Всем «подпольщикам» посвящается
* * *
Мы злобно переглянулись. Должно быть, он думал, что именно я во всем виновата, я же считала, что это все равно не дает ему права так на меня смотреть. Ведь я уже столько глупостей натворила с тех пор, как мы с ним знакомы, и столько раз это было ему на руку, столько раз благодаря мне он веселился на славу, что с его стороны было бы просто подло упрекать меня теперь только потому, что моя очередная выходка, похоже, грозит закончиться плохо…
Черт побери, откуда я могла знать, что все так обернется?
Я плакала.
– Ну что, доигралась? Тебя мучают угрызения совести? – прошептал он, закрывая глаза. – Нет… какой же я глупец… угрызения совести – тебя!..
Он был слишком слаб, чтобы всерьез на меня сердиться. К тому же это было бессмысленно. И тут я с ним завсегда соглашусь: угрызения совести – это явно не про меня, я и слов-то таких не знаю…
Мы находились на дне какой-то ущелины, или как там ее называют, в общем, в полной географической заднице. В самом низу этакой… каменистой осыпи посреди Национального парка Севенны, где не ловит мобильная связь, куда ни один баран не забредет – и уж тем более ни один пастух, – и где нас точно никто никогда не найдет. Я сильно ушибла руку, но могла ею шевелить, а вот он, судя по всему, был совсем плох.
Я всегда знала, что он мужественный человек, но тут он вновь преподносил мне урок.
В который уж раз…
Он лежал на спине. Сначала я попыталась было соорудить ему из своих ботинок нечто вроде подушки, но стоило мне приподнять ему голову, как он практически потерял сознание, так что от своей затеи я отказалась и больше его не трогала. Он тогда, кстати, впервые струсил: возомнил, что свернул себе шею, и перспектива закончить жизнь овощем настолько его ужаснула, что он несколько часов ныл, умоляя меня бросить его в этой дыре или прикончить.
Ладно. Поскольку мне нечем было аккуратно его прибить, я предложила поиграть в больничку.
Увы, мы не были с ним знакомы в том возрасте, когда играют в доктора понарошку, но я уверена, что и тогда мы не стали бы с ним засиживаться в приемной… Моя мысль его позабавила, и это было по-настоящему здорово, это единственное, что мне хотелось бы забрать с собою на тот свет, в ад или куда еще, потому что такие улыбки – слабые, едва живые, буквально вырванные из небытия – они дорогого стоят.
Все остальное, прямо скажем, можно оставить в камере хранения…
Я принялась щипать его за разные места, сначала легонько, потом сильнее. Всякий раз, когда он морщился от боли, я ликовала. Значит, мозги у него на месте и мне не придется до самой смерти катать его в инвалидной коляске. В противном случае, без проблем, я готова была размозжить ему голову. Я достаточно сильно его любила.
– Ну что ж, кажись, все не так уж страшно… ты только повизгиваешь, значит все путем, да? На мой взгляд, ты просто сломал себе ногу, а еще бедро или таз… ну, в общем, что-то такое в этом периметре…
– М-м-м-м…
Кажется, я его не убедила. Кажется, что-то его смущало. Видимо, я не вызывала доверия без белого халата и этих дурацких трубочек на шее. Он глядел в небо, хмурил брови и мрачно причмокивал.
Я видела, в каком он состоянии, – я знала все выражения его лица, – и понимала, что остается еще один деликатный момент.
Да уж, точнее не скажешь…
– Эй, Франки, заканчивай… полный бред, глазам своим не верю… ты что, хочешь, чтоб я и его проверила на работоспособность?
– …
– Да?
Я видела, как он изо всех сил старается сохранить приличествующий умирающему вид, но для меня проблема заключалась вовсе не в приличиях. Скорее, меня мучил вопрос эффективности. Ситуация сложилась непростая, и не могла же я рисковать с вынесением подобного приговора просто потому, что была не в его вкусе…
– Эй, я не то чтобы не хочу, слышишь? Но ты же…
Все это мне напомнило Джека Леммона в финальной сцене «Некоторые любят погорячее»[1]. Как и у него тогда, мои аргументы подходили к концу, и мне пришлось использовать последний патрон, остававшийся у меня в обойме, лишь бы только от меня отвязались.
– Я девочка, Франк…
И тут, видите ли… если бы я сейчас представляла доклад по углубленному изучению Дружбы, такой, знаете, со всякими схемами и сравнительными таблицами, с диапроектором, маленькими бутылочками воды и прочей хренью на столах, объясняя происхождение, состав и как отличить подделку, так вот тут я остановила бы слайд-шоу и своей учительской «мышью» подчеркнула бы его ответ.
Эти три простых слова, которые он шутливо выдохнул из последних сил, с натянутой улыбкой человека, возможно обреченного на смерть, еще не знающего, суждено ли ему выжить, и не превратится ли его жизнь в сплошное страдание, и сможет ли он еще когда-нибудь трахаться:
– Well… Nobody’s perfect…[2]
Да, впервые в жизни я была бы стопудово уверена в себе, и пусть пеняют на себя все те, кто что-либо не понял, плохо разглядел или вообще не догоняет – им никогда не отличить искреннего друга от несчастного гея, и я ничем не смогу им помочь.
Так что теперь – потому, что это был он, и потому, что это была я[3], и нам все еще удавалось оставаться вместе, поддерживая друг друга на высоте даже в такие гнусные моменты, как этот, – я перелезла через него и протянула свою уцелевшую руку к низу его живота.
Я едва к нему прикоснулась.
– Послушай, – проворчал он через какое-то время, – я же не прошу тебя идти во все тяжкие, подруга… просто потрогай его, и забудем об этом.
– Я не решаюсь…
Он тяжело вздохнул.
Понятное дело, обижен. Вместе мы с ним попадали и в куда более неприятные ситуации, и я никогда особенно не церемонилась, и столько диких, грубых, скабрезных историй ему понарассказывала, что сейчас снова выглядела неубедительно…
То есть абсолютно неубедительно!
Однако я не придурялась… я действительно не решалась.
Вот ведь никогда не знаешь наперед, где окажется та грань, за которой скрывается святое. По-прежнему сидя с протянутой рукой, я неожиданно осознала ту пропасть, что отделяла меня – со всем моим нехилым сексуальным опытом – от его пиписьки. Да я бы все пиписьки перещупала, если надо, но только не его – я в кои-то веки сама себе преподносила урок.
Я всегда знала, что обожаю его, но прежде мне никогда не выпадало случая увидеть, насколько сильно я его уважаю – что ж, теперь ответ был у меня перед глазами: вот они, эти несколько миллиметров…
Или вся безмерность моего стыда. Нашего целомудрия.
Конечно, я понимала, что не смогу долго пребывать в этом идиотском образе застенчивой недотроги, однако сам факт сильно меня удивил. Нет, серьезно, это открытие собственной деликатности ошарашило меня не по-детски. Смущена и испугана, словно заново девочка, поди плохо! Да считай Рождество!
Ладно. Достаточно. Кончай болтать. Берись за работу, малышка…
Для начала, чтобы он расслабился, я принялась ласково барабанить пальцами вокруг его пупка, напевая «Тилибом, траляляй, хвост торчком и гуляй», но это не сильно его расслабило. Тогда я легла рядом с ним, закрыла глаза и припала губами к его… уф… ушной впадине, сосредоточилась и тихо-тихо, нет, даже еще тише, зашептала ему в ухо, возбуждающе постанывая и пуская слюни, все то, из чего, на мой взгляд, состояли самые худшие или лучшие его фантазмы, в любом случае – самые сокровенные, при этом еле заметным движением руки, едва касаясь ногтем, лениво, небрежно и равнодушно, в общем… со знанием дела, стала медленно обводить контур его ширинки.
Наконец волосики в его ухе вздыбились от ужаса, и моя честь была спасена.
Он чертыхнулся. Он улыбнулся. Он засмеялся. Сказал, какая ты глупая. Сказал, заканчивай. Сказал, дурища. Сказал, хорош! Да прекратишь же ты наконец! Сказал, ненавижу тебя, и сказал – обожаю.
Но все это было давно. Тогда у него еще оставались силы на то, чтобы заканчивать фразы, а я и подумать не могла, что когда-нибудь буду плакать с ним рядом.
А сейчас надвигалась ночь, я замерзла, меня мучил голод, я умирала от жажды, и я сломалась, потому что не хотела, чтобы он страдал. И если бы я была честной, то тоже закончила бы свою фразу, добавив к ней «по моей вине».
Но я не честная.
Я сидела с ним рядом, прислонившись к уступу, и тихо убивалась.
Изводила сама себя горькими упреками.
Ценой немыслимого усилия, он приподнял руку и положил ее мне на колено. Я накрыла его ладонь своею и почувствовала себя еще слабее.
Мне не нравилось, что этот гнусный падальщик играл на моих чувствах. Это было нечестно.
Некоторое время спустя я спросила:
– Что это за звук?
– …
– Ты думаешь, это волк? Думаешь, здесь водятся волки?
Поскольку он продолжал молчать, я закричала:
– Да ответь же мне, черт тебя побери! Скажи мне хоть что-нибудь! Скажи хоть «да» или «нет», скажи «Отвали!», только не оставляй одну… только не сейчас… прошу тебя…
Я взывала не к нему, нет, скорее, к самой себе. К своей глупости. К своему стыду. К бедности собственного воображения. Он никогда бы меня не бросил, и раз он молчит, значит, потерял сознание.