Глава 5
Музеон
Мухин допивал уже пятую кружку, а Пикус все еще мучился с первой. Публика в «Кетчупе» успела несколько раз смениться, и только компания художников за соседним столиком продолжала пить и беседовать, никуда не торопясь.
– Я, Боря, еще тогда понял: не могу больше, – исповедовался другу Валя, – ну, когда горшки колотил. Не могу – и все. Тошнит с утра до ночи, даже если никаким искусством рядом не пахнет. Чувствую – уходить надо. А как уйти? Куда? Делать-то ничего не умею. Понимаешь?
– Понимаю, – кивал Беда, – я и сам такой стал. Бывает, акцию подготовишь, все по секундам распишешь, пора на дело, а с кровати не встать. Тошнит…
Некоторое время Мухин сидел потупившись, глядя в кружку. Потом поднял голову и сказал:
– Слышь, Валь! А давай за реальные дела возьмемся!
– Что значит – за реальные? – не понял Валя.
– Ну что мы всё – искусство да искусство? Это же не нужно никому. Только мошну набивать таким, как Кондрашка. Давай за справедливость бороться!
– За какую справедливость?
– За божескую и человеческую, – с чувством сказал Беда. – Поставим свои таланты на службу трудовому народу. Как завещал великий Ленин.
Валя глотнул пива и замотал головой:
– Ты извини, но как Ленин я не могу. Мне сразу свет выключат.
– За н-неуплату?
– Горний свет, Боря, – поднял палец Пикус. – Горний!
– А, ну это фигня! Не выключат. Свет должен людям светить. Вот слушай, как мы с тобой будем действовать. Сначала, значит, выхожу я и крушу, к собачьим хренам, объекты буржуазного идо… идолопоклонства. А потом входишь ты – и вносишь свет. Как раньше, только наоборот, понимаешь? Я тебе буду пригоу… приуготовлять дорогу.
Валя задумался и долго не отвечал.
– Ой, не знаю, – сказал он наконец. – Не могу я сам такие вопросы решать. Надо с женой посоветоваться. Галя, она…
– Стой! – перебил Мухин. – Молчи. Я за тебя уже все решил. И дело нашел. Доброе дело. Святое!
– Это какое же дело?
– А Кондратию палок в колеса навтыкать. Я ведь тебе говорил: понял я, откуда все зло. Ночью снизошло, во сне. И знаешь что… – Беда схватил Валю за рукав, придвинулся совсем близко и зашептал, обдавая друга пивным духом: – С тех пор как осенило, стал он ко мне по ночам прилетать. Прилетит – и сразу за понты. Я, говорит, властелин тьмы и глав… главнокомандующий бесами, иди ко мне служить. А сам черный весь, как демон ада, и крыльями перепончатыми поводит. Вот так…
И Мухин показал, как поводит крыльями демон Синькин.
– Вот так. А потом вдруг хихикнет, съежится и в карман ко мне – шмыг! И затаится там. Страшно мне, Валька…
– Послушай, Боря, да ведь это тебя сам дьявол морочит! – схватил его за руку Пикус.
– А я о чем?! Будто я не понимаю? Он самый. И остановить его надо, пока не поздно. Но одному-то мне не справиться, понимаешь? Он силу набрал, с властями подружился.
Валя храбро, почти не поморщившись, отхлебнул из кружки и сказал:
– Дело хорошее. Я бы помог, конечно, но…
– Никаких «но»! – не дал договорить Беда. – Я на тебя уже положился. Вдвоем всяко лучше. Но двоих тоже мало. Тут верные товарищи нужны. Вот слушай, что я вчера в сети накопал: есть такая арт-группа «Призраки Маркса». Хорошие ребята, молодые, горячие, идейные. Давай познакомимся, закорешимся.
– Призраки? – опасливо отодвинулся Валя.
– Ты что, привидений боишься? – уставился на него Мухин. – А ну, пошли к ним прямо сейчас!
Он вскочил, но тут же покачнулся и шлепнулся на место.
– Боря, успокойся. Послушай, что я тебе скажу… – тихо и проникновенно заговорил Валя. – Кризис – это не «Леман бразерс». Кризис, он внутри нас, понимаешь?..
Высказав свою заветную мысль, Пикус с надеждой посмотрел на друга: может быть, сразу поймет? Но Беда в ответ только пожал плечами:
– Подумаешь, Америку открыл! Будто я сам не знаю, что сдулся. Да про мой кризис вся тусня уже два года шипит. Сволочи! Но мы еще посмотрим… – Беда грохнул кулаком о стол и возвысил голос: – Но мы еще посмотрим, кто тут пропадет со своей классикой!
Художники за соседним столиком обернулись.
– Бедюха, держись! Кому сейчас легко? – раздались возгласы.
– За ветеранов девяностых! – поднял тост волосатый.
Его собутыльники дружно сдвинули кружки. Мухин вместо ответа лишь сплюнул и отвернулся.
– Да послушай же, Борис! – потянул его за рукав Валя. – Я ведь не о том говорю. Ты помнишь, как я от Стендаля мучился?
– А то! Помню, конечно.
– Ну вот. А теперь я могу в музее хоть сутки просидеть. А почему? Потому что Галю встретил.
– Жену?
– Ну да. Она чудо со мной сотворила! Слушай, Борь, а давай к ней сходим? Она же у меня добрый доктор Айболит, все лечит. Пусть и тебя посмотрит. Вдруг возьмется, а? И кризис этот твой тогда как рукой снимет. Пойдем, а?
Предложение было заманчивое. Беда давно мысленно сравнивал себя с неизлечимо больным, который окончательно разуверился в официальной медицине и почти созрел для встреч с народными целителями. Если что и удерживало его до сих пор от такого шага, то лишь врожденный скепсис. Однако теперь перед ним сидело живое доказательство факта чудесного исцеления, и скепсис нехотя отползал в свою вонючую пещеру.
– Ну и как она тебя вылечила, твоя Галя?
– Я все расскажу, только давай уйдем отсюда. Поздно уже, она там беспокоится. Ты допивай быстрее, пожалуйста. Сейчас придем к нам, все Галочке выложим и спросим, как дальше быть. И если она скажет, что надо народу служить, я тут же в этот твой комсомол запишусь, клянусь! Призраки так призраки. Маркса так Маркса. Хоть этого черта… Бен Ладена. Ну, пойдем, не упрямься! Мы близко живем, на Гороховой.
– Ладно, – сдался Мухин. – Сходим. Любопытно посмотреть, что у тебя за жена такая. Но помни – насчет призраков ты слово дал. Завтра же к ним.
– Боря! Не давал я слова!
– Тогда прощай!
– Ну хорошо-хорошо, обещаю!
– А раз обещаешь – вперед, к Гале!
Мухин встал и, стараясь держаться прямо, двинулся к выходу из полуподвала мимо коллег по искусству.
– Бедюха, ты куда? Туалет же не там! – крикнул ему вслед волосатый черт.
Остальные заржали.
Беда дернул плечами, но не обернулся.
– Ну, рассказывай! – скомандовал он, когда вышли на Миллионную.
И Валя рассказал, как он победил Стендаля.
– В общем, Галя меня возле Петра подобрала. Я там милостыню просил, потому что идти мне после Кондрашкиного шоу было совсем некуда. Знаешь в Москве памятник Петру Первому, который на реке стоит? Ну вот, а рядом с ним – вход в парк городской скульптуры. «Музеон» называется. Там у ворот еще Аполлон такой мордатый на лире бренчит, а две музы его слушают. Вот на этом месте я и сидел. Прислонюсь, бывало, к Аполлону, чтобы не видеть ни рожу его, ни муз этих долбаных, ни городскую скульптуру, и перед глазами у меня – один Петр Великий. Огромный! Страшный! Уродливый, как моя жизнь! И пока смотрю я на это идолище усатое, Стендаль сидит тихо-тихо. Не тошнит, не корчит, не выворачивает, а напротив, тепло внутри, словно выпил граммов сто пятьдесят. Но как только отвернешься – снова все по новой. А надо тебе сказать, Бедюша, что там хоть и центр города, но точка для попрошайного бизнеса совсем никудышная. Пешком никто не ходит, одни машины туда-сюда шмыгают. Так что конкурентов у меня не было, и даже менты не сильно драли за место. В общем, прижился я там. Сижу себе тихо, а если из парка кто-то выйдет или, наоборот, зайдет посмотреть на художественную скульптуру, то, бывает, подаст копеечку. Немного выходило, конечно, но мне ведь миллионов и не нужно.
И вот однажды – я и день помню, восьмого сентября это было – останавливается вдруг такси, и выходит оттуда она. То есть сначала я ее не увидел, просто почувствовал, что рядом человек стоит, а глаз не поднимаю, потому как нищему всяко лучше вниз смотреть. И слышу я тут, Бедюша, ангельский голосок: «Привет, чистюля!» Ну я, конечно, удивился. «Кто это чистюля?» – спрашиваю. А надо тебе сказать, Боря, что я к тому времени сильно опустился. Ну прямо скажем – превратился в бомжа, и пахло от меня, как бомжу полагается. «Куртка эта пока и правда не очень грязная, – говорю я небесному голосу, глаз по-прежнему не поднимая, – но вы, девушка, все-таки близко не подходите. А если пожалели инвалида, то бросьте монетку и езжайте себе дальше с богом». А она отвечает, как равному: «Вы, – говорит, – ничего не понимаете. Вы внутри весь чистый. В вас темного совсем ничего нет». Тут я глаза и поднял. Поднял я глаза, Борька, и с тех пор ни на кого другого, кроме нее, уже не смотрел. Вот придем сейчас, сам все поймешь.
А Галя мне вдруг говорит: «Вставайте, Валентин Андреич, хватит дурака валять». У меня, конечно, челюсть отвалилась, а она смеется: «Не удивляйтесь, я все про вас знаю». Я, говорит, ученый исследователь, и как раз такими, как вы, со Стендалем то есть в анамнезе, занимаюсь. Случай ваш известный и даже был опубликован в научном журнале. Насилу вас разыскала.
В общем, привезла она меня в клинику, дезинфицировала, одела как человека, накормила, поместила в отдельную палату и стала расспрашивать. Ну, я ей все про себя и выложил, с самого начала, с детства. Ничего не утаил. Рассказал – и жду, что она решит. На чудесное исцеление, понятное дело, не надеюсь, но втайне думаю – а ну как пожалеет? Кому доброе слово не хочется услышать? А она ничего не сказала, ни звука. Зато сделала такое, что ты не поверишь!
На следующий день приходит с утра и приносит с собой краски, бумагу и кисточку. Берет эту самую кисточку, макает в краску и протягивает мне: «Рисуй!» Я, конечно, отвечаю: не могу я рисовать, меня от одного вида этого инструмента сейчас стошнит, как от паленой водки. А она не слушает: «Не прячь, – говорит, – свою душу! Мажь, как получится, и ни о чем не думай!»
Ну, закрыл я глаза, взял кисть – и как в холодную воду нырнул. Набросился на бумагу, мажу что-то, брызжу, опять мажу из последних сил. И вдруг чувствую – тепло по телу пошло. Снизу вверх, как будто оттаиваю после обморожения. Приоткрыл я один глаз, смотрю – а кисточка-то у меня в руке сама танцует. Устанет, нырнет в краску, освежится – и снова пляшет. Галя еле успевает листы подкладывать. И вылетают, знаешь, такие абстракции, как у Джексона Поллока, будь он неладен, одна за другой. А внутри у меня все теплее, теплее, теплота уже к голове подходит… Потом – раз! – вспышка по глазам, и сразу выключили мне свет. Вырубился я и проспал часов двенадцать. На следующий день повторили мы с ней процедуру, и уже легче пошло. Потом еще. А через неделю – ты не поверишь, Борька! – нарисовал я кошку задом. Нарисовал! Я! Кошку задом! Полосатую. Собственной рукой! Это же счастье какое…
В общем, съежился гад Стендаль, сдулся – и отступил. И почувствовал я себя почти человеком.
А еще через неделю выписали меня. Стою я на ступенях этой самой клиники и не знаю, куда идти дальше. И как без нее, без Гали, жить, тоже не знаю. Решил ее дождаться. Ну, простоял часа два, выходит она. Обрадовалась. «Пойдем, – говорит, – со мной. На вокзал меня проводишь, я сегодня в Питер уезжаю». Выяснилось, что Галя – она питерская, а в Москве находилась в научной командировке. «Очень приятно, – отвечаю, – какое совпадение. А я как раз собрался посетить северную столицу». И поехали мы сюда. А ты ведь помнишь, Бедюша, я раньше этот город не очень любил. Ну погляди вокруг: тут зданье любое кругом обойди – нигде не приделаешь лишней колонны. Подташнивало меня от него, в общем. А тут – гуляем мы с ней, вокруг бюсты, шпили, лепнина всякая – вот как сейчас, – и ничего, не воротит! Гуляли-гуляли, болтали-болтали, а потом вдруг раз – и полюбила она меня. Ты спросишь – за что? А я и сам не знаю. Каждый день себя спрашиваю, за что мне, дураку толстопузому, такое счастье? Первый месяц вообще как пьяный ходил. Потом стал думать, как дальше жить. Жена – не шутка, это ведь семья, ответственность. А как я, вот такой, буду семью содержать? Не сидеть же мне у нее на шее? И тут Галя говорит: «Я тебя, суслик… – она меня сусликом зовет, ты не смейся, пожалуйста, – я тебя, суслик, устроила на работу». – «Вот как? И куда же?» – спрашиваю. Стараюсь, знаешь, не подавать виду, хотя в душе все поет: сейчас жизнь наладится, я деньги в дом приносить буду! А она и отвечает: «В Русский музей». Тут у меня все внутри и рухнуло. Испугался я, похолодел. «Нельзя мне в музей! – кричу. – Я эстетический инвалид первой группы!» А она отвечает, прямо как в американском кино: «Ты, суслик, не бойся. Мы должны победить болезнь, и я в тебя верю. Ты сможешь».
И я правда смог.
Ну, не сразу, конечно. Сначала меня в современный зал посадили, где еще можно кое-как дышать, потому что там одни абстракции да инсталляции. Но уже через месяц в русский авангард перевели. А это, знаешь, совсем не шутки. Там такие красные кони по синим холмам носятся, что можно разом копыта отбросить. Очень тяжело поначалу пришлось. Однако ничего, сжал зубы, высидел. А теперь, видишь, выставка приехала, из частных коллекций, так мне самого Винсента доверили. Единственную картину! В общем, поправляюсь я, Борька, не по дням, а по часам. Александр Сергеич говорит: еще пара месяцев – и посадим мы тебя, Валентин, в русский реализм. Александр Сергеич – это начальник мой. У Гали с ним соглашение: если я сумею высидеть полный рабочий день в зале Шишкина Иван Иваныча, то курс моего лечения будет считаться законченным. Ну вот мы и пришли!
Беду так увлек рассказ Вали, что он уже не замечал ни Дворцовой площади, ни Большой Морской и даже забыл о ноющей боли, с самого утра сверлившей правый висок. Поэтому последние слова застигли его врасплох. Он вздрогнул и огляделся. Друзья стояли перед тяжелой и высокой дверью парадного входа в старинном петербургском доме на углу Гороховой и Мойки. Поднялись по широкой выщербленной лестнице на третий этаж. Валя позвонил.
Открыла маленькая девушка. Внешность Гали в первый момент не произвела на Беду никакого впечатления – восторженное токование влюбленного супруга готовило его к большему. Серьезное лицо, взгляд, как будто устремленный внутрь себя, небольшой рост, волосы, стянутые в хвост на затылке, – вот и все, что он заметил в темной прихожей.
Они прошли в комнату и сели за круглый стол, на котором были в беспорядке разбросаны книги. Мухин заметил светлые прямоугольники на обоях: видимо, тут еще недавно висели картины.
Галя присела напротив гостя и, поглядев на него с улыбкой, спросила:
– Чаю хотите? С медом?
Что-то очень знакомое было во всем ее облике. Беда наморщил лоб, вспоминая, где он уже видел эти внимательные черные глаза, эту изящную руку – и его прошиб холодный пот.
Перед ним сидела арлезианка с картины Ван Гога. То же лицо, только значительно моложе.
– Хочу, – ответил он. – Очень.