Вы здесь

Бездна. Глава III (Марк Перовский)

Глава III

Спустя каких-то три недели моя нога была уже полуживая. Я мог встать на неё, пройти несколько десятков метров, вновь упасть на стул. Чтобы не рухнуть прямо посреди грязной улицы, где по утрам уже начинало подмораживать, я ходил из одного конца дома в другой: поднимался по лестнице на чердак, спускался, выходил в коридор, затем в кухню, приземлялся на диванчик в не самой обустроенной гостиной и снова начинал свою экспедицию. Это мне сказали делать врачи, чтобы разрабатывать ногу. Вытащив пулю из икры, они еле-еле успели остановить заражение, постоянно кололи какие-то жгучие уколы и заставляли лежать на кровати сутками напролёт. В те дни Клаус и Лили приходили ко мне, приносили еду, затем мы с Клаусом играли в карты, а Лили начинала протирать пыль со всех полок, шкафов, столов. Стоило ей распахнуть окно, как муж тут же говорил громогласно:

– Закрой окно, Лили! Дует же!

– Надо проветрить. Сиди.

– А, чёрт с тобой, – говорил он громко, а шёпотом добавлял что-нибудь едкое. – Вот же скотиной она бывает порой. Греха не оберёшься.

– Она всего лишь проветривает дом. По-моему от свежего воздуха даже легче, – парировал я. – Не понимаю, что ты так кипятишься.

– Вот проживи с женщиной семнадцать лет, тогда поймёшь, о чём я.

– Ты её ненавидишь?

– Да куда уж мне ненавидеть… – замялся Клаус и бросил карту на стул перед кроватью, где я полулежал, – люблю, конечно, дурочку эту.

– Я всё слышу, Клаус! – кричала Лили с кухни, шумя водой из-под крана. – И я тебя!

– Слышишь? – улыбнулся он. – Любовь, чёрт бы её побрал.

Когда они уходили, в доме вновь растворялась тишина. Она густела с каждым часом, и чем больше эти двое были у меня дома, тем больше я понимал, что скоро не смогу жить без них. Этот дом такой большой, а я такой маленький. Я жил в нём осознанием того, что это не мой дом. Такое случается с каждым, когда сердцу нестерпимо хочется перемен. А пойти-то бывает и некуда, и некогда, и не за чем. Просто хочется.

Однажды я заблудился в собственном доме. Бродил по темным коридорам, обгладываемый тяготеющим с каждой минутой чувством незримого, но прочно осязаемого одиночества. Рассматривал пыльные фотографии, на которых улыбался, на которых был «счастлив». Счастье было лишь мнимой субстанцией, но в те моменты это было неважно – тогда меня заботило лишь то, чтобы всё это никогда не кончалось. И вот, я стою и смотрю на пожелтевшие фотокарточки и думаю: «Как же так получилось?» – а ничего в голову не приходит. И, наверное, уже не придёт.

Я не знаю, как стал тем, кем являюсь. Всё получилось само собой, вроде бы без собственного вмешательства, но на самом деле я просто не хотел признаться себе, что это именно я сделал себя таким. Теперь я один, и никого рядом уже нет и не будет. Слёзы катятся по моим щекам, но чувства напрасны. Они ничего не дают, лишь боль, от которой потом не отцепиться, кровь, от которой уже не отмыться.

Я ставлю фотографии на место и осматриваюсь. И только спустя много лет до меня дойдёт, что это не мой дом. Меня здесь быть не должно. Я должен быть где-то там, за горизонтом, где вечное счастье и безмятежность, но я в старом доме на окраине города, стою и глупо смотрю в потрескавшийся потолок, не зная, что делать дальше и как исправить всё то, что натворил. Отчаяние съедает меня – медленно, но действенно.

Однажды я проснусь и пойму, что у меня больше нет сил быть по утрам. Захочется зарыться в одеяло, скрыться от этого мира в душной темноте пододеяльника, вдыхая затхлый воздух прошлого, но от себя не убежать. Мои грехи, вечные внутренние проблемы будут преследовать меня до конца жизни, пока я наконец не пойму, что это именно они тянут на дно, что я сам себя тяну на дно.

И вот оно. Бескрайняя равнина тишины и одиночества в толще воды, там, где меня никто никогда не найдёт. Я слушаю тишину и нервно тикающие часы в прихожей, а на душе скребут кошки. Душу тянет вдаль, а у тела сил уже нет – все они были потрачены на бессмысленные ночи самокопания, на слёзы и алкоголь, на встречи рассветов и бесформенные нечеткие мысли.

Сил жить уже нет. И я в замкнутом круге. Я просыпаюсь, чтобы подумать о том, как заснуть навсегда. И засыпаю, чтобы утром проснуться и думать о том, как тяжела жизнь.

А затем я вновь возвращаюсь в себя, не понимая, сколько времени прошло и долго ли я стою в прихожей, слушая часы.

Так было много раз, даже в детстве мама мне говорила:

– Не витай в облаках, сынок, потом греха не оберёшься. Невнимательность тебе не к лицу.

– Да, мам.

Но стоило ей уйти куда-нибудь, как я вновь вперял взгляд в стену, пытаясь то ли разрушить её, то ли открыть портал туда, где меня никто никогда не достанет. И мне так хотелось сбежать от всего этого мракобесия: от отца-алкоголика и безвольной матери, которая никогда не могла постоять за себя, а уж тем более за меня. Сколько раз она молчала, смотря мне в глаза, пока за мной гонялся отец и пытался выпороть своим армейским ремнём со стальной пряжкой в виде звезды, сколько раз она молчала, когда он кричал на неё и бил по щекам, а я не мог ничего не поделать с этим. Дикий спектакль умалишённых продолжался сравнительно недолго, и, как бы мне ни было стыдно это признавать, я был рад, что они погибли так рано.

Сначала похоронили мать. Вернее, похоронил отец, даже не сказав об этом мне. В то время я уезжал в другой город учиться, а мама заболела чем-то (или, может, отец снова наврал про её состояние) и я не мог быть с ней. Я писал письма в надежде увидеть её красивый почерк на бумаге, но когда я отправил письмо в последний раз в начале зимы в 1947 году, то ответа не получил. Отец упорно молчал или присылал поздравительные открытки и говорил что-то типа: «Всё хорошо, не беспокойся». Я не верил, а когда выдались пару выходных, то тут же приехал обратно в родной край.

Меня встретил пьяный отец. Бить меня он уже давно перестал, да и бояться его смысла не было – слишком он был старый и проспиртованный с ног до головы.

– Привет, Адам, мы тебя ждали, – еле выговаривая слова, произнёс он и пропустил меня в дом, приняв из рук один-единственный чемодан. Кинул его в прихожей и усадил меня на диван. Я молча смотрел на него, пытаясь прожечь его взглядом. Он в глаза боялся посмотреть, поэтому просто сидел и ждал чего-то.

– Где мама? – серьёзно спросил я.

– Ушла, – коротко бросил тот.

– Как ушла?

– Вот так вот. Не сказала ни слова и ушла.

– Давно?

– Пару недель назад. Не знаю, почему так произошло. Нет, нет, вру, конечно, знаю. Потому что я непутёвый муж и отвратительный отец.

– Надеюсь, она оставила последнюю записку, – с подозрением продолжал допытываться я. Он говорил довольно убедительно, да и на маму это было похоже, любая истерика, и она пулей вылетала из дома с криками: «Я больше не вернусь!».

А затем, конечно, возвращалась. Но в тот раз всё выглядело куда подозрительнее.

– Нет, не успела, – ответил он и запоздало прикусил язык.

– Не успела? А ты ей время давал?

– Нет, но…

Я начинал понимать, что что-то не так.

– Где мама? – я медленно поднялся.

Отец молчал, вперив глаза в пол, рассматривая блеск пустых бутылок из-под дешёвого пойла для тех, кому было нечего терять. Воцарилась тишина, а я продолжал ждать. Руки непроизвольно сжались в кулаки. Я готовился к худшему.

– Где она? – с металлом в голосе произнёс я, и тот взглянул на меня. В уголках его постаревших впавших глаз блестели слёзы.

Я и не заметил, как он постарел. На десять лет, если не больше. В нём больше не виднелась угроза – только слабость и глупость, которую я всегда в нём презирал.

– Умерла. Две недели назад.

– Почему не написал?

– Не хотел расстраивать.

– Ты совсем свихнулся? – в ярости проговорил я. – Она – моя мать! Как ты посмел промолчать!

Рука дрогнула сама, и звонкий шлепок руки о его старческую щёку разнёсся по комнате.

Он сидел и испуганно смотрел на меня, знал, что больше не может ответить – я был лучше сложен. Я ждал объяснений, но он продолжал молчать. Так мы и сидели в тишине. Я начал искать хоть одну целую бутылку, чтобы хоть немного прийти в себя, но руки тряслись, стаканы по большей части были все разбиты, а осколки причудливо блестели под светом зимнего солнца. Наконец, одна невыпитая бутыль оказалась у меня в руках. Я откупорил её и сделал глоток. Пойло обожгло пищевод. Оно было по-настоящему гадким и совершенно невкусным.

– Как ты пьёшь эту гадость… – шептал я себе, смотря на него из кухни. Затем поставил бутылку и вышел к нему:

– Где могила?

– На заднем дворе. На кладбище идти не стал, – только и ответил отец, даже не смотря на меня.

На заднем дворе, припорошённым снегом, я увидел лишь полуразвалившийся сарай и маленький могильный холмик с покосившимся деревянным крестом.

– Ты сильно сердишься? – спросил меня отец, незаметно подкравшись сзади. По голосу слышалось, что он моментально протрезвел.

– А сам как думаешь?

– Думаю, что да.

– Но когда хоронил её, ты почему-то не подумал, что я хотел бы проводить её в мир иной, – со злобой в голосе процедил я. – А теперь она там, гниёт в земле, и я её больше никогда не увижу! И всё из-за тебя!

Как бы я её не недолюбливал, она была первым человеком в моей жизни, тем, кто попытался воспитать во мне кого-то нормально, кого-то, кто смог уйти в жизни дальше и выше, чем она с отцом. И сколько бы мы ни ссорилось, сколько бы ни обижались друг на друга, я знал, что люблю её, и знал, что она любит меня.

По моим щекам катились слёзы. Отец стоял и смотрел на меня.

И теперь, когда я вспоминал об этом, спустя столько лет по моим щекам всё так же катились горькие слёзы отчаяния. Исправить уже ничего нельзя, даже отцу не отомстишь – он тоже погиб, его забрали люди из гестапо за пьянство практически сразу после мамы.

Я лежал один в доме, в котором всё это и случилось и понимал, что больше оставаться тут не хочу. Как только нога заживёт, подумал я, так сразу свалю к чёртовой матери. Нужны перемены, нужен глоток свежего воздуха, который смог бы разбудить во мне жажду жизни. А здесь его я никогда не смогу получить.

В дверь постучались. Я медленно поднялся с кровати и хотел уже было крикнуть привычное «кто там?», но вовремя осёкся. Мне хотелось произвести впечатление и встретить незваного гостя самостоятельно.

Нога ныла при каждом шаге, но было значительно легче, чем в самом начале реабилитации, оставалось совсем немного времени тренироваться, чтобы я смог ходить, как раньше.

Я дёрнул ручку, и дверь со скрипом распахнулась, впуская внутрь прихожей морозный воздух и кучи снега.

Передо мной стоял почтальон, мистер Ранэр, немец с чёрными жиденькими волосами.

– Вам письмо, мистер Моргентау, – он передал мне в руки маленький конверт и, спустившись по лестнице, вышел со двора и скрылся за поворотом в город. Я закрыл дверь и, отыскав зимнюю куртку и ботинки, вновь вышел на улицу, закурил, пошарив по карманам и найдя там старую пачку сигарет и пару спичек в коробке. Дым обжигал лёгкие, голова немного кружилась – отвык от них уже, – но я продолжал стоять на морозе и вдыхая смерть, попутно держа в другой руке письмо.

Я взглянул на имя отправителя и тут же закашлялся.

Элизабет.

Письмо было от неё.

Я не знал, что она могла в нём написать, поэтому я просто спрятал его в карман до лучших времён, опасаясь того, что было внутри: признание в любви, в измене, грустная или жестокая история, может, просьба о помощи или какой-то важный вопрос. Так много вариантов, и я опасался самых неблагоприятных.

Окурок упал где-то в кустах и потух в снегу. Я вернулся в дом. Скинул куртку, ботинки вновь лёг в кровать, натянув одеяло до подбородка. Сам того не заметив, я провалился в неприятную дрёму, а когда открыл глаза, то увидел, что Клаус и Лили вновь были со мной.

– Представляешь, – начал свой рассказ, раздавая карты, – сейчас с Лили были на собрании, только что оттуда.

– И что?

– Тот случай с собаками и тобой они так просто не оставили, ублюдки, – чуть более злобно сказал он. – Теперь они хотят застрелить всех собак в округе, чтобы такого больше не повторилось.

– Но там же были бешеные собаки, они из леса, разве нет? – удивился я.

– В том-то и дело, – горестно вздохнул Клаус. – Нас с Лили заставили подписать петицию за расстрел всех собак в округе. Сказали, что если не подпишем, то житья нам больше не будет. А я хотел прожить спокойно ещё хотя бы пару лет.

– Где твои принципы, Клаус? – сказал я серьёзно, посмотрел на Лили, протирающую пыль в другом конце комнаты. – А твои, Лили?

– А что? По-другому мы не могли. Куда мы уедем, если они начнут нас травить, как этих самых собак? Нам некуда бежать, пойми нас правильно, Адам. Кто мы такие, чтобы решать, кому жить, а кому умереть?

– И поэтому подписали, боясь за собственную шкуру, – процедил я.

– Из твоих уст это звучит слишком жестоко, – заметила Лили.

– Потому что это и есть жестокость.

– Не преувеличивай. Всё ведь не так плохо, – неуверенно говорил Клаус, кидая карту на стол. – Всё образуется, вот увидишь.

– Нет, – помотал головой я. – Ничего уже не будет нормально.

– Раз уж ты так хочешь выразить протест, то мы принесли эту бумажку, чтобы ты подписал за или против, – Клаус из кармана вельветовой жилетки достал сложённую в несколько раз бумажку и показал мне. На листе в столбик были написаны имена практически всех, кто жил с нами, с двух сторон, справа были две колонки – «за» и «против». Практически все проголосовали за незаконное убийство, больше похожее на геноцид.

– Сейчас, – сказал я и встал с кровати, – только ручку возьму в кабинете.

Вышел, оставив их наедине. Хлопнул дверью и, оставшись один, вновь осмотрел макулатуру. Она была мне противна, и я подумал, что вместо одиночного протеста мог бы пресечь эти убийства на корню. Поэтому я просто порвал листок и сжёг его в пепельнице, выставив руку в окно.

Когда я вернулся, они уже собирались уходить.

– Где листок? – настороженно спросил Клаус.

– Там же, где могли бы оказаться все те собаки, – ответил я. – В Бездне.