Глава четвертая,
Придерживая коня, чтобы немного поотстать, рыцарь Завиша Черный из Гарбова приподнялся в седле и протяжно пустил ветры. Потом глубоко вздохнул, оперся руками о луку и пустил снова.
– Это все капуста, – деловито пояснил он, догоняя Рейневана. – В моем возрасте столько капусты есть нельзя. Клянусь останками святого Станислава, когда я был молодым, я мог съесть ого-го! Кофлик, то бишь больше чем полгарнца[66] капусты съедал в три приема. И ничего. Я мог есть капусту в любом виде, хоть дважды в день, лишь бы тмина в ней было поболе. А теперь, едва малость съем, так у меня аж кипит в животе, а газы, сам видишь, парень, чуть не разрывают. Старость, пся мать, не радость.
Его конь, могучий вороной жеребец, тяжко взбрыкнул, будто рвался в атаку. Весь он до самой морды был покрыт черной попоной, украшенной на крупе «сулимой», гербом рыцаря. Рейневан удивлялся, что сразу не обратил внимания на известный знак, не очень типичный в польской геральдике и по почетному изображению, и по мобилиям[67].
– Ты что такой молчаливый? – неожиданно спросил Завиша. – Мы столько уже едем, а ты за все это время какой-то десяток слов обронил, не больше. И то когда за язык потянули. Дуешься на меня? Из-за Грюнвальда, что ли? Знаешь, парень, не могу тебя уверить, что я никак не мог бы убить твоего отца. Я, конечно, мог сказать, что мы с ним не могли встретиться в бою, так как краковская хоругвь располагалась в центре линии польско-литовских войск, а хоругвь Конрада Белого – на левом крыле крестоносцев, аж за Стемборком. Но не скажу, потому что это была бы ложь. Тогда, в день Призвания Апостолов, я прикончил множество народу. В общей суматохе и дьявольской круговерти, в которой мало что было видно, ибо это была битва. Вот и все.
– Отец, – откашлялся Рейневан, – носил на щите…
– Я не помню гербов, – резко и грубо прервал сулимец. – В общей схватке они для меня ничего не значат. Важно, в которую сторону обращена морда коня. Если в противоположную морде моего, то я рублю, пусть там хоть сама Богородица у него на гербе. Впрочем, когда кровь налипает на пыль, а пыль – на кровь, то все равно на щитах ни хрена не видно. Повторяю, Грюнвальд был сражением. А в сражении – как в сражении. И на этом покончим. И не дуйся на меня.
– Да я и не дуюсь.
Завиша снова немного придержал коня, приподнялся в седле и громко выпустил скопившиеся газы. С придорожных верб сорвались перепуганные галки. Едущая позади свита рыцаря из Грабова, состоящая из седовласого оруженосца и четырех вооруженных слуг, предусмотрительно держалась на расстоянии. И оруженосец, и слуги ехали на прекрасных лошадях. Одеты все были богато и чисто. Как и полагается слугам человека, который был крушвицким и списским старостой и взимал, если верить молве, аренду круглым счетом с тридцати сел. Однако ни оруженосец, ни слуги не напоминали гладеньких господских пажей. Совсем наоборот, они смотрелись крутыми забияками, а оружие, которым были обвешаны, никак нельзя было считать украшением.
– Итак, – начал Завиша, – ты не дуешься. Тогда почему ж ты такой молчаливый?
– Потому что, сдается мне, – осмелился сказать Рейневан, – больше вы дуетесь на меня. И знаю почему.
Завиша Черный повернулся в седле и долго смотрел на него.
– Вот, – проговорил он наконец, – жалобно заныла обиженная невинность. Так знай, сынок, последнее дело трахать чужих жен. И если хочешь знать мое мнение, это подлый поступок. И заслуживает наказания. Честно говоря, ты в моих глазах ничуть не лучше мошенника, который в толпе срезает кошельки или по ночам очищает курятники. Думается, и тот, и другой – мелкие паршивцы и мерзавцы, воспользовавшиеся представившейся оказией.
Рейневан не прокомментировал.
– Был в Польше некогда обычай, – продолжал Завиша Черный, – когда пойманного любителя до чужих жен отводили на помост и к этому помосту железным гвоздем прибивали его мошонку с яйцами. А рядом с прелюбодеем клали нож. Дескать, если хочешь на свободу – отрезай.
Рейневан смолчал и на этот раз.
– Теперь уж не прибивают, – заключил рыцарь. – А жаль. Мою супругу Барбару легкомысленной никак не назовешь, но когда подумаю, что ее минутную слабость, может, там, в Кракове, использует какой-нибудь модник, какой-нибудь, парень, подобный тебе красавчик… А, да что говорить…
Тишину, опустившуюся на несколько минут, снова прервала поглощенная рыцарем капуста.
– Тааак, – облегченно охнул Завиша и глянул на небо. – Впрочем, знай, парень, я тебя не осуждаю, ибо бросать камни может только тот, кто сам безгрешен. И подытожив таким образом, не будем больше к этому возвращаться.
– Любовь – великое дело, и много у нее имен, – проговорил Рейневан слегка недовольным голосом. – Слушающий песни и романсы не осуждает ни Тристана и Изольду, ни Ланселота и Гвиневеру, ни трубадура де Кабестена и мадам Маргариту из Руссельона. А нас с Аделью связывает не меньшая горячая и искренняя любовь. И пожалуйста, все прямо-таки взъелись…
– Если ваша любовь столь велика, – Завиша как бы удивился, – то почему ты не рядом со своей любимой? Почему удрал, будто застигнутый на месте преступления вор? Тристан, чтобы быть рядом с Изольдой, нашел способ, переоделся, если мне память не изменяет, в лохмотья запаршивевшего нищего. Ланселот, чтобы спасти Гвиневеру, в одиночку пошел войной на всех рыцарей Круглого Стола.
– Не так все просто. – Рейневан зарделся не хуже алой розы. – Ей крепко достанется, если меня схватят и убьют. Я уж не говорю о себе самом. Но я найду способ, не бойтесь. Хотя бы переодевшись, как Тристан. Любовь всегда побеждает. Amor vincit omnia.
Завиша приподнялся в седле и грохотнул. Трудно было понять, что это – комментарий или всего лишь капуста.
– Единственная от нашего диспута польза, – сказал он, – что мы поболтали, потому как скучно было ехать молчком, опустив нос. Продолжим же, юный силезец. На другую тему.
– А почему, – после недолгого молчания проговорил Рейневан, – едете этой дорогой? Не ближе ли из Кракова на Мораву через Рацибуж? И Опавско?
– Может, и ближе, – согласился Завиша. – Но я, видишь ли, рацибужцев терпеть не могу. Недавно преставившийся князь Ян, светлая ему память, тот еще был сукин сын. Натравил убийц на Пшемыка, сына чешского князя Ношака, а я и Ношака знал, и Пшемык был мне другом. Потому-то я не пользовался рацибужским гостеприимством раньше, да и теперь не стану. Тем более что Янов сынуля Миколаек доблестно, говорят, следует по стопам родителя. Кроме того, я сделал солидный крюк, потому что надо было кое-что обговорить с Кантнером в Олесьнице, ознакомить с тем, что сказал по его адресу Ягелло. К тому же дорога через Нижнюю Силезию обычно гораздо разнообразнее. Хоть и вижу теперь, что таковое мнение сильно преувеличено.
– Ага, – быстро догадался Рейневан, – так вот почему вы в полном вооружении едете! На боевом коне! Драку высматриваете? Я угадал?
– Угадал, – спокойно согласился Завиша Черный. – Говорили, у вас тут кишмя кишат раубриттеры[68].
– Не здесь. Здесь безопасно. Потому так людно.
Действительно, на недостаток общества обижаться было нельзя. Правда, сами они не обгоняли никого и никто их не опережал, зато в противоположном направлении, из Бжега к Олесьнице, движение было оживленное. Их уже миновали несколько купцов на продавливающих глубокие колеи тяжело нагруженных телегах в сопровождении нескольких вооруженных людей с исключительно бандитскими физиономиями. Миновала пешая колонна навьюченных баклагами дегтярей, опережаемых резким запахом дегтя. Проследовала группка конных крестоносцев, прошагал странствующий с оруженосцем молодой иоаннит с личиком херувима, проплелись перегоняющие волов погонщики и пятерка подозрительного вида пилигримов, которые, хоть они вполне вежливо поинтересовались дорогой на Ченстохову, в глазах Рейневана подозрительными быть не перестали. Проехали на брошенной телеге голиарды, веселыми и не вполне трезвыми голосами распевающие «In cratero mea»[69], песню, сложенную на слова Гуго Орлеанского. Только что проехал рыцарь с женщиной и небольшой свитой. Рыцарь был в роскошных баварских латах, а вздыбившийся двухвостый лев на его щите указывал на принадлежность к обширному роду Унругов. Рыцарь, это было видно, моментально распознал герб Завиши, поклонился, но так гордо, чтобы было ясно, что Унруги ничуть не хуже сулимцев. Одетая в светло-фиолетовое платье спутница рыцаря сидела по-дамски на прекрасной караковой лошади, и ее голова – о диво! – ничем не была покрыта. Ветер свободно играл золотыми волосами. Проезжая мимо, женщина подняла голову, слегка улыбнулась и окинула уставившегося на нее Рейневана таким зеленым и многоговорящим взглядом, что юноша даже вздрогнул.
– Эге! – сказал, выдержав долгую паузу, Завиша. – Своей смертью ты, парень, не умрешь.
И пустил ветры. С силой бомбарды среднего размера.
– Чтобы доказать, – сказал Рейневан, – что я на все ваши насмешки и уколы вовсе не обижаюсь, я вылечу вас от постоянных подскоков и газов.
– Интересно было бы узнать как.
– Увидите. Как только попадется пастух.
Пастух попался довольно скоро, но, увидев сворачивающих к нему с дороги конных, кинулся в паническое бегство, влетел в чащу и исчез как сон златой. Остались только блеющие овцы.
– Надо было, – рассудил, в очередной раз приподнимаясь на стременах, Завиша, – маневром его брать, из засады. Теперь-то уж его по этим вертепам не догонишь. Судя по скорости, он уже успел отгородиться от нас Одрой.
– А-то и Нисой, – добавил Войцех, оруженосец рыцаря, проявляя живость ума и знание географии.
Однако Рейневан вовсе не обратил внимания на насмешки. Слез с коня, уверенно направился к пастушьему шалашу и через минуту вернулся с большим пучком сухих трав.
– Мне был нужен не пастух, – пояснил он спокойно, – а вот это. И немного кипятка. Горшок не найдется?
– Найдется все, – сухо сказал Войцех.
– Если кипячение, – Завиша взглянул в небо, – тогда остановка. К тому же долгая, потому что близится ночь.
Завиша Черный поудобнее устроился на накрытом кожухом седле, заглянул в только что опустошенную кружку, понюхал.
– И верно. Вкус как у нагретой солнцем воды изо рва, а несет кошатиной. И помогает, клянусь муками Господними, помогает! Уже после первой кружки, когда меня пронесло, я почувствовал себя лучше, а теперь-то уж словно рукой сняло. Моя благодарность, Рейнмар. Вижу, врут людишки, что университеты могут ребят научить только пьянству, разврату и сквернословию. Однако и пользе тоже.
– Малость знаний о травах, ничего больше, – скромно ответил Рейневан. – А по-настоящему вам помогло, господин Завиша, то, что вы сняли доспехи, передохнули в более удобном, чем в седле, положении…
– Ты слишком скромен, – прервал рыцарь. – Я свои возможности знаю, знаю, сколько времени могу выдержать в седле и доспехах. Я, видишь ли, частенько путешествую ночью, с фонарем, без остановки. Во-первых, это сокращает время, во-вторых, а вдруг в потемках кто-нибудь, не разобравшись, зацепит… И развеселит… Но коли ты утверждаешь, что здесь места спокойные, то зачем лошадей мучить, посидим у костра до рассвета, поболтаем… В конце концов, это тоже развлечение, хотя, конечно, выпустить кишки из пары-другой раубриттеров интереснее, но все же…
Огонь весело вспыхнул, осветил ночь. Зашипел и пустил ароматы жир, капающий с колбас и кусков грудинки, которые оруженосец Войцех со слугами поджаривали на прутиках. Войцех и слуги хранили молчание и соблюдали соответствующую дистанцию, но во взглядах, которые они украдкой бросали на Рейневана, проскальзывала благодарность. Видать, они вовсе не разделяли любовь господина к ночным поездкам с фонарем.
Небо над лесом искрилось звездами. Ночь была холодной.
– Дааа, – Завиша обеими руками помассировал живот, – помогло. Помогло лучше и скорее, чем обычно прописываемые молитвы святому Эразму, патрону требухи. Что же это был за магический отвар, что за волшебная мандрагора? И почему ты ее именно у пастуха искал?
– После святого Яна, – пояснил Рейневан, довольный тем, что может показать свои знания, – пастухи собирают только им ведомые травы. Их собирают в пучки и носят привязанными к иркавице, как пастухи называют пастушью палку. Потом травы сушат в шалаше. И делают из них отвар, которым…
– Поят скотину, – спокойно вставил сулимец. – Значит, ты приравнял меня к раздувшейся корове. Ну, коли помогло…
– Не сердитесь, господин Завиша. Народная мудрость беспредельна. Никто из великих медиков и алхимиков не пренебрегал ею, ни Плиний, ни Гален, ни Страбон, ни ученые арабы, ни Герберт Орильякский, ни Альберт Великий. Медицина многое взяла от народа, а от пастухов – особенно. Они владеют колоссальным и неизмеримым знанием о травах и их лечебной силе. И о… других силах.
– Действительно?
– Да, – подтвердил Рейневан, пододвигаясь ближе к костру. – Вы не поверите, господин Завиша, какие силы таятся в пучке, в той сухой соломе из пастушьего шалаша, за который никто и ломаного шелёнга бы не дал. Взгляните: ромашка, кувшинка, вроде бы – ничего особенного, а если приготовить настой, они творят чудеса. Или вот те, которые я вам дал: кошачья лапка, борщевик, дягиль лекарственный. А вот эти, по-чешски «споричек» и «семикраска». Мало какой медик знает, насколько они полезны. А вываром из тех, что зовутся «якубки», пастухи для защиты от волков обрызгивают овец в мае, на день святых Филиппа и Якуба. Хотите верьте, хотите – нет, но обрызганных овец волк не тронет. Это вот – ягоды святого Венделина, а это – травка святого Лингарта, оба святых, как вы, конечно, знаете, втроем с Мартином покровительствуют пастухам. Когда даешь эти травы животным, надо призывать именно этих святых.
– То, что ты бормотал над котелком, не было о святых.
– Не было, – признался, откашлявшись, Рейневан. – Я же вам говорил: народная мудрость…
– Очень уж эта мудрость костром попахивает, – серьезно сказал сулимец. – На твоем месте я б посмотрел, кого лечу. С кем болтаю. И в чьем присутствии ссылаюсь на Герберта Орильяка. Остерегался бы, Рейнмар.
– Я остерегаюсь.
– А я, – проговорил оруженосец Войцех, – думаю, ежели чары существуют, то лучше их знать, чем не знать. Я думаю…
Он замолчал, видя грозный взгляд Завиши.
– А я думаю, – резко сказал рыцарь из Гарбова, – что все зло этого мира идет от мышления. Когда думать начинают люди, совершенно не способные к этому.
Войцех еще ниже наклонился к сбруе, которую чинил и смазывал салом. Рейневан, прежде чем что-либо сказать, переждал несколько минут.
– Господин Завиша?
– А?
– В корчме, в споре с тем доминиканцем, вы не таились… Ну… Вроде как бы… Вроде вы за чешских гуситов. Во всяком случае, больше за, чем против.
– А у тебя что – мышление и ересь на одной полке лежат?
– Ну, в общем, – признался, помолчав, Рейневан. – Но еще больше меня удивляет…
– Что тебя удивляет?
– Как все было… Как все было у Немецкого Брода в двадцать втором году? Когда вы в чешский плен попали. Тут всякие легенды кружат…
– И какие же?
– А такие, что вас гуситы схватили, так как бежать вам не позволяла рыцарская честь, а бороться не могли, потому что были послом.
– Что, так прямо и говорят?
– И еще… Что король Сигизмунд бросил вас в тяжкую минуту. А сам позорно бежал.
Завиша долго молчал. Наконец проговорил:
– А ты хотел бы знать правильную версию, так?
– Если, – неуверенно ответил Рейневан, – вам это не в тягость…
– С чего бы? За приятной беседой время летит быстрее. Так почему ж не поболтать?
Вопреки сказанному рыцарь из Гарбова снова долго молчал, поигрывая пустой кружкой. Рейневан подумал было, что Завиша ждет его новых вопросов, но задавать их не спешил. И, как оказалось, правильно сделал.
– Начать, – заговорил Завиша, – надобно, кажется мне, с того, что король Владислав послал меня к римскому императору с достаточно деликатной миссией… Речь шла о марьяже с королевой Эвфемией, племянницей Сигизмунда, вдовой чешского Вацлава. Как ныне известно, из этого ничего не получилось, Ягелло предпочел Сонку Гольшанскую. Но тогда это еще не было известно. Король Владислав поручил мне обговорить с Люксембуржцем все, что надо, в основном приданое. Ну, я и поехал. Но не в Пожонь[70] и не в Буду, а на Мораву, откуда Зигмунт в то время двинулся на своих непослушных подданных с очередным крестовым походом с твердым намерением взять Прагу и окончательно извести в Чехии гуситскую ересь.
Когда я туда приехал, а было это на святого Мартина, Сигизмундов крестовый поход развивался вполне успешно. Хоть армия у Люксембуржца была немного ослабленной. Разошлось по домам уже большинство возглавляемого ландвойтом Румпольдом войска из Лужиц, ограничившись опустошением земель вокруг Хрудимья. Вернулся восвояси силезский контингент, в котором, кстати говоря, был и наш недавний хозяин и собеседник Конрад Кантнер. Так что в походе на Прагу короля по-настоящему поддерживало только рацлавицкое рыцарство Альбрехта да моравское войско епископа из Оломоуца. Однако одной только венгерской кавалерии у Сигизмунда было больше десяти тысяч.
Завиша на минуту замолчал, вперившись в потрескивающий костер.
– Волей-неволей, – продолжил он, – для того чтобы с Люксембуржцем Ягеллов марьяж обсуждать, пришлось мне поучаствовать в их крестовом походе и много чего увидеть. Очень много. Ну, хотя бы захват Полички и устроенную после захвата бойню.
Слуги и оруженосец сидели неподвижно, как знать, может, и спали. Завиша говорил тихо и довольно монотонно. Как бы убаюкивал. Особенно тех, кто уже наверняка слышал рассказ. Или даже участвовал в событиях.
– После Полички Сигизмунд двинулся на Кутну Гору[71]. Жижка загородил ему дорогу, отразил несколько атак венгерской конницы, но когда пошла весть о захвате города в результате предательства, отступил. Королевские войска вошли в Кутну Гуру, окрыленные победой… Ха! Ну как же, побили самого Жижку, сам Жижка отступил от них. И тогда Люксембуржец совершил непростительную ошибку. Хоть его отговаривали я и Филипп Сколлари…
– То есть Пиппо Спано? Знаменитый флорентийский кондотьер?
– Не прерывай, парень. Вопреки моим и Пиппо советам король Зигмунт, уверенный в том, что чехи панически бежали и не остановятся даже в Праге, позволил венграм разъехаться по округе, чтобы, как он выразился, поискать места для зимовки, потому как мороз был крепкий. Мадьяры рассеялись и проводили Годы[72] в грабежах, насиловании женщин, поджоге деревень и убиении тех, кого считали еретиками либо симпатизирующими им. То есть каждого, кто попадался.
Ночью небо освещали зарева пожарищ, днем – поднимались дымы, а король в Кутной Гуре пировал и вершил суды. И тут, на Трех Царей, утром разнесся слух: идет Жижка. Жижка не бежал, а лишь отступил, перегруппировал войско, усилил и теперь идет на Кутну Гуру со всей силой Табора и Праги, он уже в Каньке, уже в Небовидах! И что? Что сделали доблестные крестоносцы, узнав об этом? Видя, что уже нет времени на то, чтобы собрать в кулак расползшуюся по округе армию, сбежали, бросив уйму оружия и награбленного добра, поджигая за собой город. Пиппо Спано ненадолго сдержал панику и выставил оборону на дороге между Кутной Гурой и Немецким Бродом.
Мороз ослабел, было пасмурно, серо, мокро. И тогда мы услышали вдали… И увидели… Парень, ничего подобного я еще никогда не слышал и не видел, а ведь довелось слышать и видеть немало.
Они шли на нас, табориты и пражане, шли, неся штандарты и дароносицы, двигались прекрасным, дисциплинированным строем с песней, грохочущей, как гром. Двигались их прославленные повозки, с которых на нас щерились пушки, хуфницы[73] и бомбарды.
И тогда зазнавшиеся немецкие хельды[74], чванливые ракусские латники Альбрехта, мадьяры, оравское и лужицкое дворянство, наемники Спано – все до единого кинулись бежать. Да, парень, ты не ослышался: еще не успели гуситы подойти на расстояние выстрела из арбалета, как вся Зигмунтова рать помчалась, обезумев от ужаса, панически, сломя шею к Немецкому Броду. Боевитые рыцари бежали, налетали, сталкиваясь и переворачивая друг друга, вопя от страха, бежали от пражских сапожников и канатчиков, от холопов в лаптях, над которыми еще недавно насмехались. Бежали в панике и ужасе, бросая оружие, которое весь крестовый поход поднимали в основном на безоружных. Бежали, парень, на моих изумленных глазах, как трусы, как мелкие воришки, которых садовник застал за кражей слив. Словно испугались… правды. Девиза VERITAS VINCIT[75], вышитого на гуситских штандартах.
Большинству венгров и «железной рати» удалось сбежать на левый берег замерзшей Сазавы. Потом лед подломился. Советую тебе, парень, от всего сердца, если тебе достанется когда-нибудь воевать зимой, ни в коем случае не убегай в тяжелых латах по льду. Ни в коем…
Рейневан поклялся себе, что никогда не убежит. Сулимец посопел, кашлянул и продолжал:
– Как я сказал, рыцарство хоть и обесчестило себя, однако спасло собственную шкуру. В основном. Но пеший люд – сотни копейщеков, стрельцов, щитоносцев, мобилизованных воинов из Ракус и Моравы, вооруженных горожан из Оломуньца – этих гуситы достали и били, били страшно, били на протяжении двух миль от деревни Габры до самого Немецкого Брода. И снег на этом пути сделался красным.
– А вы? Как вас…
– Я не бежал с немецким рыцарством, не убежал и тогда, когда бежали Пиппо Спано и Ян фон Хардегг, а они, надо отдать им должное, бежали одними из последних и не без боя. Я тоже, вопреки тому, что болтают, бился крепко. Посол – не посол, надо было драться. И я бился не один, было рядом со мной несколько поляков и довольно много моравских панов. Таких, которые не любили убегать, особенно через ледяную воду. Вот мы и бились, и скажу тебе, не одна чешская мать проливает из-за меня слезы. Но nec Hercules[76]…
Оказалось, слуги не спали. Потому что один вдруг подпрыгнул, словно его ужалила змея, второй приглушенно крикнул, третий принялся извлекать из ножен корд. Оруженосец Войцех схватился за арбалет. Всех успокоил резкий голос и властный жест Завиши.
Из мрака вышло нечто.
Сначала они подумали, что это клуб тьмы, более темный, чем даже она сама, выпочковавшийся из непроницаемой тьмы. Выделяющийся антрацитовой чернотой в освещаемом розблесками костра мерцающем мраке ночи. Когда пламя вспыхнуло сильнее, живее и ярче, этот сгусток, не став, однако, ни на йоту менее черным, начал понемногу обретать форму. И фигуру. Фигуру маленькую, крепкую, пузатую, форму не то птицы, встопорщившей перья, не то ощетинившегося животного. Втянутую в плечи голову существа украшали два больших остроконечных уха, торчащих, как у кошки, вертикально и неподвижно.
Войцех медленно, не спуская с существа глаз, отложил самострел. Кто-то из слуг призвал в заступники святую Кингу, но его успокоил жест Завиши, жест не резкий, но властный и значительный.
– Приветствую тебя, пришелец, – проговорил внушающим доверие голосом рыцарь из Гарбова. – Присаживайся без опаски к нашему костру.
Существо покачало головой, Рейневан заметил короткую вспышку в огромных глазах, в которых проблеснул красный огонек.
– Садись без опаски, – повторил Завиша доброжелательно и одновременно твердо. – Тебе не надо нас бояться.
– Я не боюсь, – хрипло проговорило существо. К общему изумлению. Потом протянуло лапу. Рейневан отскочил бы, если б не так сильно трусил, чтобы пошевелиться. И вдруг с удивлением понял, что лапа указывает на герб на щите Завиши. Потом, к еще большему его изумлению, существо указало на котелок с отваром трав и прохрипело: – Сулима и Травник. Справедливость и знание. Чего же мне бояться. Я не боюсь. Меня зовут Ганс Майн Игель.
– Приветствуем тебя, Ганс Майн Игель. Ты не голоден? Хочешь пить?
– Нет. Только посидеть. Послушать. Потому что я слышал, как говорят, и пришел послушать.
– Ты – наш гость.
Существо приблизилось к костру, съежилось, превратившись в шар, замерло.
– Та-ак, – снова проявил спокойствие Завиша. – На чем же я остановился?
– На том… – Рейневан сглотнул, обрел голос. – На том, что nec Hercules…
– Именно… – прохрипел Ганс Майн Игель.
– Ну да, – легко сказал сулимец, – так оно и было. Они нас побили. Их была куча, гуситов то есть. И вообще нам крупно повезло, что навалилась на нас калишская конница. Ведь таборитские-то цепники не знают таких слов, как «пощада» или «выкуп». Когда меня в конце концов ссадили с седла, кто-то из тех, кто оказался рядом, Мертвич или Ратовский, успел крикнуть, кто я такой. Что, дескать, был под Грюнвальдом с Жижкой и Яном Соколом из Ламберка.
Рейневан тихо вздохнул, услышав знаменитые имена. Завиша долго молчал. Наконец сказал:
– Остальное вы должны знать. Потому что остальное не может сильно отличаться от легенды.
Рейневан и Ганс Майн Игель молча кивнули. Прошло много времени, прежде чем рыцарь заговорил снова.
– Теперь, сдается, меня под конец жизни могут предать анафеме. Потому что, когда меня из плена выкупили и я вернулся в Краков, я обо всем, что тогда, в день Трех Царей, под Немецким Бродом, а на следующий – в захваченном городе видел, рассказал королю Владиславу. Просто рассказал. Не советовал, не лез со своим мнением, не судил и не осуждал. Просто рассказывал, а он, хитрый старый литвин, слушал. И понимал. И никогда, парень, уж ты мне поверь, пусть даже сам папа станет лить слезы по поводу угрозы, нависшей над святой верой, а Люксембуржец будет хорохориться и угрожать, старый хитрый литвин не пошлет на чехов польское и литовское рыцарство. И вовсе не из-за обиды на Люксембуржца за вроцлавское решение[77], и отнюдь не за переговоры в Пожони относительно раздела Польши. А из-за моего рассказа. И сделанного из него единственно правильного вывода: польское и литовское рыцарство нужно держать против немецких крестоносцев, и глупо, совершенно бессмысленно было бы топить его в Сазаве, Влтаве или Лабе. Ягелло, выслушав мой рассказ, ни за что не присоединится к антигуситским походам. Именно, как сказано, из-за меня. Поэтому, прежде чем меня отлучат от церкви, я еду на Дунай, на турок.
– Шутите, – буркнул Рейневан. – Куда вас… Какое отлучение? Такого рыцаря, как вы… Шутковать изволите.
– Верно, – кивнул Завиша. – Верно, изволю. Но такая опасность есть.
Некоторое время помолчали. Ганс Майн Игель тихо сопел. Кони в темноте беспокойно похрапывали.
– Неужто, – рискнул Рейневан, – это конец рыцарям и рыцарству? Пехота, плотная и дисциплинированная, плечом к плечу, не только выстоит против конных латников, но еще и сумеет их разбить? Шотландцы под Баннокбурном, фламандцы под Куртруа, швейцарцы под Семпахом и Моргартеном, англичане под Азенкуром, чехи на Виткове и под Вышеградом, под Судомежем и Немецким Бродом… Может, это конец эпохи? Может, кончается время рыцарства?
– Война без рыцарей и рыцарства, – ответил через минуту Завиша Черный, – сначала превратится в обыкновенную бойню. А потом – в человекоубийство. Ни в чем подобном я не хотел бы участвовать. Но случится это еще не скоро, так что вряд ли я доживу. Да, между нами говоря, и не хотел бы дожить.
Долго стояла тишина. Костер догорал, поленья тлели рубином, время от времени стреляя синеватым пламенем, либо вспыхивали гейзером искр. Кто-то из слуг захрапел. Завиша тер лоб рукой. Ганс Майн Игель, черный, как сгусток тьмы, шевелил ушами. Когда в его глазах в очередной раз отразилось пламя, Рейневан сообразил, что существо смотрит на него.
– У любви, – неожиданно проговорил Ганс Майн Игель, – много имен. А тебе, юный Травник, именно она назначит судьбу. Любовь. Спасет жизнь, когда ты даже знать не будешь, что это сделала именно она. Ибо много имен у Богини. А еще больше – обличий.
Рейневан молчал ошеломленный. Зато прореагировал Завиша.
– Ну вот, извольте, – сказал он. – Предсказание. Как любое – годится ко всему и одновременно ни к чему. Не обижайся, господин Ганс. А для меня? Есть у тебя что-нибудь для меня?
Ганс Майн Игель пошевелил головой и ушами.
– У большой реки, – сказал он наконец своим невнятным, хрипловатым голосом, – стоит на горе град. На горе, водою омываемой. А зовется он Голубиный Град[78]. Скверное место. Не езди туда, сулима. Скверное место для тебя, Голубиный Град. Не езди туда. Вернись.
Завиша долго молчал, было видно, что задумался. В конце концов Рейневан решил, что рыцарь оставит без ответа странные слова странного ночного существа. Но ошибся.
– Я, – прервал молчание Завиша, – человек железного меча[79]. Я знаю, что меня ждет. Знаю свою судьбу. Знаю без малого сорок лет, с того дня, когда взял в руки меч. Но я не стану оглядываться. Не обернусь на оставленные за конем хундфельды[80], собачьи могилы и королевские предательства, на подлость, на ничтожество и безбожие духа. Я не сверну с избранного пути, милостивый государь Ганс Майн Игель.
Ганс Майн Игель не произнес ни слова, но его огромные глаза разгорелись.
– Тем не менее, – Завиша Черный потер лоб, – я хотел бы, чтоб ты предсказал мне, как и Рейневану, любовь. Не смерть.
– Я б тоже, – сказал Ганс Майн Игель, – хотел. Ну прощайте.
Удивительное создание вдруг раздулось, ощетинило шерсть. И исчезло. Растворилось во мраке, в том самом мраке, из которого возникло.
Кони фыркали и топтались в темноте. Слуги храпели. Небо светлело, над верхушками деревьев бледнели звезды.
– Странно, – сказал Рейневан. – Это было странно.
Сулимец, вырванный из дремы, поднял голову.
– Что? Что странно?
– Этот… Ганс Майн Игель. Знаете, господин Завиша, что… Ну, я должен признать… Вы меня удивили.
– То есть?
– Когда он появился из тьмы, вы даже не дрогнули. У вас даже голос не задрожал. А когда вы потом с ним беседовали, то… просто диву даешься… А ведь это было… Ночное существо. Нечеловек… Чуждый…
Завиша Черный из Гарбова долго глядел на него.
– Я знаю множество людей… – ответил он наконец очень серьезно, – множество людей, гораздо более мне чуждых.
Рассвет был мглистый, влажный, капельки росы висели на паутинках. Лес стоял тихий, но опасный, как спящий хищник. Кони косились на наплывающий, стелющийся туман, фыркали, трясли головами. За лесом, на перепутье, стоял каменный крест. Одно из многочисленных в Силезии напоминаний о преступлении. И сильно запоздавшем раскаянии.
– Здесь мы расстанемся, – сказал Рейневан.
Сулимец взглянул на него, однако от комментариев воздержался.
– Здесь мы расстанемся, – повторил юноша. – Я, как и вы, тоже не люблю оглядываться на хундфельды. Мне, как и вам, отвратительна мысль о подлости и ничтожестве духа. Я возвращаюсь к Адели. Ибо… Не важно, что говорил этот Ганс… Мое место рядом с ней. Я не убегу, как трус, как мелкий воришка. Я стану сопротивляться тому, чему вынужден буду противостоять. Как противостояли вы под немецким Бродом. Прощайте, благородный господин Завиша.
– Прощай, Рейнмар из Белявы. Береги себя.
– И вы берегите. Кто знает, может, когда-нибудь еще свидимся.
Завиша Черный из Гарбова долго смотрел на него. Потом сказал:
– Не думаю.