Белой акации гроздья душистые
Вновь ароматом полны…
I
У окна моей тихой детской росли сосны, такие прекрасные, такие грустные сосны. Я родился на севере, под серым низким небом, у серых, холодных вод, где краски сумрачны и грустны, где по полугоду звучат унылые пени метелей, где люди хмуры мыслью и крепки, неотходчивы сердцем. Дни моего детства, осененного соснами, текли мирно и были полны самого беззаветного благополучия. Катанье со снежных гор, коньки, прогулки на парусной шлюпке, море и солнце, и сосны, сосны везде, – ах, сколько прелести несли дни детства, какими сказками обвевали они мое сердце. А как негодующе гудели сосны в часы бурь! И какие высокие валы вздымало рассерженное море! И как отрадно было лежать в такие часы среди отдаленного рокота и тягучего гула, в теплой кроватке, под приветливым одеяльцем и тихо засыпать под сказки матушки!
Ах, они уже давно прошли те блаженные дни. Прошли навсегда, навсегда…
Я помню лишь один черный сон, одно черное мгновение среди светлых ласк, окружавших мою счастливую детскую. Я помню: моя молодая и озорная тетушка, только что приехавшая с юга, входит в мою детскую, как всегда звонко смеясь, припрыгивая и хлопая в ладоши. Я уже лежу в постели, но еще не сплю, и радуюсь тетенькиному приезду, протягиваю к ней навстречу обе руки. А она со смехом бросает на мои колени очевидно привезенную ею ветку с пахучей кистью белых мелких цветов. Я схватываю эту доселе невиданную мною кисть обеими руками. Но ее аромат, пряный, сладковатый и теплый, так больно толкает меня в мозг и сердце, что я начинаю плакать, горько плакать. А потом мне делается дурно, и мои глаза уходят под лоб.
– Глупый, глупый, – кричит надо мною озорная тетушка, – ему дурно от запаха белой акации! Боже, какой он глупый!
Мне стало дурно от запаха белой акации. Мне стало дурно от запаха этого цветка.
Почему?
А потом через четыре года умерла моя мать, а отец вскоре же разорился на рискованном предприятии по обработке красной глины. И первый же год моего студенчества я уже отчаянно боролся с нуждою. Помню, особенно остро давила меня нужда, когда я был на втором курсе. В то время мне едва исполнилось девятнадцать лет, и я был еще чистым, сентиментальным и целомудренным мальчиком, с едва заметным пушком на верхней губе. Подходило лето, каникулы, а я сидел на одном белом хлебе с изюмом и на жиденьком чае без молока. Помню, хлеб этот, бывший моей единственной пищей по целым неделям, назывался «стародубским», – продавался по пяти копеек за фунт, и потреблялся мною на 8 копеек в день. Помню и мой душный чуланчик с койкой вместо кровати. Целые дни, с утра до вечера, я бегал в погоне за уроками, а в бессонные ночи жадно и тщетно мечтал о деревенском приволье, о вкусном, густом и холодном молоке, о купанье где-нибудь в тихой речушке, о сдобных лепешках, о соснах, о милых, родных соснах.
И вдруг, в одной из газет мне попалось на глаза объявление:
«Ищут в отъезд репетитора».
Меня сразу точно приподняли на облака. О, если бы, о, если бы! Я стремглав бросился по адресу, указанному объявлением. Ужели стародубскому хлебу с изюмом пришел конец?
Когда я поднимался по лестнице, в те меблированные комнаты, куда так радушно приглашало газетное объявление, мне попался на встречу студент. Он уныло спускался с лестницы и поравнявшись со мною он со вздохом сказал:
– Мы опоздали с вами, товарищ, там уже наняли. Увы и ах, сказал Сирах!
Студент озорковато посвистал губами и кубарем скатился вниз.
Я на минуту застыл, как обмороженный. Ужель прощай сдобные лепешки? Купанье в речке? Милые тихие сосны?
– А, авось? – спросил я себя вслух и позвонил у дверей с захолонувшим сердцем.
Когда я вошел в комнату, меня встретила женщина, молодая, тонкая и стройная, с бледным лицом и до удивительности мягким взглядом серых продолговатых глаз.
И сразу же в мой мозг и в мое сердце шумно ворвался приторный дурманящий сознание запах, зажигающий кровь, который отделялся от волос женщины, от всего ее гибкого тела.
– Что это за духи? – подумал я, встрепенувшись. – Как их название?
Между тем, та женщина сразу же, почти не давая опомниться, заговорила об условиях. Как оказалось, нужен был репетитор к ее двенадцатилетнему пасынку; к ее пасынку, ибо она была замужем за вдовцом. Условия были прямо таки восхитительные: ехать, в прекрасное имение на юг и притом богатейшее жалованье – 50 рублей в месяц на всем готовом. Но я неожиданно для самого себя вдруг заколебался. Почему? Почему?
Как вам ответить на это? Я затрудняюсь. Бывают, видите ли, ощущения, которые с трудом подаются каким-либо определениям, ощущения совершенно таинственного происхождения, но они так властно засасывают в себя все существо человека, что бороться с ними бывает почти невозможно. Впрочем, все те ощущения, которые так остро всколыхнулись тогда в моем сердце я назвал бы инстинктивным предчувствием грядущих событий. Так, морская волна с беспокойством предчувствует, вероятно, приближение минуты прилива. И вся дрожит в темном предчувствии. Вот сейчас подойдет эта минута, и волну унесет туда, к безвестным берегам, на встречу к островерхим скалам. А зачем и почему? И кто спросит, желает ли она этого?
В самом деле, сидя возле этой прекрасной молодой женщины с таким мягким и как бы податливым взглядом матовых серых глаз и переговариваясь с ней о вещах самых обыденных, я, как бы ясно и отчетливо сквозь пряный запах ее духов, сознавал, что если я соглашусь сейчас принять столь заманчивое предложение и войду в дом женщины этой, то последующие события, как бы они грозны для меня ни были, развернутся уже затем со всей неумолимостью и последовательностью логики, как физические последствия непреложного физического закона. И совершенно не соображаясь с моими желаниями. Брошенный вверх камень всегда упадет вниз на землю, и причем тут будут его желания? Два умноженное на два всегда даст в результате четыре. Всегда, непременно, везде. И какие силы земные и небесные могут воспрепятствовать исполнению этого результата?
Вот что было для меня ясно.
Уверяю: я как бы совершенно определенно сознавал, что если я только войду в эту головоломную задачу, задаваемую самою жизнью неизвестно для каких целей, то результат этой задачи будет подсчитан, затем, точно, безукоризненно точно, однако без всякого участия моей воли.
И вот поэтому-то я и медлил с ответом, поглядывая на молодую женщину. В то же время и она пытливо поглядывала на меня, и в ее мягком взоре теперь уже ярко сквозило жгучее беспокойство… И поэтому ее беспокойству я мгновенно сообразил с напряженной зоркостью, что я нужен этой женщине, именно я, а не другой и третий. И может быть не столько ей самой, сколь верховной судьбе, – той судьбе, что уже разрешила задачу и теперь только подыскивала нужные величины.
– Вы согласны? – спрашивала меня та женщина, мерцая глазами, – или вас не удовлетворяешь жалованье? Я, пожалуй, согласилась бы на надбавку? Говорите откровенно!
С взмокшим лбом я все еще молчал, бледнея.
– А почему вы отказали в этом месте тому студенту, который сейчас встретился со мной на лестнице? – вдруг спросил я ее резко.
Я видел, как вспыхнули ее щеки. Она смешалась. А я сердито и коротко рассмеялся. Через минуту, однако, она оправилась от своего замешательства и с притворной развязностью вновь заговорила со мной. Я односложно отвечал:
– Да, да. Нет, нет.
Когда она вторично осведомилась о том, согласен ли я принять место, о котором шла речь, я хотел сказать: – нет!
Но язык мой твердо выговорил:
– Да!
Ее щеки стали розовыми от удовольствия.
– Да, я согласен, – проговорил я вторично… – О, да!
Через полчаса я был уже дома и молчаливо складывал в чемодан листы лекций. А среди ночи я проснулся в страхе.
Конец ознакомительного фрагмента.