фету:

«Вторая часть «1805 года» слаба: как это все мелко и хитро, и неужели не надоели Толстому эти вечные рассуждения о том, трус, мол, я или нет? Вся эта патология сражения? Где тут черты эпохи? Где краски исторические? Фигура Денисова бойко начерчена; она была бы хороша, как узор на фоне, а фона-то и нет».

Читатели замечают, что Боткин упрекает Толстого в обилии фона, а Тургенев – в отсутствии его.

Позднее, в письме к Фету от 8 июня 1866 года, Тургенев выражается еще более резко:

«Роман Толстого плох не потому, что он также заразился «рассудительством», этой беды ему бояться нечего: плох он потому, что автор ничего не изучил, ничего не знает и под именем Кутузова и Багратиона выводит нам каких-то рабски списанных с современных генеральчиков».

Сам Толстой прекрасно сознавал некоторые недостатки своего произведения и писал об этом своему другу Фету, мнение которого он ценил более других. В письме от 7 ноября 1866 года он говорит следующее:

«Милый друг Афанасий Афанасьевич, я не отвечал на ваше последнее письмо сто лет тому назад и виноват за это тем более, что, помню, в этом письме вы мне пишете irritabilis poetarum gens. Но уж не я. Я помню, что порадовался, напротив, вашему суждению об одном из моих героев – князе Андрее – и вывел для себя поучительное из вашего суждения. Он однообразен, скучен и только un homme comme il faut во всей первой части. Это правда, но виноват в этом не он, а я. Кроме замысла характеров и движения их, кроме замысла столкновений характеров, есть у меня еще замысел исторический, который чрезвычайно усложняет мою работу, с которою я не справлюсь, как кажется. И от этого в первой части я занялся исторической стороной, а характер стоит и не движется. И это недостаток, который я ясно понял вследствие вашего письма и надеюсь, что исправил. Пожалуйста, пишите мне, милый друг, все, что вы думаете обо мне, т. е. о моем писании, дурного. Мне всегда это в великую пользу, а кроме вас, у меня никого нет».

Но по мере выхода следующих частей романа он побеждал все более и более своих читателей, и отзывы друзей Л. Н-ча меняются. Тургенев пишет Фету 12 апреля 1868 года:

«Я только что кончил 4-й том «Войны и мира». Есть вещи невыносимые и есть вещи удивительные, и удивительные эти вещи, которые, в сущности, преобладают, так великолепно хороши, что ничего лучшего у нас никогда не было написано никем, да вряд ли и было написано что-нибудь столь хорошее. 4-й и 1-й тома слабее 2-го и особенно 3-го. 3-й том почти весь chef d'oeuvre».

Боткин в письме Фету от 26 марта 1868 года из Петербурга говорит следующее:

«Между тем успех романа Толстого, действительно, необыкновенный. Здесь все читают его, и не только читают, но и приходят в восторг. Как я рад за Толстого. Но от литературных людей и военных специалистов слышатся критики. Последние говорят, что, например, Бородинская битва описана совсем неверно, и приложенный Толстым план ее произволен и не согласен с действительностью. Первые находят, что умозрительный элемент романа очень слаб, что философия истории мелка и поверхностна, что отрицание преобладающего влияния личности в событиях есть не более как мистическое хитроумие, но помимо всего художественный талант автора вне всякого спора. Вчера у меня обедал и был Тютчев, и я сообщаю отзыв компании».

По поводу критической статьи Анненкова о «Войне и мире» Тургенев пишет самому Анненкову следующее:


Баден-Баден, 1868 года 2 февраля.

…Я прочел роман Толстого и вашу статью о нем. Скажу вам без комплиментов, что вы давно ничего умнее и дельнее не писали; вся статья свидетельствует о верном и тонком критическом чутье автора, и только в двух-трех фразах заметна неясность и как бы спутанность выражений. Сам роман возбудил во мне весьма живой интерес: есть целые десятки страниц сплошь удивительных, первоклассных, – все бытовое, описательное – охота, катанье ночью и т. д.; но историческая прибавка, от которой, собственно, читатели в восторге, – кукольная комедия и шарлатанство. Как Ворошилов в «Дыме» бросает пыль в глаза тем, что цитирует последние слова науки, не зная ни первых, ни вторых, чего, например, добросовестные немцы и предполагать не могут, так Толстой поражает читателя носком сапога Александра, смехом Сперанского, заставляя думать, что он все об этом знает, коли даже до этих мелочей дошел, а он и знает только эти мелочи. Фокус и больше ничего, но публика на него-то и попалась. И насчет так называемой «психологии» Толстого можно многое сказать; настоящего развития нет ни в одном характере (что, впрочем, вы отлично заметили), а есть старая замашка передавать колебания, вибрации одного и того же чувства, положение, то, что он столь беспощадно вкладывает в уста и сознание каждого из своих героев: люблю, мол, я, а в сущности – ненавижу и т. д. Уж как приелись и надоели эти quasi-тонкие рефлексии и размышления и наблюдения за собственными чувствами! Другой психологии Толстой словно не знает или с намерением ее игнорирует. И как мучительны эти преднамеренные, упорные повторения одного и того же штриха – усики на верхней губе княжны Волконской и т. д. Со всем тем есть в этом романе вещи, которых, кроме Толстого, никому в целой Европе не написать, и которые возбудили во мне озноб и жар восторга».

Тургенева захватывала и восторгала внешняя художественная сторона «Войны и мира», самая же идея, которой это произведение служило воплощением, была ему настолько чужда, что он не переставал осуждать ее. Тому же Анненкову он, например, пишет:


Из Баден-Бадена. 1868 года 13 апреля.

«Доставили мне 4-й том Толстого… Много там прекрасного, но и уродства не оберешься. Беда, коли автодиктат, да еще во вкусе Толстого, возьмется философствовать: непременно оседлает какую-нибудь палочку, придумает какую-нибудь систему, которая, по-видимому, все разрешает очень просто, как, например, исторический фатализм, да и пошел писать. Там, где он касается земли, он, как Антей, снова получает свои силы: смерть старого князя, Алпатыч, бунт в деревне, – все это удивительно…»


Наконец, по окончании 5-го тома, Боткин пишет Фету в июне 1869 года:

«Мы только на днях кончили «Войну и мир». Исключая страниц о масонстве, которые малоинтересны и как-то скучно изложены, этот роман во всех отношениях превосходен. Но неужели Толстой остановится на 5-й части? Мне кажется, это невозможно. Какая яркость и вместе глубина характеристики! Какой характер Наташи и как выдержан! Да, все в этом превосходном произведении возбуждает глубочайший интерес. Даже его военные соображения полны интереса, и мне в большей части случаев кажется, что он совершенно прав. И потом, какое это глубокое русское произведение!»

Как всякое значительное событие, появление «Войны и мира» вызвало некоторую полярность в общественном мнении и в представителях его в критической литературе. Критики разделились на хвалителей и озлобленных ругателей этого произведения. Этому способствовало известное удаление Л. Н-ча от так называемых прогрессивных современных общественных течений. Руководители этих течений не могли простить Льву Николаевичу его равнодушия к тем вопросам, которые волновали их, и уже одно печатание «Войны и мира» в «Русском вестнике» (с которым по своим убеждениям Л. Н-ч ничего не имел общего) в глазах их накладывало клеймо позора на это произведение и лишало их той проницательности, с которой они относились к другим явлениям жизни.

Так, Н. В. Шелгунов писал об этом романе, между прочим, следующее:

«…Еще счастье, что гр. Толстой не обладает могучим талантом, что он живописец военных пейзажей и солдатских сцен. Если бы к слабой опытной мудрости гр. Толстого придать силу таланта Шекспира или даже Байрона, то, конечно, на земле не нашлось бы такого сильного проклятия, которое бы следовало на него обратить».

В его полемическом увлечении Шелгунову казалось, что это произведение будет скоро забыто, что оно уже забывается. В той же статье он пишет:

«Когда явился в свет последний том романа «Война и мир», то первые тома были почти забыты; по крайней мере, интерес, возбужденный произведением графа Л. Толстого в самом начале, под конец упал. Что это значит? Чем это объясняется? Это объясняется отсутствием глубоко жизненного содержания, которое одно может дать литературному произведению долговечность и постоянно возрастающий интерес во мнении критики и публики. Такого содержания нет у гр. Толстого. А между тем гр. Толстой претендует в своем последнем романе на философские воззрения».

Конечно, это была ошибка. «Война и мир» с тех пор выдержала около 15 изданий (причем несколько последних изданий печаталось по 15000 экз.). С конца 70-х годов роман этот стал появляться на европейских языках и сразу занял передовое, если не первенствующее положение в общеевропейской литературе.

Рядом с этим крайним принижением «Войны и мира» мы, ради контраста, можем поставить и его крайнее превознесение.

Заключая одну из своих критических статей, Н. Н. Страхов говорит так:


«Полная картина человеческой жизни.

Полная картина тогдашней России.

Полная картина всего того, что называется историей и борьбой народов.

Полная картина всего, в чем люди полагают свое счастье и величие, свое горе и унижение.

Вот что такое «Война и мир».


Некоторые критики до того были увлечены, помимо своей воли, жизненной правдой произведения, что неблагоприятный оборот в жизни его героев принимали за личное оскорбление и обрушивались на Толстого бурными потоками осуждений и обличений за то, что он смел, например, не женить Ростова на Соне и т. д. Или что Ростов не так совсем должен был сделать предложение княжне Марье. В той страсти, с которою эти критики нападают на автора «Войны и мира», я вижу наивысшую похвалу ему.

Приведем еще несколько образцов озлобленной критики, характеризующей настроение известной части тогдашнего общества.

Так, А. П. Пятковский в газете «Неделя», еще не дождавшись конца романа, уже объявляет его слишком длинным и скучным и так заканчивает свою статью о «Войне и мире»:


«Не поймав главной характеристической черты александровского времени, не оценив значения важнейших исторических лиц, гр. Толстой, естественно, не мог сконцентрировать своего романа и разобраться в мелочах и деталях, не связанных никакою общею идеей. Он принялся описывать баталии, московские сплетни, салонные интриги и любовные приключения. Эпоха 12-го года заняла уже целый том, а читатель все-таки не понимает, в чем дело. Только одна сценка, невзначай рассказанная гр. Толстым (она приведена в начале статьи), бросает луч света на закулисную историю народной войны. Остальное все как в реляциях: Кутузов, Багратион, Шевардинский редут и проч. Благодаря отсутствию всякого плана и всякой логической концепции между рассказываемыми событиями, роман Толстого можно разогнать не на четыре, а на двадцать четыре тома. Хватит ли только у публики терпения дождаться конца? А гр. Толстой, кажется, не намерен церемониться и, как слышно, написал уже пятый том. Конца же все нет и нет».

Некий Навалихин в журнале «Дело» (1868, 6), в статье с язвительным заглавием «Изящный романист и его изящные критики», дает такие отзывы о «Войне и мире»:

«В том же виде, как роман написан, он представляет ряд возмутительных грязных сцен, которых смысл и значение явно не понимаются автором и которые поэтому равносильны ряду фальшивых нот. Он в таком умилении от своих героев, что ему кажется каждый их поступок, каждое их слово интересным: на этих страницах видишь уж не героев, а умиление самого автора, восхищающегося людьми, которых вид заставляет содрогаться от ужаса и негодования».

Далее он говорит:

«С начала до конца у гр. Толстого восхваляются буйства, грубость и глупость. Читая военные сцены романа, постоянно кажется, что ограниченный, но речистый унтер-офицер рассказывает о своих впечатлениях в глухой и наивной деревне. Невозможно не чувствовать, однако же, что тут и рассказчик, и слушатели совсем другие, поэтому рассказ беспрерывно больно и неловко задевает, как те фальшивые ноты, которые заставляют судорожно искажать лица и скрежетать зубами».

Конечно, подобные дикие выходки не имеют критического значения, а лишь психологическое. Читая их, мы невольно вспоминаем слова Н. Н. Страхова в одной из его критических статей:

«И такие люди судили, судят и будут судить о «Войне и мире!»

В другом месте по поводу этих критиков Н. Н. Страхов говорит следующее:

«Критиков же наша литература не столько занимает, сколько беспокоит своим существованием: они вовсе не желают о ней помнить и думать, а только досадуют, когда она напоминает им о себе новыми произведениями.

Таково действительно было впечатление, произведенное появлением «Войны и мира». Для многих, с наслаждением занимавшихся чтением последних книжек журналов и в них своих собственных статей, было чрезвычайно неприятно убедиться, что есть какая-то другая область, о которой они не думали и думать не хотели и в которой, однако же, созидаются явления огромных размеров и блистательной красоты. Каждому дорого свое спокойствие, самолюбивая уверенность в своем уме, в значении своей деятельности, и отсюда объясняются те озлобленные вопли, которые у нас поднимаются в частности на поэтов и художников, и вообще на все, что уличает нас в невежестве, забвении и непонимании».

Но обратимся к тем серьезным ценителям, которые своими мыслями, изложенными ими по поводу «Войны и мира», что-нибудь прибавляют к содержанию этого произведения и могут до некоторой степени разъяснить недосказанное в нем. Чтобы вывести некоторые общие заключения из множества критических статей, до сих пор, т. е. в течение сорока лет, не перестающих появляться в печати по поводу «Войны и мира», мы должны принять некоторую систему.

При самом беглом обозрении этого произведения мы замечаем в нем три части: художественную, историческую и философскую.

Художественная часть представляет нам разного рода характеры, типы, движение чувств и событий.

Историческая часть распадается на общую историческую и военно-историческую.

Философская часть изображает нам общую основную идею произведения, которую иллюстрируют и подтверждают первые две части.

Эти три части переплетаются между собой, почти совмещаются в некоторых ярких чертах и изображениях – иногда же они распадаются и идут одна за другой, независимо и параллельно.

Постараемся дать лучшие образцы критических суждений по каждой из этих трех частей «Войны и мира».

Чтобы лучше ориентироваться в этом обширном и сложном материале, мы сделаем еще очень важное ограничение. Мы рассмотрим только современные самому произведению критические отзывы 60-х годов, т. е. такие, которые вызваны самим романом, а не общею литературной деятельностью Л. Н-ча. Есть много прекрасных критических статей, написанных в позднейшее время и трактующих о «Войне и мире» с точки зрения теперешнего мировоззрения Толстого. Хотя подобные критические статьи представляют сами собою большой интерес для нас, с биографической точки зрения они имеют иное значение и будут нами рассмотрены в своем месте. Нам нужно изобразить жизненное событие в тех условиях, в которых оно действительно совершилось.

В художественной области мы дадим образцы суждений двух крайних литературных партий.

Д. И. Писарев в «Отечественных записках» в статье «Старое барство» (1868) говорит следующее:

«Новый, еще не оконченный роман гр. Толстого можно назвать образцовым произведением по части патологии русского общества. В этом романе целый ряд ярких и разнообразных картин, написанных с самым величественным и невозмутимым эпическим спокойствием, ставит и решает вопрос о том, что делается с человеческими умами и характерами при таких условиях, которые дают людям возможность обходиться без знаний, без энергии и без труда.

Очень может быть, и даже очень вероятно, что гр. Толстой не имеет в виду постановки и решения такого вопроса. Очень вероятно, что он просто хочет нарисовать ряд картин из жизни русского барства во времена Александра I. Он видит сам, старается показать другим, отчетливо, до мельчайших подробностей и оттенков, все особенности, характеризующие тогдашние времена и тогдашних людей, людей того круга, который всего более ему интересен или доступен его изучению. Он старается только быть правдивым и точным: его усилия не клонятся к тому, чтобы поддержать или опровергнуть создаваемыми образами какую бы то ни было теоретическую идею: он, по всей вероятности, относится к предмету свою продолжительных и тщательных исследований с тою невольною и естественною нежностью, которую обыкновенно чувствует даровитый историк к далекому или близкому прошедшему, воскресающему под его руками; он, быть может, находит даже в особенностях этого прошедшего, в фигурах и характерах выведенных личностей, в понятиях и привычках изображенного общества многие черты, достойные любви и уважения. Все это может быть, все это даже очень вероятно. Но именно оттого, что автор потратил много времени, труда и любви на изучение и изображение эпохи и ее представителей, именно поэтому созданные им образы живут своею собственною жизнью, независимо от намерения автора, вступают сами в непосредственные отношения с читателями, говорят сами за себя и неудержимо ведут читателя к таким мыслям и заключениям, которых автор не имел в виду и которых он, быть может, даже не одобрил бы».

Поняв с такою серьезностью художественный характер «Войны и мира», Писарев прекрасно резюмирует черты двух героев, представляющих два противоположные психологические типы – Бориса Друбецкого и Николая Ростова. С одной стороны холодный расчет, с другой – непосредственное чувство.

«Николай Ростов – это совершенная противоположность Борису. Друбецкой – расчетлив, сдержан, осторожен, все размеряет и взвешивает и во всем действует по заранее обдуманному плану. Ростов, напротив того, смел, пылок, не способен и не любит соображать, всегда поступает очертя голову, всегда весь отдается первому влечению и даже чувствует некоторое презрение к тем людям, которые умеют сопротивляться воспринимаемым впечатлениям и перерабатывать их в себе.

Борис, без всякого сомнения, умнее и глубже Ростова. Ростов, в свою очередь, гораздо даровитее, отзывчивее и многостороннее Бориса. В Борисе гораздо больше способности внимательно наблюдать и осторожно обобщать окружающие факты. В Ростове преобладает способность откликаться всем своим существом на все, что просит, и даже на то, что не имеет права просить у сердца ответа. Борис, при правильном развитии своих способностей, мог бы сделаться хорошим исследователем. Ростов, при таком же правильном развитии, сделался бы, по всей вероятности, недюжинным художником, поэтом, музыкантом или живописцем.

Существенное различие между обоими молодыми людьми обозначается с первого их шага на жизненном поприще. Борис, которому нечем жить, протискивается по милости своей пресмыкающейся матери в гвардию и живет там на чужой счет, чтобы только быть на виду и почаще приходить в соприкосновение с высокопоставленными особами. Ростов, получающий от отца по 10000 рублей в год и имеющий полную возможность жить в гвардии не хуже других офицеров, идет, пылая воинственным и патриотическим жаром, в армейскую кавалерию, чтобы поскорее побывать в деле, погарцевать на ретивой лошади и удивить себя и других подвигами лихого наездничества. Борис ищет прочной и осязательной выгоды. Ростов желает прежде всего и во что бы то ни стало шума, блеска, сильных ощущений, эффектных сцен и ярких картин. Образ гусара, как он летит в атаку, машет саблей, сверкает очами, топчет трепещущего врага стальными копытами неукротимого коня, образ гусара, как он размашисто и шумно пирует в кругу лихих товарищей, прокопченных пороховым дымом, образ гусара, как он, закручивая длинные усы, звеня шпорами, блистая золотыми снуркамн венгерки, своим орлиным взором посевает тревогу и смятение в сердцах молодых красавиц, – все эти образы, сливаясь в одно смутное, обаятельное впечатление, решают судьбу юного и пылкого графа Ростова и побуждают его, бросив университет, в котором он, без сомнения, находил очень мало для себя привлекательного, кинуться стремглав и окунуться с головою в жизнь армейского гусара.

Борис вступает в свой полк спокойно и хладнокровно, держит себя со всеми прилично и кротко, но ни с полком вообще, ни с кем-либо из офицеров в особенности не завязывает никаких тесных и задушевных отношений. Ростов буквально бросается в объятия Павлоградского полка, пристращается к нему, как в своей новой семье, сразу начинает дорожить его честью, как своею собственною, из восторженной любви к этой чести делает опрометчивые поступки, ставит себя в неловкие положения, ссорится с полковым командиром, кается в своей неосторожности пред синклитом старых офицеров и при всей своей юношеской обидчивости и вспыльчивости покорно выслушивает дружеские замечания стариков, поучающих его уму-разуму и преподающих ему основные начала павлоградской гусарской нравственности.

Борис норовит улизнуть как можно скорее из полка куда-нибудь в адъютанты. Ростов считает переход в адъютанты какой-то изменою милому и родному Павлоградскому полку. Для него это почти все равно, что бросить любимую женщину, чтобы по расчету жениться на богатой невесте. Все адъютанты, все «штабные молодчики», как он их презрительно называет, в его глазах какие-то бездушные и недостойные отступники, продавшие своих братьев по оружию за блюдо чечевицы. Под влиянием этого презрения он без всякой уважительной причины, к ужасу и досаде Бориса, в квартире последнего заводит ссору с адъютантом Болконским, ссору, которая остается без кровопролитных последствий только благодаря спокойной твердости и самообладанию Болконского».

У нас нет возможности делать более длинные выписки, но нам кажется, этого достаточно для указания на характер критики.

Совсем с другого конца берется за ту же работу литературный антипод Писарева Н. Н. Страхов.

Сначала критик выставляет на вид общие художественные достоинства «Войны и мира» и говорит о силе психологического анализа и о способности автора в живых образах передавать результаты этого анализа. Вот несколько характерных выписок, говорящих об этом:

«Художник ищет следов красоты души человеческой, ищет в каждом изображаемом лице той искры божией, в которой заключается человеческое достоинство личности, – словом, старается найти и определить со всею точностью, каким образом и в какой мере идеальные стремления человека осуществляются в действительной жизни.

В каждом лице автор изображает все стороны душевной жизни – от животных поползновений до той искры героизма, которая часто таится в самых малых и извращенных душах.

Какое бы чувство ни владело человеком, это изображается у Л. Н. Толстого со всеми его изменениями и колебаниями, – не в виде какой-то постоянной величины, а в виде только способности к известному чувству, в виде искры, постоянно тлеющей, готовой вспыхнуть ярким пламенем, но часто заглушаемой другими чувствами. Вспомните, например, чувство злобы, которое князь Андрей питает к Куракину, доходящее до странности; противоречия и перемены в чувствах княжны Марьи, религиозной, влюбчивой, безгранично любящей отца и т. д.

Видеть то, что таится в душе человека под игрою страстей, под всеми формами себялюбия, своекорыстия, животных влечений, – вот на что великий мастер гр. Л. Н. Толстой».

От этой частной психологии критик переходит к психологии рациональной. Опираясь на мысль, высказанную современным критиком Аполлоном Григорьевым о преобладании в нарождающейся русской литературе особого национального типа – смирного, простого, берущего верх над типом блестящим и хищным, мысль, высказанную А. Григорьевым до появления «Войны и мира», Н. Н. Страхов усматривает в «Войне и мире» именно это торжество национального типа и подтверждает это следующими указаниями:

«Война и мир» – эта огромная и пестрая эпопея – что она такое, как не апофеоз смирного русского типа? Не тут ли рассказано, как, наоборот, хищный тип спасовал перед смирным, как на Бородинском поле простые русские люди победили все, что только можно представить себе самого героического, самого блестящего, страстного, сильного, хищного, т. е. Наполеона I и его армию?

Все фальшивое, блестящее только по внешности, – беспощадно разоблачается художником. Под искусственными, наружно изящными отношениями высшего общества он открывает нам целую бездну пустоты, низких страстей и чисто животных влечений. Напротив, все простое и истинное, в каких бы низменных и грубых формах оно ни проявлялось, находит в художнике глубокое сочувствие. Как ничтожны и пошлы салоны Анны Павловны Шерер и Элен Безуховой, и какой поэзией облечен смиренный быт дядюшки!

Художник изобразил со всей ясностью, в чем русские люди полагают человеческое достоинство, в чем тот идеал величия, который присутствует даже в слабых душах и не оставляет сильных даже в минуты их заблуждений и всяких нравственных падений. Идеал этот состоит, по формуле, данной самим автором: в простоте, добре и правде. Простота, добро и правда победили в 1812 году силу, не соблюдавшую простоты, исполненную зла и фальши. Вот смысл «Войны и мира».

Наконец, критик такими словами заключает свою оценку «Воины и мира»:

«Кто умеет ценить высокие и строгие радости духа, кто благоговеет перед гениальностью и любит освежать и укреплять свою душу созерцанием ее произведений, тот пусть порадуется, что живет в настоящее время».

В середине между этими двумя крайними критиками можно поставить Скабичевского, который в своих критических очерках дает основательное и добросовестное обозрение художественной части «Войны и мира». При этом впадает в ту ошибку, что преждевременно уподобляет Л. Н-ча Гоголю, «свихнувшемуся» на 2-й части «Мертвых душ». Скабичевскому кажется, что 2-я часть «Войны и мира» напоминает своим уклонением от философии печальный конец Гоголя. Если в последовавшем за большими романами религиозном кризисе Толстого и можно найти некоторую аналогию с кризисом Гоголя, то уподобление Толстого Гоголю со стороны художественного творчества уже не выдерживает ни малейшей критики. Все мы, пережившие период кризиса Толстого, можем засвидетельствовать то, что творчество Толстого не ослабло ни в количественном, ни в качественном отношении, оно приобрело лишь новую непоколебимую силу, ясность и твердость убеждения.

Историческая критика распадается на два отдела, соответственно содержанию романа, дающего эпизоды общеисторические и собственно события, касающиеся военной истории. «Война и мир» с исторической точки зрения вызвала также весьма разноречивые толки. Начиная с Тургенева, видевшего в исторической части «Войны и лира» лишь «фокус и больше ничего» и до Пятковского, употребляющего в своей статье «Историческая эпоха в романе Л. Н. Толстого» такие выражения: «Чтобы выдержать свою теорию исторического бессмыслия и применить ее к целому ряду фактов, гр. Толстой нарочно старается напутать и нагородить как можно больше в своем романе». Мы можем найти целый ряд критических статей того времени, не видящих никакого исторического значения за романом «Война и мир».

Но рядом с этим мы видим другой ряд критиков, во главе с Овсянико-Куликовским, который в одной из своих позднейших статей возвеличивает историческое значение «Войны и мира» до степени народного эпоса, называет «Войну и мир» русскими Илиадой и Одиссеей.

Хотя «история» затронута в романе во всей ее широте, но, собственно, «исторической» критики было мало. Так как наиболее яркие картины надо отнести к «военной истории» или, по крайней мере, к той части истории, в которой фигурируют военные события и военные люди, то и наиболее интересные критики можно найти в военной среде.

Из них мы опять приведем как наиболее яркие отрицательные отзывы, так и наиболее серьезные из положительных оценок.

А. Н. Попов, автор замечательной, но, к сожалению, до сих пор еще не появившейся в печати «Истории Отечественной войны 1812 года», сказал однажды в разговоре с В. Скабичевским:

«В числе очень важных исторических материалов, найденных мною, заключается и «Война и мир» Толстого. Конечно, я не пишу историю по роману, но очень часто, при освещении известного события, советуюсь с «Войной и миром». В моих руках много совершенно никому не известных, новых документов, о которых, очевидно, не имел понятия и Толстой. Документы эти проливают новый свет на очень важные минуты, на основании их я объясняю события совершенно иначе, чем объясняли их мои предшественники, военные историки. И в «Войне и мире» нахожу описание этого события и объяснения его совершенно тождественными с моими описаниями и объяснениями. Очень часто я рассказываю на основании непреложных исторических данных; гр. Толстой, не знакомый с этими данными, рассказывал на основании своего творческого прозрения, а выводы наши выходят одни и те же – так как же мне не советоваться с «Войной и миром»?

Конец ознакомительного фрагмента.