© Издательство «Детская литература». Оформление серии, 2002
© Ю. В. Манн. Предисловие, примечания, 1985
© Г. И. Епишин. Рисунки, 1985
«Открыть человека в человеке»
I
Признание и слава пришли к «Бедным людям» еще до опубликования. Случилось это так.
В один из майских дней 1845 года Достоевский решил прочитать только что законченное произведение Дмитрию Васильевичу Григоровичу. Оба жили на одной квартире – на углу Владимирской улицы и Графского переулка, в Петербурге; оба были начинающими литераторами – Григорович только что опубликовал очерк «Петербургские шарманщики», а Достоевский – перевод повести Бальзака «Евгения Гранде».
С первых же страниц новое произведение – это был роман «Бедные люди» – захватило Григоровича. «…Я понял, – вспоминал он впоследствии, – насколько то, что было написано Достоевским, было лучше того, что я сочинял до сих пор; такое убеждение усиливалось по мере того, как продолжалось чтение. Восхищенный донельзя, я несколько раз порывался броситься ему на шею, меня удерживала только его нелюбовь к шумным, выразительным излияниям; я не мог, однако ж, спокойно сидеть на месте и то и дело прерывал чтение восторженными восклицаниями».
Затем Григорович отнес рукопись Н. А. Некрасову, в ту пору тоже начинающему писателю и поэту, но более известному в качестве издателя знаменитого альманаха «Физиология Петербурга». Некрасов собирал материал для следующего альманаха – «Петербургский сборник», и новая рукопись могла представить для него практический интерес.
Результат от чтения превзошел все ожидания. Читал вслух Григорович. «На последней странице, – вспоминает он, – когда старик Девушкин прощается с Варенькой, я не мог больше владеть собой и начал всхлипывать; я украдкой взглянул на Некрасова: по лицу его также текли слезы».
Была глубокая ночь, когда закончилось чтение; около четырех часов; но, несмотря на это, решили немедленно идти к Достоевскому («Что ж такое, что спит, мы разбудим его, это выше сна!»), чтобы поздравить его с успехом и договориться о быстрейшем напечатании романа.
Достоевского это позднее посещение взволновало не менее, чем самих гостей. Пробыли вместе недолго, но переговорили много – и о новом романе, и о литературе вообще, и о жизни («тогдашнем положении») – и понимали друг друга с полуслова как единомышленники и соратники. На прощание Некрасов пожелал Достоевскому спокойного сна, условившись, что в скором времени они встретятся снова.
«Точно я мог заснуть после них! – писал Достоевский. – Какой восторг, какой успех, а главное – чувство было дорого, помню ясно: „У иного успех, ну хвалят, встречают, поздравляют, а ведь эти прибежали со слезами, в четыре часа, разбудить, потому что это выше сна…“»[1]
Бывает литературный успех громкий, но мимолетный; бывает успех внешний, поверхностный. Но все сознавали, что успех нового романа не таков, что это – событие, причем не только литературное; поэтому-то и разговор о романе получился широким, вобрав в себя самые разнообразные темы – и литературные, и житейские. «Выше сна» – это, так сказать, фигуральное, образное обозначение такого успеха: перед подобными событиями отступают обыкновенные дела и заботы и далее нарушается естественное течение жизни.
Но Достоевскому предстояло выдержать еще одно испытание – суд Белинского. Говоря на прощание о новой – в скором времени – встрече, Некрасов имел в виду встречу с Белинским, которому он собирался передать рукопись.
Белинский вначале отнесся к рекомендации Некрасова недоверчиво. Но, прочитав рукопись в один присест, попросил Некрасова немедленно привести автора.
Когда Достоевский вошел, Белинский «заговорил пламенно, с горящими глазами»: «Да вы понимаете ль сами-то… что это вы такое написали!.. Вы только непосредственным чутьем, как художник, это могли написать, но осмыслили ли вы сами-то всю эту страшную правду, на которую вы нам указали?.. Вот служение художника истине! Вам правда открыта и возвещена как художнику, досталась как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным и будете великим писателем!..»
Так в успехе Достоевского, в его художническом дебюте было увидено – возможно, впервые – предвестие его будущей литературной судьбы как великого писателя.
Между тем толки о новом произведении все шире и шире распространялись по столице. «О „Бедных людях“ говорит уже пол-Петербурга», – сообщал в октябре 1845 года Достоевский своему брату Михаилу. «В ноябре и декабре 1845 года все литературные дилетанты ловили и перебрасывали отрадную новость о появлении нового огромного таланта», – свидетельствовал критик Валериан Майков.
Наконец в январе следующего, 1846 года некрасовский «Петербургский сборник» вышел в свет. Открывал эту книгу роман «Бедные люди».
II
Уже название романа указывало на тот материал, который взят в его основу, на преобладающий типаж его героев. Это – бедные люди, влачащие жалкое существование, городская «дробь и мелочь», как говаривал в таких случаях Гоголь.
У них невидные должности, мелкие чины, обычно не старше чина девятого класса, то есть титулярного советника (титулярным советником является Макар Алексеевич Девушкин, как и его литературный предшественник – гоголевский Башмачкин). Они ютятся где-нибудь в отдаленных районах, в дешевых квартирках; вечно недоедают, мерзнут в своей ветхой одежде (у Девушкина и сапоги прохудились, и пуговицы чуть ли не с половины борта все осыпались), страдают от болезней и хворей, не вылезают из долгов, забирают жалованье вперед, чтобы кое-как выкрутиться, и нередко попадают в сети жадных ростовщиков. Для такого персонажа впоследствии был найден специальный термин – «маленький человек». Выражение это, впрочем еще без четкого терминологического ограничения, употреблялось в 40-е годы XIX века; встречается оно и в «Бедных людях». «Я привык, потому что я ко всему привыкаю, потому что я смирный человек, потому что я маленький человек»[2], – говорит Девушкин. «Маленький человек» здесь синоним непритязательности, способности примириться и сносить любые невзгоды.
Такой поворот темы предопределил и споры, которые развернулись в критике сразу же после выхода романа. Гоголь, его маленькие герои – бедняки, и особенно лицо, которое мы уже упоминали, Акакий Акакиевич Башмачкин из «Шинели», – вот кто прежде всего приходил на ум. Одни хвалили Достоевского за продолжение традиции, другие за это же его порицали. Вот, например, мнение одного из рецензентов, Константина Аксакова: «Вся повесть написана решительно под влиянием Гоголя… Г. Достоевский взял форму, столько раз являвшуюся у Гоголя, – чиновника и вообще бедных людей. Она является у него живо в повести. Но повесть его решительно не может назваться произведением художественным». Константин Аксаков – критик интересный и глубокий, но в данном случае он обнаруживал явное предубеждение. Однако не больше правоты было и у тех, кто видел достоинство романа в простом повторении уже найденной «формы», то есть гоголевского излюбленного героя.
Ибо роман не произвел бы такого впечатления, не оказал бы такого действия, если бы в нем не запечатлелось новое слово, а значит, и новое понимание «маленького человека». «Мы далее думаем, – писал Белинский в статье о „Петербургском сборнике“, содержавшей разбор „Бедных людей“, – что Гоголь только первый навел всех (и в этом его заслуга, которой подобной уже никому более не оказать) на эти забитые существования в нашей действительности, но что г. Достоевский сам собою взял их в той же самой действительности».
Оригинальность Достоевского заметна уже в самом типе романа, в некоторых поэтических его особенностях. Обычно о «забитых существованиях» рассказывалось в третьем лице – о них повествовал «автор», рассказчик, то есть лицо стороннее. В «Бедных людях» герои говорят о себе сами – Варенька и особенно Макар Алексеевич Девушкин. Стороннего рассказчика вообще нет; всё, решительно всё мы узнаем от самих героев. Это значит, что слово передоверено «маленькому человеку». «Маленький человек» сам поверяет нам свои переживания и думы, настроения и намерения.
Но это еще не всё. Роман почти сплошь состоит из писем героев; лишь небольшой его фрагмент, рассказывающий о прошлом Вареньки, написан в форме ее воспоминаний, но и они приложены к очередному ее письму. «Бедные люди» – роман в письмах. Такой жанр не был изобретением Достоевского; существовала уже длительная и богатая традиция: «Памела» английского писателя С. Ричардсона (первое произведение такого рода), «Юлия, или Новая Элоиза» французского писателя Ж. Ж. Руссо, «Страдания юного Вертера» немецкого поэта и писателя И. В. Гёте; у нас – «Роман в письмах» A. С. Пушкина или, скажем, «Роман в двух письмах» прозаика и критика 20 – 30-х годов О. М. Сомова. Заслуга Достоевского заключалась не в создании этого жанра, а в том, что он решительно поставил его на службу своей теме – теме «маленького человека». А это имело далеко идущие последствия.
Ведь письмо – если это письмо частное и обращено к близкому и дорогому человеку, каким является для Макара Алексеевича Варенька, – документ личный и интимный. В нем говорят то, что не предназначено для чужих ушей, что составляет сокровенную тайну души и сердца. Внешние обстоятельства жизни наших героев способствуют развитию переписки (вместе с тем это является и ее мотивировкой, то есть оправданием жанра романа в письмах) – живущие совсем рядом, через дорогу, они не могут видеться часто, ибо Макар Алексеевич боится, что его встречи с девушкой дадут повод для сплетен и пересудов. Только в письмах может он дать волю своей нелености, заботе, тревогам. Чувство, не выговоренное вслух и вовремя, приобретает необычайную силу и выразительность. «Мелкий чиновник впервые у Достоевского говорит так много и с такими тональными вибрациями», – заметил известный отечественный литературовед B. В. Виноградов. «С тональными вибрациями» – это значит с необычайным диапазоном тонких душевных движений. Подобного русская литература еще не знала.
III
Впрочем, Достоевский и сам подчеркнул новизну своего подхода к теме. Подчеркнул в самом романе, в его тексте – испытанным приемом литературных примеров и сопоставлений.
Еще современники обратили внимание на то, какое большое место в романе занимают литературные факты – упоминания произведений и их героев. Такой прием – тоже не новость, часто применялся он и в полемических целях. Однако отличие «Бедных людей» как романа в письмах в том, что литературными примерами оперируют сами герои, и только они. И следовательно, эти примеры необычайно тесно связаны с личностью героев, обнаруживая их образ мыслей, сиюминутные настроения и переживания. И поэтому говорить об этих примерах – значит говорить о самих персонажах, Девушкине в первую очередь.
Литературная тема возникает в романе постепенно и органично.
Вначале Макар Алексеевич посылает Вареньке какое-то низкопробное сочинение (название его не упомянуто), чтобы развлечь ее и развеселить. Но Варвара Алексеевна, обладавшая гораздо более высоким, развитым вкусом, с негодованием вернула книжку.
Макар Алексеевич делает новую попытку – включает в очередное письмо три отрывка из сочинений своего соседа Ратазяева. Уж эти-то произведения должны понравиться Вареньке! Но Варвара Алексеевна, презрительно отозвавшись о них («такие пустяки…»), в свою очередь посылает Девушкину пушкинские «Повести Белкина» и «Шинель» Гоголя. В литературной теме романа намечается нечто новое…
Между тем и отвергнутые Варенькой сочинения крайне валены для художественного смысла вещи. Одно – «Итальянские страсти», рассказ или повесть с безудержными и неистовыми героями, о которых обычно говорят, что они «рвут страсть в клочья». Другое – повесть «Ермак и Зюлейка», где сентиментальность и жеманство становятся атрибутами исторических персонажей, не имеющих, конечно, ничего общего со своими прототипами (Ермак – казачий атаман, начавший освоение Сибири). И, наконец, третье сочинение – «шуточно-описательный» отрывок в стиле эпигонов Гоголя, «собственно для смехотворстванаписанный» (первые строки этого отрывка пародируют начало гоголевской «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем»).
Общее у всех трех сочинений, помимо их мелкотравчатости и низкопробности[3], то, что они не имеют никакого отношения к реальной жизни. Особенно жизни «маленьких людей» вроде Макара Девушкина. И воспринимаются они им соответственно – как чистый вымысел, другая существенность, в которой молено укрыться от окружающих забот и волнений. Если они и соотнесены с реальностью, то только контрастно – своей выспренностью или несбыточностью; в этих сочинениях жизнь преобразуется, как в радужной картине или в кривом зеркале, что способно доставить страждущему сердцу утешение или забаву. Эту мысль по-своему выражает и Макар Девушкин, вообще склонный задумываться и отдавать себе отчет в своих художественных впечатлениях: «А хорошая вещь литература, Варенька… Сердце людей укрепляющая, поучающая… Литература – это картина, то есть в некотором роде картина и зеркало; страсти выраженье, критика такая тонкая, поучение к назидательности и документ». «Это я все у них наметался», – прибавляет Девушкин, подразумевая Ратазяева и его приятелей.
И вот в этот его сложившийся или складывающийся круг понятий внезапно вторглись новые ощущения. Те, которые были порождены «Станционным смотрителем» и «Шинелью». Не придуманные радужные картины, не мелкотравчатые фарсы, а суровая правда самой жизни предстала перед Девушкиным – притом правда о жизни того круга людей, к которому принадлежал он сам. В этом, между прочим, состоял скрытый расчет Вареньки, пославшей Макару Алексеевичу эти книги, – преподать ему урок настоящей литературы, которая бы вытеснила низкопробное чтиво.
IV
Результат урока оказался несколько неожиданным. Обе повести произвели на Девушкина сильнейшее впечатление, но по-разному. Казалось бы, ему должны были понравиться и «Станционный смотритель», и «Шинель», но если первое он безоговорочно принял, то второе отвергнул. Отвергнул с негодованием, с какой-то внутренней болью и уязвленным чувством собственного достоинства.
Раздумывая над тем, почему такое случилось, мы опять-таки отвечаем на вопрос, кто таков Макар Девушкин и что нового внес Достоевский в изображение «маленького человека».
Вспомним: в гоголевской повести заветной мечтой Акакия Акакиевича, его, как в таких случаях говорят, навязчивой идеей, idee fixe, стала шинель. Эта шинель была насущно необходима в скудной и неприютной жизни бедняка, она вобрала все сокровенные стремления, помыслы, самое существование его, так что с утратой шинели словно разрушилась какая-то существенная его опора и начался неуклонный и неостановимый путь к гибели. Макар Алексеевич чувствует – не может не чувствовать! – всю насущную необходимость этой мечты, а затем и весь трагизм ее разрушения, но для него шинель остается все-таки лишь материальным предметом, то есть вещью. И как вещь она или оттесняется на второй план, или же подчиняется другому, более важному.
Молено сказать, что полемика Девушкина с «Шинелью» началась еще задолго до того, как он прочитал повесть.
В первом же письме он между прочим обронил такое признание: «Оно, знаете ли, родная моя, чаю не пить как-то стыдно, здесь всё народ достаточный, так и стыдно! Ради чужих и пьешь его… для вида, для тона; а по мне всё равно…» Чай, как и шинель, относится к внешней, материальной стороне существования. И, собственно, чаем молено было бы пренебречь, если бы не мнение других. Предмет становится валеен постольку, поскольку он пробуледает «вид» и «тон», то есть увалеение (и самоувалеение) человека.
Любую вещь, часть своего туалета, далее детали внешнего облика Девушкин воспринимает со стороны производимого ими впечатления на других. «Да мало того, что из меня пословицу[4] и чуть ли не бранное слово сделали, – до сапогов, до мундира, до волос, до фигуры моей добрались: всё не по них, всё переделать нулено!» И затем улее, собственно, о шинели: «.. по мне всё равно, хоть бы и в трескучий мороз без шинели и без сапогов ходить… но что люди скалеут?.. Ведь для людей и в шинели ходишь, да и сапоги, полеалуй, для них же носишь… Меня, старика, знающего свет и людей, послушайте, а не пачкунов каких-нибудь и марателей».
В последней фразе – выпад против автора «Шинели»: повесть поразила Макара Алексеевича в самое сердце. Оказывается, не так-то просто возвыситься над «сапогами», «чаем», «шинелью» и прочим. Оказывается, вещь – и вещь самая простая – может не только стать причиной гибели человека, но словно вобрать в себя весь нравственный смысл его существования. Девушкин не хочет, не может с этим примириться (не забудем, что он непроизвольно отождествляет героя повести с собой), и тут «Станционный смотритель» открывает перед ним другую, куда более заманчивую перспективу.
В пушкинской повести предмет страстной привязанности и любви Самсона Вырина – его дочь, Дуняша, бедная его заблудшая овечка. Это уже не вещь, не сапоги или шинель, а близкое и дорогое существо. И вся история так напоминает Девушкину его взаимоотношения с Варенькой, что он прочитал ее как откровение собственного чувства: «…словно сам написал, точно это, примерно говоря, мое собственное сердце, какое уж оно там ни есть, взял его, людям выворотил изнанкой да и описал всё подробно – вот как!.. Ведь я то же самое чувствую, вот совершенно так, как и в книжке, да я и сам в таких положениях подчас находился, как, примерно сказать, этот Самсон-то Вырин, бедняга». Когда же обозначилась реальная угроза отъезда Вареньки с ее соблазнителем, господином Быковым, то Девушкину показалось, что все, о чем говорила книжка, и вовсе совпало с реальным развитием его собственной истории.
Кстати, и у других персонажей романа Достоевского, бедняков, мы наблюдаем нечто похожее: в их внутреннем мире вещь, предмет уступают место цели более возвышенной, духовной. Вообще для романа (как уже неоднократно отмечалось исследователями Достоевского) характерна система сходных персонажей: некоторые черты поведения и облика Девушкина повторяются в других героях: старике Покровском, Горшкове и т. д.
Вот Покровский. И тут характерной деталью его облика является «шинелька» – знакомый нам знак полемики с гоголевской повестью. Приходя к сыну, Покровский обычно «снимал свою шинельку, шляпу, которая вечно была у него измята». Уходя, «безмолвно, покорно брал свою шинельку, шляпенку…» Но не шинелька, не вещь одухотворяет его жизнь, а «неограниченная любовь к сыну» (сравним отношение Девушкина к Вареньке).
Бедняки у Достоевского нередко косноязычны, беспомощны в выражении своих чувств, подобно Акакию Акакиевичу, который изъяснялся «большею частью предлогами, наречиями и, наконец, такими частицами, которые решительно не имеют никакого значения». Повторяется далее излюбленное словечко Башмачкина – «того». Вспомним спор Вареньки со стариком Покровским о том, как следует дарить книги сыну в день его рождения. «Да зачем же вы хотите, чтоб мы не вместе дарили, Захар Петрович?» – «Да так, Варвара Алексеевна, уж это так… я ведь, оно того…» Одним словом, старик замешкался, покраснел, завяз в своей фразе и не мог сдвинуться с места. Но нетрудно распознать мотивы этой немоты: как сделать, чтобы подарок шел от него, чтобы Петруша понял, что на собственные деньги купил отец книги, а значит, избавился от пагубного порока, не пьет… Целый мир сложных душевных движений, волнений чести, внутреннего достоинства, «амбиции» угадывается в одной беспомощной фразе.
Еще одна выразительная перекличка с Гоголем. «Какой вы, право, добрый, Макар Алексеевич! (говорит Варенька). Вчера вы так и смотрели мне в глаза, чтоб прочитать в них то, что я чувствую, и восхищались восторгом моим. Кусточек ли, аллея, полоса воды – уж вы тут: так и стоите передо мной, охорашиваясь, и всё в глаза мне заглядываете…» Прочитать что-то по глазам, по лицу – этот оборот, возможно, также подсказан «Шинелью»: «…некоторые буквы у него (Акакия Акакиевича) были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой… так что в лице его, казалось, молено было прочесть всякую букву, которую выводило перо его». Большая разница, однако, – «прочесть букву» или же те переживания, которые одушевляют близкого человека.
Но не только характер привязанности – к человеку, а не к вещи – заставляет Девушкина отдавать предпочтение «Станционному смотрителю» перед «Шинелью». Не меньшее значение имеет и характер отношений к герою других персоналеей. Самсон Вырин погиб, спился, но его гибель отозвалась болью в сердце дочери; его могилу посещает рассказчик; само описание кладбища взывает к состраданию и оставляет чувство острой печали: «Мы пришли на кладбище, голое место, ничем не ограледенное, усеянное деревянными крестами, не осененными ни единым деревцем. Отроду не видал я такого печального кладбища».
Но вспомним финал леизненной истории Акакия Акакиевича: «Исчезло и скрылось существо, никем не защищенное, никому не дорогое, ни для кого не интересное, далее не обратившее на себя внимание и естествонаблюдателя, не пропускающего посадить на булавку обыкновенную муху…» Далее упоминание кладбища и могилы – последнего пристанища Башмачкина – в повести отсутствует. Смысл финала в том, что бедный Акакий Акакиевич исчезает без следа, как будто бы «его и никогда не было»; что он вполне заменим, подобно любому винтику в государственной машине («на другой день уже на его месте сидел новый чиновник…»), что общество не признает в нем ничего индивидуально-человеческого, своего, незаменимого.
Разумеется, у Гоголя всё рассчитано на противоположный эффект – на пробуждение сострадания и сочувствия; но Макар Алексеевич не отличает правдивость повести от жестокости самой жизни и отношение к герою повествователя, воплощающее порою «среднюю», общепринятую точку зрения, от отношения самого автора. Если бы Девушкин до конца проследил развитие своих впечатлений, то он бы докопался до их жизненного источника; между тем, остановившись на полдороге, он обвинил автора «злонамеренной книжки» в том, в чем следовало бы обвинить самое жизнь. Дескать, автор, и только он, виноват, что подметил что-то неподобающее и неприглядное.
«Как! Так после этого и жить себе смирно нельзя в уголочке своем… чтобы и тебя не затронули, чтобы и в твою конуру не пробрались да не подсмотрели – что, дескать, как ты себе там по-домашнему, что вот есть ли, например, у тебя жилетка хорошая, водится ли у тебя что следует из нижнего платья; есть ли сапоги, да и чем подбиты они; что ешь, что пьешь, что переписываешь?..» И у Макара Алексеевича появляется и крепнет неодолимое желание – спрятаться в своем «уголочке», «жить водой не замутя», чтобы никто тебя не видел и не слышал, чтобы меньше было пищи для сплетен – словом, на беспощадность гоголевского взгляда он реагирует в духе своей «амбиции», то есть смирения, которое, по пословице, паче (более) гордости.
В духе своих представлений, своей «амбиции» проводит Макар Алексеевич и параллель между «переписчиком» и «сочинителем». Сочинителем он считает, к примеру, Ратазяева, переписчиком – себя. Переписчиком был и Акакий Акакиевич – но тот, по мнению Девушкина, выполнял свои обязанности без чувства собственного достоинства и гордости. Макар Алексеевич же стремится эти обязанности облагородить и оправдать. «Я ведь и сам знаю, что я немного делаю тем, что переписываю; да всё-таки я этим горжусь: я работаю, я пот проливаю». Но, кроме того, быть переписчиком или сочинителем означает – жить скромно или нескромно, сидеть в своем уголочке или оказаться на виду. С ужасом примеривает он к себе вторую возможность. «Ну вот, например… вышла бы в свет книжка под титулом „Стихотворения Макара Девушкина“!.. Я бы решительно тогда на Невский не смел бы показаться». Однако, несмотря на позицию «переписчика», а не «сочинителя», скрыться в своем уголочке не удается; жизнь и здесь настигает Макара Девушкина.
V
Макар Алексеевич, по его словам, часто изъясняется «иносказательно», то есть с помощью различных жизненных примеров и случаев. Собственно, и размышления о «Шинели» и «Станционном смотрителе» – проявление такой речи, однако тут иносказательность была непреднамеренной: Девушкин не собирался оперировать упомянутыми литературными фактами как примерами. Они сами захватили Макара Алексеевича, вторглись в круг его мыслей. Однако Девушкин нередко и сознательно обращается к тем или другим явлениям для передачи своих ощущений. Но интересно: все или почти все такие пассажи носят на себе след «Шинели» или других гоголевских произведений. И тем самым вновь обнаруживается то, каким образом Достоевский продолжал традицию своего великого предшественника и что вносил в нее нового.
Вот, например, заметив, что ему не хотелось бы появиться на Невском проспекте, Девушкин поясняет: тогда бы все узнали, что у него «сапоги в заплатках». Далее «какая-нибудь там контесса-дюшесса узнала бы». «Она-то, может быть, и не заметила бы; ибо, как я полагаю, контессы не занимаются сапогами… да ей бы рассказали про всё, свои бы приятели меня выдали». И во второй раз Макар Алексеевич заводит разговор о тех, кто «занимается сапогами», «ибо в смысле-то, здесь мною подразумеваемом (то есть в переносном смысле, иносказательном. – Ю. М.)… все мы… выходим немного сапожники».
Эти рассуждения и ассоциации восходят к гоголевскому «Невскому проспекту», где тоже описываются события, случающиеся на главной улице «нашейстолицы»: «Естьмножество таких людей, которые, встретившись с вами, непременно посмотрят на сапоги ваши… Я до сих пор не могу понять, отчего это бывает. Сначала я думал, что они сапожники, но, однако лее, ничуть не бывало: они большею частию служат в разных департаментах…» То есть они тоже сапожники в переносном смысле слова! Образ подхвачен и развивается Девушкиным в духе характерной для него символики: чай, шинель, сапоги – есть внешнее, важное не само по себе, а по производимому на других впечатлению. У Гоголя этот оттенок подразумевается, но не подчеркнут: повествователь в свойственной ему иронической манере изумляется, почему это прохожие, не будучи сапожниками, «занимаются сапогами». У Достоевского сказано отчетливо – почему. И этот ответ еще многократно обдумывается персонажем, проверяется со всех сторон.
Результатом раздумий является новый поворот темы, намечаемый во втором рассуждении о сапогах. Макару Алексеевичу представляется, как «мастеровой какой-нибудь от сна пробудился; а во сне ему, примерно говоря, всю ночь сапоги снились, что вчера он подрезал нечаянно… Ну да ведь он мастеровой, он сапожник: ему простительно все об одном предмете своем думать». Но «в этом же доме, этажом выше или ниже, в позлащенных палатах, и богатейшему лицу всё те же сапоги, может быть, ночью снились, то есть на другой манер сапоги, фасона другого, но все-таки сапоги…» И нет человека, сетует Девушкин, который бы этому богачу «шепнул… на ухо, что „полно, дескать, о таком думать, для себя одного жить… оглянись кругом, не увидишь ли для забот своих предмета более благородного, чем свои сапоги!“ Вот что хотел я сказать вам иносказательно…»
Тут «сапоги» – символ не только внешнего, имеющего значение лишь «для вида, для тона», но и недостойной цели вообще, которая должна уступить место другой цели. Думать о «предмете более благородном, чем свои сапоги» – значит заботиться о ближнем. Так поступает Девушкин (повторяем, он постоянно соотносит всё сказанное с самим собой), думающий о Вареньке, об ее счастье.
VI
Но одно дело – стремления и переживания Девушкина, другое – реальный ход событий. Они не всегда – далеко не всегда – совпадают, и это несовпадение становится ведущим трагическим мотивом романа.
Для начала обратим внимание на ту область, в которой происходит несовпадение. Это не внешняя, материальная жизнь героя. Та жизнь, которую Девушкин фигурально определяет с помощью сапогов, шинели, чая и т. д. Это другая область – его отношения с Варенькой, развитие которых составляет главный сюжет романа.
В смысле жизни внешней Девушкин относительно свободен, то есть он может не замечать или преодолеть голод, нужду и т. д. Но вот взаимоотношения с Варенькой… Тут все сложнее.
Уже первое письмо Варвары Алексеевны действует в этом смысле на Девушкина отрезвляюще. Бедный Макар Алексеевич вообразил, что Варенька для него подняла оконную занавеску – знак ему условный подает. А оказалось: «…про занавеску и не думала; она, верно, сама зацепилась…» Узнав об этом, Макар Алексеевич расстроился, да и в чувствах своих забил отбой, чтобы не подумала, не дай Бог, чего-нибудь лишнего: «Отеческая приязнь одушевляла меня, единственно чистая отеческая приязнь, Варвара Алексеевна; ибо я занимаю у вас место отца родного…» (колебания чувств Девушкина – вернее, позиции – отражают его обращения в письмах, от доверчивого «Голубчик мой, Варенька!» до холодно-официального: «Милостивая государыня, Варвара Алексеевна!»).
Эпизод с занавеской характерен тем, что здесь прекраснодушные мечтания и иллюзии героя были опрокинуты и развеяны самой жизнью. И в этом смысле эпизод оказался предвестием заключительных сцен, когда на горизонте обозначилась реальная угроза в лице господина Быкова и Макар Алексеевич понял, что он может потерять Вареньку навсегда.
Однако прежде чем это произошло, случилось еще одно важное событие. Макар Алексеевич предстал перед своим начальником генералом, как в свое время Акакий Акакиевич – перед «значительным лицом». Смысл этого эпизода также раскрывается при сопоставлении со сценой из «Шинели».
Макар Алексеевич, направляясь к генералу, успевает увидеть свое отражение в зеркале. И, увидев, оторопел, растерялся («Я взглянул направо в зеркало, так просто было отчего с ума сойти, что я там увидел…»). В сцене аудиенции в «Шинели» никакого зеркала, никакого отражения нет. Мотив зеркала внесен Достоевским именно в соответствии с новой трактовкой темы: он не только представляет нам, читателям, облик героя, но и следит за тем, как этот облик становится «предметом его мучительного самосознания» (М.М.Бахтин), какие он вызывает в нем мысли и переживания.
Но отличие – и в самом развитии сюжета. Акакий Акакиевич явился к значительному лицу в трудную минуту за помощью – и ушел не только с пустыми руками, но еще и получив «надлежащее распеканье». Макар Алексеевич ни о чем генерала просить не собирался, но неожиданно был им обласкан и облагодетельствован.
«Добрый начальник» также появился в «Бедных людях» в соответствии с новым решением темы.
В самом деле, представим себе, что в «Шинели» «значительное лицо» повел бы себя иным, достойным образом – возвратил бы Башмачкину его потерю, поддержал бы его, обласкал. Тогда бы события повести приняли другой ход, и трагической развязки не произошло. Иное дело – «Бедные люди». Даже добрый начальник, даже его участие и помощь ничего не могли изменить в судьбе Макара Девушкина и отвратить печальный финал.
Одно из последних писем к Вареньке Макар Алексеевич начинает так: «Умоляю вас, родная моя, не разлучайтесь со мною теперь, когда я совершенно счастлив и всем доволен». За этой просьбой скрывается наивная вера, что перемена к лучшему (после аудиенции у генерала) должна распространиться и на область взаимоотношений его с Варенькой, между тем как они-то этому действию неподвластны.
И здесь мы должны различать отношение к гоголевской повести Девушкина и отношение самого автора. Для Девушкина «Шинель» неприемлема вдвойне: и потому, что дает, с его точки зрения, сниженное изображение героя, не считается с его заветными, духовными стремлениями; и потому, что приводит к беспощадно-суровому, трагическому исходу. Первый пункт его «критики» поддерживает сам автор – поддерживает в том смысле, что открывает в своем герое «внутреннего человека», открывает еще не освоенные литературой сферы сознания и самосознания. Но во втором «пункте» Достоевский решительно расходится с героем, ибо показывает крушение высокой мечты Макара Алексеевича с той же бескомпромиссной правдивостью, с какой Гоголь показывал крушение «идеи шинели».
В том жанре, к которому относятся «Бедные люди» (роман в письмах), у автора нет иной возможности высказать свое мнение и прокорректировать героя, как только с помощью реального развития действия. И Достоевский неоднократно пользуется этой возможностью, сталкивая представления Макара Алексеевича с действительностью и отмечая – или, вернее, заставляя нас чувствовать – их несоответствие.
И все же есть одно место, где автор, выходя за пределы суждений своих персонажей, то есть за пределы их писем, дает иную, стороннюю точку зрения на все происходящее. Говорю об эпиграфе к роману, взятому из одного рассказа известного писателя и философа В. Ф. Одоевского. Причем и здесь авторская точка зрения выражена способом от противного, ибо она явно противостоит той позиции, которая обозначена в эпиграфе.
Вдумайтесь в эпиграф: некое незнакомое нам лицо, судя по всему ворчун и брюзга, жалуется на писателей: «Нет чтобы написать что-нибудь полезное, приятное, усладительное, а то всю подноготную в земле вырывают!.. Вот уж запретил бы им писать!»
Какие знакомые интонации: ведь и Макар Девушкин был против того, чтоб до «подноготной» докапываться, выступал за успокаивающее, усладительное чтение (однажды он далее буквально посоветовал Вареньке: «Когда конфетку во рту держите – вот когда прочтите»). И он готов был видеть в авторе «Шинели» чуть ли не пасквилянта, которому следовало бы запретить писать. В свете эпиграфа некоторые рассуждения Макара Алексеевича приобретают ироническую подцветку.
Но эта же подцветка усиливает звучание трагической темы романа, который в своей тенденции раскрыть весь ход жизни без прикрас противостоит и эпиграфу, и наивным верованиям Девушкина.
VII
Достоевский вошел в мировую культуру как величайший художник-психолог, проникший в самые глубокие тайники человеческой души. Эти достижения связаны преимущественно со зрелым и поздним творчеством писателя, с романами 60—70-х годов: «Преступление и наказание», «Идиот», «Бесы», «Подросток», «Братья Карамазовы», а также другими произведениями.
Раннее творчество Достоевского, ограниченное периодом от появления «Бедных людей» до ареста и ссылки за участие в обществе петрашевцев (1849), выглядит сравнительно скромным на фоне его позднейших достижений. Но уже тогда обозначилось «новое слово» писателя, наметился путь к глубинам жизненных отношений и человеческой психологии.
Посмотрим с этой точки зрения еще раз на главного героя первого романа Достоевского. Какой это текучий, изменчивый, сложный характер!
Что, например, представляет собой его чувство к Вареньке? Конечно, он далек от нескромных желаний, но всё переживаемое им так сложно и переменчиво… Об этом прекрасно сказал Белинский: «В чувстве Макара Алексеевича к его „маточке, ангельчику и херувимчику Вареньке“ есть что-то похожее на чувство любовника, – на чувство, которое он силится не признавать в себе, но которое у него против воли по временам прорывается наружу и которое он не стал бы скрывать, если б заметил, что она[5] смотрит на него не как на вовсе неуместное. Но бедняк видит, что этого нет, и с героическим самоотвержением остается при роли родственника-покровителя… Эти отношения, это чувство, эта старческая страсть, в которой так чудно слились и доброта сердечная, и любовь, и привычка, – всё это развито автором с удивительным искусством, с неподражаемым мастерством». Так много движений переплелось в его чувстве и так они тонки, что критику приходится постоянно оговариваться, уточнять самого себя и оперировать не только красками, но и полутонами (не чувство любовника, но «что-то похожее на чувство любовника»).
А что такое стремление Девушкина быть только «переписчиком»? И верен ли он этому стремлению? Вначале как будто верен – высоко мыслью не заносится, пишет «без слога, а так, как… надушу Господь положит». Но очень уж подозрительно его усилие решительно противопоставить себя «сочинителям» – не родственно ли оно свойственному ему смирению, что паче гордости? Очень уж часто примеривает он к себе амплуа писателя – как бы играет с ним, привыкает к нему («Ну вот, например, положим, что вдруг вышла бы в свет книжка под титулом „Стихотворения Макара Девушкина“»). Диалог же с творцами «Станционного смотрителя» или «Шинели» еще более сроднил Девушкина с этим амплуа: тот, кто в сфере литературы выступает судьей и оценщиком, поневоле является «сочинителем», хотя порою и стихийным. Впрочем, постепенно и стихийность его уступает место осознанной цели – в одном из последних писем он замечает, что у него «с недавнего времени слог формируется», а в другом – что он «наблюдения… бумаге передавал в виде дружеских писем». К тому же Девушкин хорошо сознает значение всего им пережитого и передуманного, говоря не от своего только имени, но часто и от имени многих себе подобных – «бедных людей».
А что такое бедные люди – словосочетание, вынесенное в заглавие романа? Поначалу кажется, что подразумевается лишь недостаточность средств существования, бедность материальная и физическая. Но вот Девушкин говорит о семействе Горшкова: «Бедны-то они, бедны – Господи, Бог мой! Всегда у них в комнате тихо и смирно, словно и не живет никто». Бедность здесь в одном ряду с покорностью, тишиной, смирением. Но это обманчивое смирение. «Бедные люди капризны, – это уж так от природы устроено… Он, бедный-то человек, он взыскателен; он и на свет-то Божий иначе смотрит, и на каждого прохожего косо глядит, да вокруг себя смущенным взором поводит, да прислушивается к каждому слову, – дескать, не про него ли там говорят?.. И ведомо каждому, что бедный человек хуже ветошки и никакого ни от кого уважения получить не может, что уж там ни пиши…»
Перед нами целая гамма чувств и переживаний в духе той сложной психологии, которая отличает характер самого Девушкина. И мы понимаем, почему Достоевский назвал свой роман не «Бедняки», не «Бедные», а именно «Бедные люди», где значимы оба понятия.
Так уже в первом своем произведении писатель приступил к решению той задачи, которую впоследствии определил следующими словами: «При полном реализме открыть человека в человеке».
Ю. Манн