© Прашкевич Г. М., 2014
© ООО «Литературный Совет», 2015
Белый мамонт
От издателя
Перевод с неандертальского
Школа переводов с неандертальского еще не создана.
Существуют только отдельные попытки. Их пока немного.
Замечено, что история мирового искусства похожа больше не на гигантскую лестницу, ведущую всё ввысь и ввысь, лестницу, каждая ступень которой все более и более совершенна, а, скорее, на бесконечную горную цепь, – отдельные снежные вершины её образуют единую, невероятную по своей красоте панораму.
Но и самые большие вершины рушатся, уступают неумолимому времени.
Силы природы и социальные катаклизмы постоянно вмешиваются в жизнь искусства. Многие вершины, казавшиеся вечными, известны теперь только по позднейшим перерисовкам, по отголоскам чудовищно архаичных мифов, другие забыты безвозвратно; что же касается неандертальских шедевров, они вообще крайне фрагментарны, воссоздать полную картину вряд ли когда удастся. К счастью, время от времени мы находим пещеры, стены которых покрыты наскальной живописью, встречаем следы непонятных доисторических сооружений, обломки орудий, различные артефакты. Там, где каменный рассказ прерван, где уже нет никакой возможности восстановить утерянное, мы пытаемся заполнять лакуны более поздними фрагментами мирового искусства, совпадающими с первоосновой по интонации.
Это в природе человека. Это очищает его от скверны.
Это подчеркивает его скрытую суть.
Часть первая
Люди льда
Когда б вы знали, из какого сора
растут стихи, не ведая стыда…
Эббу был.
Первый человек был.
Один был. Много воды. Мало земли.
Негде ходить, негде северного олешка преследовать.
Пришел белый мамонт Шэли, круглый, мохнатый. Спросил: «Первый человек Эббу, почему сидишь на тундряной кочке? Почему не веселишься?»
Ответил: «Нет земли, вода только. Как кочевать?»
«Тогда живи в сухой пещере».
«Да как пройти?»
«Я сделаю».
Все мамонты рыжие, коричневые, иногда желтые, как осыпающаяся хвоя осенних лиственниц, а мамонт Шэли белый. Голова большая, над выдающимся лбом рыжая челка. Сам белый, а челка рыжая. Турхукэнни – называли мамонта в тундре, а лемминги звали – холгут. Побрел в воду, засадил бивни глубоко, вывернул со дна мокрую текущую глину, сырые камни, песок. Сломал правый бивень от усердия, взмутил море до самого заката, зато земля стала расти.
Сперва была как подошва.
Потом стала как шкура олешка.
Потом большой стала. Теперь Эббу на земле жил.
Высокие обрывистые утесы и круглые, залесенные холмы тянулись до далекой большой Соленой воды. По ночам колыхались над стылыми кочкарниками веселые полотнища северного сияния. Шли дожди. А в сухое время кипел гнус.
У Эббу круглые щеки, низкий лоб.
Первый человек не имел вождей и начальников.
Совсем один был. Если бы сдуло его в море, никто не узнал бы. Все считали бы, что Эббу не было. Никто не узнал бы, что был первый человек. Думали бы, что его просто забыли сделать.
А он ловил пищу и ел.
Потом пришла родная сестра.
Звали Апшу. Стала просить жениться на ней.
«Если не женишься, – сильно сердилась, – не будет детей, потомства не будет, земля останется без всяких людей. А раз так, кто увидит нас? Кто будет гонять мамонтов желтых и коричневых, всегда мохнатых? Кто будет пугать крутых толстых турхукэнни? Кто скажет „позор вам“, если не добудем вкусной еды? Кто на всем свете узнает обо всем этом? Тундра пустая, горы пустые. Кто?»
Эббу боялся. «Ты моя сестра. Зачем жениться?»
Робко оглядывался: «Это плохо. Это запрещено».
Тогда сестра стала думать, как ей самой такое сделать?
Сильно боялась, что семейная линия оборвется вместе с ней.
Печальная, ушла далеко по низкому берегу, обошла болота, не спугивая линяющих гусей, в высоких известняковых утесах увидела теплую пещеру.
«…вертоград моей сестры, вертоград уединенный…»
Догадалась.
Сделала всякую утварь.
Сплела новые циновки, выкроила из шкур новую одежду.
Потом вернулась, сказала: «В дальней пещере, в теплой пещере другую женщину встретила».
Эббу обрадовался: «Вот это ладно! Покажи путь».
И торопливо пошел по указанному сестрой долгому пути, а она коротким путем быстро вернулась. В пещере переменила одежду, даже переменила свою походку и выражение круглого с небольшим носом лица.
Стала красивая, как самка зверя.
Обнюхались.
«…был мрак, был вскрик, был жгучий обруч рук…»
Родили сына.
Потом родили дочь.
Дети сидят у входа в пещеру.
Мать не нянчила их, они дикуют.
Выросли без присмотра. Смотрели на лес, на зверей, изучали нравы, взаимную вражду и дружбу. Прилетала белая полярная сова, сердито кричала: «Не сидите на холодном камне. На теплой шкуре сидите!»
«Какая шкура? Как ответишь?»
«Ну, оленья шкура».
«Что такое олени?»
«Ну, с рогами».
«Что такое рога?»
Полярная сова сердилась, показывала голову оленя.
Дети смотрели и радовались: «О, как чудесно! Нос у оленя – как дыры в кожаном покрытии байдары».
Так росли.
Северное сияние играло.
Ровдужным покровом ниспадали с небес цветные шлейфы.
Отблесками ужасных костров ходили над поблескивающими снежными пространствами зеленые и красные лучи. Белый мамонт Шэли издали принюхивался к растущим детям, большую тревогу чувствовал. Сам красивый, белый, только вместо правого сломанного бивня наросла круглая роговая бородавка. Ходил вокруг крутых скал, смотрел на ласточкины гнезда, висящие над входом в пещеру. Задумывался, так красиво было вокруг. Правда, из-за сломанного бивня улыбка казалась кривой. Турхукэнни будто ухмылялся все время. Но внимательно следил, как женщина-мать подоит большую грудь и даст своим детям.
Росли совсем бедно, совсем безволосые.
Когда стали взрослые тела, брат женился на сестре.
Скулы выдавались вперед, радостно круглились немытые лица, блестели потные лбы. А крепкие челюсти перемалывали все, кроме трубчатых костей и камня. Камни и трубчатые кости не перемалывали.
Живут, дикуют.
Потом сын женился на дочери.
Это понравилось. Стали размножаться.
Появилось много людей. Стали называть себя Люди льда.
В большой пещере подмели полы. Стали употреблять в пищу личинки оленьего овода и помет оленя, смешанный с листьями растений. Стали умываться теплой мочой и восхищаться закатом. Хорошо жили, дружно жили. Потом охотник Кухиа рассердил белого мамонта Шэли.
У Кухиа волосы стояли дыбом, как от испуга. Он ходил, сильно наклонившись вперед, касался руками высоких кочек, говорил: «Ух!» Любил ходить далеко. Всегда говорил: «Ух!» Даже за пределы родных болот ходил. Видел открытые пространства травянистой тундры. «Ух!» Там на щебнистых холмах, разрезанных мелкими речками, среди березок, тальников, изумрудного мха паслись мохнатые мамонты.
Вкусная трава, вкусные ветки. Охотник Кухиа радовался открытым пространствам, на все говорил «Ух!», но достали мохнатые. Запах Кухиа им не нравился. Особенно достал белый. Имя – Шэли. Считал, что если он в два с половиной раза выше охотника, то может презирать. Считал Кухиа оборванцем. Всю дружную трибу Людей льда считал оборванцами.
Сам волосатый, как в белой парке.
На круглом животе шерсть почти до земли.
На щеке справа роговая бородавка. А на щеке слева – огромный бивень, сразу десятерых проткнет. А над желтыми хитрыми глазами – рыжая челка, как низенький козырек. И подошва такая плотная, что может ходить, где захочет, хоть по колючкам, хоть по камням.
Однажды Кухиа решил напугать белого мамонта Шэли и выскочил на него с каменным топором в руках. Страшно надув щеки, сказал: «Ух!» Мутная туча гнуса, висевшая над стадом мамонтов, тотчас набросилась на глупого Кухиа. Опухший и кровоточащий оказался в ледяном ручье. Даже не помнил, как туда попал. Люди льда говорили – с помощью мамонта.
В другой раз Кухиа наловил рыбы в ручье и громко радовался.
Теперь уже белый мамонт Шэли, услышав знакомое «Ух!», решил напугать веселого оборванца. Выскочил из-за ондушки, траурного дерева, затрубил, весь улов втоптал в песок. Лемминги, гревшиеся на солнце, бросились врассыпную, а охотник страшно рассердился. Вот все мамонты рыжие, а этот хулиган – белый. Почему так? Почему движется, как большой холм снега?
Стал присматриваться: в холгуте столько жиру и мяса, что если убить, прокормится вся триба.
Только как убить? Сильный. Смотрит хитро.
Бивень слева, такой три охотника не унесут. Роговая бородавка справа.
Тоненькие стрелы охотников ломались, кусая мамонта меньше, чем комары. Обожженные деревянные копья застревали в засмоленной шерсти. Кухиа прятался в кустах, все присматривался, говорил: «Ух!»
Осердясь на это, холгут стал ловить Кухиа в удобных местах.
Охотник первым в трибе стал обрезать бороду каменным ножом и налегке бегал в короткой накидке из шкуры олешка. Такой короткой, что непристойно оголялись лодыжки. Оленьи самки стеснялись смотреть грустными влажными глазами. А белый мамонт ревел громко, земля дрожала. От сердитости тряс мохнатым, выпуклым над желтыми глазами лбом, затылок трясся, как тяжелый подтаявший сугроб. И кожа над веками медленно морщилась. На мельтешащих людей смотрел с обидой. Наверное, жалел, что сделал когда-то землю для таких поганых. Сидели бы среди воды. Считал, что Люди льда хуже, чем мыши. Увидев ненавистных оборванцев, начинал пританцовывать от обиды. Вздымал бивень, грозно тряс роговой бородавкой, вертел хоботом, как рукой. Иногда палку брал в хобот. И тот, кто успевал убежать от белого мамонта Шэли, рассказывал потом странные вещи.
«…будто бы уцелевшие
от льда,
льда,
льда
по ночам пробегают
огромных зверей стада,
и под их косматыми лапами
степь дрожит,
и наутро
звездами,
звездами,
звездами
солончак разбит…»
Всякое говорили.
Жгли костры, жевали сухой мухомор.
Разные видения Людей льда мучили. Один, например, бездумно плясал над черным провалом в ужасную пропасть – на совсем скользком ледяном гребне. Другой, дрожа, всю ночь пролезал в пустую глазницу волчьего черепа, валявшегося на полу пещеры. Третий радовался в углу пещеры, стонал, вскидывал руки. Грязные волосы на голове поднимались, как чешуйки еловой шишки.
«…у-у-у-уу… у-у-у… метелица… дым…»
Среди видений шуршал песок, пересыпаемый временем.
Весело мечтали, как заманят белого мамонта Шэли к реке и утопят. В ледяной реке под Северным сиянием утопят. Только надо привязать к бивню такой большой камень, чтобы животное не всплыло. Или мечтали вырыть такую глубокую земляную канаву, чтобы зверь в нее упал и разбился. Вот только чем рыть? Пустыми руками? Заостренными палками?
Разбивали вкусные мозговые кости, осуждали белого мамонта.
Вот создал землю, понаделал гор и болот, а глубоких ям не выкопал, глупый.
Жевали сухой вкусный мухомор, весело обещали оторвать холгуту все, что можно живому оторвать. Вот гор наделал, а глубоких ям не выкопал, сердились. Трясет рыжей челкой. А Люди льда живут в дымной пещере. Обрабатываем шкуры олешков, сердились, чтоб не бегать совсем голыми. Шьем легкие муклуки на ноги, теплые кухлянки на плечи. На охоту далеко ходить, болота мешают. Приходится ставить в низкой тундре перевалочные базы, выделять сторожей. А мамонты ведут себя безобразно, все затаптывают. Из-за них, да еще из-за ужасных зимних ветров прячемся в дымных пещерах. Только Дети мертвецов живут хуже.
Откинувшись на мягкую медвежью шкуру, охотник Кухиа весело представлял, как будет душить белого мамонта. Обожжет в огне огромный кол, ударит холгута по глупой косматой голове. Потом сломает зверю левый бивень, потом собьет бородавку роговую, скажет: «Ух!» У меня такие огромные руки, думал, нажевавшись мухомора, что быстро задушу белого мамонта. С выражением сильного отвращения на лице задушу. Сдеру мохнатую юбку, достану жирную печень, напластаю мамонтовый жир ремнями. Буду есть, обрезывая жир каменным ножом перед самыми губами.
«…будем мы лежать на брюхе у костра всю ночь…»
Сытые будем. Плясать будем.
Горы сладкого мяса. Горы сладкого жира.
«…от костра все злые духи уйдут прочь…
Ух! уйдут духи прочь…»
Белый мамонт Шэли совсем глупый, сердился Кухиа. Вот создал горы и болота, а не дал людям большую дубину. Ночью, когда триба засыпала, хитрый охотник Кухиа вылезал из пещеры, всматривался в зеленую ледяную тьму.
Страшно в мире.
Снег до горизонта. Небо горит.
Заслышав запах холгута, пытался давать советы.
Но это зря. Холгут совсем-совсем глупый. Не слушал.
Сперва Людей льда даже оборванцами нельзя было назвать, – бегали голые.
Потом научились выделывать шкуры. У мужчин были толстые косы, низкие лбы, бегающие серые глаза. Ели много, но могли уходить на охоту без всякого запаса пищи. В течение нескольких дней гоняли зверя, совсем ничего не ели. Старая Хаппу, похожая на головешку, первая заметила, что сырая текучая глина в огне твердеет. Она вылепила горшок и обожгла его в огне, добавив для крепости чью-то шерсть. Горшок получился такой уродливый, так страшно шипел и пускал пар, что вождь трибы выгнал старую Хаппу из пещеры и белый мамонт два дня учил старушку бегать по редкому кустарнику и сочным тундровым травам.
Потом затоптал.
Но горшки стали лепить.
Глиняные горшки всем понравились.
В тот год на новой охотничьей базе увидели вдали низкое озеро, у берегов нарос тонкий лед. Послали за водой хмурого охотника по имени Хишур.
«…в волосах его тело, он носит, как женщина, косу…»
Спустился к озеру, увидел турхукэнни. Подумал: зачем белый мамонт пришел? Даже подмигнул ему хмуро, но турхукэнни охотнику не ответил. Было видно, что обо всех Людях льда думает одинаково.
Хишир устрашенный вернулся.
«Почему у тебя горшок пустой?» – спросили.
«Не будет воды, – ответил Хишур. Горшок хмуро поставил возле кривых ног, согнулся, почти опираясь на длинные волосатые руки. – Белый мамонт Шэли не хочет давать воду, стоит на берегу».
«Снова иди, – угрожающе показал вождь Хишуру зазубренный каменный нож. – Бери горшок, крикни на холгута: „Уходи, глупый!“»
Хишур так и сделал, и Белый мамонт на него посмотрел.
Чувствовалось, что он не просто так смотрит. Чувствовалось, что у него, у холгута, появились какие-то особенные мысли по поводу раскричавшегося оборванца. Хоботом, как рукой, добродушно схватил Хишура, головой охотника пробил лед.
«…невозможно сердцу, ах! – не иметь печали…»
С той поры Хишур почти не покидал теплую тихую пещеру.
Все ворчал про себя хмуро, ворочался, шептал, трясясь, часто моргая, поглядывая в отверстие выхода пещеры, в котором Северное сияние разжигало нежной зеленью небосвод. «Скучно охотиться на мелочь… – шептал. – Скучно выливать из нор сусликов, варить мышей… Глупые лемминги смеются над Людьми льда… Соберутся и смех стоит над норками… Надо далеко ходить, многое видеть, никого не бояться… Надо даже белого мамонта не бояться… Если убить такого жирного, долго сытно жить можно. Если убить такого тучного, вкусно есть можно. Запахнет в пещере не пометом летучих мышей, а мясом вкусным…»
За занавеской из вытертых шкур вождь наказывал строптивую жену. В темных переходах пещеры дрались косматые женщины. Золотушный ребенок плакал, нечаянно наколовшись на каменный нож. Несло тлелыми запахами, темным теплом. Из тундры выходил к пещере белый мамонт Шэли. Брезгливо принюхивался, стучал тяжелыми ушами по засмоленным щекам. Мимоходом зашиб роговой бородавкой двух старушек, пришедших за хворостом. Старушки оказались слепые, убежать не могли. Увидев, что такое наделал, огромный турхукэнни застонал от унижения и стал поджидать охотника Хишура у выхода.
У Хишура низкий лоб.
У него большие плоские ступни.
Одной ногой он мог задавить сразу семь лягушек.
Сам себе шил большие муклуки. Знал, что белый мамонт не любит его.
После хождения на озеро и спора с холгутом голова у Хишура мелко тряслась. Слабый, мечтал: убью холгута. Мечтал: из толстой шкуры сошью по-настоящему большие муклуки. Следя в тундре за кочующими олешками, старался проникнуть в ход их мыслей. Выйдя к реке, пытался проникнуть в ход мысли каждой рыбы, птицы.
Правда, не всегда понимал, где что, оттого путал правду с истиной.
Однажды белый мамонт Шэли вышел из-за утеса и стал ругаться на Детей льда. И, мол, пахнет от них, и бегают они босые, уколоться могут. Шерсть на холгуте белая, густая, почти без блеска, зато необыкновенно длинная. Сердился, что оборванцы хотят править зверями.
Хишур тряс головой, пытаясь понять ход мыслей Шэли.
Потом понял так: приятно гонять наглых оборванцев по треугольным полянам, по кривым тундряным кочкам. Приятно загнать самого наглого на невысокую лесину, затем, пофыркивая, снять сильным хоботом. Нежно и ловко снять. Обвить хоботом. Добродушно смотреть в глаза желтыми глазами. Так добродушно и весело смотреть, чтобы глупый оборванец вообразил, что мудрый мамонт напрашивается на дружбу.
А потом хряпнуть об камень. Чтобы не думал глупостей.
Так случилось с Хишуром. А притащили калеку в пещеру только потому, что к тому времени все пострадавшие от белого мамонта считались как бы опасными для трибы. Таких нельзя бросать в лесу или в тундре, потому что холгут рассердится еще сильнее. Пахучее, мол, бросили! Не надо такого!
Потому и притащили Хишура. Бросили в углу.
Он теперь сильно хромал. Один глаз совсем ничего не видел.
Известно, что настоящему охотнику некогда петь. Настоящий охотник всегда на ногах, всегда гонит зверя или спит в пологе с молодой женщиной. А Хишур ничего такого больше не делал. Только радовался. Так Люди льда думали, что Хишур радуется, а у него просто все дергалось и тряслось. От большой слабости издавал непристойные звуки. Но и трясясь, и издавая звуки, склеивал смолой лиственничные пластинки.
Склеенные из таких пластинок копья получались опаснее, чем просто обожженная в огне палка. Радуясь, моргая, издавая непристойные звуки, хмурый охотник придумал одну особенную игру: в свободное время подняться на холм и там ждать, кто первым услышит трубящего в тундре сердитого белого мамонта. Перед игрой запрещалось есть одуванчики, чтобы не отяжелеть в беге. А еще бросали в угол на землю всякие травяные зерна и обязательно заплетали в одежду клочок белой шерсти.
Первыми вызвались восемь самых лучших охотников трибы.
Они смеялись, каждый думал, что победит. Ведь кто-то должен был первым услышать трубные звуки. Но белый мамонт Шэли налетел внезапно, как шквал. Он прижал охотников к скале, отобрал и поломал стрелы и обожженные в огне деревянные копья. Некоторые охотники от отчаяния легли лицом на землю. От таких остались только кровавые ямы.
«Кто тебя научил такой игре?» – спросили Хишура потрясенные Люди льда.
Хишур хмуро ответил: «Дети мертвецов». И объяснил: «Дети мертвецов пришли во сне и научили меня плохому».
«Вот тебе наставление, – сказали строго Хишуру. – Ты хмурый. Ты совсем неправильно думаешь. Вот тебе важное наставление от твоей бабки, которая в детстве била тебя по лицу во время еды, и еще – когда ты нехорошо делал».
Сделали наставление. Но все равно теперь боялись Хишура.
А он криво шлепал большими босыми ступнями по вытертым шкурам, в беспорядке набросанным на пол пещеры, страшно подмигивал, дергался, тряс головой, издавал всякие (не всегда чтобы непристойные) звуки и все время говорил о Детях мертвецов.
Будто приходят во сне и учат плохому. Правда, хорошо учат.
А иногда неожиданный гнев нисходил на Хишура.
Тогда он страшно кусал собственную руку и рукоять ножа.
Спасаясь от такого, сам недалеко от пещеры в узком распадке поставил деревянный столб. Там запрещал брать ягоды и земную губу – гриб. Беседуя с духами, придуманными им самим, Хишур набросал на землю белых костей. Придуманные духи вроде бы обещали Хишуру помочь убить белого мамонта, но сами оказались мелкими и пугливыми. Понятно, что если бы даже такие мелкие и пугливые вместе с Людьми льда навалились на белого мамонта, холгуту не сдобровать, но пока Хишур уговаривал одних духов, другие улетали на охоту, а третьи вообще трусливо сидели у столба и ели тухлую рыбу.
Потом их рвало.
«…убейте белого мамонта…»
Хишура слушали, но верить не верили: помнили про веселую игру на дальнем холме. А еще не верили ему потому, что знали, какой такой белый мамонт. В хорошем настроении Шэли ходит раскачиваясь, земля под ним стонет. Наклонив лобастую голову, трясет толстыми мохнатыми засмоленными щеками, шумно разгребает снег единственным сохранившимся бивнем, добираясь до хрупкой подмерзшей травы. Куски мерзлой земли так и летят.
«…убейте белого мамонта…»
Единственным стареющим глазом Хишур всматривался в дымную мглу пещеры.
Никто не знал, что он там видел в дымной сгущающейся тьме. Спина согнулась. Скрючился, тонким стал. Женщины, жалея, тайком поили трясущегося калеку мутной водой. Думали, скоро умрет. Но Хишур все не умирал. Успел даже своих детей поменять на теплую медвежью шкуры, а жену зарезал.
«…ведь убивают все любимых, –
пусть слышат все о том.
Один убьет жестоким взглядом,
другой – обманным сном,
трусливый – лживым поцелуем,
и тот, кто смел, – мечом…»
Набу был.
Толстый, короткий.
Толстые короткие руки.
Толстая косматая короткая голова.
Часто ронял каменный топор на толстую короткую ногу, потому прихрамывал.
Для уверенности вождь Набу держал при себе калеку без рук. Имя калеки никто не помнил, но знали его историю. Весной, когда растаял снег, и пробилась первая трава, калека, тогда молодой, красивый, лег отдохнуть под солнцем. К крепко спящему пришел строгий Господин преследования. Сначала проверил работу сердца, потом поймал во сне охотника, как олешка, и унес с собой. А то, что осталось на поляне, стало плакать, плохо пахнуть, жаловаться, падать в обмороки. Раньше, если даже просто маленькая рыба пускала газы в ручье – слышал, а теперь хоть закричись, ничего. Белый мамонт Шэли, встретив проснувшегося, взял в хобот толстую палку и так его отделал, что калека ходить теперь действительно мог только под себя. Вот и лежит, дикует.
«…в низенькой светелке с створчатым окном,
где светится лампадка в сумраке ночном…»
Тени грозно мечутся по низким сводам, опадают, вновь восстают.
Завороженный ужасной игрой теней, калека хрипел, пытаясь выразить свои сложные чувства. Беззубая улыбка казалась детской. Охотники поворачивали круглые косматые головы в сторону раздающихся звуков. Вождь Набу тоже поворачивал голову, но смотрел больше в сторону женщины, которая раньше жила с калекой, а теперь сидела одна невдалеке от своих косматых подружек в самой глубине пещеры, плакала и сшивала лоскутки разных кож.
«…причудницы большого света…»
Ни один мужчина не видел ее наклоненного лица, но женщина калеки была такая красивая, что при одном только взгляде на нее любой человек подвергался опасности умереть от сладострастного трясения. И вовсе не по своей вине всех своих детей она принесла калеке от его собственных близких товарищей. Ноги мохнатые, нежные, ходила только по мягким шкурам. Ночью вождь Набу, жадно дыша, толкал камни, запирающие вход в логово калеки. Он чуял сладкий запах теплой плачущей женщины. «Открой, – ужасно шептал. – Я никого не трону». И хотел, в общем, немногого.
«…развитым локоном играть иль край одежды целовать…»
«Если не откроешь, – шептал ужасно, – разобью стену, сокрушу камни, выведу на тебя Детей мертвецов. Будут, смрадные, жить с тобой. Заполнят логово своими холодными тенями. Станет мертвых среди нас больше, чем живых».
От волнения ронял каменный топор на короткую ногу.
«…но никого, и ничего в ответ…»
Охотясь у Соленой воды, наткнулся на шерстистого носорога.
Рог плоский. Как нож. Над ним на носу еще один – как ножик. Морда злая, будто недоспал. Волосы дыбом. А чего сердиться? Вождь Набу лишнего ничего никогда не брал. У зверя вообще брал только одну шкуру.
А носорог сердится. Неизвестно, кем себя считал, но налетал как буря.
Псих прямо, даже белый мамонт к нему не подходил. Сделает большую кучу и идет прочь, как всякий другой зверь. Но вдруг закричит, закричит обидно и вернется. Сделает еще одну тоже большую кучу, нюхает и тащится. А увидел вождя Набу – совсем рогатую морду перекосило. Ничего личного, но бросился, вмял в землю.
«Сердитый!»
Ану был.
Нинхаргу был.
Лицо у Нинхаргу красное, как кровь. Челка рыжая, как у белого мамонта.
Быстро и много ел. Веселый. Мог обдирать зубами мясо с целого сустава, сначала с одной, потом с другой стороны. Как волк, как гиена. Первый придумал смазывать липкой смолой ловушки для небольших зверьков, отлавливаемых для пищи. Услышав, что на берегу Соленой воды живет старый человек Урруа, знающий особенную, еще более сильную, чем у него, смолу, пошел к берегу. Увидел: в ровдужной урасе висели куски вкусного вяленого мяса, всякая разная рыба висела, а на другой стороне – лахтачные кожи и ремни.
«Что привез?» – спросил человек Урруа.
«Ничего не привез», – ответил Нинхаргу.
«Что видел? Что слышал?»
«Ничего не видел, ничего не слышал».
«Чего хочешь?»
«Разного хочу».
«Чего разного?»
«Всего разного положи в три мешка. Вкусного мяса, ремней лахтачных. Особенной смолы положи, которая приклеивает».
«Что дашь за три мешка?»
«Ничего не дам».
«Тогда не положу».
Нинхаргу засмеялся и ударил человека Урруа.
«Ты старый, – сказал весело. – Теперь сам все возьму. Тебя убью, кто жалеть станет?»
В одеждах боролись.
Нинхаргу опрокинул навзничь человека Урруа.
Потом вытащил поясной нож, ноздри ему разрезал.
Все лицо весело разрисовал ножом, располосовал во все стороны.
А через месяц встретил в тундре мамонтов. Толстые звери шли, отмахивались ветками от гнуса. У каждого в хоботе ветка. За хвосты дети держатся. Сытые, веселые, не хотели ссориться. Но от искусанного комарами, размазывавшего кровь по щекам Нинхаргу так пахло, что белый мамонт Шэли недовольно затрубил. Тогда охотник побежал смазывать добытой у человека Урруа особенной смолой два больших дерева, – чтобы глупый турхукэнни, попав в хитрую ловушку, прилип.
Но прилип сам.
Короткими косами.
Белый мамонт Шэли долго смеялся.
«Не знаю, что и говорить», – смеялся, оборачиваясь к другим мамонтам, особенно к детям.
До этой встречи с холгутом у охотника Нинхаргу были круглые наглые глаза, длинные руки ниже колен, кулаки, как чаши из лиственничного нароста. До этой встречи с лукавым турхукэнни Нинхаргу бегал быстро в проскачь по самому глубокому снегу, бросал ногу за ногу. Еда сама весело проскальзывала в глотку. В спальном пологе ложился только с молодой женщиной, был товарищем по жене у самого вождя и еще у двух сильных охотников. Любил веселые посиделки. Бегал быстро, прыгал высоко. Всегда надеялся, что в сражении ему дух добрый поможет.
Но и у духов промашка случается.
Принесли искалеченного Нинхаргу в пещеру.
Голые ребятишки, сопя, подползали к раненому. Их острые лопатки на худеньких грязных спинах торчали, как маленькие крылья. Дивились большой неподвижности прежде веселого охотника. Кормящие матери его жалели, давали материнского молока. А Нинхаргу в своем ужасном долгом бреду не переставая поминал обидчика.
Очнувшись, попросил воды.
Пальцы веером – везде сломаны.
На таких пальцах показал, что воду надо ему принести в двух разных сосудах.
Когда принесли, долго пил из одного сосуда, а из другого обмывал тяжелые раны.
«…убейте белого мамонта…»
Даже в забытье шептал жестокие слова.
«…убейте турхукэнни…
сломайте ему хребет…
вышибите мозги…»
Нисколько не скрывал своего желания.
Конечно, узнав про такое, белый мамонт Шэли сердился.
Дважды громил перевалочные базы охотников, убивал оборванцев.
Нинхаргу, узнавая про такое, громко плакал. Вот раньше бегал так резво, что мог догнать самого сильного молодого олешка, теперь лежит неподвижно.
«…сухие листья, сухие листья, сухие листья под тусклым ветром…»
Сухие листья шуршали под полумертвым охотником. Пил воду, смотрел во тьму.
«…дуй, ветер, дуй…
приди невыносимая буря…
заломай толстые лапы турхукэнни…
засти тусклые прищуренные глаза…»
Дотянувшись, копался в остывших углях костра. Под руку попадали камни разных цветов, некоторые переплавленные вещества. Знал, что обожженные палки и кости всегда крепче, чем необожженные. А теперь узнал и то, что склеенные из отдельных полос копья тоже всегда крепче, чем цельные. Такие полосы стал склеивать своей особенной смолой. Для пробы царапал наконечником каменную стену.
Куда дотягивался копьем, там и царапал.
Длинные полосы царапал. Округлые спирали.
Когда попадала под руку охра, втирал ее в царапины.
Однажды попала под руку глупая черепаха. Плоская, круглая, не выражала никаких чувств. Морщинистая чешуйчатая голова с носом, кривым, как клюв. Туманный взор. Ползала с беспредельной осторожностью, но Нинхаргу поймал, на плоской спине нацарапал отпечаток своей ладони, затер желтой охрой.
«…убейте белого мамонта…»
В мечте своей придумал особенного сильного духа, того самого, который сотворил первого человека Эббу. Люди льда дивились: «Вот сильный дух! Вот умный!» Но сам Нинхаргу не так думал. Ну, сильный дух. Но глупый. Людей льда создал, а землю испортил. Кругом горы, болота, а прямо пойдешь – белый мамонт Шэли стоит. Или над собственной кучей шерстистый носорог тащится. Или задавный гнус застит свет среди бела дня. Такой страшный мир, что сильный дух сам всего сильно боится, прячется в камышах, ест рыбу. Другого ничего не умеет поймать. Так боится, что спит на облаке. Может упасть, если крепко уснет. Потому всегда злой, вздернутый.
Вождь Энат, сердясь, колол Нинхаргу кремневым наконечником, насаженным на длинную птичью кость, требовал:
«Не пой так, как поешь!»
«А как надо петь?»
«А вот как я тебе скажу».
«А как ты скажешь?»
«Ну, я не знаю».
«…убейте белого мамонта…»
«Вот как так убить? – сердился вождь. – Слабыми стрелами? Или тонкими копьями? Или затащить тяжелого холгута на утес и сбросить его вниз? А где такое, чтобы вес его выдержать? Разве не порвет турхукэнни всех? Где взять оружие, чтобы убить столь величественного зверя!»
В каменной плошке, заполненной жиром, тлел нежный фитиль из размочаленных сухих трав. Колебались густые тени. Нинхаргу стонал, хватался за сердце, царапал стену острым копьем. Всегда охотники охотятся, матери кормят, дети играют, волк воет, суслик прячется в норке. А чем занимается калека?
Несколько линий под острием сошлись.
На вскрик Нинхаргу подошли женщины.
У них у всех были льняные, но грязные волосы. У всех запах земли – влажный, живой. Даже открытые груди пахли землей. За ними подошел вождь Энат, смеясь, другие подошли охотники, которые отдыхали. Увидели: линии на каменной стене, странно соединившись, очень напомнили силуэт белого мамонта Шэли. Будто страшный живой холм, способный растоптать всю трибу, сидел на огромной черепахе.
Непристойно сидел. Так получилось у Нинхаргу.
Будто особенной смолой прилепили белого мамонта к ползущей черепахе.
А белый мамонт сточенным сбоку бивнем еще и подгонял ее, и она почему-то не сердилась. Это страшным показалось Людям льда. Они отступили.
А Энат не поверил: «Не даст ему черепаха».
Вождь, в общем, держался широких взглядов, но не поверил.
Зато черепаха, запутавшаяся под ногами охотников, заволновалась. Она жила насыщенной тихими событиями жизнью и никаких ужасных потрясений не хотела. И связываться с белым мамонтом не хотела. Подумав, Энат так и сказал: «Теперь холгут убьет Людей льда. Он создал землю для первого человека, но время ушло и он убьет нас. Первого человека любил, а трибу не любит. Считает оборванцами».
На всякий случай уточнил: «Это холгут?»
«Это он», – ответил Нинхаргу.
«Кто научил такому?»
«Сам научился».
«От чего умер Нинхаргу? – интересовались люди после неожиданной смерти Нинхаргу. – Надеемся, ничего страшного?»
«Совсем ничего, – мрачно отвечал вождь и взвешивал на ладони каменный топор, запятнанный кровью художника. – Совсем страшного ничего. Все, как обычно. Всё, как бывает. Первый человек Эббу умер. Охотник Кухиа умер. Хишур с большой ступней умер. Теперь Нинхаргу. Только белый мамонт Шэли живет всегда».
Злобно пнул попавшую под ноги черепаху:
«Если мамонт умрет – мы будем?»
«Сердитый!»
Иаллу был.
Субшарту был.
Старый Тшепсут был.
Шли дожди, сменялись морозами.
«…опять серебряные змеи через сугробы поползли…»
К костру выползала зябнущая старая черепаха. Панцирь побит, зацвел седыми лишайниками, но всё ещё различалось изображение человеческой ладони. Никто не помнил, кто именно втер охру в процарапанные на костяном щите линии, но старую не трогали.
Охотник Хурри вернулся.
У него было волосатое лицо и прищуренные глаза под густыми бровями.
По тундре его с утра долго гонял шерстистый носорог. Потом гонял белый мамонт. Этот никак не хотел научиться глядеть на людей, как на существ высшего порядка. Из-под своих белесых ресниц всяко глядел, но как на оборванцев. Хурри с трудом убежал от шерстистого носорога, потом от холгута. Даже упал, испачкался. Хотел почиститься, да тут снова выскочил носорог, хотел растоптать, но учуял запах испачканного.
Стоял, тащился.
Теперь Хурри сердился.
Ему требовалось немного уверенности.
Он вонзил крепкое копье в сырую глину перед траченными молью оленьими шкурами, отгораживавшими особое ответвление пещеры, в котором диковала красивая девушка.
«Ты пришел?» – спросил отец девушки.
«Я пришел», – ответил Хурри.
«Что видел?»
«Многое видел».
«Что слышал?»
«Многое слышал».
«Зачем пришел здесь?»
«У тебя дочь. Хочу взять».
«Возьми, – согласился старик. – Но она быстро бегает. Много молодых охотников хотели взять, состязались с нею в беге, ни один не догнал».
Напомнил, помолчав: «И ты не догнал».
«Теперь догоню».
Отец покачал головой и позвал дочь.
Мохнатая девушка сползла с каменной, забросанной шкурами лежанки, накинула на себя шкуру, тоже удивилась:
«Ты пришел?»
«Я пришел».
«Что видел?»
«Многое видел».
«Что слышал?»
«Многое слышал».
«Зачем пришел здесь?»
«Хочу победить тебя в беге».
У девушки были длинные тяжелые косы.
Они доходили ей до лодыжек и почти мели по земле, если бы при беге не летели горизонтально, так быстро бегала. Сейчас переоделась в мягкую беговую одежду, надела тонкие штаны, тонкую куртку. Отец напомнил: «Зря бежите. Никто еще такую не догнал. И Хурри не догонит».
Хурри рассердился:
«Теперь обязательно догоню!»
«…вся жизнь моя была залогом свиданья вечного с тобой…»
Легкая девушка сразу опередила соперника. Она взбежала на высокий известняковый холм, лежащий на пути, и обернулась, почти не приминая летящими ногами траву. Она даже жалела косолапого Хурри. Ей нравились его волосатые руки. Ей нравилось, как движутся его мощные кривые ноги. Опытный. Много бегал от носорога, от белого мамонта бегал, но меня не догонит, жалела девушка. Очень жалела. Немножко утешалась тем, что если не догонит, то со временем может стать товарищем по жене того, кто когда-нибудь ее догонит.
От этой мысли стало сладко.
Представила: Хурри будет приходить.
Он будет приходить к ней в спальный полог и морщить густые брови.
Если хорошо его кормить, он будет просить добавки. Это тоже хорошо, подумала она. И увидев, что она замедлил бег, Хурри вдруг вперед бросился. Теперь пальцы его ног упирались в ее горячие пятки. И девушка бежала вперед так быстро, что длинная коса вытянулась в воздухе как трость. Белый мамонт Шэли издалека услышал жаркое человеческое дыхание, теплый дух пещеры, вырвавшийся на волю, дух желания и спешки, и недовольно затрубил за холмом.
Девушка испугалась, и Хурри грубо схватил ее.
«…без этих маленьких ужимок…»
Конечно, девушка могла превратиться в утку и улететь, но она этого не захотела и, закусив губу, как маленькая испуганная олениха, вернулась домой. Здесь обнюхались. Потом сказала отцу: «В эту ночь не выйду к общему костру». Постлала поверх старых шкур новые мягкие шкуры убитых оленей и другим, незнакомым голосом сказала Хурри: «Ложись». Прикрыла его легким одеялом из совсем новых пыжиков, сама сняла кожаное платье и легла рядом.
«…она лежала на спине,
нагие раздвоивши груди,
и тихо, как вода в сосуде,
стояла жизнь ее во сне…»
Одноглазый был.
Совсем одноглазый был.
Зимний туман. Нежный рисовый свет заката.
Дикий чеснок хорош к мясу. Пучок чеснока только и принес Одноглазый в пещеру, но вкус пищи сильно изменился. У многих из плоских губ сразу потекла обильная слюна. Вот у Одноглазого совсем немного глаз, один, в общем-то, а увидел, что зерна некоторых растений снова и снова растут. Их приятно жевать, а там, где зерна случайно падают на землю, опять вырастают растения с нежными зерновыми колосьями. Будто сильный дух откуда-то подсказывает: таким надо питаться.
«…я обещаю вам сады, где поселитесь вы навеки…»
Ноги у Одноглазого разной длины, грудь покрыта глубокими шрамами, следами старых ножевых ран. Из-за большой слабости не ходил на охоту, зато пел гортанно и неустанно, отбивая ритм по высушенному мочевому пузырю старого мамонта, когда-то погибшему в болоте.
«…так тихо, так тихо над миром дольным,
с глазами гадюки, он пел и пел
о старом, о странном, о безбольном,
о вечном, и воздух вокруг светлел…»
Кудлатая девушка Эмхед смотрела на Одноглазого с восхищением.
Она уже набрала свои семнадцать пудов. Когда Одноглазый пел, хриплый голос наполнял девушку тайным желанием. Никто не сушил мухомор лучше нее. Она специально подсовывала Одноглазому самые сухие пластинки. Если не придумать совершенное оружие, пел Одноглазый, белый мамонт Шэли перетопчет всю трибу. Он умный. Он злой. Он все слышит. Птицы рассказывают холгуту про Людей льда. Рыбы разевают рты, только не умеют произнести вслух. Все против трибы. Все считают Людей льда оборванцами и наглыми. Белый мамонт будет топтать охотников в долинах и возле болот. Он не пустит охотников к ягодным полянам. Он не пустит их к оленьим стадам, перекочевывающим на север. Он не даст старушкам брать хворост. Он будет калечить Людей льда мохнатым хоботом, мохнатыми толстыми ногами, сточенным острым бивнем и нелепой своей роговой бородавкой.
«…убейте белого мамонта…»
Лукавый мухомор вызывал видения. Он нашептывал в оттопыренное волосатое ухо Одноглазого, что белого мамонта Шэли можно, наверное, убить большим камнем, если закатить его на вершину крутой горы, а потом спустить сверху прямо на лоб холгута. Правда, камень понадобится такой большой, что вся триба с трудом будет его катить, а белый мамонт Шэли может и не подставить свой лоб. Конечно, у подошвы горы много нежной травы и мягкого тальника, но жирный турхукэнни если и подойдет к горе, то все равно отвернет лоб в сторону, потому что птицы ему все рассказывают. Холгут теперь к пещерам стал приходить специально ради убийства. Раньше приходил посмеяться, а теперь приходит убивать. Трясется от желания, свирепо смотрит из-под рыжей челки. А невдалеке над кучей шерстистый носорог тащится.
«Сердитый!»
Слушая Одноглазого опытный охотник Ушиа сердился.
Глаза у него стекленели. Он искал, что такое сказать в ответ.
Всяко рылся, всяко ворошил мысли в своих небольших мозгах, но ничего в голову не приходило. Отчаялся. Совсем задиковал. Что бы ни сказал Одноглазый, на все стал отвечать: нет!
«Товарищ ты по жене?»
«Нет!» – сжимал каменный топор Ушиа.
«Дети эти не твои разве?»
«Нет!» – стучал топором Ушиа.
«Много зверя убил?»
«Нет!» – отвечал Ушиа.
«Почему так долго поешь? Почему холгут? Почему у человека две руки? Зачем звезды над головой? Река почему поворачивает, рыба плывет? Почему спина чешется, волк воет?»
«Нет!» – отвечал Ушиа, стуча каменным топором.
И сердито объяснял: «Одноглазый не может знать правды».
«Да почему?» – дивилась неожиданным словам кудлатая девушка Эмхед.
«Потому что у Одноглазого всего один глаз и разные ноги. А у меня, у охотника Ушиа, два глаза и обе ноги ровные».
«…я призываю вас в страну, где нет печали, нет заката…»
Настоящая правда, утверждал Одноглазый, в большой боли. Вот холгут далеко, утверждал он, а я чувствую большую боль, которую холгут может мне причинить. Значит, и холгут может чувствовать боль на расстоянии.
Сказав такое, ударял концом копья в силуэт, выцарапанный на стене.
Белый мамонт, конечно, ничего не слышал, а охотник Ушиа даже сердился: нет!
И всех спрашивал: «Как холгуту на расстоянии станет больно от того, что Одноглазый бьет копьем по камню?»
«А разве тебе не больно, если ты думаешь, что тебя ударили?»
Охотник Ушиа сердился: нет! Но тянул крепкую руку к склеенному из пластинок копью, так загадочно умеющего наносить большую боль на расстоянии. Отталкивал в сторону ребенка, бессмысленно жующего заячий хвост. Скоро слух о мамонте, которому будто бы становится больно, когда по его изображению бьют крепким копьем, облетел всю пещеру.
«…убейте белого мамонта…»
Хриплый голос Одноглазого отражался от невидимых сводов, зажигал хищные искры в глазах Людей льда. Ящерица, отвратительно бесцветная, слушала, свесив голову с каменного уступа. Под ногами, шурша, ползала тихая древняя черепаха. Она совсем заплесневела, поросла лишайниками. Плоскую, побитую щербинами спину украшал всё тот же неясный отпечаток человеческой ладони с затертой в трещины желтой охрой. Похожие отпечатки, только поменьше, виднелись на многих глиняных горшках, которые лепили у костра женщины.
«…убейте белого мамонта…»
Последним доходило до молчаливого охотника Ушиа.
«А если не мы, если турхукэнни убьет нас?» – сердито спрашивал.
«Сделайте совершенное орудие, – требовал Одноглазый. – Тогда не убьет. Тогда сам выйду навстречу холгуту!»
Ушиа замахивался каменным топором: «Лучше тебя убью!»
«Убей, убей жалкого калеку, – торжествующе хрипел Одноглазый, ловя на себе восторженный взгляд девушки Эмхед. – Убей, убей меня – жалкого калеку с одним глазом и с разными ногами. Если не убьешь, из уст в уста насмешливо будет передаваться, что это я и есть тот жалкий певец, который выиграл спор у сердитого охотника Ушиа. А если убьешь, из уст в уста презрительно будет передаваться, что ты и есть тот охотник, который только что и смог убить калеку!»
Когда Одноглазый умер, Ушиа горько бил себя кулаками в грудь.
При Одноглазом в задымленной пещере было весело. При нем женщины плясали у костра, дети плакали меньше, песни зажигали мужчин на живое. Некоторые по-настоящему задумывались о большой охоте. Теперь только птицы и ветер разносили новости. Однажды, подкараулив охотника, белый мамонт Шэли затрубил, выскочил из-за куста и схватил Ушиа за косу.
На глазах у всех укоризненно повел к лесу.
Тучи тоненьких стрел летели в гиганта, но он только смеялся, громко хлопая ушами.
Несколько копий ударили в засмоленную шерсть белого мамонта, но и это не вывело гиганта из равновесия. Шел, нисколько не торопил пленника.
Увел в лес. Неизвестно, о чем разговаривали.
«Сердитый!»
Напилхушу был.
Когда Одноглазый умер, хромому Напилхушу как раз исполнилось двенадцать лет.
Он был чуть выше оленьей спины и боялся быков с широкими рогами, зато бегал за каждой молодой женщиной. Рос нехорошим мальчиком, и девушки часто сидели у костра с красиво расписанными лицами и обнаженными грудями, приготавливая детскую одежду и распевая про себя песенки о нехорошем Напилхушу. Когда Охотники уходили надолго в леса и в тундру, некоторые девушки специально для него расписывали охрой лица и груди.
«…эти дни восхитительных оргий и безумной любви…»
Однажды Напилхушу ходил по гальке, где было старое русло.
Навстречу вышли две незнаемые женщины. Когда Напилхушу между ними оказался, почувствовал, что тянет от них холодом, илом, темной водой, а не сладким женским теплом и потом. Все равно втроем спали на гальке, где было старое русло. Потом женщины в неглубокую каменную чашку подоили каждая свою грудь и напоили этим молоком Напилхушу. Сами развеялись, как нежные облачка, стекли росой по деревьям, а он стал многое видеть. Стал задумываться о неведомом, терял память, бился в судорогах. Однажды внутренним взором увидел, как сильным порывом ветра унесло куда-то вождя. Вождь стоял на краю известняковой скалы и кричал обидное проходящим степенно внизу мамонтам. Шли они один за другим, маленькие за хвосты держались. Потом дунул ветер, парка раздулась, и вождь улетел.
«…дуй, ветер, дуй…»
Напилхушу задумался.
Он не знал, что такое парус, но видел, как под ветром раздулась парка.
Пусть вождь не вернулся, но какое-то время он все же летел. Если бы Люди льда догадались держать вождя на веревке, может, вытащили бы оттуда, куда унесло ветром. И весил вождь много. Значит, решил Напилхушу, тяжелое копье тоже можно сделать летающим. Если к копью… Не просто к копью, а к особенному… к Большому копью… прикрепить кожаный парус… И поймать этим парусом ветер…
Новому вождю идея не понравилась. «Смысл всего – добывание пищи, – мудро объяснил он Напилхушу. – Пищу лучше добывать так, чтобы не умереть самому».
И вызывающе спросил: «Кто хочет охотиться на белого мамонта?»
Все промолчали. Никто в пещере не нарушил тишину.
«А кто не хочет охотиться на белого мамонта?»
«Я…» – выдохнул тихий Тефт. «И я…» – выдохнул трусливый Настишу. «И я… и я… и я тоже…» – зашелестело вокруг.
«Но как же тогда мечта? – спросил пораженный Напилхушу. – Люди льда много веков мечтают есть жирных холгутов. Были крысы, ловили каждую. Птицы воровали вяленую рыбу, мы отгоняли птиц. Земля тряслась, прятались в пещере. Дети мертвецов отгоняли олешков, мы нападали и отнимали олешков. Белый мамонт Шэли затаптывает самых лучших охотников. Большое копье, оно как любовь, – от чудесного голоса Напилхушу многие девушки в темноте призывно стонали. – Оно нам даст мясо, жир… исполнит мечту…»
«Бросьте его в колодец, – приказал вождь. – И не давайте пищи».
В одном из глухих переходов открывался под ногами темный сухой колодец.
Люди трибы ходили в этом участке пещеры осторожно, поэтому на сырых стенах запечатлелось множество отпечатков самых разных рук. Вот в такой колодец бросили Напилхушу. Добрые женщины тайком подбрасывали ему куски вяленого мяса, пластинки сухого мухомора. Он медленно жевал мухомор и мелодично стучал чужими берцами по каменным стенам.
«…когда б вы знали, из какого сора растут стихи,
не ведая стыда…»
Было слышно, как в темной галерее по соседству по скользкому спуску известняковых плит с уханьем катается пещерный медведь. Грязную поверхность ноздреватых плит медведь, наверное, заездил до блеска. В кромешной темноте взбирался на самую верхотуру, фыркал от удовольствия, съезжал вниз. Он делал это снова и снова, и Напилхушу стал бояться, что однажды медведь съедет прямо к нему. Вот почему, когда вождь наклонился над колодцем и в тысячный раз спросил: «Мечта или пища?» – Напилхушу скромно ответил: «Пища».
Девушки и женщины стонали от разочарования.
Проклятые суфражистки! Чтобы сдавшийся певец не мог приблизиться к их лежанкам, на всех подходах они рассыпали теперь сухую скорлупу колючего дикого ореха и хрустящие раковины пещерных улиток. И к общему костру Напилхушу больше не допускали.
«…и меж детей ничтожных мира, быть может, всех
ничтожней он…»
А спал Напилхушу на голом полу, положив круглую плешивую голову на спину древней неприхотливой черепахи, помеченной ладонью какого-то допотопного художника.
Ушшу был.
Хаммату был.
Хутеллуш был.
Еще второй Тишуб был.
Второго Тишуба убили женщины.
Так незаметно убили, что если бы не вылезший язык и черное лицо, подумали бы – сам умер. Его до этого так и прозвали: Тишуба – Костяное лицо. Такое твердое было лицо, что его удары нисколько не портили.
Однажды пришли нежные дни тепла. Зеленые листья выросли до размеров ушей бурундука. Триба запаслась мясом и кореньями на всю зиму. Радуясь, Тишуб громко пел у костра. «Женщину хочу», – пел иносказательно. Опухший от переедания и мухомора вождь понимающе кивал.
«Чужую женщину хочу», – иносказательно пел Тишуб.
«Чужая женщина – ловушка для мужчины, – понимающе кивал вождь. – Чужая женщина – она как глубокий ров. Она – как нож, бьющий в сердце. Как Старая падь, которую не каждый пройдет».
Старой падью звали угрюмое ущелье, прорезанное в скалах рекой.
Известняковые склоны там были такие крутые, что зимой тяжелый снег почти не держался. Большим преступлением считалось говорить в Старой пади даже шепотом. Может, поэтому, рассердившись, вождь однажды ударил Тишуба тяжелой костью по голове. Если бы по лицу – это еще ничего. Но ударил по голове.
Тишуб хворал целое лето. А, отхворав, стал жалкий, согбенный.
Все равно, пугливо пригибаясь, ходил за дочерью вождя, отслеживал все ее передвижения.
«…молился всерьез
(впрочем, как вы и я)
тряпкам, костям и пучку волос –
все это пустою бабой звалось,
но дурак ее звал Королевой Роз
(впрочем, как вы и я)…»
Пугался, но ходил. Вожделение владело Тишубом.
Притаившись за темным углом, подолгу прислушивался.
Вот протопал старый Ухеа, потащил бивень для зачистки… Вот вскрикнула поганая летучая мышь… Вот ужасно захохотали косматые подружки, нежно прошлепала ножками младшая жена вождя… Если неожиданно выскочить, мечтал Тишуб, можно стать товарищем по жене… Но понимал: лучше не выскакивать…
Терпеливо ждал встречи с дочерью вождя. Очень радовался.
Но дочь вождя ему не радовалась. А однажды ударила его в костяное лицо тяжелой бычьей челюстью. Строгая. У нее были толстые ноги и чувственные красные губы. С нею всегда ходили три косматых подружки. Родив горластого первенца от плечистого охотника Хутту, умевшего в одиночку поднимать камень, запиравший вход в пещеру, дочь вождя заодно выкармливала и некоторых чужих детенышей. У нее было доброе нежное сердце и самое вкусное молоко. Она могла обнимать любого мужчину всю ночь, только Тишуба не хотела.
«…от моей юрты до твоей юрты горностая следы
на снегу…»
Дочери вождя вообще не нравились низкие хриплые голоса. Но она любила драчунов и сама любила подраться. По ее указанию косматые подружки часто колотили Тишуба в темных переходах. Они были веселые. Иногда садились на Тишуба и подолгу ездили на нем, как на олешке. Как уздой схватывали костяное лицо ремнями, отводили в отдаленный грот, хихикая, насиловали. Говорили: «Вот веселые посиделки». От всего этого Тишуб, вдобавок к слабости и синим губам, еще начал хромать. Потом волк откусил ему два пальца на левой руке. Стал стесняться, прятался от косматых подружек.
«…от юрты твоей до юрты моей потянул сероватый
дымок…»
Только на Праздник первого снега вышел из пещеры. Но и сейчас боялся, что в такой день обязательно будут веселые посиделки и косматые подружки опять поймают его и изнасилуют.
Шел медленный снег.
В природе растворена нежность.
Решил заночевать вне пещеры, где плохо пахло, – нашел пустую медвежью берлогу и там лег. Зарылся с головой в ветки. Полный хороших снов, проспал всю зиму. Как медведь, оброс бородой. Целых шесть месяцев проспал, за все это время только два раза перевернулся с боку на бок. И встал весной.
Белый мамонт, проверявший пастбища, увидел Костяное лицо.
Сильно удивился. Долго гонял выспавшегося певца по лесу, даже косматые подружки так его не гоняли. Рыжая челка вперед, как козырек бейсболки. Хобот как волосатая рука. Один бивень огромный, стертый, позеленевший от лишайников, но все равно блестящий, потому что все время в работе, другой – как безобразная роговая бородавка. Догнав, бросил сильно помятого Тишуба у входа в пещеру. Сам довольно встал рядом. Трубил, вытирал толстые ноги о траву.
С этой поры Тишуб неподвижно лежал в своей темной каменной нише.
Ничего больше не мог, только заняться горловым пением мог. Тайно приходили к Тишубу косматые подружки, тискали его, гладили по голове, занимались с ним торопливым сексом, он отказать не мог – сил не было.
Падали с кровли камешки. Вечность текла, искусство мельчало.
В темные вечера Люди льда подвывали горловому пению Тишуба.
Страшные отзвуки долгих продымленных голосов далеко разносились над заснеженными равнинам. Услышав такое, белый мамонт Шэли останавливал свое неторопливое стадо, и удовлетворенно покачивал хоботом в такт.
Шиффу был.
При Шиффу не было равенства.
При вожде Шиффу запрещалось смотреть на Северное сияние.
Певец Харахуру, трясущийся вдовец, тайно подученный трусливым вождем, пел о том, что белый мамонт Шэли вечен. О том, что он вечен – как небо, как земля, и с этим ничего нельзя поделать. Он приходит как снег и уходит как снег. С этим тоже ничего нельзя поделать. И нельзя построить такое большое копье, чтобы его несли сразу много человек. Смотрите, пел Харахуру, какими маленькими и слабыми стали Люди льда. Они рисуют на стене мышей. Они с коротким копьем вдвоем ходят против одного гуся. Как таким справиться с белым мамонтом?
Это раньше Эббу был.
Это раньше Нинхаргу был.
И Набу, и Иаллу, и Ушиу – все раньше были.
Они все были большие. Иногда они убивали отставших усталых мамонтов и добродушно скакали по горячим черным углям. Веселые посиделки. А потом качали над огнем кости мертвеца – презирали судьбу.
«…где ты, время невозвратное незабвенной старины?..»
На отбойном мысу Харахуру нашел ствол дерева, длинный, как река.
Сильный дух прятался в указанном дереве. Как только человек приближался с намерением отрубить кусок дерева, так падал в воду и тонул. Все же общими усилиями притащили в пещеру, разделили ствол на отдельные пластины, поместили в сухом гроте, освещаемом трещащими факелами из бересты. По указанию Харахуру стали склеивать пластины особенным клеем, а молодые сестры Эйа и Аху, следуя тайным указаниям Харахуру, шили парус.
Охотники, глядя на Большое копье, ахали.
Они уже привыкли к тому, что белый мамонт Шэли вечен, а тут перед ними лежало склеенное, наконец, Большое копье. Держась руками за нижние челюсти, они садились на корточки и ахали. Переглядывались, понимая: это им придется выходить против холгута – по ветру. Услышав ненавистный запах, белый мамонт Шэли встряхнет рыжей челкой, плоской, как крыло, засмеется и встанет на задние ноги, даже, наверное, покачает роговой бородавкой, угрожая оборванцам. Даже, наверное, начнет пританцовывать, заманивать, размахивать зеленой веткой.
Тогда следует поднять парус, кинуться на холгута.
Однако трусливый вождь Шиффу запретил Людям льда испытывать такое Большое копье, особенно, когда узнал, что наконечник выточили из цельного бивня мамонта. А глупых молодых сестер Эйа и Аху, шивших парус, вообще изгнал из пещеры. Сестры были красивые. Когда черпали воду из ручья, костяные серьги стучали, и мелодично побрякивали деревянные браслеты у запястий и у локтей. Набрав воды, болтали, оглядываясь на горбатых мужчин, похотливо тычущих пальцами в их сторону. А волосы, заплетенные в косы, свисали до голых пяток. Все считали, что Эйа и Аху погибнут под ногами белого мамонта Шэли, или замрут от голода, но в первый же день в долине, засыпанной мягким снегом, на сестер наткнулись Дети мертвецов, у рта волосатые. Оба в голубоватых шкурах росомах – единственных животных, которые одновременно живут и в том мире, и в этом. Только росомахи могут рассказать человеку о другом подземном мире. Правда, будешь плохо слушать – загрызут. А будешь хорошо слушать – загрызут непременно.
«Будете нашими женами», – сказали сестрам Дети мертвецов.
И повели испуганных в сторону от холмов, подталкивали копьями в спины.
«Этой дорогой долго будем идти, – повторяли. – До нашего стойбища далеко. Пять раз отдыхать будем».
В первый раз устали, сели на тундровые кочки, стали храпеть.
А рядом сугроб – темный, подтаявший, сильно затвердевший от ветра.
У сестер болели ноги от долгого перехода, они соскучились по похотливым взглядам пещерных мужчин. Эйа шепотом сказала Ахе: «Давай пойдем к сугробу. Я старше тебя. Я тебя спрячу».
Осторожно вытащив нож у одного из спящих, Эйа выкопала под сугробом нужную яму и загнала туда сестру. Потом уничтожила все следы своей работы, присыпала сверху снегом, вернула нож. «Уйду с Детьми мертвецов, – сказала сестре. – Буду мечтать с ними у костра, а ты вернешься в трибу и все расскажешь».
Когда солнце пригрело, Дети мертвецов проснулись.
Головы круглые, как травяные кочки, длинные уши торчком.
Громко зевали, скребли грязными ногтями под мышками, потом спохватились:
«Где другая девушка?»
«Не знаю, – испугалась Эйа. – Я спала».
«Однако убежала», – пожаловались Дети мертвецов.
И набросились на Эйю: «Ты рядом была. Что с ней сделала?»
«Вы – мужчины, но даже вы устали и спали, – испуганно ответила Эйа. – А я слабая женщина, я сильнее устала. Как легла, так уснула, совсем ходить не могла».
«Ладно, – сказал один, хорошо подумав. – Возьмем, которая осталась. Вдвоем возьмем. Будем товарищами по жене».
Но второй сказал: «Посмотрим в сугробе».
Подошли к сугробу. Дул теплый ветер, и снег уже таял.
Один кольнул длинным копьем и чуть не задел прячущуюся в яме Аху. Потом другой сунул копье в снег и задел младшую сестру, но она крутилась в снегу, как рыжая лисица, и избегала самых опасных ударов. Старшая сестра так боялась, что все время плакала.
«Почему плачешь?»
«Я не знаю, – Эйа правда не знала, что сказать. – Я устала».
«Не гони пургу, – рассердились Дети мертвецов. – Твоя сестра здесь?»
«Как я могла вырыть яму в снегу? Или ногтями? – спросила Эйа сквозь слезы. – Вы видели у нас ножи?»
«Тогда почему плачешь?»
«Потому что страшно с вами. Потому что болят ноги. Потому что жить среди Детей мертвецов тяжело будет. Я люблю ходить к роднику, смеяться и греметь деревянными браслетами. Вчера едва шла от усталости, а вы силой тащили меня. Сегодня опять потащите, будете копьями толкать, у меня синяки на спине. Плачу потому, что так вспомнила».
Дети мертвецов поверили Эйе и повели ее в стойбище.
А младшая сестра выбралась из сугроба и побежала домой.
Две ночи и два дня блуждала по тундре. Совсем измученная встретила брата.
«Где Эйа?» – спросил брат.
«Дети мертвецов увели».
«Давай побежим вслед».
«Мне стыдно, – призналась Аха, – я не могу бежать».
«Так сильно боишься?»
«Нет, у меня другое», – сказала Аха и показала брату израненные ноги.
Тогда они вернулись в пещеру, где Харахуру, трясущийся вдовец, все еще пел о невозможности убить белого мамонта, а сам тайком шлифовал наконечник Большого копья, целиком выточенный из бивня мамонта, и слабой рукой ласково гладил плоскую черепаху, на спине которой смутно различался силуэт человеческой ладони, оставленный Нинхаргу два или три тысячелетия тому назад.
Нессу был.
Хамшарен был.
Хеллу и Хиту были.
Псих носорог нюхал помет, тащился.
Бросался даже на птичек, если садились в пределах видимости.
Даже на леммингов бросался. Видно было, что мрачные мысли одолевают шерстистого. Ходил совсем один, охотники нигде не встречали его братьев и сестер.
И белый мамонт почему-то нервничал. Сердито смеялся над глупыми Людьми льда. Как хулиган, топтал кустарник, мял мох, скатывал мохнатый хобот в кольцо, громко щелкал по веткам ондуши. Сердился, когда Белая сова села на спину.
«Где летала? Куличок тебя три раза звал».
Мудрая сова не ответила. Она крепко спала перед этим. А когда спишь, много ума не надо. Потому и не слышала, если куличок прилетал.
«Я теперь всех людей убить хочу, – сердито признался Белой сове белый мамонт Шэли. – Все умирают, пусть и эти умрут. Тогда будут вместе, никто скучать не будет. Я землю сделал для человека Эббу. Он тихий сидел среди воды, никому не мешал. А Люди льда стали плодиться. У них неестественное поведение. Они грязные, съели моего дядю. Они суетливые и не засмаливают бород. Их гнус ест. Они глупые, не жуют траву, живут в тесных расщелинах, как ящерицы. Совсем плохое поют про турхукэнни. Так что убью всех. А с ними – рыб и птиц, чтобы не кормили оборванцев. Я теперь всех убью, – сердито похвастался белый мамонт Шэли. – Из костей дом построю. А ты будешь на чердаке жить».
Спросил: «Хочешь на чердаке жить? Что скажешь?»
Сова не ответила, только подумала про себя: совсем белый задиковал.
А белый мамонт не унимался, спрашивал: «Как думаешь, всех можно убить?»
«Берегись, – ответила наконец сова. – Люди льда строят совершенное оружие. Они уже давно строят совершенное оружие. Некоторые даже на охоту не ходят. Их специально кормят, чтобы они строили совершенное оружие. Хотят тебя убить. Если убьют, окончательно полюбят твое сало».
Белый мамонт потряс рыжей челкой, хвост недовольно дернулся.
Но он знал, что когда долго не ходишь на охоту, то непременно теряешь навыки.
Это он хорошо знал, потому что в последний раз, когда напал на оборванцев возле пещеры, убежали только тренированные старушки. Высушенные возрастом, выкрученные, как деревья на косогоре, они всегда держались близко друг к другу. Специально перед выходом за хворостом снимали муклуки, шли босиком. Жилистые, как лосихи, пугливые, как водяные утки.
Весной смыло ливнями редкие леса.
Пришли тучи задавного комара, подул ветер.
Ужасные кривые молнии разрывали тьму над плоскими озерцами.
«…вот казалось осветятся
даже те углы рассудка,
где сейчас светло, как днем…»
У костра хрипел калека Харреш.
Он стонал, катался по грязным шкурам.
Успокаивая слабого, товарищи по жене кидали ему кости.
Давясь и страдая, пел калека Харреш об огромном звере белого цвета, с мохнатым хоботом как рука. Он пел о задравших хвосты молодых быках, о черных глупых быках с гривой, торчащей дыбом. О черных быках, роющих землю рогами. Он пел о мышастых пугливых лошадях, украшенных черными ремнями вдоль всей спины от холки до хвоста. О вкрадчивых росомахах, загрызающих олешков не до смерти. Просто загрызут, а потом целую неделю едят полумертвого олешка, не давая ему умереть – любят свежее.
Однажды, обиженный товарищами по жене, переставшими пускать его под теплые шкуры спального полога, калека Харреш принес с реки дафнию. В реке жили слизняки, мелкие рачки, там всякого много было, но Харреш принес дафнию. Течением мотало над дном зеленую слизь, зевала рыба, пахло мокрой травой, но Харреш сделал выбор.
Панцирь у дафнии оказался тоненький, почти прозрачный.
Из зеленой мокрой травы Харреш сплел длинную тугую косу.
Эту косу он приклеил к глупой голове, несильно толкнул босой ногой, и белесая невзрачная жительница реки дафния вдруг превратилась в молодую неумытую женщину с толстыми пушистыми косами. Она сразу открыла веселый рот и начала болтать.
«Вот если у меня не будет молока, как ответишь? – болтала она. – Смотрите, люди, у меня какие тугие круглые груди! Я много рожать буду. Разве другие такие есть, как я? Ну, как ответишь?»
«Кто набросал зерен у входа? – сердился вождь у костра, пытаясь перекричать новую женщину. – Кто опять у входа набросал зерен? Теперь еще пещерный медведь приходит сосать зеленую поросль. Путается под ногами, готов укусить».
«Убейте белого мамонта», – хрипел у костра Харреш.
«Смотрите, у меня живот какой, – хвасталась новая. – Это мне будет хорошо. Меня мужчины много трогать будут, а я много буду рожать. Все пещерные товарищи понадобятся…»
«Всю траву вырвать у входа…»
«Убейте белого мамонта…»
«Много рожать буду…»
Женщина ни на минуту не умолкала.
Она трогала тугие круглые груди руками и говорила, говорила, говорила.
Не переставая говорить, снимала с себя одежды, расплетала тугую косу. «Идите ко мне, – говорила. – Входите со мной под спальный полог, – говорила. – Буду трогать того, кто войдет».
«Иди первая! Мы потом!» – испугался Харреш.
«Мэй! Какомэй! – радостно закричала новая женщина. – Почему говоришь – мы?»
«По-твоему пусть будет, – кивал Харреш. – Войду в спальный полог с моим младшим братом. Пусть он станет моим первым товарищем по жене».
«Твердое хочу, – новая женщина так и кипела. – Каков твой брат? Как ответишь?»
«У него твердое, – с испугом хрипел калека. – У него всегда твердое. Никогда не буду делить тебя с обыкновенными людьми, только с таким. У меня товарищами по жене будут только самые твердые».
Пораженный красотой женщины, им же самим созданной, калека Харреш каждый день царапал каменную стену резцом, и однажды все увидели, что изображение изменилось.
Оно как бы протянулось вдаль, в глубину.
Оно даже как будто раздвинуло стены пещеры.
Это испугало Людей льда. Покачав кости мертвеца над костром, решили, что Харреш делает что-то неправильное. А потому отвели его в лес. Пока младший брат в спальном пологе ощупывал новую женщину, не перестававшую болтать, Харреш, голым привязанный к голому дереву, стонал под укусами мелких кропотливых муравьев и жадного гнуса.
«…мое имя смрадно…
…мое имя смрадно более, чем птичий помет днем, когда знойно небо…
…мое имя смрадно более, чем рыбная корзина в день ловли, когда знойно небо…
…я говорю: „Братья стали дурны, друзья никого не любят…“
…я говорю: „Все сердца злы…“»
«Сердитый!»
Ишши был.
Амурру был.
Хутеллуш был.
Хашшур и Аркад были.
Белый мамонт Шэли стал нападать на вождей и делал это так ловко, что Люди льда совсем испугались и стали скрывать имена предводителей. Их теперь избирали тайно. Каждый про себя называл имя нового вождя. Многие даже не догадывались, кто теперь управляет трибой. Но умный турхукэнни легко чувствовал правду по запаху. Пока Люди льда пытались подкараулить случай, он сам его создавал. И только когда холгут затоптал одного особенно вонючего охотника с нехорошо оскаленными зубами, и оказалось, что именно этот ублюдок руководил трибой, Люди льда спохватились. Небо в тот день отдавало ослепительной синевой и дул ветерок, немножко сносивший гнус, но охотники, наконец, спохватились. Они не хотели, чтобы и впредь трибой управлял такой противный и слабый вождь.
«…отмечен знаком высшего позора…»
Правила отменили.
О холгуте стал петь Кишу.
Он был слабый, трясущийся, но пел красиво.
Поддерживая руками маленькую трясущуюся голову, он пел так красиво, что сам белый мамонт Шэли старался подойти ближе к пещере. При этом некоторых охотников мамонт убил, чтобы не мешали слушать, а других заморил голодом, загнав на неприступную скалу. Как всегда, спаслись только жилистые старушки. «Так со временем они одни останутся», – стали обижаться молодые женщины и, чтобы уравнять шансы, сократили еду и питье, выделяемое на содержание старушек.
Господин преследования наградил Кишу полным набором нехорошего.
Только сильная ненависть к холгуту, во все времена преследовавшего Людей льда, поддерживала жизнь певца.
«…твоя тень таится у входа…
…твоя тень колеблется в морозном воздухе…
…твоя тень плывет, как облако, закрывая Луну…
…Дети мертвецов будут видеть твое изображение…
…они идут с юга, у них копья с блестящими наконечниками…»
«…в гелиотроповом свете молний летучих
на небесах раскрывались темные тучи…»
Травы выгорели.
Пришла удушливая жара.
Белый мамонт Шэли с каким-то особенным остервенением отлавливал и затаптывал отчаявшихся охотников. Затоптанных стало так много, что про них неопределенно говорили: они упали…
Долины перед пещерой почернели.
Животные ушли далеко, птицы улетели, рыбы в реке не стало.
Даже псих носорог, понюхав кучу помета, куда-то умчался. Говорили, что совсем опустился. А на горизонте ночами мерцали, как звезды, чужие костры. Это Дети мертвецов шли отнимать у Людей льда последнюю пищу.
Хутеллуш, адепт Большого копья, певец Нового, слабый телом, со слезящимися глазами, старший сын Самшу, прямой правнук Харреша, праправнук Нинхаргу и первых людей Эббу и Апшу, в низкой нише, наклонясь над массивной каменной посудой, терпеливо дробил малахит каменным пестом. Женщина Илау, тучная от недоедания, трясла тяжелыми весело раскрашенными грудями и смешивала добытый мягкий порошок с животным жиром и соком некоторых растений. Одновременно она отталкивала от себя похотливые руки Хутеллуша, потому что хранила себя для достойного человека.
Работа с красками приятна. Малиновый, черный, желтоватый, зеленый, фиолетовый оттенки отпугивают злых духов. А то ведь злые духи – они и справа, и слева. Они сзади и спереди. Они летают в горах, летают над пересохшей рекой, над сожженными долинами. Против злых духов нет дверей, нет запоров. Они втекают в пещеру с прозрачным ручьем, падают с неба с дождем и с градом, проползают в спальные пологи, проникают как воздух, чтобы мучить людей, разрушать семейное согласие и дружбу. Они не знают пощады, пожирают чужую плоть, пьют кровь, связывают бессилием руки и ноги. И Господин преследования помогает им.
В каменном сосуде Хутеллуш хранил особенную смолу.
В один день Господин преследования особенно внимательно приглядывал за певцом Нового и все время толкал его под руку. В конце концов сердитый Хутеллуш пролил приготовленную смолу и сам же голой ягодицей сел на камень.
Стал отрываться – не смог.
Илау стала помогать, сделала больно.
Пришли другие Люди льда, собралась вся триба – кто мог собраться.
Подумав, сказали плачущему: ладно, не рвись, а то оторвешь что-нибудь.
Сказали: ладно, живи с камнем. Пищи у нас мало, но немножко кормить будем.
Сказали: пой о Большом копье, приближай Будущее. Мечтай о Новом – о вкусном жире, о сочном мясе. Женщина Илау будет прибирать за тобой. Может, со временем разобьем камень, только с небольшим осколком на ягодице будешь ходить. Зато никто не укусит за правую ягодицу.
Стал жить с камнем.
Тяжело было, но пел.
Однажды все закричали и стали бежать.
Одни бежали в тайные ходы, другие в тундру.
Только женщина Илау в страхе прижалась к Хутеллушу.
Она была простая, как все одинокие женщины. Дрожа, сказала Хутеллушу: «Это Дети мертвецов пришли. Это нехорошие пришли. Это у рта волосатые пришли. Не могу унести тебя вместе с камнем, Хутеллуш, тяжко мне, а оторваться никак не можешь?»
«Не могу. Больно», – сказал Хутеллуш.
Тогда добрая женщина заплакала:
«Нас съедят».
Дети мертвецов шумно вошли в пещеру.
Одежды на них были из шкур росомах и молодых олешков, а усы, как у животных, ныряющих в Соленую воду. Убить столько росомах – этому трудно поверить, и Хутеллуш сперва тоже не поверил.
Но все у Детей мертвецов было так, как он видел.
И наконечники копий оказались у них особенные – не каменные.
Наконечники копий были у них величиной с локоть, широкие, сильно блестели.
Как злые быки, Дети мертвецов топали тяжелыми ногами, хватали летящую стрелу пальцами, благодаря быстроте бега избегали прямых ударов, а прыгали так высоко, что взлетали, подобно птицам. Когда плыли в воде, рыба отставала от них. Когда ложились на спину, то касались земли только ягодицами и плечами, такие массивные были у них мускулы.
Увидев Хутеллуша, удивились: «С камнем живет. Что с таким делать будем?»
Другие весело ответили: «Отрежем ему то, что можно отрезать. Другое не убежит».
Стали весело плясать у костра (весёлые посиделки), а Хутеллуш сидел правой ягодицей на камне под ветвистым знаком, начертанным на стене, может, под знаком Оленя. Дети мертвецов, веселясь, разбили глиняные горшки, разделили между собой тонкие дротики, брошенные Людьми льда, поломали чужие копья. Потом деревянной толкушкой загнали нож в глубину груди тучной женщины Илау. Хутеллуш думал, что она сразу умерла, но она еще долго шевелилась. Господин преследования никак не отпускал женщину. А когда отпустил, Дети мертвецов целиком изжарили ее на огне и съели.
«Что ты думаешь об этом месте?» – спросил один, сыто рыгая.
«Еда здесь неплохая», – уклончиво ответил другой.
«…эти милые окровавленные рожи на фотографиях…»
Сильно пахло страхом. Дети мертвецов отбрасывали жирными руками длинные волосы и шли в пляске вокруг костра. Смутные отсветы на каменных стенах и в дымном воздухе плавали, как отражение улыбок.
«…я полон страха…
…у меня нет сети и ножа…
…четыре ветра от костров, ни один не освежает…
…мне не выроют глубокую яму и не забросают меня камнями…
…на вертеле, как животное, съедят, оторвав правую ягодицу, а остатки догрызет Господин преследования…
…день – это вздохи, ночь – это вздохи…
…Дети мертвецов обнажают свои клыки…»
«Эхекой-охекай!»
Хутеллушу всегда нравилась Илау.
Тучная от недоедания женщина помогала ему.
Она растирала ему краски и приносила вкусное. Правда, не разрешала трогать руками свои тяжелые обвисшие груди. Приросший к камню Хутеллуш теперь сильно жалел Илау.
«Эхекой-охекай!»
А потом Дети мертвецов насытились.
Наверное, они скоро уйдут, подумал Хутеллуш.
Подобно летучим мышам скоро они уберутся во тьму.
Тогда в пещеру прокрадутся гиены. Своими чудовищными желтыми зубами они отполируют каждую брошенную на пол косточку. Они раздробят и переварят даже каждую трубчатую кость. Только маленькие обломки останутся на пыльных каменных плитах под грубыми изображениями мамонтов, возвышающихся над травами, как мохнатые стога.
Сеттх был.
Шапсу был.
Сепишту был.
Они привели других Людей льда и убили Детей мертвецов, сытно уснувших.
Заодно хотели убить Хутеллуша, но в тот день триба впервые за много лет добыла настоящего мамонта, провалившегося в жидкий ил у берега. Холгут, наверное, долго пытался вырваться, потому что совсем изнемог. Лежа на боку, почти не дышал, вздыхал только. Когда добивали, он вздрагивал. Видно, что лежал в ледяном иле долго. Вокруг ходили волки, лисы тявкали с берега, рылись в листьях, но, увидев оборванцев с копьями, убегали. Охотники, боязливо оглядываясь, не приближаются ли другие холгуты, отрубили рыжему левую заднюю ногу, шею, язык, всякие другие вкусности и принесли в пещеру. Заодно поджарили на вертеле двух самых крепких Детей мертвецов. Только Хутеллуш отказался попробовать чужих, потому что совсем недавно они съели его красивую тучную женщину Илау.
Раздавались голоса.
Возвращались прятавшиеся в лесу женщины.
«…с коротким топотаньем пробежала похожая на Пушкина овца…»
Вождь, оторвав кусок поджаренного мяса, пожевал его, оставшееся бросил Хутеллушу, но кусок упал в стороне. Хутеллуш до него не мог дотянуться. Сильно мешал неподъемный камень, державший за ягодицу.
«…поэт – как альбатрос: отважно, без усилья,
пока он в небесах, витает в бурной мгле,
но исполинские, невидимые крылья
в толпе ему ходить мешают на земле…»
Подползла покрытая плесенью черепаха.
Шея совсем сморщилась. Клюв царапал пол пещеры.
Откинутая рука умирающего Хутеллуша легла на плоский, побитый временем, обросший пористыми треугольными ракушками черный панцирь. Усталая ладонь легла на смутный отпечаток, оставленный художником Нинхаргу, жившим несколько тысячелетий тому назад.
Часть вторая
Дети мертвецов
Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать.
Мгновение бежит неудержимо,
И мы ломаем руки, но опять
Осуждены идти все мимо, мимо…
Апшур был.
Зря ходящий был.
Праздный скиталец был.
«…мохнатый шмель – на душистый хмель,
мотылек – на вьюнок луговой,
а цыган идет, куда воля ведет,
за своей цыганской звездой…»
Шел, куда глаза глядят.
Бесшумно перепрыгивал ручьи.
Лисенок, рывшийся в листве, поднимал голову.
Белая сова, не поворачиваясь, глядела на праздного скитальца – шея крутилась, не зная преград. Было тихо. Не трубил белый мамонт Шэли, псих носорог не делал больших куч, и Большое копье напрасно ожидало охоты в глубине пещеры, давно обжитой Людьми льда.
Смола, приклеивающая, как смерть.
Клееные пластины, которые не раздерешь руками.
Отшлифованный до блеска бивень, глубиной и сладостью отвечающий завораживающим женским взглядам. Ровдужный парус – легкий, без никаких клиньев, без всяких лоскутов, без прошвы.
Всё готово. Всё под рукой.
А следов мамонтов – никаких.
В лесах и в болотах, подступавших к известняковым холмам, посвистывал пустой ветер. Может, холгут сам давно умер, стал одним из таких холмов? Оброс бесстыжим мхом и зелеными березками, терпеливо ждет своего часа. Одна только неутомимая росомаха, урча и наслаждаясь, сшивала в кустах прошлое с настоящим, вгрызалась в еще живого олешка.
Никто не гнался за Апшуром. Не трубил холгут, выразительно поднимая палку, зажатую в мохнатом хоботе, недовольный шерстистый носорог не тащился над кучей помета, даже Господин преследования не дышал в ухо. Холгуты вообще теперь приходили только летом и ненадолго. Может, не могли протиснуться толстыми боками сквозь густые хвойные леса, подступившие с юга.
В кожаной безрукавке безумный Апшур много раз обошел тундру.
Спотыкался на круглых травяных кочках, до крови ранил босые ноги жесткой осокой, но нигде не встретил больших зверей с широкой спиной, не встретил глубоких следов, затекших водой и илом. Ни разу белый мамонт Шэли не выскочил из-за куста весело потаскать праздного скитальца за короткую косу. Может, уже наслышался о новых временах. О влажном тепле, накатывающемся с юга. Может, уже догадывался, что под сводами мрачной каменной галереи, освещенной факелами из бересты, на специальных подставках давно ждет охоты Большое копье – совершенное оружие. Такое большое, что пронзит в длину самого крупного турхукэнни.
«…неизвестное знал он, разгадывал тайны,
о днях до потопа принес нам весть,
ходил далеко, и устал, и вернулся,
и выбил на камне свои труды…»
В тесной пещере Апшур скучал, а потому приставал к робким женщинам.
Но никто Апшура не трогал – три его старших брата были вождями трибы. Некоторые охотники даже сами делали Апшура товарищем по жене, а то ведь всякое могло случиться.
«…лежать бы в платьице измятом
одной, в березняке густом,
и нож под левым, лиловатым,
еще девическим соском…»
Пел Апшур непонятное.
Например, злаки, прорастающие сквозь землю.
И, конечно, Большое копье – победу над вечностью.
«А если победит вечность? – робко спрашивали неопытные охотники, еще не научившиеся скрывать свою глупость. – Если победит вечность, всё не кончится ли?»
Чтобы отвлечь Людей льда от неправильных размышлений, Апшур, поддержанный вождями-братьями, заставлял молодых тяжелыми каменными долотами выбивать изображения на известняковых стенах. А когда приводили Детей мертвецов, захваченных то у болот, то на краю лесов, Апшур делал их помощниками. Точили долота, растирали краску. Многие изображения холгутов появлялись на стенах. Бежали куда-то стада олешков. Кто-то изобразил на стене вздернутого психа носорога, да такого злого, что женщины вскрикнули: «Сердитый!»
Говорить о психе стыдились.
А Апшур набрасывал силуэты.
Ну, несколько линий. Ну, пару прихотливых сплетений.
Основной рисунок, пользуясь указаниями Апшура, всегда доводили пленники, которым он из милосердия сам лично перебивал кости ног. Мухи сердито ползали по разбитым коленям.
«…и я спасу тебя от бед,
чтоб ты не мучился задаром,
переломив тебе хребет
тяжелым, ласковым ударом…»
Зимой над заснеженными холмами раскачивались полотнища Северного сияния.
Зеленый свет охватывал полнеба, будто вдруг распахивалось пространство, как болезнью пораженное загадочным огнем. Постепенно все небо начинало нежно мерцать и переливаться такими тонами, каких Апшур нигде никогда не видел. Может, такие тона можно увидеть в глубинах земли, проросших цветными кристаллами, а может, в придонных глубинах больших Соленых вод, – он не знал. Он всегда видел такое только в зимнем небе и всегда выгонял своих пленников наружу. С перебитыми ногами они выползали под пуржливый вой и, пряча ненавидящие глаза, с тоской вглядывались в цветные полотнища. Выбирая, дать помощникам лишний кусочек недожаренного мяса или выгнать под таинственную пургу Северного сияния, Апшур всегда выбирал второе, потому что знал, как остро художник нуждается в поощрении. После таких выходов в темных галереях еще веселей летела искрящаяся каменная крошка. Еще веселей кашляли и стонали художники-пленники, нежная вонь от немытых тел теплыми волнами гуляла из одного пещерного перехода в другой. Подрагивая тонкими ноздрями, Апшур решительно считал пленников естественным продолжением своих рук. Он решительно считал пленников своими послушными и счастливыми орудиями, уже даже немножко осознающими себя, а оттого способными выразить самые глубинные, самые чистые и нежные движения его огромной светлой души.
Илума был.
Субишту был.
Плохие времена были.
«…небеса возопили, земля мычала,
света не стало, вышли мраки,
вспыхнула молния, мрак разлился,
смерть упадала дождем на землю…»
Большое копье неустанно шлифовали.
Обожженное древко, длинное, как река, блестело.
Почти невидимые трещины плотно замазывались особенной смолой.
Двенадцать самых сильных охотников каждый день тренировались в беге на месте с Большим копьем, потому что белого мамонта Шэли следовало убить сразу – одним умелым ударом. Второго бы холгут не позволил.
Это только так говорили, что белый мамонт Шэли стар.
На самом деле он столь грузно припадал к зеленой земле, что она дрожала.
Мог съесть целую рощицу, общипать широкую поляну, а потом легко протанцевать, перепрыгивая кочки, на задних ногах, высоко задирая хобот. По его понятиям, выглядел свирепо. Челка тряслась над выпуклым лбом, как рыжее крыло. Высокомерно глаза из-под купола мохнатого лба щурились. Охотник Хеллу холодел, представляя взгляд холгута. Вся жизнь Хеллу была посвящена будущему короткому бою. Он учил охотников правильно держать огромное древко, правильно поднимать легкий парус.
«…а ночью неуклюжею лапой,
привыкшей к грузу сетей,
искал женщину, рыбным запахом
пропитанную до костей…»
В темном углу, среди всяких отбросов, закрывая слезящиеся глаза ладонью, прятался трижды убогий певец Кудур. Когда-то певца просто забыли убить. Теперь он прятался среди отбросов и выл потихоньку, украдкой ловя дикий взгляд страшной, черной, как головешка, женщины Тишур, единственной почитательницы его небольшого певческого таланта. Большое копье до дрожи в ногах пугало Кудура. Он жалел косматое белое животное с грозными ступнями и вертящимся над головой хоботом. Он боялся, что его убьют. Белый мамонт Шэли напоминал ему потную растрепанную Тишур.
В этом было много тревоги.
«…спасите белого мамонта…»
Слушали Кудура только растрепанная женщина Тишур и заплесневелая черная черепаха с неясным уже отпечатком человеческой ладони на спине.
Если постучать по камню, черепаха подползала.
Но не к каждому. К Тишур, например, не подползала.
И совсем черепаха не верила тем, кто приходил с охоты недовольный, кто, нажевавшись пластинок сухого мухомора, грозно плясал у высокого костра всю ночь, так и норовя наступить ей на спину тяжелой ногой в пестро расшитых муклуках.
«…спасите белого мамонта…
…разбрасывайте зерна, сажайте злаки…
…звери уйдут, птицы улетят, рыбы погибнут, а злаки не уйдут, не улетят, не погибнут… они даже не засмеются предательски, как гиена, и не зарычат, как пещерный медведь…»
Умер Кудур непонятым.
Никто так и не узнал, зачем он прыгнул в каменный колодец.
Некоторые думали, что певцу помог охотник Хеллу. Но сам Хеллу утверждал, что Кудура погубила мечта. С тех пор, утешая человека, совсем уж ослабшего умом, обычно говорили: «Даже Кудуру такое не удавалось».
Хеллу был.
У берегов резной лед.
Нежные мхи, каменные проплешины.
Осенняя паутина прилипала к смуглой коже.
«…горькая супесь, глухой чернозем…
смиренная глина и щебень с песком…
окунья земля, травяная медынь…
и пегая охра, жилица пустынь…»
Главное стадо давно вышло к реке, но олешки все тянулись и тянулись по треугольным полянам. Хеллу тоже торопился. Он опять не нашел следов холгута. Зато там и тут – под лиственницами тундры и на краю хвойных лесов, под скалами Белого берега и у Соленой воды дымили стойбища Детей мертвецов. Они шли вслед за олешками. Каждый ростом выше быка, у рта волосатые. Такие способны сбить с выверенного пути самое большое стадо олешков. А ведь олешки – это жир, это вкусное мясо. Это крепкие сухожилия для растяжек, это теплые шкуры. Если упустить большое стадо, зима выйдет долгая и голодная.
И холгуты опять не пришли.
«…я ухо приложил к земле, чтобы услышать дальний
топот…»
Под тонким ледком, легшим за ночь на тихую воду, Хеллу увидел уткнувшихся носами в берег маленьких снулых рыб.
Гнилой воздух.
Сникшие камыши.
Шляпки вялых грибов.
Большое копье давно готово к охоте, Люди льда полны решимости, а белый мамонт Шэли всех томит – не приходит. Холодом, холодом, холодом тянет с севера, но юг сильней: все ближе придвигается к пещере зубчатая стена хвойных лесов.
Прозрачный паучок с удивлением посмотрел в глаза Хеллу.
Повиснув на паутинке, он казался таким прозрачным, что не отбрасывал тени.
Зато под кочками чернели тяжелые, раздутые газами, расклеванные птицами тритоны. И они не были задавлены зверем. Болезнь, скорее всего, таилась в заполненных водой ямах. Умирающая вода выбрасывала мелкие светло-зеленые пузырьки. Они как бы светились и подпрыгивали над тяжелой мертвой водой. Если такой водой ополоснуть руки, они опухнут.
Когда-то мир был насыщен живой влагой.
Когда-то живая птица кричала в воздухе, стучала хвостом рыба.
Когда-то белый мамонт Шэли всяко смеялся над оборванцами, заставлял их отступать в грязное болото или в пещеру. Потом шел к реке, довольно тянул хоботом воду. Не боялся.
А потом что-то испортилось.
Может, это Красный червь издали дохнул зловонно и жарко, превратил все придонные растения в кислый кисель. От дыхания Красного червя несет ужасом, живое умирает в тягучей слюне. Тысячи цветных бабочек тянулись рядами вдоль подмерзшего берега, будто их вынесло на берег невидимой волной.
«…да и птицы здесь не живут…»
Длинной палкой Хеллу потыкал студенистые массы коричнево-красного цвета, густо, как кожаные подушки, покрывшие дно затопленных ям. Хотелось пить, но к воде Хеллу не наклонился. Зато подобрал широкий наконечник потерянного копья. Здесь прошли Дети мертвецов. Наконечник тускло поблескивал. Когда Хеллу коснулся острой грани, на пальце выступила кровь. Зато теперь он бежал быстро и остановился только под лиственницей с перепутанным, неправильным расположением ветвей. Такую все называют вихоревым гнездом. Под лиственницей, осыпавшей землю солнечными рыжими иглами, выбивался из-под земли прозрачный ручей. Если на Большое копье насадить острый широкий наконечник чужих, подумал Хеллу, припадая к дохнувшей холодком воде, можно смело выходить против самого большого, против самого тяжелого холгута. Даже если его поведет сам Господин преследования, можно не бояться и выходить навстречу. Много будет вкусного мяса, жира.
«…и эти апотропические руки…»
Рука охотника легла на каменный топор.
Перевернувшись через плечо, он нырнул в чащу.
Сердце Хеллу билось часто и гулко. Он торопился. Он чувствовал ужасное дыхание Господина преследования, чье мерзкое отражение время от времени мелькало в колеблющейся воде. Живые мясо и жир неуклонно, неутомимо откочевывают на юг, а в лесу появляются Дети мертвецов. Они сбивают олешков с привычных троп. Одежда на Детях мертвецов легкая, нигде не коробится, лбы схвачены ремешками, вырезанными из росомашьих шкур. У каждого за поясом пучок тонких стрел, блестят наконечники длинных копий. Никто не назовет Детей мертвецов оборванцами. Это они, увидев Людей льда, дивятся: «Одежды ваши чем пахнут?»
Хеллу провел пальцем по находке.
Наконечник тонко зазвенел и пустил луч света.
Когда-то старая женщина Эйа жила в чужом племени. Так получилось. Рассказывала, что Дети мертвецов пользуются топорами, которые рубят самый плотный камень. А в некоторых теплых местах они бросают в землю зерно, чтобы потом вернуться и съесть выросшее. Если много вырастет, не надо ловить олешков. Как медведи, сосут зерно. Если много такого вырастет, не надо ссориться из-за обсидиановых пластин.
Хеллу вздрогнул от негромкого свиста.
Но обернуться не успел.
Схватили.
Все пахло незнакомо и остро.
Как огромные перевернутые корзины, под которыми можно переждать непогоду, торчали чужие жилища над треугольной осенней поляной. Боль от удара сломила Хеллу. Он помнил, как его ударили, повалили в траву, но не помнил, как тащили к чужому стойбищу.
Боль вернулась, и он инстинктивно закрыл голову руками.
Но никто на него не нападал. Никого рядом не было. Тогда он осторожно прильнул к щели в плетеной стене. Недалеко от входа дымил небольшой костер, пахло берестой. Молодая красивая сидела перед костром на мягкой брусничной кочке. Волосы зеленые, как осока.
«…дыша духами и туманами…»
Однажды Хеллу видел такую женщину.
Даже спросил её: «Ты что умеешь делать?»
А та женщина не ответила. Она только повернулась, и запах был приятный.
Теперь росомашья с матовым блеском шкура с долгой желтой полоской по спине покрывала круглые плечи молодой красивой. Зеленые волосы летели – как туманное облако, перехваченное кожаным ремешком. Оглянувшись, показала ровные светлые зубы. Как росомаха, питающаяся живыми олешками. Встретила взгляд охотника, тонкие ноздри вздрагивали.
У каждого свой запах.
Хеллу по старой кости легко мог определить – принадлежала эта кость старому охотнику трибы или когда-то убит был чужой? Но запах молодой красивой смутил его. Пошарив по полу, наткнулся на сухую обожженную кость. Она сразу удлинила, усилила его руку. Заворчав, не понимая, почему его оставили под таким ненадежным присмотром, как эта молодая красивая, опасаясь неслыханной ужасной ловушки, одним движением Хеллу нырнул в зловещую, вобравшую страхи, тьму.
Запоздалый вскрик молодой.
Но никто не гнался.
Старый Тофнахт сидел на корточках у входа в пещеру.
Скалы снаружи, как грибами, обросли ласточкиными гнездами.
Ласточки метались, как темные молнии, чиркали воздух. Задыхающийся Хеллу молча присел на корточки рядом с Тофнахтом. Подходили другие охотники, обнюхивались. Одни касались Хеллу пальцами, другие просто присаживались. Волосатые головы, бородатые лица, настороженные взгляды. Из душной пещеры несло дымом, застоявшимся воздухом, прелью, слежавшимся мышиным пометом. Кто-то недоверчиво вскрикнул, кто-то уставился на гребни известняковых скал, пасмурно подсвеченных утренним солнцем.
«…снег идет… снег идет…»
Густой белый снег медлительно падал на воду реки, на плоские холмы, на тихие пространства тундры. В воде превращался в тусклые мягкие блины, уносимые течением. Выдра, выскочив на берег, испуганно фыркнула. Потом скользнули из белой сумятицы угрюмые тени. Одного охотника несли, он был ранен. В пещере посадили на пол, но он и сидеть не мог. По ударам на голове Хеллу понял, что охотники совсем недавно встретили в лесу Детей мертвецов.
«…снег идет… снег идет…»
Солнце поднялось.
Злобные ручьи бешено понеслись с холмов, снося ил, песок, камни.
Умершего от ран охотника посадили на дно неглубокой ямы. Кожаная рубаха, расшитая мелкими ракушками и костяными пластинками, на ногах простые муклуки, парка без капюшона с разрезом на груди, заколотым костяной булавкой, на руках костяные браслеты.
«…ах, ничего я не вижу, и бедное ухо оглохло,
всех-то цветов мне осталось лишь сурик да хриплая охра…»
На низкой лиственнице стрекотала сорока – крутила хвостом, выкрикивала обидное, но на нее никто не смотрел. Старый Тофнахт опустил в яму костяную ложку, на плоской ручке которой скручивал в раковину свой хобот белый мамонт Шэли. Под головой умершего пристроили каменную подушку, – он устал, он хотел отдохнуть. Сперва он был на охоте, теперь пойдет под землю. Станет жить там, встретит толстого турхукэнни и весело обманет его. Для пользы Людей льда весело обманет. Скажет, размахивая красивой ложкой: «Смотри, какая у меня! Таких теперь у меня много будет!» И погрозит белому: «Не ходи в тундру».
Смерть – опасное состояние.
Охотники молча переминались, им хотелось уйти.
Им хотелось мять в руках стебли речного чеснока, острым соком натирать лица.
Они больше не хотели стоять над холодной ямой, боялись смотреть на умершего. С этим ничего не сделаешь. Напрасно старик Тофнахт посыпал лицо умершего охрой. Желто-коричневый порошок не возвращал живого темного цвета.
По узкому каменному лазу Хеллу пробрался в обширный грот.
Пахнуло темной прохладой из глубокого колодца, в котором много столетий назад стучал по стенам человеческими берцами певец Напилхушу. Метнулись тени, летучая мышь горестно вскрикнула. В соседнем гроте такие мыши свисали из-под кровли настоящими черными гирляндами. Там на три локтя неровный пол покрывали пласты их черного окаменевшего помета. Опасливо коснувшись рукой уродливых медвежьих черепов, пыльной пирамидой сложенных в заплывшей сталактитами нише, Хеллу поднял глаза и ужаснулся. Прямо в глаза отблескивал широкий наконечник Большого копья, вырезанный из цельного бивня. Этот бивень долго размачивали в особенном растворе, потом выпрямляли, надрезали с боков кремневыми лезвиями. Тщательная шлифовка выявила скрытый сетчатый рисунок. Конечно, такое Большое копье пронзит самую толстую, самую засмоленную шкуру. Сразив гиганта, можно весело прыгать через мохнатую, еще теплую тушу и играть в военные игры. Двенадцать самых сильных охотников с громким криком бросятся на белого мамонта Шэли, а еще двое поднимут парус, чтобы столкновение оказалось смертельным.
Хеллу нежно провел рукой по древку. Ноги его сами собой приплясывали.
В гроте никого не было, но он оглянулся. Губы Хеллу восторженно шевелились, ноги двигались, горячие слова рвались из сердца.
«…скоро уйдут черные дни…»
Хеллу не хотел, чтобы его услышали. Ведь он не жалкий калека, чтобы петь, подпрыгивая, размахивая руками. Он не убогий калека, ни на что не способный. Он не лишен зрения, горб не пригибает его к земле. Он настоящий охотник – может плясать у костра, опьянив себя мухомором. Может, как все, сидеть у костра молча. Зачем ему выкрикивать странные слова, непроизвольно рвущиеся из груди?
«…скоро будут мясо и жир…
…скоро пойдем по глубокому снегу…
…скоро начнем оставлять за спиной легкие облачка дыхания…»
Сердце прыгало. Губы шевелились.
Хеллу сам не знал, зачем он так делает.
Только бы вынести копье и ударить им кинувшегося навстречу гиганта!
Подобраться к холгуту как можно поближе. Загнать Большое копье в живот, до самой печени, до глубинных кровеносных сосудов, чтобы зверь, убегая, сам вымотал себе кишки. Пригвоздить к земле! – пел Хеллу хрипло. Ноги сами шли под ним в страшной пляске. Каменные стены кружились. Один рисунок накладывался на другой, одно изображение вписывалось в другое. Бесчисленные животные долгими рядами шли и шли по каменным стенам. Оленьи рога – как лес.
Куда они идут? Откуда они идут? Где дикий холгут?
Хеллу знал, что неопытная рука всегда начинает с простых линий, мягких, беспорядочно разбросанных. Потом возникают линии более сложные. Как первые слова. Как стон, несущий значение.
«…когда б вы знали, из какого сора…»
Белый мамонт.
Изображение заплыло потеками прозрачных солей.
Глаза дикого холгута полны злобы, уши прижаты. Ступишь не так – смотрит косо. Но если и так ступишь – тоже смотрит. Будто отпрянул куда-то назад в туман тысячелетий, увидев такое совершенное оружие. Вот создал землю для первого человека, а потомки этого первого человека построили Большое копье. Круг замкнулся. Белый мамонт Шэли этого не понимал. Он находил старательность Людей льда странной. Вот, грозился, ворвусь в прогорклую пещеру, как выдох пурги. Вот раздавлю женщин, растопчу младенцев!
«…Бобэоби пелись губы
Вээоми пелись взоры
Пиээо пелись брови
Лиэээй – пелся облик
Гзи-гзи-гзэо пелась цепь
Так на холсте каких-то соответствий вне протяжения
жило Лицо…»
Чем важней изображение, тем крупнее.
Вот огромный белый гусь, стремящийся за край лесов… Вот нежный олешек, задравший мохнатые рога под распахнутые полотнища Северного сияния… Вот убегающая в страхе лошадь…
«…руками машет,
то вытянется, как налим,
то снова восемь ног сверкают
в ее блестящем животе…»
И опять олешки.
Бесчисленные стада.
Лес рогов под холодными звездами.
Ночью ударил мороз.
«…клыкастый месяц вылез на востоке…»
Карликовый медведь возился в кустах, затих, услышав легкую поступь.
Реку у берегов сплошь затянуло зеркальным тонким ледком, недовольно тявкали в камышах болотные шпицы. Лес огромен, пуст, тянется далеко. Не слышно шума, даже ветка не скрипнет. Только за самой дальней, почти невидимой кривой лиственницей Хеллу почувствовал нежный растворенный в воздухе дым.
После его побега Дети мертвецов не сменили стоянку.
Вокруг костра, пылающего на поляне, они и теперь сидели и стояли – молчаливые, со стянутыми на лбу волосами, в мягких шкурах, накинутых на широкие плечи, или просто в потертых парках, в разношенных муклуках. Хеллу даже заворчал, раздувая ноздри.
«…как некогда в разросшихся хвощах
ворчала от сознания бессилья
тварь скользкая…»
Хеллу не понимал, что с ним творится.
Его испугал долгий звук, родившийся в тишине.
Долгий протяжный звук. Томительный. Долгий. А за ним новый – еще более долгий и еще более томительный. Эти звуки ранили сердце. Они заставили Хеллу застонать. Они заставили его прижаться к сухому корневищу лиственницы. Он снова хотел петь, выводить необычные слова. У него губы сладко шевелились, таким сильным было желание.
«…а может, это все пустое, обман неопытной души?..»
Дети мертвецов вдруг ожили. Одни садились на корточки, опустив длинные руки к земле, поднимая бородатые лица к звездному небу, другие наоборот вскакивали. Кто-то принес огромный высушенный болотный корень, развернутый, как больная раковина, и новые звуки – еще более долгие, еще более рвущие сердце, понеслись над ночной поляной.
Хеллу знал, что чаще всего в пещере поют калеки.
Он знал, что чаще всего поют те, кто не способен ни на что другое.
Он знал, что чем сильнее искалечить человека, тем охотнее он будет петь.
А еще лучше, если поющий будет чахнуть прямо с детства. У таких меняется отношение к жизни. Это очень хорошо, если поющий за всю жизнь не убьет ни одной птички. Рыбы, увидев наклоняющуюся к воде тень поющего, смеются и беззвучно раскрывают рты. Певец может подсказать мастеру важное, может даже помочь кому-то, но настоящим делом занимается все же охотник. Он может сутками преследовать оленье стадо, он прячется от злобного холгута, он ныряет в воду, как рыба, подобно летучей мыши скрывается в лесу. В спальном пологе он сам берет молодую женщину. Он товарищ по жене многим охотникам.
Хеллу сжал зубы. Наверное, он не такой, как все.
Он не хочет, но его голос сам пробивается сквозь сжатые губы. Увидев Большое копье, он против воли начинает пританцовывать. И Дети мертвецов, они тоже не похожи на ужасных калек, но вот поют. Обнявшись, раскачиваются и поют.
Будто из пламени костра вынырнула женщина.
Хеллу сразу узнал молодую красивую.
«…вместо глаз у нее васильки, вместо кос извиваются змеи…»
Ярко освещенная, тонкая, мерцая, как чудесная волшебная рыба, молодая красивая шла по кругу. На ней была узкая набедренная повязка, груди вызывающе торчали чуть в стороны, волосы летели, как темный дым. Они, наверное, пахли дымом. Стоило чуть замедлить темп, и эти темные волосы падали на глаза, закрывая мир летящим занавесом. Но танцующей не надо было смотреть на мир. Она чувствовала землю мелькающими длинными ногами. Она видела сквозь тьму. Стремительно, как летучая мышь, правила полет, куда ей хотелось.
«Эхекой-охекай!»
Потом вскочил молодой охотник.
Он бил в ладоши. Он прыгал и корчился.
За ним вскочил второй. За вторым – третий.
Вопя, прыгая, хлопая ладошами, Дети мертвецов включались в неистовый хоровод. Бессмысленные слова, подергивающиеся члены. На фоне взлетающих рук, повязок, изгибающихся ног, визжащих фигур, летящих в небеса искр вновь возник изломанный силуэт молодой красивой, и Хеллу, не понимая, ничего не слыша, сам вместе с ними тянул долгую пронзительную ноту, так широко раскрыв глаза, будто их никогда не касался едкий угар пещерных зимних костров.
«…и музыка, музыка, музыка
вплетается в пенье мое,
и узкое, узкое, узкое
пронзает меня лезвие…»
Спасаясь от удара, метнулся в сухие заросли.
Ослепленный болью и темнотой, ломился сквозь трещащие камыши.
Вой и вопли катились за Хеллу. Это сама ночь катилась за ним под низкими хрупкими звездами, хотя что-то подсказывало охотнику, что погоня не продлится долго.
«…Взял ружье Мушкет…»
Ранним утром, очертив магический круг и воткнув в песок ветку, указывающую направление, хмурые Люди льда углубились в пасмурный лес. Своды ветвей приняли их, как низкая влажная пещера, в глубине которой одиноко вскрикивал робкий клест. Стада уходили. Надо было догонять олешков. Надо было колоть копьями, волочить запасы в пещеру. Блеклые купальницы под ногами. Вереск на бедных холмах.
«…страх и надежды прежних дней вернулись к нам опять…»
Охотники сжимали копья, каменные топоры.
Шли осторожно, растянувшись цепочкой. Они хотели бы встретить холгута.
Не гнать бесконечно стада оленей к темной реке, закалывая отставших, а сразу встретить большого холгута. И вынести на поляну Большое копье. Позеленевшие бивни, засмоленная, свалявшаяся подушками шерсть, раздутые щеки, хобот, стремительно взлетающий над рыжей челкой – все это уже не пугало охотников. Они умели бить куропаток, отстреливать в засаде яростных кабанов, но сейчас хотели Большой охоты. О ней они разговаривали у костров. О ней мечтали зимними ночами. Не рвать каменными ножами оленьи желудки с полупереваренным месивом травы, мхов, трав, а делить на части грандиозную тушу, которой сразу хватит на всю зиму.
«…как хороши, как свежи были розы…»
Наклонившись над ручьем, Хеллу долго рассматривал нежные тени рыб, безмолвно скользящие по придонным камням. Он не понимал, что заставляет его так сильно сжимать зубы, почему в груди под ребром ноет, как от удара?
Взбежал на шипящую, как живое существо, осыпь.
С каменного козырька увидел вечные известняковые холмы, глубоко распиленные вдали весенними ручьями. Увидел темную зазубренную хвойную стену, подступившую с юга, отрезавшую холгутов от плоских пространств тундры. Протолкаться сквозь такую чащу холгуты, конечно, не могут. И не могут питаться смолистыми ветками. Поэтому не было больше в тундре следов, похожих на круглые ямы.
Хеллу протер глаза. Ему показалось, что туманящиеся пространства вдруг пришли в движение. Он еще и еще раз протер глаза, – нет, все так, низкие туманящиеся пространства действительно пришли в движение. Это двигались на юг бесчисленные стада рогатых олешков. Их было так много, что их не могли сбить с нахоженных путей даже Дети мертвецов, вооруженные необыкновенными копьями.
«…откуда же эта печаль, Диотима?..»
Хеллу долго смотрел на колышущийся живой разлив.
Потом медлительные редкие снежинки замутили панораму.
Зато в десяти шагах от себя Хеллу обнаружил наклонившуюся над каменным козырьком молодую красивую. Росомашья шкура, перекинутая через плечо… Летящие темные волосы… Хеллу сразу узнал ночную плясунью… Не слыша его, она напряженно смотрела вниз, на каменную площадку, запертую высокими известняковыми скалами. Там, схватившись за копья и каменные топоры, цепочками выстроились Люди льда и вышедшие к их пещере Дети мертвецов.
Хеллу увидел это и закричал, и голос его, начавшись с высокой ноты, угрожающе перешел в рычание. Молодая красивая упала на колени. Яростно блеснули внизу наконечники чужих копий, но никто пока не нарушил строй. И молодая красивая, закрыв голову руками, тоже не пыталась бежать. Торжествующе ухватив ее за длинные волосы, охотник Хеллу ступил на осыпь, сразу поплывшую вниз широкими шелестящими струями.
Он не торопился.
Он не хотел, чтобы Люди льда и Дети мертвецов бросились друг на друга.
Он страшно чувствовал важность чего-то таявшего в воздухе, нежно летящего, как снег. Он еще не умел определять всех этих новых чувств, но чувствовал, чувствовал.
«…приятно видеть маленькую пыхтящую русалку,
приползшую из леса…»
Снег падал все.
Он завихрялся и плыл.
Белый, он густо затемнял ущелье.
А еще он подчеркивал яркость пламенеющих на откосах рябин, и Хеллу никак не мог оторвать взгляд от лежащей у его ног молодой красивой, и под левым его ребром опять нежно кололо.
«…и ясный взор ее туманится, дрожа, сжимается рука…»
«Хочу быть с тобой, – будет просить она. – Мать говорит: иди к охотнику Хеллу. Мы вырастили тебя, говорит мать, но теперь иди к охотнику Хеллу. Приноси хворост к веселому костру, обдирай и пластай туши. Собирай многие съедобные корни, готовь пищу, выделывай мягкие шкуры, шей новые муклуки и новую парку, утешай охотника Хеллу в спальном пологе».
«Ух», – будет кивать Хеллу.
«…доволен мой взыскательный хозяин
и только изредка, смутясь,
отводит взгляд от глаз моих, напоенных печалью,
почти полусобачьих глаз…»
Дети мертвецов осторожно подались вперед, но напасть не решались.
Издали принюхивались. Думали, наверное, что вслед за Хеллу с откоса посыплются все новые и новые Дети льда. И только один, предупреждая такое, с расставленными сильными ногами, нисколько не кривыми, в росомашьей голубоватой шкуре на плечах, пригнувшись, сделал шаг навстречу охотнику. Он произнес несколько птичьих слов, и молодая красивая у ног Хеллу вздрогнула.
Правда, чужой не сделал второго шага.
Помешал пещерный медведь, который, сопя, вдруг вылез из-за крупных камней – сердитый, с взъерошенным загривком. Такой никому не дает житья. Он давит зверей, зорит птичьи гнезда, свитые с упорством. Теперь вылез из-за камней и кустов, близоруко удивился. Выпуклый лоб, над глазами толстая кость, длинные челюсти, как кривые клещи. Шел, незваный, сосать сладкие растения у входа в пещеру, щурился, чесал грязный бок. Нравились ему злаки, выращиваемые старым Тофнахтом на клочке земли рядом с пещерой.
«…у него мех обледенел сосцами на брюхе и такой голубой,
как в сиянии небо…»
Шел, раскачиваясь, вытянув длинные губы. Невтягивающимися когтями мертво стучал по камням. Оборванцы трибы всегда уступали пещерному дорогу, и этому уступили бы, потому что старый, плешивый, одни кости да сухие мышцы, нисколько в нем жиру нет, только злость, но Хеллу шагнул навстречу, и молодая красивая в ужасе вскрикнула. Как большая рыба со страхом вжалась в холодный песок, заставив охотника снова ощутить необъяснимую боль в груди. А Люди льда и Дети мертвецов замерли, один только старый Тофнахт обернулся и резко взмахнул рукой.
Поняв, охотники вынесли из пещеры Большое копье.
Людям льда помогали растрепанные женщины. Следы босых ног оставались на мокром снегу, тускло отсвечивал чудовищный наконечник, матово серебрилось мощное клееное древко. Возбужденные голоса разбивались, глохли, придавленные падающим снегом. Двенадцать охотников торопливо несли Большое копье, еще двое разворачивали ровдужный парус, на ходу определяя направление ветра.
Медведь остановился. Чихнул недовольно, громко.
Он не думал, что копье направят против него, но на всякий случай показал желтые клыки. Зачем вынесли Большое копье? Он даже оглянулся – где холгут? И Дети мертвецов тоже не понимали, против кого можно направить столь совершенное оружие? Оно прорывало движущийся в воздухе снег как исполинская ракета. Что-то, наверное, оно там зацепило вверху, потому что снег падал и падал.
«…при бертолетовых вспышках зимы…»
«Мама! Мама!» – вскрикнул где-то ребенок.
«Мамонт! Мамонт!» – послышалось Людям льда.
Но нигде мамонта не было, хотя старый Тофнахт еще выше поднял руку, указывая направление ветра. Большое копье, разворачиваясь, на секунду высветилось сразу все целиком – от страшного плоского отшлифованного наконечника до круглого древка, сжимаемого руками.
А снег падал и падал.
Он падал все быстрее и быстрее.
В стремительном падении больших снежинок казалось, что Большое копье уже летит, поднимается. И мир поднимается вместе с ним…
«…а медведь ковыляет
клюкву-ягоду искать,
клюкву-ягоду искать,
человечинкой икать.
А на мишке-то шубеха
вся медве-жа-я,
вся медвежая шубеха,
белоснежная;
по хребту седая ость,
под хребтом – сырая кость,
сивы в выси рёбера,
с пуза высереберян.
А хорош он, белобрюхой,
не охаишь ничего,
только бедному мишухе
делать не-че-го.
На раздольях он, уклюжий,
со снежком балуется,
Доваландается к луже,
на себя любуется…»
Часть третья
Последний дикарь
Годы, люди и народы
Убегают навсегда,
Как текучая вода.
В гибком зеркале природы
Звезды – невод, рыбы – мы,
Боги – призраки у тьмы.
Дети мертвецов были.
Пурга дула. Собаки издохли.
Кончилась пища, истощились силы.
«…поредели, побелели
кудри, честь главы моей,
зубы в деснах ослабели
и потух огонь очей…»
Один охотник остался.
Увидел – кости лежат. Тяжелые лежат.
Может, белый мамонт Шэли тут умер, может, обедали сумеречные ламуты. Такие приплывают с севера на больших лодках, безмолвно у костров пляшут. А видеть лодки сумеречных ламутов можно только при последних зеленых лучах трепещущего, как бабочка, закатного Солнца.
Дальше пошел.
Олешков встретил.
Стадо большое, олешки жирные.
А при олешках круглолицый в оленьей парке с иголочки, совсем не оборванец. Легкие муклуки обшиты легким синим бисером. Обрадовался: «Вот мне товарищ по земле!» Предложил: «В мой шатер пойдем!»
«В шатре кто главный?»
«Отец. Звать Нынто».
«Однако сердитый?»
«Рассудительное сердце, – радушно ответил круглолицый. – Сразу спросит, много ли о нем говорят в остальном мире. Как ответишь?»
«Отвечу – много».
«Вот правильный ответ».
«Все равно не пойду. Боюсь. Останусь на этом месте».
«Ну, ладно. Сиди с уважением. Побегу спрошу. Только не умри от слабости».
Жил старый Нынто в богатом шатре с женой. Сын к нему прибежал: «Ну, там человек пришел. Странный пришел. Невиданный пришел. Говорит, всех товарищей потерял, всех собак, тебя боится».
«Тогда пусть войдет», – разрешил Нынто.
«Сильно боится. Говорит, вдруг ты косо посмотришь».
«Пусть войдет. Зачем гостю сидеть на пусто лежащей земле?»
Полетел сын, как стрела, привел чужого. Тот встал у входа. Говорит негромко: «Боюсь». Старый Нынто, услышав такое, рассердился. Крикнул сыну:
«Затруднение ты! Введи гостя в полог. Угощение неси».
Чужой вошел.
Отряс с парки снег.
«Ты пришел?»
«Я пришел».
«Далеко ходил?»
«Ну, далеко ходил».
«Много видел?»
«Ну, много видел».
«Белого мамонта Шэли видел?»
«Нет, белого не видел. Под землей, наверное. Говорят, сшел под землю. Камни с гор не сыпались».
«Нет ли дурных вестей?»
«Ну, особенных нет. Только собачки сдохли, люди умерли».
«Много ли говорят обо мне в остальном мире?»
«Однако много», – опустил глаза гость.
«Когда охотился, сколько олешков убил?» – довольно поднял глаза Нынто.
Он считал себя самым сильным охотником, слава которого обгоняет бегущих в страхе олешков.
«Я мало убил. А ты?»
«Я много, – радушно похвастался Нынто. – Я всегда много убиваю. Мои дети, они – как руки мои. У меня много детей. Главный Етын. Это он привел тебя. Вот создал я хорошего насильника, грабителя чужих стад, сильного воина создал! Я сам много зверей и птиц убиваю. Ты когда охотился, сколько птицы убил?»
«Ну, я мало убил. А ты?»
«А я много, – опять похвастался Нынто. – А рыбы ты много поймал?»
«Ну, я мало. А ты?»
Скоро принесли угощение.
Старый Нынто стал считать на пальцах.
Получалось – много убил птиц и рыб. Зверей убил много.
Слава сильного охотника широко распространилась о нем, сказал. О нем, об охотнике Нынто, в остальном мире часто спрашивают. Глядя на старого Нынто, гость про себя решил: вернусь в пещеру, всех так нарисую. Олешков, рыбу жирную нарисую. Жирных птиц. И Нынто тоже. С ним дружить буду. Поглажу Большое копье. Оно такое, что не пойдешь с ним против птиц, это как дубиной на комаров махать. Нарисую на каменной стене многих птиц, рыб, олешков. Злые духи увидят, обрадуются, что я не отнял у них ничего. А что взял, то возвращаю. Жалко, не находится в тундре знакомый большой след. Среди круглых тундряных кочек не видно большого следа. Кого ни спрашиваешь, никто не видел холгута. Только находятся в траве кучи белых костей. Наверное, холгуты все давно под землю ушли. Им влага нужна, тишина нужна, они устали. Раньше белый мамонт Шэли весело смеялся над оборванцами трибы, делал хоботом как бы дружеское приветствие, а теперь тихий. Совсем его не видно. Люди льда породнились с Детьми мертвецов, теперь с детьми Нынто подружимся.
«Много ли говорят обо мне в остальном мире?»
Гость ответил со страстью: «Много».
Но добавил: «Людям льда больше некого побеждать».
Конечно, старый Нынто, как все тундровые люди, слышал про Большое копье – совершенное оружие, спрятанное в глубине старинной пещеры. Из-за этого копья, наверное, белый мамонт Шэли и ушел под землю. Бродит там в густой темноте, прокладывает путь с помощью огромных бивней, занят расчисткой больших подземных ручьев. Земля трясется, обваливаются берега рек, послушно, как молнии, трещины бегут по толстому озерному льду. Совсем Шэли стал подземным зверем. Был холгут, стал турхукэнни. Навсегда ушли от Людей льда богатые горы жира и мяса. Только острые ледяные клинья рвут землю.
Правда, всходят по весне побеги.
Так сильно они боятся подземного зверя, что стремительно выбегают, выбиваются из-под земли к свету, к солнцу. Так и осталось Большое копье не залитым кровью, покрывается каменным налётом. А под Большим копьем спит древняя плоская черепаха с неотчетливым отпечатком человеческой ладони на спине.
«Много ли говорят обо мне в остальном мире?»
«Много, – кивнул гость старому Нынто. – Но теперь в остальном мире не всё так, как было прежде, Нынто. Прежде думали ровно, бегали от психа шерстистого носорога, от холгута с рукой на носу, кололи олешков, убивали глупых певцов, если те пели недостаточно весело. А теперь Тынкаго, певец с бельмом на глазу, поет уже не про Большое копье. Он поет про крапивные сети. Булькает потихоньку, как каша на огне. Поет про Большую сеть, которой, взмахнув, можно накрыть самую большую поляну. Если накроешь поляну сетью, никаких грызунов не будет».
«…взмах Большой сети…
…стая птиц в руках, грызуны в руках…
…в Большой сети грызуны запутаются…
…будут веселые посиделки, будем зерно сосать…»
Старый Нынто вздохнул: «Много ли говорят обо мне в остальном мире?»
Гость взял в широкую ладонь толченого вкусного зерна, с большим уважением глянул на старого: «Ну, много говорят. Так говорят, что умный Нынто. Он нежное зерно разбрасывает по полянам. Дружить будем. Идут с заката голубые льды. За ними ослепительные отсветы. Наверное, это сумеречные ламуты костры жгут, не пускают в тундру последнего холгута. Как ответишь?»
Мирно угощались.
Время шло.
Летел гусь над тундрой.
Увидел – человек у озера сидит.
Сел рядом на берегу, долго на человека смотрел, ничего в нем не понял и полетел дальше.