Вы здесь

Беседы со Сталиным. Глава 1. Восторги (Милован Джилас)

Глава 1

Восторги

1

Первая иностранная военная миссия, прибывшая к Верховному командованию Армии народного освобождения и партизанских отрядов Югославии, была британской. Она высадилась на парашютах в мае 1943 года. Советская миссия прибыла девять месяцев спустя – в феврале 1944 года.

Вскоре после прибытия советской миссии встал вопрос о посылке югославской военной миссии в Москву, в особенности потому, что миссия такого рода уже была назначена к соответствующему британскому командованию. В Верховном командовании, то есть среди членов Центрального комитета Коммунистической партии Югославии, в то время работавших в штабе, возникло пылкое желание послать миссию в Москву. Я полагаю, что Тито в устной форме привлек к нему внимание главы советской миссии генерала Корнеева; однако совершенно ясно, что вопрос окончательно был решен телеграммой советского правительства. Посылка миссии в Москву имела для югославов множество значений, сама же миссия была иного характера и имела совершенно другую цель по сравнению с той, которая была поставлена перед миссией, приписанной к британскому командованию.

Как известно, именно Коммунистическая партия Югославии организовала партизанское и повстанческое движение против германских и итальянских оккупационных сил в Югославии и внутренних коллаборационистов. Решая свои национальные проблемы путем самых жестоких приемов ведения войны, она продолжала считать себя членом международного коммунистического движения, чем-то неотделимым от Советского Союза – родины социализма. На протяжении всей войны самый сокровенный внутренний орган партии, политическое бюро, больше известный в народе под сокращенным названием – политбюро, поддерживал связь с Москвой по радио. Формально это была связь с Коммунистическим интернационалом – Коминтерном, – но в то же время это означало также и связь с Советским правительством.

Вызванные войной особые условия и сохранение революционного движения в ряде случаев уже приводили к недоразумениям с Москвой. Среди наиболее значительных я бы отметил следующие.

Москва никогда не могла понять реальностей революции в Югославии, то есть того факта, что в Югославии наряду с сопротивлением оккупационным силам одновременно происходила внутренняя революция. В основе этого неверного представления лежало опасение советского правительства, что западные союзники, главным образом Великобритания, могут возмутиться тем, что оно использует трудности войны в оккупированных странах для распространения революции и своего коммунистического влияния. Как часто бывает в случае с новыми явлениями, борьба югославских коммунистов не согласовывалась с установившимися взглядами и бесспорными интересами советского правительства и государства.

Не осознавала Москва и особенностей военных действий в Югославии. Независимо от того, насколько борьба югославов вдохновляла не только военных – которые сражались за то, чтобы уберечь российский национальный организм от вторжения германских нацистов, – но и официальные советские круги, последние тем не менее недооценивали эту борьбу, сравнивая ее лишь со своими собственными партизанами и своими же собственными методами ведения войны. Партизаны в Советском Союзе были вспомогательной, побочной силой Красной армии, и они никогда не превратились в регулярную армию. На основании своего собственного опыта советские руководители не могли понять, что югославские партизаны способны превратиться в армию и в правительство и что со временем они обретут индивидуальность и интересы, которые отличаются от советских, – короче говоря, свой собственный образ жизни.

В этой связи мне кажется очень значительным, возможно даже решающим, один инцидент. В ходе так называемого четвертого наступления, в марте 1943 года, состоялись переговоры между Верховным командованием и германским командованием. Предметом переговоров был обмен пленными, но суть их заключалась в том, чтобы немцы признали права партизан как воюющей стороны для того, чтобы прекратить убийства раненых и пленных с обеих сторон. Это происходило в то время, когда Верховное командование, большая часть революционной армии и тысячи наших раненых оказались в смертельной опасности и нам была необходима любая передышка. Москву пришлось проинформировать об этом, но мы вполне хорошо понимали – Тито потому, что он знал Москву, а Ранкович скорее инстинктивно, – что лучше об этом не говорить Москве всё. Москву просто информировали о том, что мы ведем переговоры с немцами об обмене ранеными.

Однако в Москве даже не попытались представить себе наше положение, но засомневались в нас – хотя уже пролились реки крови – и ответили очень резко. Припоминаю – это произошло на мельнице у реки Рамы накануне нашего прорыва через Неретву в феврале 1943 года, – как на все это отреагировал Тито: «Наш первый долг состоит в том, чтобы заботиться о своей собственной армии и своем собственном народе».

Это было впервые, когда все в Центральном комитете открыто выразили свое несогласие с Москвой. Также впервые был нанесен удар по моему собственному сознанию не безотносительно от слов Тито о том, что такое несогласие было существенно важно, если мы хотим выжить в этой борьбе не на жизнь, а на смерть между двумя противоположными мирами.

Другой пример относится к случаю в Яйце на второй сессии антифашистского совета, где были приняты резолюции, которые фактически представляли собой законодательство о новом социальном и политическом порядке в Югославии. В то же время там был сформирован Национальный комитет, который должен был действовать в качестве временного правительства Югославии. В ходе подготовки этих резолюций во время заседаний Центрального комитета Коммунистической партии была занята позиция, в соответствии с которой Москву не следует информировать об этом, пока все не будет закончено. Из предыдущего опыта отношений с Москвой и знакомства с ее пропагандистской линией мы знали, что она будет не способна это понять. И действительно, реакция Москвы на эти резолюции была до такой степени негативной, что некоторые их части даже не были переданы радиостанцией «Свободная Югославия», которая располагалась в Советском Союзе для обслуживания потребностей движения Сопротивления в Югославии. Таким образом, Советское правительство не смогло понять самый важный акт югославской революции, а именно – то, что она придавала этой революции новый порядок и выводила ее на международную арену. Лишь после того, как стало очевидным, что Запад с пониманием отреагировал на резолюции в Яйце, Москва изменила свою позицию таким образом, чтобы она отвечала реальностям.

Тем не менее югославские коммунисты, несмотря на всю горечь своего опыта, значение которого они смогли осознать только после разрыва с Москвой в 1948 году, несмотря на различия в образах жизни, рассматривали себя идеологически связанными с Москвой и считали себя наиболее последовательными сторонниками Москвы. Хотя жизненно важные революционные и другие реальности все полнее и непримиримее отделяли югославских коммунистов от Москвы, они рассматривали эти самые реальности, особенно успехи в революции, как доказательство своих связей с Москвой и с идеологическими программами, которые она предписывала. Потому что для югославов Москва была не только политическим и духовным центром, но и воплощением абстрактного идеала – «бесклассового общества» – нечто такое, что не только делало их жертвы и страдания легкими и приятными, но и оправдывало само их существование в собственных глазах.

Югославская коммунистическая партия была не только идеологически едина с советской, но лояльность по отношению к советскому руководству была одним из существенно важных элементов ее развития и деятельности. Сталин был не только неоспоримым гениальным лидером, он был олицетворением самой идеи и мечты о новом обществе. Это идолопоклонство перед личностью Сталина, как и более или менее перед всем в Советском Союзе, приняло иррациональные формы и масштабы. Любое действие Советского правительства – например, нападение на Финляндию, – каждая негативная черта в Советском Союзе – например, суды и чистки – защищались и оправдывались. Еще более странным представляется то, что коммунистам удалось убедить себя в правильности и допустимости подобного рода действий и изгнать из своих мыслей неприятные факты.

Среди нас, коммунистов, были люди с развитым эстетическим сознанием, хорошо знакомые с литературой и философией, и тем не менее мы были полны энтузиазма не только в отношении взглядов Сталина, но также в отношении «совершенства» их формулировки. Я сам в дискуссиях много раз указывал на кристальную ясность его стиля, проникающую силу его логики, гармоничность его комментариев, как будто они были выражением самой высшей мудрости. Но даже тогда мне не было бы трудно, сравнив его с любым другим автором подобных же качеств, определить, что стиль его был бесцветным, бедным по содержанию, своего рода беспорядочной смесью вульгарной журналистики и библии.

Порой идолопоклонство принимало смехотворные масштабы: мы всерьез верили, что война закончится в 1942 году, потому что так сказал Сталин, а когда этого не произошло, его пророчество было забыто, а сам пророк не утратил ничего из своего сверхчеловеческого могущества. Фактически то, что произошло с югославскими коммунистами, – это то же самое, что происходило со всеми на протяжении долгой истории человечества, с теми, кто подчинял свою индивидуальную судьбу и судьбу человечества исключительно одной идее: они подсознательно описывали Советский Союз и Сталина в выражениях, которые были необходимы для их собственной борьбы и ее оправдания.

Соответственно, югославская военная миссия отправилась в Москву с идеализированными представлениями о Советском правительстве и Советском Союзе, с одной стороны, и со своими собственными практическими нуждами – с другой. Внешне она напоминала миссию, которая была направлена к британцам, но по составу и концепции она фактически обозначала неформальные узы с политическим руководством, имеющим идентичные взгляды и цели. Проще говоря, миссия должна была носить как военный, так и партийный характер.

2

Итак, было не случайно, что вместе с генералом Велимиром Терзичем Тито назначил членом миссии меня в прежнем качестве высокого партийного функционера. (К тому времени я на протяжении нескольких лет был членом внутреннего партийного руководства.) Другие участники миссии были отобраны подобным же образом из числа партийных и военных функционеров, и среди них был один специалист в области финансов. Миссия также включала в себя физика-атомщика Павле Савича, перед которым была поставлена цель продолжать его научную работу в Москве. С нами был также Антун Аугустинчич, скульптор, которому дана была передышка от тягот войны, чтобы он мог продолжать заниматься своим творчеством. Все мы, конечно, были одеты в форму. Я был в чине генерала. Полагаю, что меня выбрали отчасти потому, что хорошо знал русский язык – я выучил его в тюрьме в предвоенные годы, – и отчасти по той причине, что раньше я никогда не бывал в Советском Союзе и, таким образом, не был обременен никаким фракционным или уклонистским прошлым. Ни один из участников миссии также никогда не был в Советском Союзе, но никто из них не владел хорошо русским.

Было начало марта 1944 года.

Несколько дней ушло на сбор участников миссии и их снаряжение. Наша форменная одежда была старой и разноцветной, а поскольку не было материала, новую пришлось перешивать из обмундирования взятых в плен итальянских офицеров. Нам также были нужны паспорта для проезда через британскую и американскую территории, и в спешном порядке они были напечатаны. Это были первые паспорта нового Югославского государства, и на них стояла личная подпись Тито.

Почти стихийно возникло предложение послать подарки Сталину. Но какие и откуда? Верховное командование располагалось тогда в Дрваре, в Боснии. Искать было негде, нас со всех сторон окружали опустошенные деревни и разграбленные, покинутые населением небольшие городки. Тем не менее решение было найдено: подарить Сталину одно из ружей, сделанных на партизанской фабрике в Южице в 1941 году. Найти его оказалось довольно трудно. Потом начали поступать подарки из деревень: кисеты, полотенца, крестьянская одежда, обувь. Мы отбирали из этого самое лучшее – сандалии из недубленой кожи и другие вещи, которые были настолько же убогими и примитивными. Мы пришли к заключению, что нам следует взять их, поскольку они являлись символами доброй воли народа.

Перед миссией стояла цель договориться о советской помощи Армии народного освобождения Югославии. В то же время Тито обязал нас добиться через Советское правительство или по другим каналам помощи освобожденным районам Югославии со стороны администрации ООН по вопросам помощи и восстановления. Мы должны были попросить у Советского правительства заем на двести тысяч долларов, чтобы покрыть расходы на наши миссии на Западе. Как подчеркнул Тито, мы заявляем, что выплатим эту сумму, как и стоимость помощи оружием и медикаментами, когда страна будет освобождена. Миссия должна была взять с собой архивы Верховного командования и Центрального комитета Коммунистической партии.

Важнее всего было то, что ей предстояло прозондировать Советское правительство в отношении возможности признания им Национального комитета в качестве законного временного правительства и заполучения советского влияния на западных союзников в этом направлении. Миссии предстояло поддерживать связь с Верховным командованием через советскую миссию, и она могла также пользоваться старым каналом Коминтерна.

Помимо этих задач миссии, Тито возложил на меня обязанность выяснить у Димитрова или у Сталина, если я смогу до него добраться, есть ли какая-нибудь неудовлетворенность работой нашей партии. Это распоряжение Тито было чисто формальным – привлечь внимание к нашим дисциплинированным отношениям с Москвой, – потому что он полностью был убежден, что Коммунистическая партия Югославии прошла испытание блестяще, если не сказать уникально. Состоялась также некоторая дискуссия по вопросу о политических эмигрантах (коммунистах, которые до войны уехали в Россию). Позиция Тито заключалась в том, что мы не будем ввязываться во взаимные обвинения с этими эмигрантами, в особенности в тех случаях, если у них есть что-то общее с советскими органами и официальными лицами. В то же время Тито подчеркнул, что мне следовало остерегаться секретарш, потому что среди них были разные, что, как я понял, означало, что мы должны были не только оберегать традиционную партийную мораль, но и избегать всего, что могло бы представлять опасность для репутации и индивидуальности югославской партии и югославских коммунистов.

Все мое существо трепетало от радостного предвкушения предстоящей встречи с Советским Союзом, страной, которая была первой в истории (в этом я был убежден твердокаменно), придавшей смысл мечтам прорицателей, страданиям мучеников, решимости воинам, и потому что я тоже томился и подвергался пыткам в тюрьмах, я тоже ненавидел, я тоже проливал человеческую кровь, не щадя даже крови моих собственных братьев.

Но была и печаль – нелегко покидать товарищей в разгар битвы, свою страну, которая вела смертельную борьбу и превратилась в одно огромное поле сражений и дымящихся руин.

Мое расставание с советской миссией было более сердечным, чем обычно были встречи с ее участниками. Я обнял своих товарищей, которые были так же тронуты, как и я, и отправился на импровизированный аэродром неподалеку от Босански-Петроваца. Там мы провели целый день, инспектируя аэродром, который уже имел вид и свойства установившейся службы, беседуя с его персоналом и с крестьянами, которые уже привыкли к новому режиму и к мысли о неизбежности его победы.

Недавно по ночам здесь регулярно приземлялись британские самолеты, хотя и в небольшом количестве – самое большее два-три за одну ночь. Они перевозили раненых и случайных путешественников, привозили поставки, чаще всего медикаменты. Недавно один самолет даже доставил джип – подарок британского командования Тито. Месяцем раньше ровно в полдень на этом самом аэродроме приземлилась советская миссия на самолете, оборудованном лыжами. Учитывая рельеф местности и другие обстоятельства, это было настоящим подвигом. Это также было необычным парадом ввиду довольно значительного эскорта британских истребителей.

Я тоже считал снижение и последующий взлет моего самолета настоящим подвигом. Самолету пришлось на малой высоте лететь над островерхими скалами, чтобы совершить посадку на узкой и неровной полосе льда, а после опять взлетать.

Какой же печальной и погруженной в темноту была моя земля! Горы бледны от снега, изрезаны черными расщелинами, а долины погружены во мрак – ни одного даже тусклого огонька до самого моря и дальше. А внизу, на земле, которая привыкла к ходу и дыханию войны и сопротивления, шла война, более ужасная, чем какая-либо раньше. Народ схватился с захватчиками в то время, как братья убивали друг друга в еще более жестокой гражданской войне. Когда же огни вновь осветят деревни и города на моей земле? Обретет ли она радость и спокойствие после всех этих смертей и ненависти?

Наша первая остановка была в Бари, в Италии, где находилась значительная база югославских партизан – госпитали и склады, продовольствие и материальная часть. Оттуда мы летели в направлении Туниса. Нам приходилось лететь окольным маршрутом из-за германских баз на Крите и в Греции. По пути мы сделали посадку на Мальте в качестве гостей британского командующего и на ночь прибыли в Тобрук как раз вовремя для того, чтобы увидеть все небо, облизываемое мрачным огнем, который поднимался от красной каменистой пустыни внизу.

На следующий день мы прибыли в Каир. Британцы разместили нас в гостинице и предоставили в наше распоряжение автомобиль. Торговцы и служащие принимали нас за русских из-за пятиконечных звезд на наших фуражках, но было приятно узнать, что, как только мы вскользь говорили, что мы югославы, или упоминали имя Тито, они были в курсе нашей борьбы. В одном магазине нас приветствовали скверными словами на нашем языке, которому девушка-продавщица невинно научилась у офицеров-эмигрантов. Группа тех же самых офицеров, охваченных жаждой бороться и тоской по своей страдающей родине, высказалась в поддержку Тито.

Узнав, что руководитель администрации ООН по вопросам помощи и восстановления Леман находится в Каире, я попросил советского посланника организовать мне с ним встречу, чтобы изложить ему наши просьбы. Американец принял меня незамедлительно, но холодно, заявив, что наши просьбы будут рассмотрены на следующем заседании администрации ООН по вопросам помощи и восстановления и что администрация принципиально имеет дело только с законными правительствами.

Мое примитивное и не подвергаемое сомнению представление о западном капитализме как о непримиримом враге всего прогрессивного, небольших и угнетенных народов нашло себе подтверждение уже в первой же встрече с его представителем: я отметил, что господин Леман принял нас лежа, потому что нога у него была в гипсе, и это, а также жара явно его угнетали, что я воспринял как раздражение по поводу нашего визита, а его переводчик на русский язык – гигантский мужчина с грубыми чертами – был для меня самим олицетворением головореза из ковбойского фильма. Тем не менее у меня не было причин остаться неудовлетворенным от этого визита к любезному Леману: наша просьба была представлена на рассмотрение, и мы получили обещание о том, что она будет рассмотрена.

Мы воспользовались преимуществами нашего трехдневного пребывания в Каире, осмотрев исторические места, и, поскольку в Каире был первый руководитель британской миссии в Югославии майор Дикин, мы также были гостями на устроенном им обеде в узком кругу.

Из Каира мы направились на британскую базу в Хаббании, недалеко от Багдада. Британское командование отказалось везти нас в Багдад на том основании, что это не было вполне безопасно, а мы это восприняли как сокрытие колониального терроризма, который, как мы полагали, не менее радикален, чем оккупация Германией нашей страны. Вместо этого британцы пригласили нас на спортивное соревнование своих солдат. Мы поехали, и места у нас были рядом с командующим. Мы выглядели смешно даже для самих себя, не говоря уже о вежливых и беззаботных англичанах, затянутых, как и мы, ремнями и застегнутых до кадыка.

Нас сопровождал майор, веселый и добродушный малый, который все время извинялся за плохое знание русского языка – он учил его, когда англичане предприняли интервенцию в Архангельске во время русской революции. Он был полон энтузиазма в отношении русских (их делегация тоже остановилась на базе в Хаббании) не в связи с их социальной системой, но в связи с простотой, а главное, со способностью выпивать одним залпом огромные стаканы водки или виски «за Сталина, за Черчилля!».

Майор спокойно, но не без гордости рассказывал о боях с местными жителями, спровоцированных немецкими агентами, и действительно, ангары были изрешечены пулями. Мы со своим доктринерством не могли понять, как это было возможно или тем более рационально приносить себя в жертву «во имя империализма» – именно так мы расценивали борьбу Запада, – но про себя восхищались героизмом и храбростью англичан, которые шли навстречу опасности и побеждали в отдаленных и выжженных солнцем азиатских пустынях, будучи настолько малочисленными и не имея никакой надежды на помощь. Хотя в то время я не мог делать далеко идущих выводов, это, безусловно, способствовало пониманию мной в дальнейшем того, что не существует какого-то только одного идеала, но что на нашей земле есть бесчисленные – равные по значению – человеческие системы.

Мы испытывали подозрение по отношению к англичанам и сторонились их. Наши опасения были особенно сильны из-за нашего примитивного представления об их шпионском ведомстве – Интеллидженс сервис. Позиция наша состояла из смеси доктринерских клише, воздействия сенсационной литературы и тревоги, свойственной новичкам в большом и широком мире.

Конечно, эти опасения были бы не столь велики, если бы не мешки, набитые архивами Верховного командования, потому что в них была и телеграфная переписка между нами и Коминтерном. Мы также считали подозрительным то, что британские военные власти повсюду проявляли к этим мешкам не больше интереса, чем если бы в них были башмаки или консервные банки. Конечно, на протяжении всей поездки я держал их при себе, а чтобы мне не оставаться одному по ночам, со мной спал Марко. Он с довоенных времен был коммунистом из Черногории, человеком простым, но зато храбрым и лояльным.

Как-то ночью в Хаббании кто-то тихо открыл дверь в мою комнату. Я проснулся, хотя дверь даже не скрипнула. При свете луны я рассмотрел фигуру местного жителя и, запутанный в сетку от москитов, закричал и схватился за лежавший под подушкой пистолет. Вскочил Марко (он спал полностью одетым), но незнакомец исчез. По всей вероятности, этот местный житель заблудился или намеревался что-нибудь украсть. Но этого незначительного эпизода оказалось достаточно для того, чтобы мы увидели в нем длинную руку британского шпионского ведомства и усилили и без того высокую бдительность. Мы были очень рады, когда на следующий день англичане предоставили в наше распоряжение самолет на Тегеран.

Тегеран, по которому мы передвигались от советского командования до советского посольства, был уже частью Советского Союза. Советские офицеры встречали нас с непринужденной сердечностью, в которой к традиционному русскому гостеприимству примешивалась равная доля солидарности борцов за одни и те же идеалы в двух разных частях мира. В советском посольстве нам показали круглый стол, за которым сидели участники Тегеранской конференции, а также комнату наверху, в которой останавливался Рузвельт. Сейчас в ней никого не было, и все оставалось так, как было, когда он покинул ее.

Наконец советский самолет доставил нас в Советский Союз – воплощение нашей мечты и надежд. Чем глубже мы проникали в его серо-зеленые просторы, тем больше меня охватывало новое, до тех пор едва ли ощутимое чувство. Как будто я возвращался на первозданную родину, незнакомую, но мою.

Мне всегда были чужды какие-либо панславянские чувства, и в то время я считал панславянские идеи Москвы не чем иным, как маневром с целью мобилизации консервативных сил против германского вторжения. Но это мое чувство было совершенно новым и более глубоким, выходящим даже за пределы моей приверженности коммунизму. Я смутно припоминал, как на протяжении трех столетий югославские мечтатели и бойцы, государственные деятели и монархи, в особенности неудачливые правители-епископы многострадальной Черногории, совершали паломничества в Россию и искали там понимания и спасения.

Не шел ли и я по их пути? И не была ли эта страна родиной наших предков, которых какая-то неведомая лавина занесла на незащищенные от ветра Балканы? Россия никогда не понимала южных славян и их чаяний; я был убежден, что причина была в том, что Россия была царской и феодальной страной. Однако намного более глубокой была моя вера в то, что наконец-то все социальные и другие причины разногласий между Москвой и другими народами устранены. В то время я смотрел на это как на воплощение всеобщего братства, а также как на мою личную связь с сущностью доисторического славянского сообщества. Не была ли эта страна родиной не только моих предков, но также и воинов, отдавших свои жизни за конечное братство людей и конечное господство человека над вещами?

Я слился с волнами Волги и безграничными серыми степями и вдруг обнаружил самого себя первозданного, исполненного неведомых до того внутренних порывов. Мне захотелось поцеловать русскую землю, советскую землю, на которую я ступил, и я бы поступил так, если бы это не могло показаться религиозным и, более того, театральным жестом.

В Баку нас встретил командующий генерал, неразговорчивый гигант, очерствевший от гарнизонной жизни, войны и службы, – олицетворение великой войны и великой страны, противостоящей разрушительному вторжению. Проявляя грубоватое гостеприимство, он не смущался нашей почти робкой сдержанности:

– Что это за люди? Не пьют, не едят! Мы, русские, едим хорошо, пьем еще лучше, а лучше всего воюем!

Москва была мрачной и темной, с удивительным множеством низких построек. Но какое это могло иметь значение по сравнению с приготовленным нам приемом? Почести по рангу и дружелюбие, которое преднамеренно сдерживалось по причине коммунистического характера нашей борьбы. Что могло сравниться с грандиозностью войны, которая, как мы верили, станет последним испытанием для человечества и которая была самой нашей жизнью, нашей судьбой? Не бледнело ли все и не становилось незначимым на фоне реальности, присутствовавшей именно здесь, на советской земле, на самом деле – на земле, которая была также и нашей, и всего человечества, рожденной из кошмара и ставшей безмятежной и счастливой действительностью?

3

Нас разместили в Центральном доме Красной армии, который был своего рода гостиницей для советских офицеров. Еда и все остальное были очень хорошими. Нам дали автомобиль с шофером по фамилии Панов, человеком в годах, простым и несколько странным, но придерживавшимся независимых взглядов. Был и офицер связи, капитан Козовский, молодой и очень красивый парень, который гордился своим казацким происхождением, тем более что казаки в нынешней войне «отмыли» свое контрреволюционное прошлое. Благодаря ему мы всегда были уверены в том, что получим билеты в театр, кино или куда угодно еще.

Но мы не могли установить сколько-либо серьезных контактов с ведущими советскими деятелями, хотя я и просил, чтобы меня принял В.М. Молотов, тогдашний комиссар иностранных дел, и, если возможно, И.В. Сталин, премьер-министр и Верховный главнокомандующий Вооруженными силами. Все мои окольные попытки изложить наши просьбы и потребности были тщетными.

Во всем этом нечего было ожидать помощи югославского посольства, которое по-прежнему оставалось роялистским, хотя посол Симич и его небольшой штат высказались в поддержку маршала Тито. Формально они пользовались уважением, но фактически были еще более незначительны и беспомощны, чем мы.

Не могли мы ничего добиться и через югославских партийных эмигрантов. Они были малочисленны, многие из них были уничтожены чистками. Самой значительной личностью среди них был Велько Влахович. Мы были ровесниками, оба революционерами из революционного студенческого движения Белградского университета против диктатуры короля Александра. Он был ветераном Гражданской войны в Испании, а я прошел еще более ужасную войну. Он был человеком большой личной целостности, хорошо образованным и мудрым, хотя и чересчур дисциплинированным и не имевшим независимых взглядов. Он руководил радиостанцией «Свободная Югославия», его сотрудничество представляло ценность, хотя его связи не выходили дальше Георгия Димитрова, который с тех пор, как был распущен Коминтерн, разделял с Д.З. Мануильским руководство отделом советского Центрального комитета по отношениям с зарубежными коммунистическими партиями.

Нас хорошо кормили и любезно принимали, но что касается проблем, которые мы должны были изложить и решить, мы не могли добиться абсолютно никакого прогресса. По правде говоря, необходимо еще раз подчеркнуть, что, если не считать этого, нас принимали исключительно сердечно и уважительно. Однако только через месяц после нашего прибытия, когда генерала Терзича и меня приняли Сталин и Молотов и об этом было сообщено в печати, все двери громоздкой советской администрации и изысканных высших слоев общества словно по волшебству открылись.

Панславянский комитет, созданный во время войны, первым организовал для нас банкеты и приемы. Но не надо было быть коммунистом, чтобы понять не только искусственность, но и безнадежное положение этого института. Его деятельность ставила во главу угла связи с общественностью и пропаганду, но даже в этих делах он был явно ограничен. Кроме того, не очень ясны были его цели. Комитет почти полностью состоял из коммунистов из славянских стран – эмигрантов в Москве, которым фактически чужда была идея панславянского взаимодействия. Все они молчаливо понимали, что это было попыткой возрождения чего-то давно устаревшего, переходной формой, предназначенной для того, чтобы сплотить силы поддержки вокруг коммунистической России или, по крайней мере, парализовать антисоветские панславянские течения.

Само руководство комитета было малозначительным. Его президент, генерал Гундоров, был человеком во всех отношениях преждевременно состарившимся, с ограниченными взглядами, это был не тот человек, с которым можно было эффективно говорить даже по простейшим вопросам, касающимся того, как можно добиться славянской солидарности. Секретарь комитета Мочалов пользовался несколько большим авторитетом в силу того, что он был ближе к советским органам безопасности, что ему довольно плохо удавалось скрывать своим экстравагантным поведением. И Гундоров, и Мочалов были офицерами Красной армии, но находились средитех, кто доказал свою непригодность для фронта. В них можно было заметить сдерживаемое недовольство людей, пониженных до должностей, которые, как они считали, им не соответствовали. И только у их секретарши Назаровой, чересчур заискивающей женщины с редкими зубами, было нечто такое, что напоминало любовь к страдающим славянам, хотя и ее работа, как позднее стало известно в Югославии, была подчинена советским органам безопасности.

В штабе Панславянского комитета хорошо ели, еще лучше пили, а большей частью просто говорили. Произносились длинные и пустые тосты, которые мало отличались один от другого и, безусловно, были не столь красивы, как в царские времена. Я был поистине поражен отсутствием в панславянских идеях какой-либо свежести. Таким же было и здание комитета – подражанием барокко или чему-то в этом духе – в центре современного города.

Создание комитета было результатом временной, неглубокой и не вполне альтруистической политики. Однако, чтобы читатель понял меня правильно, следует добавить, что, хотя даже в то время мне все это было ясно, я был далек от того, чтобы смотреть на это с ужасом или удивлением. Тот факт, что Панславянский комитет служил обнаженным инструментом Советского правительства в целях влияния на отсталые слои славян за пределами Советского Союза и что его официальные лица зависели и были связаны и с секретными, и с государственными органами, – все это ничуть не беспокоило меня. Я лишь был встревожен его бессилием и поверхностностью, а более всего тем, что он не мог открыть мне двери в Советское правительство и к решению нужд Югославии. Потому что и мне, как любому другому коммунисту, было привито убеждение в том, что между Советским Союзом и другим народом не может существовать оппозиции, тем более не могла быть оппозицией революционная и марксистская партия, каковой на самом деле была югославская партия. И хотя Панславянский комитет представлялся мне слишком старомодным и, соответственно, неподходящим инструментом для достижения коммунистических целей, я считал его приемлемым, тем более потому, что на нем настаивало советское руководство. Что же касается связей его официальных лиц с органами безопасности, то разве я не научился смотреть на них как на почти божественных стражей революции и социализма – «меч в руках партии»?

Характер моего упорства в том, что я должен был достичь верхов Советского правительства, также следует объяснить. Настаивая, я тем не менее не был назойлив или обижен Советским правительством, потому что меня научили видеть в нем нечто даже более великое, нежели руководство моей собственной партии и революции, – ведущую державу коммунизма в целом. Я уже узнал от Тито и от других, что долгие ожидания – конечно же зарубежными коммунистами – были в Москве скорее стилем. Меня беспокоила и делала нетерпеливым неотложность потребностей нашей революции, то есть моей собственной югославской революции.

Хотя никто, даже югославские коммунисты, не говорил о революции, давно было очевидно, что она идет. На Западе уже очень много писали о ней. В Москве, однако, упорно отказывались признавать ее – даже те, кто, так сказать, имел для этого все основания. Все упрямо говорили только о борьбе против фашистских захватчиков и даже еще более упрямо подчеркивали исключительно патриотический характер этой борьбы, все время явно указывая на решающую роль во всем этом Советского Союза. Конечно же мне и в голову не приходила мысль отрицать решающую роль советской партии в мировом коммунизме или Красной армии в войне против Гитлера. Но на территории моей собственной страны и в своих собственных условиях югославские коммунисты явно вели войну, независимую от сиюминутных успехов или поражений Красной армии, более того, войну, которая трансформировала политическую и социальную структуру страны. И с внешней, и с внутренней точек зрения югославская революция превышала пределы потребностей и целей советской внешней политики, и именно этим я объяснял препятствия и отсутствие понимания, с которыми я здесь сталкивался.

Самым странным было то, что те, кто должен был знать об этом лучше кого бы то ни было, упорно хранили молчание и притворялись, что ничего не понимают. Мне еще предстояло узнать о том, что в Москве дискуссии и особенно определения политических позиций должны были дожидаться до тех пор, пока не высказался Сталин или, по крайней мере, Молотов. Это касалось даже таких выдающихся деятелей, как бывшие секретари Коминтерна Мануильский и Димитров.

Тито и Кард ель, а также другие югославские коммунисты, которые бывали в Москве, сообщали, что Мануильский был особенно хорошо расположен к югославам. Это, возможно, было использовано против него во время чисток 1936–1937 годов, в результате которых погибла почти вся группа югославских коммунистов, но сейчас, после югославского восстания против нацистов, такое расположение может рассматриваться как дальновидная позиция. В любом случае он привнес в свой энтузиазм в отношении борьбы югославов определенную долю личной гордости, хотя и не знал никого из новых югославских руководителей, за исключением, возможно, Тито, да и того очень мало. Наша встреча с ним состоялась вечером. На ней также присутствовал Г.Ф. Александров, видный советский философ и, что еще намного более важно, заведующий отделом агитации и пропаганды Центрального комитета.

Александров не произвел на меня никакого особого впечатления: неопределенность или, скорее, бесцветность была его главной, характерной чертой. Это был низкого роста, лысый человек, чьи бледность и тучность говорили о том, что он никогда не выходил из своего кабинета. Если не считать нескольких общих замечаний и добрых улыбок, он не сказал ни слова о характере и масштабах восстания югославских коммунистов, хотя я в своем выступлении как бы без умысла коснулся этих самых вопросов. Центральный комитет, по всей видимости, еще не определил своей позиции; таким образом, с точки зрения советской пропаганды это оставалось просто борьбой против захватчиков без каких-либо реальных последствий для внутренних дел югославского государства или международных отношений.

Не занял определенной позиции и Мануильский. Тем не менее он проявил живой, эмоциональный интерес. Я уже был наслышан о его ораторских способностях. Этот дар можно было заметить даже в его статьях, он блистал глянцем и яркостью своих выражений. Он был худощавым и уже сгорбленным старослужащим, темноволосым, с подстриженными усами. Говорил шепеляво, почти мягко и – что меня тогда удивило – без особой энергии. Таким он был и во всем остальном – тактичным, приветливым вплоть до веселости и явно любящим культуру.

Описывая ход восстания в Югославии, я отметил, что там формируется новая форма правления, которая по своему существу была идентична советской. Я особо постарался подчеркнуть революционную роль крестьянства; я практически свел восстание в Югославии к связи между бунтом крестьян и коммунистическим авангардом. Но хотя ни он, ни Александров не возражали против того, что я говорил, они и не дали никаких указаний на то, что одобряют мои взгляды. Даже если я и считал естественным, что роль Сталина во всем была решающей, я все-таки ожидал от Мануильского большей самостоятельности и инициативы в словах и поступках. Я ушел со встречи с ним под впечатлением живости его личности, тронутый его энтузиазмом в отношении борьбы в Югославии, но также убежденный в том, что Мануильский не играл никакой реальной роли в определении политики Москвы, даже той, которая не касалась Югославии.

Говоря о Сталине, он пытался скрыть безграничное подхалимство за «научными» и «марксистскими» формулировками. Манера его выражений о Сталине выглядела приблизительно так: «Вы знаете, невозможно представить себе, чтобы один человек мог сыграть такую решающую роль в критически важный момент войны. И что один человек может вмещать в себя столько талантов – государственного деятеля, мыслителя и солдата!»

Мои наблюдения, касающиеся незначительности фигуры Мануильского, позднее нашли жестокое подтверждение. Он был назначен на пост министра иностранных дел Украины (по рождению он был украинским евреем), что означало его окончательную изоляцию от реальной политической деятельности. Действительно, в качестве секретаря Коминтерна он был послушным инструментом в руках Сталина, тем более что его прошлое было не полностью большевистским: он принадлежал к возглавлявшейся Троцким группе так называемых межрайонцев, которая объединилась с большевиками только накануне революции 1917 года. В 1949 году я встретил его в Организации Объединенных Наций. Там от имени Украины он выступал против «империалистов» и «фашистской клики Тито». От всего его красноречия осталась лишь турбулентность, а от проницательных мыслей – только фразерство. Он был уже всеми забытым дряхлым маленьким старичком, почти все следы которого терялись по мере того, как он катился вниз по крутой лестнице советской иерархии.

С Димитровым было совсем не так. За время моего пребывания я трижды встречался с ним – два раза в госпитале Советского правительства и третий раз на его вилле недалеко от Москвы. Каждый раз он производил на меня впечатление больного человека. У него была астматическая одышка, нездоровый цвет кожи, вокруг ушей – засохшие пятна, как будто от экземы. Волосы были настолько редки, что обнажали высохший желтый череп. Но мысли были быстры и свежи в противоположность его медленным, усталым движениям. Этот преждевременно состарившийся, почти сокрушенный человек продолжал излучать мощную энергетику здравого ума и силы. Об этом свидетельствовали и его черты, в особенности напряженный взгляд выпуклых голубоватых глаз. Хотя он не оглашал все свои мысли, разговор вел откровенно и твердо. Нельзя сказать, что он не понимал ситуации в Югославии, хотя он тоже считал преждевременным – ввиду отношений между СССР и Западом – утверждение ее фактически коммунистического характера. Конечно, я тоже считал, что основные усилия нашей пропаганды должны быть направлены на подчеркивание борьбы против захватчиков, что означало не делать акцента на коммунистическом характере этой борьбы. Но наибольшую важность для меня представляло то, что советские руководители, а также и Димитров понимали – по крайней мере, в том, что касалось Югославии, – бессмысленность настаивания на коалиции между коммунистами и буржуазными партиями, поскольку война уже показала, что коммунистическая партия является единственной реальной политической силой. Эта моя точка зрения означала непризнание югославского королевского правительства в изгнании и фактически самой монархии.

Во время нашей первой встречи я рассказал Димитрову о событиях и ситуации в Югославии. Он охотно признал, что не ожидал того, что югославская партия покажет себя в высшей степени боевой и изобретательной; раньше он возлагал больше надежд на французскую компартию. Он вспомнил, как Тито, уезжая из Москвы в конце 1939 года, поклялся, что югославская партия смоет пятно, которым ее замарали разные фракционеры, и проявит себя достойной имени, которое она носила, тогда как Димитров посоветовал ему не давать клятвы, но действовать мудро и решительно. Далее он сказал:– Вы знаете, когда встал вопрос о том, кого назначить секретарем югославской партии, возникли некоторые колебания, но я был за Вальтера. – В то время это была партийная кличка Иосипа Броза; позднее он принял имя Тито. – Он был рабочим и казался мне твердым и серьезным. Рад, что я не ошибся.

Почти извиняясь, Димитров заметил, что Советское правительство было не в состоянии помочь югославским партизанам в момент их наибольших нужд. Он сам лично привлек к этому внимание Сталина. Это была правда: еще в 1941–1942 годах советские летчики пытались пробиться к базам югославских партизан, а несколько возвращавшихся домой югославских эмигрантов, которые летели с ними, замерзли.

Димитров затронул также наши переговоры с немцами об обмене пленными: «Мы опасались за вас, но, к счастью, все обернулось хорошо».

Я на это не реагировал, как не сказал бы я и ничего более того, что он подтвердил, даже если бы он настаивал на деталях. Но не было никакой опасности, что он скажет или спросит что-то такое, чего не следовало бы; в политике все, что хорошо кончается, быстро забывается.

На самом деле Димитров ни на чем не настаивал; Коминтерн был фактически распущен, и единственная его работа состояла в том, чтобы собирать информацию о коммунистических партиях и давать советы Советскому правительству и партии.

Он рассказал мне, как впервые возникла идея распустить Коминтерн. Это случилось в то время, когда Советский Союз аннексировал Прибалтийские государства. Даже тогда стало очевидно, что главной силой в распространении коммунизма является Советский Союз и поэтому все силы должны сплачиваться непосредственно вокруг него. Сам роспуск отложили из-за международной ситуации, чтобы избежать создания впечатления, будто это делается под нажимом немцев, с которыми отношения в то время были неплохими.

Димитров был человеком, пользующимся редким уважением Сталина, и – что, возможно, не так важно – был бесспорным лидером болгарского коммунистического движения. Две последующие встречи с Димитровым подтвердили это. Во время первой я обрисовал условия в Югославии членам болгарского Центрального комитета, а на второй речь шла о возможном болгаро-югославском сотрудничестве и о борьбе в Болгарии.

Помимо Димитрова, на встрече с болгарским Центральным комитетом присутствовали Коларов, Червенков и другие. Червенков приветствовал меня по случаю моего первого визита, хотя на беседу он не остался, и я принял его за личного секретаря Димитрова. На второй встрече он также находился в тени – молчаливый и ненавязчивый, хотя позднее у меня сложилось о нем другое впечатление. От Влаховича и других я уже узнал, что он был мужем сестры Димитрова, что его должны были арестовать во времена чисток – «разоблачение» политической школы, в которой он был инструктором, было уже опубликовано, – но он нашел убежище у Димитрова. Димитров вступился за него в НКВД и навел во всем этом порядок.

Чистки были особенно тяжелы для коммунистических эмигрантов, тех членов нелегальных партий, которым не к кому было обратиться, кроме как к Советскому Союзу. Болгарским эмигрантам повезло в том, что Димитров был секретарем Коминтерна и человеком, пользовавшимся таким авторитетом. Он спас многих из них. За югославами же никто не стоял; они скорее копали могилу друг другу в своей гонке за властью в партии и в рвении доказать свою преданность Сталину и ленинизму.

Преклонный возраст Коларова был уже очевиден – ему было за семьдесят, и, более того, на протяжении многих лет он не проявлял политической активности. Он был своего рода реликвией бурных истоков болгарской партии. Он принадлежал к «тесным» (буквально: узким) – левому крылу Болгарской социалистической партии, из которого позднее родилась коммунистическая партия. В 1923 году болгарские коммунисты оказали вооруженное сопротивление военной клике генерала Цанкова, которая до этого осуществила переворот и убила крестьянского лидера Александра Стамболийского. У Коларова была массивная голова, скорее напоминавшая турецкую, нежели славянскую, с точеными чертами, крепким носом, чувственными губами, но его мысли витали в давно прошедших временах и, говорю этобезо всякой затаенной вражды, в не представлявших важности вопросах. Мой рассказ Коларову о борьбе в Югославии был не просто анализом, но также представлял собой ужасающую картину разрушений и резни. Из порядка десяти тысяч человек, состоявших в партии до войны, в живых оставались едва ли две тысячи, а наши нынешние потери в войсках и населении я оценил примерно в миллион двести тысяч. Тем не менее после всего моего изложения Коларов счел уместным задать мне один-единственный вопрос:

– По вашему мнению, язык, на котором говорят в Македонии, ближе к болгарскому или к сербскому?

У югославского коммунистического руководства уже были серьезные ссоры с Центральным комитетом Болгарии, который утверждал, что в силу болгарской оккупации югославской Македонии организация югославской коммунистической партии в Македонии должна достаться ему. Спор был в конце концов разрешен Коминтерном, который поддержал югославскую точку зрения, но только после нападения Германии на СССР. Тем не менее трения из-за Македонии, а также по другим вопросам, касающимся партизанского восстания против болгарских оккупантов, продолжались и обострялись по мере приближения неизбежного часа поражения Германии и вместе с ней Болгарии. Влахович также обратил внимание Москвы на притязания болгарских коммунистов в отношении югославской Македонии. По правде говоря, следует добавить, что Димитров в этом вопросе занимал несколько другую позицию. Для него предметом наибольшей озабоченности был вопрос восстановления болгаро-югославских отношений. Я не верю в то, что даже он придерживался точки зрения, что македонцы были отдельной национальностью, несмотря на тот факт, что его мать была македонкой и что его отношение к македонцам было отмечено сентиментальностью.

Возможно, я высказал слишком много горечи, когда ответил Коларову:

– Я не знаю, к болгарскому или сербскому ближе македонский язык, но македонцы – это не болгары, а Македония не является болгарской.

Димитров счел это неприятным. Он покраснел и помахал рукой:

– Это не представляет важности! – и перешел к другому вопросу.

Из моей памяти выветрилось, кто присутствовал на третьей встрече с Димитровым, но определенно Червенков отсутствовать не мог. Встреча состоялась накануне моего возвращения в Югославию, в начале июня 1944 года. Она должна была быть посвящена сотрудничеству между югославскими и болгарскими коммунистами. Но это едва ли стоило обсуждать, потому что у болгар в то время фактически не было партизанских отрядов.

Я настаивал на том, что в Болгарии должны быть начаты военные операции и создание партизанских отрядов, и охарактеризовал как иллюзии ожидание того, что в Болгарской королевской армии произойдет переворот. Я основывался в этом на югославском опыте: из старой югославской армии партизаны заполучили только отдельных офицеров, тогда как коммунистической партии в ходе весьма упорной борьбы пришлось создавать армию, состоящую из небольших подразделений. Было ясно, что Димитров также разделял эти иллюзии, хотя он и согласился с тем, что создание партизанских отрядов должно вестись активно.

Было очевидно, что он знал нечто такое, чего не знал я. Когда я подчеркнул, что даже в Югославии, где оккупация уничтожила старый государственный аппарат, необходимо довольно продолжительное время, чтобы прийти к соглашению с его остатками, он вставил замечание: «Так или иначе, через три или четыре месяца в Болгарии свершится революция; Красная армия скоро будет на ее границах!»

Хотя Болгария не находилась в состоянии войны с Советским Союзом, мне было ясно, что Димитров ориентировался на Красную армию как на решающий фактор. Конечно же он не заявлял категорически, что Красная армия вступит в Болгарию, но явно даже тогда знал, что это произойдет, и давал мне намек. С учетом точки зрения и ожиданий Димитрова мое требование партизанских операций и отрядов потеряло всякую важность и смысл. Разговор свелся к обмену мнениями и братским приветствиям Тито и югославским воинам.

Стоит охарактеризовать позицию Димитрова в отношении Сталина. Он также говорил о нем с восхищением и уважением, но без какой-либо бросающейся в глаза лести или благоговения. Его отношение к Сталину было явно отношением революционера, который дисциплинированно подчинялся лидеру, но и революционера, у которого есть собственные мысли. Он особо подчеркнул роль Сталина в войне.

Он сказал:

– Когда немцы находились у Москвы, возникли всеобщая неопределенность и замешательство. Советское правительство переехало в Куйбышев. Но Сталин оставался в Москве. Я был с ним в то время в Кремле. Из Кремля изымали архивы. Я предложил Сталину, чтобы Коминтерн направил прокламацию германским солдатам. Он согласился, хотя полагал, что из этого не выйдет никакой пользы. Вскоре после этого мне пришлось покинуть Москву. Сталин не уехал; он был полон решимости защищать ее. И в этот самый драматический момент он устроил парад на Красной площади по случаю годовщины Октябрьской революции. Проходившие перед ним дивизии отправлялись на фронт. Невозможно выразить словами, какое это имело моральное значение, когда люди узнали, что Сталин находится в Москве, когда они услышали его слова. Это восстановило их веру, подняло уверенность, а это стоило больше, чем хороших размеров армия.

Тогда я познакомился с женой Димитрова. Она была немкой из района Судет. Это скрывалось из-за всеобщей ярости в отношении немцев, к которой спонтанно склонялись простые русские и которую они понимали легче, чем антифашистскую пропаганду.

Вилла Димитрова была роскошна и со вкусом обставлена. На ней было все – за исключением радости. Единственный сын Димитрова умер; портрет изнуренного болезнью парня висел в кабинете отца. Воин может иной раз выносить поражения и находить радость в победах, но, будучи пожилым человеком в конце своей власти, Димитров не мог больше оставаться счастливым или справляться с окружавшей его молчаливой жалостью, с которой он встречался на каждом шагу.

4

За несколько месяцев до нашего прибытия Москва объявила, что в Советском Союзе сформирована Югославская бригада. Несколько ранее были сформированы Польское и тогда Чешское подразделения. Мы в Югославии не могли представить себе, откуда в Советском Союзе могло взяться такое большое число югославов, когда даже те немногочисленные политические эмигранты, которые там оказались, в основном исчезли в результате чисток.

Теперь, в Москве, мне все стало ясно. Основная часть личного состава Югославской бригады состояла из военнослужащих полка, который хорватский предатель Павелич в знак солидарности послал к немцам на советский фронт. Но армия Павелича не имела там успеха; полк был вдребезги разбит, взят в плен под Сталинградом и после обычной чистки преобразован в Югославскую антифашистскую бригаду во главе с командующим Мезичем. Нескольких югославских политических эмигрантов собрали и назначили на политические посты в бригаде, а советские офицеры – как военные специалисты, так и из органов безопасности – руководили снаряжением и проверкой людей. Поначалу советские представители настаивали на том, чтобы знаки различия в бригаде были идентичны Югославской королевской армии, но, встретив сопротивление со стороны Влаховича, они согласились на введение знаков различия Народно-освободительной армии. Было трудно прийти к согласию о знаках различия посредством депеш, но Влахович тем не менее сделал все, что мог, и мы нашли такие знаки различия, которые были результатом соглашения и компромисса. По нашему настоянию вопрос был окончательно урегулирован.

Никаких существенных проблем, касающихся бригады, больше не было, если не считать нашей неудовлетворенности тем, что на посту командующего был сохранен тот же самый человек. Но русские защищали его выбор, говоря, что он отказался от прошлых убеждений и имеет большое влияние на своих людей. У меня сложилось такое впечатление, что Мезич был глубоко деморализован и что, как и многие, просто поменял свои убеждения, чтобы избежать лагеря для военнопленных. Сам же он был разочарован, поскольку его функция в подразделении явно была нулевой – чисто формальной.

Бригада расположилась в лесу недалеко от города Коломна. Они жили в землянках, вырытых без учета суровой русской зимы. Сначала я удивлялся жесткой дисциплине, царившей в отряде. Было определенное расхождение, противоречие между целями, которым, как предполагалось, должно было служить это подразделение, и методами, которыми люди должны были вдохновляться на выполнение этих целей. В наших партизанских отрядах царил дух товарищества и солидарности, а наказания были суровыми только за мародерство и неповиновение. Здесь же все было основано на слепом подчинении, которому вполне могли бы позавидовать пруссаки Фридриха I. Однако и этого мы не могли изменить из-за упрямых, жестких советских инструкторов, с одной стороны, а с другой – из-за людей, которые только вчера воевали на стороне немцев. Мы проводили проверки, выступали с речами, поверхностно обсуждали проблемы, оставляя все как и было, и все это неизбежно заканчивалось пирушками с офицерами, которые все поголовно напивались, произнося тосты за Тито и Сталина и обнимая друг друга во имя славянского братства.

Одним из дополнительных наших заданий было сделать на заказ первые медали новой Югославии. Здесь мы встретили полное понимание, и если медали – особенно памятная медаль о 1941 годе – получились плохо, то в этом была вина не столько советской фабрики, сколько нашей скромности и плохого качества эскизов, доставленных из Югославии.

Надзор за иностранными подразделениями осуществлял генерал НКВД Жуков. Стройный и бледный блондин, все еще молодой и очень находчивый, Жуков не был лишен чувства юмора и изысканного цинизма – качеств не редких для сотрудников секретных служб. Говоря о Югославской бригаде, он сказал мне: «Неплохо, учитывая материал, с которым нам пришлось работать». И это было верно. И если позднее в Югославии она едва ли отличилась в боях с немцами, это следует объяснять не столько бойцовскими качествами людей, сколько неподобающей организацией и отсутствием опыта ее как части армии, отличной от советской и находящейся в условиях боевых действий, отличавшихся от тех, которые были на Восточном фронте.

Генерал Жуков устроил в честь нас прием. Военный атташе Мексики в беседе со мной предложил помощь, но, к сожалению, мы не могли сообразить, каким образом она могла бы дойти до наших войск в Югославии.

Как раз перед моим отъездом из Москвы меня пригласили на обед к генералу Жукову. Все было уютно, но скромно, хотя и почти роскошно для Москвы, особенно в военное время. Жуков был прекрасным государственным служащим, и на основе опыта на него большее впечатление производила сила, нежели идеология, в качестве средства достижения коммунизма. Отношения между нами достигли известной степени близости, хотя в то же время были и сдержанными, потому что ничто не могло отодвинуть в сторону расхождений в наших привычках и взглядах. Отношения политической дружбы хороши лишь тогда, когда каждый остается самим собой. Перед тем как я ушел от него, Жуков подарил мне офицерский ручной пулемет – подарок скромный, но полезный в военное время.

С другой стороны, у меня состоялась совсем не такая встреча с органами советской секретной службы. Благодаря капитану Козовскому меня навестил в ЦДКА скромно одетый, невысокого роста человек, который не скрывал того, что он из органов государственной безопасности. Мы договорились встретиться на следующий день в настолько конспиративной обстановке, что – как раз по той причине, что я на протяжении столь многих лет был нелегальным сотрудником, – я посчитал чересчур сложным. На находившейся неподалеку улице меня ждала машина. После езды запутанным маршрутом мы пересели в другую только для того, чтобы нас высадили на какой-то улице огромного города, по которой мы потом отправились на третью улицу, где из окна огромного жилого дома кто-то выбросил нам маленький ключ, с помощью которого мы наконец попали в просторную и роскошную квартиру на третьем этаже. Хозяйка квартиры – если она была хозяйкой – одна из тех северного типа блондинок с ясными глазами, чья полногрудость подчеркивает красоту и силу. Ее ослепительная красота не играла никакой роли, по крайней мере в данном случае, но оказалось, что она была более важной персоной, нежели человек, который привел меня. Она задавала вопросы, а он записывал ответы. Их больше интересовали те, кто функционировал в отделах коммунистической партии, чем люди из других партий. У меня было неприятное чувство, что я нахожусь на допросе в полиции, и тем не менее я знал, что моим долгом как коммуниста было предоставить требуемую информацию. Если бы меня вызвал кто-то из членов Центрального комитета Советской партии, я бы не колебался. Но что эти люди хотят получить вместе с данными о коммунистической партии и ведущих коммунистах, когда их работа состоит в том, чтобы вести борьбу с врагами Советского Союза и возможными провокаторами внутри коммунистических партий? Тем не менее я отвечал на их вопросы, избегая каких-либо точных или негативных оценок и особенно упоминаний о внутренних трениях. Я делал это как из морального отвращения к тому, чтобы рассказывать о моих товарищах что-то такое, о чем бы они не знали, так и из внутренней страстной антипатии к тем, кто, как я считал, не имеет никакого права вторгаться в мой внутренний мир, мои взгляды и мою партию. Несомненно, эту неловкость почувствовали и мои хозяева, потому что деловая часть встречи едва ли продолжалась полтора часа; потом состоялся переход к менее напряженной товарищеской беседе за кофе и пирожными.

Мои контакты с советской общественностью были как более частыми, так и более непосредственными. В то время в Советском Союзе контакты людей с иностранцами из союзнических стран строго не ограничивались.

Поскольку шла война и мы были представителями единственной партии и народа, которые подняли восстание против Гитлера, мы вызывали всеобщее любопытство. В поисках нового вдохновения к нам приходили писатели, за новыми интересными рассказами – кинорежиссеры, за статьями и информацией – журналисты, а также юноши и девушки, которые хотели нашей помощи в том, чтобы отправить их в Югославию добровольцами.

Их самая авторитетная ежедневная газета «Правда» попросила у меня статью о борьбе в Югославии, а «Новое время» – о Тито. В обоих случаях я столкнулся с трудностями при редактировании этих статей. «Правда» выбросила почти все, что касалось характера и политических последствий борьбы. Переделка статей, чтобы они укладывались в партийную линию, была в порядке вещей и в нашей партии. Но это делалось только тогда, когда бывали крупные отклонения или затрагивались чувствительные вопросы. Однако «Правда» выбросила все, что касалось самой сути нашей борьбы – нового режима и социальных перемен. Она дошла даже до того, чтобы выправлять мой стиль, вырезая каждое фигуральное выражение, которое было хотя бы в наименьшей мере необычным, сокращая предложения, выкидывая фразеологические обороты. Статья стала серой и неинтересной. После схватки с одним из редакторов я согласился с правкой; было бессмысленно доводить дело до антагонизма, и лучше уж было опубликовать ее в таком виде, чем не публиковать вообще.

Дело с «Новым временем» привело к еще более серьезным неприятностям. Кастрация ими моего стиля и моих мыслей была несколько менее радикальной, но они выхолостили или выбросили практически все, что касалось утверждения самобытности и чрезвычайной значительности личности Тито. Во время моей первой беседы с одним из редакторов «Нового времени» я согласился на некоторые несущественные изменения. И только во время второй беседы – когда мне стало ясно, что в СССР никого нельзя превозносить за исключением Сталина, и когда редактор открыто признал это следующими словами: «Это неудобно из-за товарища Сталина; таким образом здесь обстоят дела», – я согласился на другие изменения, тем более что в статье сохранились ее колорит и суть.

Для меня и других югославских коммунистов лидерство Сталина было неоспоримо. Тем не менее я был озадачен, почему другим коммунистическим лидерам – в данном случае Тито – нельзя воздавать хвалу, если они заслуживают этого с коммунистической точки зрения.

Следует заметить, что сам Тито был очень польщен статьей и что, насколько мне известно, в советской печати никогда не публиковалась столь высокая похвала любому другому здравствующему человеку.

Это объясняется тем, что советское общественное мнение – то есть мнение партии, поскольку никакого другого не существует, – питало энтузиазм в отношении югославской борьбы. Но также и тем, что в ходе войны изменилась атмосфера советского общества.

Оглядываясь назад, могу сказать, что в СССР спонтанно распространилось убеждение, что теперь, после того, как война продемонстрировала преданность советских людей своей родине и основным завоеваниям революции, больше не будет причин для политических ограничений и для идеологических монополий, удерживаемых небольшими группами вождей или особенно одним вождем. Мир менялся прямо на глазах советских людей. Было ясно, что СССР будет не единственной социалистической страной и что на арену выходят новые революционные лидеры и трибуны.

Такая атмосфера и такие мнения в то время не мешали советским лидерам; наоборот, такие мнения помогали военным усилиям. Для самих вождей не было оснований не поощрять такие иллюзии. В конце концов, Тито или, скорее, борьба югославов способствовали переменам на Балканах и в Центральной Европе, что не ослабляло позиций Советского Союза, но на деле усиливало их. Таким образом, не было причин не популяризировать югославов и не помогать им.

Но в этом играл роль и более значительный фактор. Хотя они и были союзниками с западными демократиями, советская система или, скорее, советские коммунисты чувствовали себя одинокими в борьбе. Они воевали за свое собственное выживание и за исключительно свой образ жизни. А ввиду отсутствия второго фронта, то есть крупных сражений на Западе в момент, который был решающим для судьбы русского народа, каждый простой человек и каждый рядовой солдат не мог не чувствовать одиночества. Югославское восстание помогало рассеять такие чувства среди руководителей и в народе.

И как коммунист, и как югослав, я был тронут любовью и уважением, которые встречал повсюду, в особенности в Красной армии. С чистой совестью я сделал запись в книге посетителей выставки захваченного немецкого оружия: «Горжусь тем, что здесь нет оружия из Югославии!» – потому что там было оружие со всей Европы.

Нам предложили побывать на Юго-Западном – Втором Украинском – фронте, под командованием маршала И.С. Конева. Мы вылетели самолетом в Умань – малоизвестный, небольшой город на Украине, – на рассеченную пустошь, которую оставили после себя война и безмерная человеческая ненависть.

Местный совет организовал для нас ужин и встречу с общественными деятелями города. Ужин, который состоялся в заброшенном, ветхом доме, едва ли можно назвать радостным событием. Епископ Умани и местный партийный секретарь не могли скрыть свою взаимную нетерпимость, хотя оба они каждый по-своему боролись против немцев.

Раньше я узнал от советских официальных лиц, что, как только началась война, российский патриарх, не спрашивая правительство, составил энциклики против немецких захватчиков и что они получили отклики, которые пошли намного дальше подчиненного ему духовенства. Эти обращения были также привлекательными по форме: на фоне монотонности советской пропаганды они светились свежестью старинного и религиозного патриотизма. Советское правительство быстро приспособилось и стало добиваться поддержки церкви, несмотря на то что продолжало считать ее пережитком старого режима. На фоне бедствий войны религия была возрождена и развивалась, и глава советской миссии в Югославии генерал Корнеев рассказывал, как много людей – и притом людей, занимавших ответственные посты, – в момент смертельной угрозы со стороны немцев думали обратиться к православию как к более постоянному идеологическому вдохновителю. «Мы бы спасали Россию даже посредством православия, если бы это стало неизбежно!» – объяснил он.

Конец ознакомительного фрагмента.