Вы здесь

Башня у моря. I. Эдвард. 1859–1860. Долг (Сьюзен Ховач, 1974)

Susan Howatch

CASHELMARA

Copyright © Susan Howatch, 1974

All rights reserved

This edition is published by arrangement with Aitken Alexander Associates Ltd. and The Van Lear Agency LLC.


© Г. Крылов, перевод, 2018

© Издание на русском языке, оформление.

ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2018

Издательство АЗБУКА®

* * *

I

Эдвард

1859–1860

Долг

Выше большинства людей и мощного сложения… И болезни, казалось, обходили его стороной, и даже в последние свои годы он был энергичный и стройный как пальмовое дерево, глаза и ум у него оставались незатуманенными, зубы прочно сидели в деснах…

Л. Ф. Зальцман. Эдуард I


Глава 1

1

Я всегда отказывался говорить о моей покойной жене и Кашельмаре. И потому стоит ли удивляться, что, едва я встретил женщину, с которой мог легко беседовать о том и о другом, мне снова пришли в голову мысли о браке.

Ко времени приезда в Америку поздней весной 1859 года я вдовствовал восемь лет. Друзья уже убедили себя, что я женат на памяти о супруге, но ни один из них, казалось, никогда не задумывался о том, что даже у самых дорогих воспоминаний есть определенные недостатки. С воспоминанием невозможно завести вдохновляющий разговор, его не пригласишь в театр или за город, не уложишь в постель. Пустота в спальне – наименьшая из всех проблем, поскольку человек моего положения всегда может завести любовницу, а вот пустоту иного рода заполнить не так легко, и я начал сомневаться, что мне удастся найти женщину, которая будет не только тратить мои деньги, щеголять моим титулом и вгонять меня в смертную тоску.

Естественно, у меня не было ни малейшего желания влюбляться. Мужчина моего возраста превращается в посмешище, если поддается какой-нибудь дурацкой влюбленности. Кроме того, будучи человеком слишком гордым и здравомыслящим, я не собирался уподобляться молодому франту. Я всего лишь искал доверительных отношений предпочтительно со зрелой, привлекательной, отзывчивой женщиной, достаточно умной, чтобы соответствовать моему образу жизни, и согласной мириться с моими тайными наклонностями. Увы, к несчастью, я вскоре обнаружил, что все подобные дамы уже замужем.

– Меня удивляет, что ты не проявляешь интереса к женщинам помоложе, – сказал мне как-то мой брат Дэвид. В третью годовщину смерти моей жены я безрассудно сообщил ему, что, возможно, женюсь, если только найду подходящую партию. – Если бы ты встретил девушку вроде…

– Господи боже, – раздраженно ответил я, – я что, должен выслушивать очередную хвалу в честь Бланш Мариотт?

В то время Бланш Мариотт была излюбленной темой разговоров Дэвида. Он познакомился с ней в то лето, когда ездил с дипломатической миссией в Соединенные Штаты. Тогда между переговорами с американцами по чувствительной проблеме поисков британцами невольничьих судов ему удалось каким-то образом ускользнуть из Вашингтона в Нью-Йорк и нанести визит Мариоттам – родне моей жены. Я тоже один раз был в Нью-Йорке и заглядывал к Мариоттам, но это случилось много лет назад, когда Фрэнсис, нынешний глава дома, был четырнадцатилетним мальчишкой, а две его сестры, Бланш и Маргарет, еще и не родились. Но на основании моего краткосрочного знакомства с Фрэнсисом я дал Дэвиду рекомендательное письмо, и, когда он вернулся в Англию, мне пришлось выслушать его лирические описания пятнадцатилетней Бланш.

– Пятнадцатилетней! – воскликнул я, шокированный новостью. – Дэвид, твои вкусы явно становятся языческими!

– Да я ведь думаю о ней только как о дочери, – со счастливым видом ответил он. Мужчины, отпускающие такие замечания, как правило, дочерей не имели. – Если я восхищаюсь ею, то в абсолютно невинном смысле.

– Надеюсь, твоя жена верит тебе.

Едва какие-нибудь романтические увлечения овладевали Дэвидом, он становился невероятно наивным, и я ничуть не удивился, когда он сообщил мне, что собирается пригласить Бланш в Англию, чтобы жена могла представить ее ко двору.

Мне не доводилось слышать, что думает его супруга об этой нехитрой интриге, но, как только Дэвид признался мне, что ему пришлось отказаться от своих планов, я проникся к нему сочувствием. Природа удовольствия, получаемого Дэвидом от его романтических увлечений, отчасти заключалась в том, что он был вынужден от них отказываться; ему нравилось печально томиться неделю или две, как какому-нибудь пасторальному пастушку с дешевой картинки. На самом же деле, насколько мне известно, ни одно из его романтических увлечений так ничем и не завершилось, поскольку завершение было бы величайшим разочарованием, да и его жена, которой он втайне побаивался, была слишком строга, чтобы допустить подобное бесшабашное поведение.

Я очень любил Дэвида. Когда он умер, три года спустя после встречи с Бланш, я горько переживал эту потерю, ведь он был единственным звеном, связующим меня с прошлым, последним человеком, кто разделял мои воспоминания о Кашельмаре. Я все еще мучительно переживал его смерть, когда получил длинное велеречивое письмо из Америки.

Бланш Мариотт увидела некролог Дэвида в «Таймс» и сообщала, что скорбит вместе со мной.

Ее послание удивило и тронуло меня. Я ответил ей, не ожидая, что она напишет еще, но Бланш тут же прислала мне второе письмо, а вскоре – я даже понять не успел, как это случилось, – между нами завязалась переписка.

– Кажется, приязнь твоей кузины Бланш перешла с твоего дядюшки Дэвида на меня, – удивленно сказал я своей дочери Нелл. – Не могу толком понять почему, но признаю: это весьма приятно. Она пишет очаровательные письма.

– Ты молодец, папа, берешь на себя труд писать ей, несмотря на всю свою занятость, – ответила Нелл. – Бедная девочка – осиротела так рано! Понятно, что ей нужен зрелый родственник, на которого она могла бы опереться как на отца.

Меня ее замечание задело, и я после того случая больше не говорил с Нелл о ее кузине.

Бланш к тому времени исполнилось восемнадцать, и она явно была очень развитой. Я узнал, что девушка играет на рояле, берет уроки игры на арфе, говорит на итальянском и французском и прочла все те женские романы, которые дали десятилетию название «женские пятидесятые». Злободневные политические вопросы ее, казалось, не волновали (к моему облегчению; мне хватало и того, что приходилось выслушивать в Вестминстере), но она рассказывала мне о текущих делах в Нью-Йорке – расширении Библиотеки Астора, учреждении Куперовского института, беспорядках на Статен-Айленде и сильном пожаре, который уничтожил Хрустальный дворец в Брайант-парке. Ее описание пожара было таким красочным, что я посоветовал ей попробовать себя в литературе, и она ответила – да, ей бы хотелось написать роман наподобие «Джон Галифакс, джентльмен»[1], который она перечитывала в девятый раз.

Я получал удовольствие. И не видел вреда в такой милой переписке, к тому же мне нравилась мысль о том, что где-то в мире есть очаровательная молодая женщина, которая не только регулярно пишет мне, но и каждое письмо заканчивает словами надежды на то, что когда-нибудь мы сможем познакомиться лично.

Вскоре после ее двадцатого дня рождения она прислала мне свой портрет – набросок, сделанный ее другом-художником.

– Весьма привлекательная, – согласилась Нелл, когда я показал ей портрет – уж очень хотелось показать кому-нибудь. – Но, папа, почему она присылает такие вещи тебе?

– А почему нет? – Я ощутил раздражение, что было необычно: Нелл – моя любимая дочь.

– А что, если бы я в ее возрасте послала свой портрет твоему другу лорду Дьюнедену?

– Это абсолютно разные вещи, – возразил я, еще больше раздражаясь. – Ты не состоишь в родстве с Дьюнеденом, а я по браку родственник Бланш.

– Понимаю, – согласилась Нелл и тактично переменила тему.

Более мы не возвращались с ней к разговору о Бланш, а в марте 1859 года Нелл умерла во время родов, и снова я остался с зияющей дырой в ткани моей жизни и почти невыносимым чувством утраты.

Но на сей раз я был так зол, что для скорби едва ли оставалось место. Я злился на всех – на ее идиота-мужа, который увез ее рожать в дорсетский особняк, вместо того чтобы оставить в Лондоне, где она имела бы наилучший возможный уход; зол на несчастного мертворожденного младенца, лишившего жизни свою мать; на дураков, приславших мне потом соболезнования, в которых говорилось, что я должен быть счастлив: у меня еще есть три дочери и они утешат меня в моей скорби. Все знали, что я не в ладах с Аннабель и Маделин, а с Катерин меня разделяет более тысячи миль. Я не получил от них ни слова утешения. Да и не ждал.

В конечном счете гнев настолько переполнил меня, что я сорвался, когда ко мне приехал мой самый близкий друг, чтобы выразить сочувствие.

– Какая мне польза от сочувствия? – выкрикнул я Дьюнедену в пароксизме горечи и ярости. – Зачем мне сочувствие? Все, кого я любил больше всего, умерли. И не смей напоминать мне обо всем, что я потерял! Я прекрасно знаю, что меня ждет, – старость, одиночество и смерть. Боже всемогущий, что за перспектива!

И я продолжил выкрикивать гневную тираду против смерти с таким неистовством, что Дьюнеден в волнении настоял на том, чтобы я немедленно выпил двойную порцию бренди с содовой.

Я на минуту перестал орать – пил бренди, – а он воспользовался моментом и предложил мне уехать на какое-то время.

– Может быть, съездить на Континент ненадолго, – пробормотал он. – Или отправиться в тихое морское путешествие. Самое главное – перемена обстановки.

– Я никуда не хочу, – мрачно ответил я. – И видеть никого не хочу.

Не прошло и месяца, как я в Ливерпуле сел на борт парохода «Персия» компании «Кунард» и отправился в Америку познакомиться с Бланш Мариотт.

2

Естественно, я ехал в Америку не только для того, чтобы познакомиться с Бланш. Я не походил на брата и не вынашивал никаких дурацких планов касательно двадцатилетней женщины, которую никогда прежде не видел. Однако, раз уж я решил отправиться в путешествие, чтобы смягчить боль утраты, и поскольку меня интересовали последние американские достижения в сельском хозяйстве, я не видел оснований, почему бы мне не зайти и к Мариоттам в Нью-Йорке.

Итак, 12 мая 1859 года после восьми спокойных дней путешествия через океан я приготовился к встрече с американской цивилизацией.

Существовал ли на свете город, равный Нью-Йорку? Может быть, когда-то Лондон напоминал Нью-Йорк. Средневековый Лондон – рядом со сверкающими дворцами немыслимого богатства жалкие трущобы немыслимой бедности, осиплые крики нищих тонут в назойливых призывах уличных торговцев, а над всеми криками, шумом и запахами – великолепная небесная линия сверкающих на солнце церковных шпилей. Я приезжал в Америку много лет назад, но по мере приближения парохода к Манхэттену вспомнил речную вонь и чуть ли не услышал бесконечную какофонию в грязных, дымных проулках к северу от Бэттери-парка. Мои воспоминания обрели резкость. Я вспомнил стивидоров, перекрикивающихся на десятке языков, свиней, копающихся в грязи чуть не на каждом углу улицы, яркие огни, которыми светятся по вечерам новенькие здания на Бродвее. Нью-Йорк был примитивным городом, его лучшие кварталы пытались подражать архитектуре георгианского Лондона; но хотя, на мой взгляд, этот город был безнадежно провинциален, я уверен, что любого приезжего гипнотизирует его кипучая энергия. Даже с моего места на палубе, все еще отделенного от берега водой гавани, я испытывал на себе оглупляющее воздействие бурной повседневной жизни города.

Фрэнсис Мариотт встретил меня на причале, отведенном для судов линии «Кунард». Я без труда узнал его, хотя годы еще более украсили его и придали солидность, которой ему не хватало в отрочестве. У него были потрясающие глаза, ровные белые зубы и необыкновенно обаятельная улыбка.

– Добро пожаловать, милорд! – воскликнул он. – Какая радость! Какое удовольствие! Какое редкое счастье!

Такая экспрессивность не удивила меня, потому что американцы поразительно экспрессивны. Всегда смотрел на это как на часть их неанглийского обаяния. Я, улыбаясь, поблагодарил его, пожал ему руку, сказал, что очень рад спустя столько лет снова оказаться в Америке.

Формальности таможенного досмотра уже завершились на пароходе. К счастью, человек моего положения может не беспокоиться о всяких бюрократических процедурах, которые замедляют путешественникам въезд в страну. Проинструктировав слугу и секретаря относительно багажа, я задержался лишь настолько, сколько требовало принятие приглашения на обед от британского консула. Тот также пришел на причал встретить меня, после чего я стал протискиваться через толпы оборванцев к экипажу Мариотта.

Погода стояла аномально жаркая. Пот пощипывал шею, пыль щекотала нос, а сверху, с подернутого дымкой неба, незнакомое солнце обжигало своими лучами изрытые колеями, кишащие людьми улицы.

– Что – нет свиней? – спросил я, глядя в окошко тронувшегося экипажа, – возница принялся хлестать кнутом в равной мере лошадей и нищих.

– Свиней?! Матерь Божья, их всех вывезли в свинарники на окраине города! Давно же вас здесь не было, милорд.

– Я наверняка увижу немало перемен.

– Непременно. Подождите – вы увидите новые дома! У нас теперь есть великолепный парк, а на Пятой авеню строится лучший католический собор в Западном полушарии.

– Вероятно, за это нужно благодарить ирландских иммигрантов.

– Давайте избегать разговоров про иммигрантов, – сказал Фрэнсис, продолжая улыбаться, – этот предмет многих здесь приводит в дурное настроение.

– Все еще? – спросил я, вспомнив, как Америке удалось захлопнуть дверь перед ордами ирландцев, которые пересекали Атлантику, спасаясь от голода десять лет назад.

– Милорд, увеличение населения, трудности, с этим связанные…

И он принялся с жаром рассказывать о проблемах Нью-Йорка, а я его вежливо слушал. Наконец мне удалось отвлечь его – я с улыбкой пробормотал:

– Нас в Англии больше беспокоит отношение президента Бьюкенена к сецессии.

– Ну, Бьюкенен знает, что делает, – уверенно сообщил Фрэнсис. – Войны не будет. Никто не хочет войны – это плохо сказывается на торговле и на работе биржи. – (И Фрэнсис, и его отец сделали состояние на Уолл-стрит.) – По моему мнению, один только разговор о войне является преступлением. Золото уже стало исчезать с рынков, а что касается коммерческих кредитов… Мы так и не оправились от паники пятьдесят седьмого года, когда «Огайо лайф» обанкротилась и потянула за собой Боуэри Бэнк.

Он еще целую минуту рассуждал о финансовых проблемах, а потом мы перешли к обсуждению моего визита, моей семьи и теплого приема, который ждет меня в особняке Мариоттов к северу от Вашингтон-сквер.

Я и представить себе не мог, что особняк может выглядеть даже пошлее, чем я его помнил, но отец Фрэнсиса перед смертью приказал покрасить золотой краской горгулий и водосточные трубы, что позволило дому достичь новой и невероятной степени вульгарности. У меня не хватает слов, чтобы описывать это дальше, могу только добавить, что в этих архитектурных изысках греческие идеи сочетались браком с готической претенциозностью, но брак получился неудачный.

Экипаж свернул с Пятой авеню, проехал через пару ворот (с сожалением должен отметить – тоже золоченых) и остановился в просторном дворе. Лакей помог мне выйти из экипажа, и тут я увидел красную ковровую дорожку на ступеньках крыльца, а дальше, в коридоре, еще одна дорожка такого же цвета уходила куда-то в бесконечность под созвездие люстр.

– Моя семья сгорает от нетерпения познакомиться с вами, милорд, – сказал Фрэнсис, улыбаясь своей особенной белозубой улыбкой. – Моя сестра Бланш просто считала дни до вашего приезда.

– Буду рад познакомиться с обеими твоими сестрами, – вежливо ответил я.

Поскольку Бланш вряд ли могла бы вести переписку со мной без его разрешения, он, вероятно, предполагал, что я отвечаю взаимностью на ее интерес ко мне, но мне ни в коем случае не хотелось, чтобы Фрэнсис рассчитывал на нечто серьезное.

Его семья ждала в зале.

Я сразу же увидел Бланш. Она оказалась ростом меньше, чем я воображал, но сложения исключительного. У нее была белая безукоризненная кожа, высокие скулы и длинная, красивая шея. Я постоянно убеждал себя: меня наверняка ждет разочарование, когда я увижу ее. Теперь же так поразился, увидев подтверждение слов Дэвида (раз в жизни он не преувеличил обаяние женщины), что чуть не потерял дар речи. Пришлось приложить немалые усилия, чтобы сохранять невозмутимое выражение лица, пока Фрэнсис представлял меня своей жене Амелии.

Амелия оказалась крупной женщиной с преждевременно состарившейся от нью-йоркского климата кожей, в ее карих глазах неизменно светилось беспокойство. Вероятно, ее волновала супружеская неверность мужа, и я, увидев ее, сразу же понял, что любовные связи Фрэнсиса многочисленны и разнообразны. Двое детей пошли в отца. Девочка, Сара, была хорошенькая, с капризным ротиком, а мальчик, Чарльз, хотя и стеснительнее сестры, смотрел смышленым, наблюдательным взглядом.

– А теперь позвольте мне, – сказал Фрэнсис, делая размашистый жест рукой, – познакомить вас с моей сестрой Бланш. Бланш, дорогая, позволь представить тебе…

Возможность представить мне Бланш настолько поглотила его, что он совершенно забыл о своей второй сестре. Но к счастью, к этому времени я уже оправился от потрясения и, познакомившись с Бланш, с приличествующим случаю вежливым энтузиазмом повернулся к семнадцатилетней рыжеволосой мисс, которая понуро стояла на заднем плане.

Фрэнсис упрекнул себя за забывчивость. Его обаянию трудно было противостоять.

– Да, конечно. Понимаете, я так взволнован, что скоро и собственное имя забуду! Милорд, моя сестра Маргарет.

Я проникся сочувствием к девочке (уж слишком она была простовата на вид), в особенности когда увидел, как она завидует своей красивой старшей сестре, а потому постарался поздороваться с ней с таким же энтузиазмом, с каким здоровался с Бланш. Я обратил внимание, что это удивило всех, в особенности Бланш, и тогда мне стало ясно, что я обманывал себя, полагая, будто никто не придает нашей переписке никакого значения. Однако, невзирая на нехарактерную для меня наивность, я все же не превратился в романтического идиота. Твердо решив, что мои отношения с обеими девицами будут только отеческими, я дал себе зарок в течение моего короткого визита в Нью-Йорк не отдавать предпочтения ни одной из них в ущерб другой.

Но отрицать, что Бланш поразительно красива, было невозможно.

3

– Мне будет очень не хватать вас, кузен Эдвард, когда вы уедете в Вашингтон, – сказала мне Бланш три недели спустя. – Не могли бы вы отложить вашу поездку на пару недель?

Мы сидели в саду на чугунной скамейке в тени вяза, защищавшего нас от жаркого послеполуденного солнца, и перед нами простирался газон с травой отвратительного коричневатого цвета, напоминавший мне о том, как далеко я от дома.

Слева от нас находился летний дом, справа – неработающий фонтан, а издалека, из-за высокой стены, до нас доносились звуки проезжающих экипажей, стук колес телег, двигающихся по Пятой авеню.

– Ваше пребывание здесь такая радость для всех нас, – добавила, вздохнув, Бланш.

– Для меня это тоже радость.

К несчастью, так оно и было на самом деле. Фрэнсис кормил и поил меня вином чуть ли не с маниакальным усердием, а Бланш всегда оказывалась рядом, стоило мне подумать, как бы приятно было побеседовать с ней. Признаю, мне льстило такое внимание, но по зрелом размышлении я ничуть не удивлялся. На американцев влияют английские титулы, к тому же я сделал весьма заметную карьеру. Если нью-йоркское общество предпочитало относиться ко мне как к знаменитости, то я, безусловно, не имел ни малейшего желания возражать.

– Я вернусь после поездки в Вашингтон, Висконсин и Огайо, – пообещал я Бланш.

– Я могу понять ваше стремление посетить Вашингтон, – сказала Бланш, обаятельно надув губки, – потому что все утверждают, что государственные здания в Вашингтоне производят впечатление. К тому же лорд Палмерстон хочет, чтобы вы засвидетельствовали его почтение президенту, а мужчины, конечно, всегда увлечены политикой, дипломатией и всякими такими вещами. Но зачем, господи боже мой, зачем вам нужно в Огайо? И Висконсин? Я не вижу причин, по которым кому-то может понадобиться Висконсин.

– Там есть один фермер, он изобрел машину, способную произвести революцию в сборе урожая, – объяснил я, глядя, как ее густые темные волосы скручиваются в колечки сзади на шее. – А в Огайо вывели новый вид маиса, который, возможно, подходит для выращивания в Ирландии.

– А я думала, в Ирландии не выращивают ничего, кроме картофеля.

Я не стал объяснять. Никогда не обсуждаю Кашельмару.

– Кузина Элеонора разделяла ваш интерес к сельскому хозяйству, когда была жива?

Часы я держал в руке, хотя даже не помнил, когда вытащил их из кармана.

– Господи боже! – удивленно воскликнул я. – Вы посмотрите только, который час! Вы не опоздаете на урок арфы?

– Ах эта ужасная арфа! – Она скользнула лукавым взглядом по мне из-под ресниц и улыбнулась; я обратил внимание на полноту ее крупных подвижных губ.

В саду стояла жара. Я понять не мог, как Бланш умудряется выглядеть так, будто ей это пекло нипочем, и мною внезапно овладело желание прижать горячие пальцы к ее бледной коже, пока из моего тела не выйдет этот жар.

Не дав себе труда подумать, я вдруг произнес:

– Когда я могу ждать, что Фрэнсис привезет вас ко мне в гости в Англию?

– Боже, когда вы нас пригласите, конечно. – Она рассмеялась, а в следующее мгновение обхватила меня рукой за шею и легонько поцеловала в щеку.

– Бланш…

Но девушка уже отпрянула. Резво пробежала по газону и, только дойдя до дому, повернулась с улыбкой и в прощальном жесте подняла руку в перчатке.

Я был так потрясен и ее поведением, и собственной бурной реакцией, что, после того как она исчезла в доме, мне пришлось еще несколько минут посидеть на скамейке, приходя в себя. Когда я снова смог связно мыслить, то постарался успокоиться. Глупо было чувствовать себя фраппированным ее поведением. Американские девицы славятся своей откровенностью, и было бы неправильно судить Бланш по тем стандартам, в которых я воспитывал своих дочерей. А мои собственные чувства? Но о них знал только я. Никаких глупостей я не сделал, и в мои намерения входило далее вести себя исключительно благоразумно.

Однако мысли путались относительно того, что считать благоразумным поведением. Я никогда не относился к американцам с предубеждением, но можно ли жениться на американке? Почти наверняка нет. Мариотты были на свой манер аристократией, но по английским стандартам считались бы вульгарными чужаками. Но разве я принадлежу к тем людям, которых страшит суд общества? Я не какой-нибудь новоиспеченный представитель среднего класса, неуверенный в своем социальном положении.

– Я буду делать то, что захочу, – сообщил я безучастным птицам на кустах. – Что бы мне ни понравилось.

Забавно, что меня больше волновало место ее рождения, а не возраст, правда двадцатилетние девушки часто выходят замуж за зрелых мужчин, в этом нет ничего необычного. Пусть она не разделяла моих духовных интересов, но неужели мне нужна женщина, единственная добродетель которой состоит в способности интеллектуального общения? Нет, я так не думал.

Я долго просидел в размышлениях о том, чего же я хочу, потом наконец вернулся в дом. Внутри стояла тишина. Амелия отправилась с детьми на прогулку, Маргарет, как обычно, где-то пряталась (я после приезда почти не видел ее), а Фрэнсис, насколько я знал, еще не вернулся из своей фирмы на Уолл-стрит. Сверху доносились тихие сбивчивые аккорды арфы Бланш, и я решил послушать ее игру в маленькой гостиной рядом с музыкальной комнатой, где она брала уроки. Эти комнаты разделяла дверь, как и всегда, стоявшая чуть приоткрытой. Стараясь не шуметь, чтобы не помешать ей, я сел, взял журнал, который меня ничуть не интересовал, и принялся с удивлением слушать сетования Бланш учителю музыки на трудности игры на арфе.

Мне ее игра казалась превосходной.

Я устроился поудобнее, чтобы провести следующие полчаса, слушая музыку, но тут урок прервался. В коридоре послышались резкие шаги, дверь открылась, и раздался властный голос Фрэнсиса:

– Бланш, мне надо с тобой поговорить наедине.

– Бога ради, Фрэнсис, у меня урок!

– Мне все равно, что у тебя, – хоть урок, хоть молитва. Добрый день, мистер Паркер.

– Добрый день, сэр, – пробормотал, запинаясь, маленький учитель музыки. – Если хотите, чтобы я подождал внизу…

– Не хочу. Вы свободны.

Когда они остались одни в музыкальной комнате после этой отвратительной демонстрации грубости и плохого воспитания, хозяин дома воскликнул:

– Ответь-ка мне, Бланш, как называется то, что ты делаешь, черт побери?!

– Фрэнсис! Как ты смеешь так разговаривать со мной?

– Как ты смеешь вести себя словно шлюха из концерт-салуна?! Я видел тебя только что в саду!

– Ты сам мне сказал, чтобы я была с ним любезна!

– Любезна! Но я тебе не говорил, чтобы ты вела себя с ним как потаскуха. Бог ты мой, что этот старый дурак будет думать о воспитании, которое ты получила? Ты, возможно, погубила нас обоих в его глазах!

– Если и так, то в этом только ты виноват! Господи боже, я никогда не хотела иметь ничего общего с кузеном Эдвардом. Это ты мне не давал покоя со времени того жуткого финансового кризиса два года назад, все приставал – напиши кузену Эдварду, задобри кузена Эдварда, польсти кузену Эдварду, чтобы он мозги потерял…

– Если бы ты знала о банкротстве столько, сколько знаю я, то ты бы понимала, как важно поддерживать хорошие отношения с богатыми родственниками!

– Да – с английским родственником. Ты, который презираешь Европу и все европейское! Фрэнсис, какой же ты лицемер! Меня иногда тошнит от тебя!

– Молчи! – закричал Фрэнсис. – Какая наглость разговаривать со мной в таком тоне!

– Наглость? И кто говорит о наглости? Уж какая это была наглость с твоей стороны – заставлять меня выламываться перед стариком!

Я вышел из комнаты.

В коридоре было сумеречно и прохладно. Прислонившись к стене, я прижал лоб к темным обоям, но, когда понял, что все еще слышу ругань из музыкальной комнаты, пошел на ощупь по коридору, словно слепой.

Мои пальцы нащупали паз в стене. Я оказался у двери, которой не замечал раньше. Мне хотелось одного – найти уголок, где я мог бы побыть один. Нажав на ручку, вслепую вошел внутрь.

Закрыв за собой дверь, я зажмурил глаза и прислонился к стене. Наступило долгое мгновение абсолютной тишины, а потом, как раз перед тем, как мое чутье подсказало мне, что я не один в комнате, я услышал тихое, вежливое покашливание.

Помню, что выпрямился, а уже потом открыл глаза.

Со стула у окна за мной наблюдала Маргарет. Я молча смотрел на нее, вспомнив, что в день приезда приветствовал ее с таким же энтузиазмом, как приветствовал Бланш.

Я попытался что-то сказать, но, к своему ужасу, обнаружил, что потерял дар речи. Ситуацию спасла Маргарет; сочувственным, но деловым тоном она спросила:

– Могу я вам помочь, кузен Эдвард?

Услышав ее голос, я с мучительным уколом благодарности понял, что она не забыла доброты, которую я проявил к ней.

4

Девушка сидела за столиком с шахматными фигурами, но теперь встала. Она была невысока – не больше пяти футов, жесткие, непокорные рыжие волосы Маргарет связала сзади модным шиньоном. Резкие черты заостренного личика, длинный, тонкий нос и квадратный подбородок, голубые глаза были прищурены, словно она смотрела на мир с обоснованным подозрением. Позднее я узнал, что у нее близорукость. Когда она поднялась из-за шахматного столика, я увидел пенсне, болтающееся на черной ленточке на ее шее, но мне и в голову не пришло, что ее подозрительное выражение происходит всего лишь от напряжения, которое ей приходится прикладывать, чтобы видеть мир.

– У вас нездоровый вид, – заметила она. – Пожалуйста, присядьте.

Маргарет озабоченно посмотрела на меня. Я сумел выдавить:

– Спасибо. Я не привык к жаре. В Англии… – Но больше ничего в тот момент я не мог сказать. Сел на стул против нее через столик, уставился на стоящие на знакомых черных и белых квадратиках фигуры из слоновой кости.

– Вы играете в шахматы? – поинтересовалась Маргарет. Она старательно разглядывала белую пешку. – Это партия из книги, которую Фрэнсис дал мне много лет назад. Брат прежде хорошо играл в шахматы, но теперь бросил – слишком занят зарабатыванием денег, поэтому я играю одна. Амелия говорит, что шахматы не для девушек, но я всегда считала такое представление очень глупым.

Я достаточно пришел в себя, чтобы ответить нормальным голосом:

– Как странно! Именно это утверждала и моя покойная жена.

– Ваша жена? Правда? Замечательно! А сама она играла в шахматы?

– Да. И ее тоже научил старший брат.

– Она хорошо играла?

– Иногда она позволяла мне выиграть.

Маргарет рассмеялась, и я только в этот момент вспомнил, что никогда и ни с кем не обсуждаю Элеонору.

– Хотите закончить со мной партию? – спросила она.

– Если вы не против. Да, с удовольствием. – Все воспоминания умерли, утонув в очаровательной абстракции шахмат. Я смотрел на знакомые фигуры, словно на давно потерянных друзей, и со страстью нащупывал ходы, которые когда-то отыскивались рефлекторно.

– Вы для меня слишком сильный противник! – восхищенно воскликнула Маргарет, когда был сделан последний ход.

– Напротив, это вы играете слишком хорошо, а я тугодум – давно не играл.

– А когда вы играли в последний раз?

– О, это было четырнадцать лет назад, – признался я. – В Кашельмаре.

– Ах да! В вашем ирландском имении. – Она стала заново расставлять фигуры на доске. – Четырнадцать лет – большой срок. А почему вы так точно помните, когда играли в последний раз.

Я открыл рот, чтобы дать короткий уклончивый ответ, но вдруг услышал собственный голос:

– Потому что я посетил Ирландию накануне голода. Моя жена тяжело восстанавливалась после рождения последнего ребенка, и поездка в Ирландию была первой, которую она смогла осилить по прошествии нескольких месяцев. Мы тогда привезли нашего сына Луиса в Ирландию, невзирая на то что ранее, опасаясь болезней, никогда не вывозили детей из Англии. День спустя после прибытия мы с Элеонорой в последний раз играли в шахматы, а потом Луис заболел тифом и через неделю умер.

Она смотрела на меня. Я обратил внимание на веснушки на ее переносице.

– Ему было одиннадцать лет, – добавил я.

– И ваша жена умерла вскоре после этого?

Ее вопрос поразил меня. Я ждал от нее какой-нибудь бессмысленной банальности, выражения сочувствия.

– Нет, – произнес я, помолчав. – Она прожила еще шесть лет.

– И вы больше ни разу не играли в шахматы. Почему? Она сердилась на вас? Винила вас в смерти сына?

Ее прямолинейность испугала меня, и я ответил неловко:

– Отчасти это и правда была моя вина. Напрасно я повез их обоих в Ирландию, но я думал, что перемена пойдет на пользу Элеоноре, да и Луис рос и хотел увидеть имение, которое когда-нибудь будет принадлежать ему.

– Тогда почему же она винила вас?

– Здоровье у нее уже было подорвано, а потрясение от его смерти… совсем выбило из колеи. Когда мы из Ирландии вернулись в Уорикшир, она никого не хотела видеть и вообще редко выходила из дому.

– Стала затворницей, вы хотите сказать?

– Да. С ней произошел нервный срыв, – конечно, еще одна причина нашего отчуждения, но… – У меня закрались сомнения в трезвости собственного рассудка. Я никому никогда не говорил о нашем отчуждении прежде. Видимо, сочетание жары и потрясения повлияло на меня серьезнее, чем я думал.

– И сколько лет прошло, прежде чем вы вернулись в Кашельмару?

И опять меня поразило отсутствие сочувственных банальностей.

– Четыре года. – Я оглядел комнату: у одной стены стояла китайская ширма, а на лакированном столике – ваза китайского фарфора. – Четыре года, – повторил я недоуменным голосом, словно все еще сам не мог принять чудовищность содеянного мною. – Годы голода. Я отвернулся от Кашельмары на четыре года, а когда приехал туда снова, то обнаружил, что мои земли погибли, мои оставшиеся в живых арендаторы превратились чуть ли не в животных, а вся долина выглядела не лучше, чем огромное кладбище.

Она ничего не сказала на это, но я почти забыл о ней. В ту минуту я видел трупы, лежащие на обочине, невспаханные поля и запах смерти вокруг разрушенных домов Клонарина. Помню, как зашел в церковь в поисках священника и обнаружил, что все подсвечники исчезли.

– Я вел себя не лучше, чем худшие из землевладельцев, не живущих на своей земле, – пробормотал я. – Сотни людей, о которых я должен был бы позаботиться, умерли от голода и болезней.

– Но ведь…

– Конечно, я с тех пор пытался искупить свою вину! Реорганизовал мое имение, построил новые дома для арендаторов, вложил деньги в землю, стал интересоваться последними достижениями в сельском хозяйстве… – Я помолчал, а потом удивленно проговорил: – Я чувствую себя виноватым и потому никогда не говорю о Кашельмаре. И я никогда не говорил об Элеоноре, потому что я и перед ней чувствую вину. И дело не просто в смерти Луиса. А вообще во всех наших детях, последний из которых почти убил ее.

Я стоял у окна, хотя и не помнил, когда поднялся на ноги. За выгоревшим газоном плыло пятно яркого света, усиливавшее боль за моими глазами.

– Я был предан Элеоноре, – произнес я после продолжительной паузы. – Наш брак не должен был закончиться отчуждением. Мы не заслуживали этого. То, что случилось, несправедливо.

Моего запястья коснулась маленькая горячая рука. Тихий голос со страстью проговорил:

– Жизнь иногда бывает такой ужасной, правда? И несправедливой. Я понимаю, что вы чувствуете.

И я вдруг осознал, что именно это я и хотел услышать со времени смерти Нелл, – не бесконечные сочувствия вполголоса, не религиозные общие места, не приторные напоминания о том, что я не должен забывать о дарованных мне радостях, а именно такие слова: да, жизнь часто жестока, а судьба несправедлива и я имею право сердиться и скорбеть о потери дочери.

– Я знаю, что вы чувствуете, – сказала Маргарет, и я верил, что она каким-то чудом и в самом деле знает; и в этом ее знании лежит освобождение от одиночества – освобождение, которого я так долго и безуспешно искал.

Я смотрел на нее и уже больше не злился. Уже не хотел проклинать несправедливость смерти, а был просто благодарен за то, что жив. И, глядя на Маргарет через бездну разделяющих нас лет, понимал, что не только хочу ее, но и ничто на свете не может встать на моем пути.

Глава 2

1

У меня не было возможности немедленно реализовать мой интерес к Маргарет, потому что на следующий день я отправился в Вашингтон, начиная тем самым двухмесячное путешествие по континентальной части Соединенных Штатов. Впрочем, мой отъезд, казалось, происходит очень вовремя. Мысль о том, чтобы лишний день оставаться под крышей Фрэнсиса, была для меня невыносима, и, как бы мне ни хотелось видеть Маргарет, я знал, что должен временем проверить возникшее к ней чувство. И, как это часто случается после откровенного разговора, я почти сразу же начал жалеть о моей открытости, и хотя не сомневался в тактичности Маргарет, но хотел, чтобы она своим молчанием доказала мне: я могу ей доверять.

В мои цели не входит подробное описание путешествия по Америке. Если кто-нибудь вдруг пожелает издать мою биографию, то отсылаю его к статьям, которые написал позднее для Королевского сельскохозяйственного общества: «Мутантные виды маиса в штате Огайо» и «Клубнекопатель мистера Джона Ф. Эпплби – изобретение, облегчающее сбор урожая». Где-то наверняка сохранилось мое письмо лорду Палмерстону о состоянии американских штатов, хотя из опыта моего общения с Палмерстоном предполагаю, что он, вероятнее всего, изорвал его в клочья. Ведь я советовал проводить политику строгого невмешательства во внутренние дела Соединенных Штатов, а это было для Палмерстона как красная тряпка для быка. Но у меня для такой позиции имелись основания. Находясь на американской земле, я ясно видел, что для этой нации вопрос отношений с Англией весьма больной, так же как для выросшего ребенка нередко остается больным вопрос отношений с родителями. Американцы считают – и, вероятно, для этого есть основания, – что в Англии не понимают их страну, и, хотя большинство американцев, с которыми я встречался, относились ко мне дружески, я ощущал сильные антибританские настроения в обществе.

«Представьте себе, какая катастрофа ждет англо-американские отношения, – писал я Палмерстону, – если в случае внутреннего военного конфликта в Америке окажется, что Англия поддерживала проигравшую сторону. Уж лучше не поддерживать ни одну из сторон, выждать, понять, куда дует ветер».

Моя стрела была направлена в Гладстона[2] и лорда Джона Рассела[3], которые отстаивали свое наивное убеждение, будто владельцы плантаций на юге – всего лишь компания британских джентльменов, говорящих с американским акцентом, и им следует позволить поступать по их разумению.

Не то чтобы я совершенно не сочувствовал Югу. Я полагал, что существуют веские доводы в пользу того, что каждый штат имеет право на отделение, но при этом не считал, что позор рабства можно оправдать эмоциональными ссылками на конституционные права. Меня все упорно убеждали, что разногласия в Америке носят чисто конституционный характер, но мне, стороннему наблюдателю, было ясно, что, хотя горячей темой и считается право на отделение, на самом деле люди обсуждают только одно – рабство.

«Все здесь говорят о Виксберге, – писал я Палмерстону, – где заключенное недавно коммерческое соглашение вновь открыло тему торговли африканскими рабами и признало утратившими силу все ограничения, касающиеся рабства. А тем временем все смотрят на Канзас, где вскоре должно быть принято решение о том, будет или не будет в конституции штата статья о рабстве. Раскол в стране обостряется, и после аудиенции у президента Бьюкенена сегодня утром я пребываю в убеждении, что ни у него, ни у кого другого нет ни малейшей надежды на разрешение проблем, стоящих перед Америкой сегодня, и предотвращение кризиса, который угрожает возникнуть завтра. Трудно предсказать, как пройдут президентские выборы в следующем году. Похоже, демократы разделятся: южные будут выступать за рабство, северные сохранят нейтралитет. Конституционные юнионисты пойдут на компромисс в вопросе рабства, но у них нет сильного лидера. Новая Республиканская партия, которая хорошо провела прошлые выборы, вероятно, имеет сильного лидера, но он идеалист и фанатик, и если победит благодаря своему красноречию, то гражданская война неминуема».

Я впервые услышал имя Линкольна в Вашингтоне, теперь, оглядываясь на те годы, мне представляется странным, что даже в 1859 году он был мало известен на востоке Америки и лишь в следующем феврале привлек к себе внимание в Нью-Йорке выступлением в «Купер юнион».

Я с облегчением покинул Вашингтон. Не то чтобы мне не понравился город. Напротив, его величественный замысел производил сильное впечатление. Но американские политики в сравнении с английскими представляют собой грубую толпу, а политический климат в то время установился такой напряженный, что атмосфера в столице была изматывающей в той же мере, что и несносной.

Маисовые поля Огайо оказались идеальным противоядием. Благодаря заботам правительства я остановился на большой ферме близ Цинциннати; не существует какого-то федерального министерства, которое занималось бы исключительно сельским хозяйством, но Патентное ведомство – а оно здесь занимается в том числе и вопросами сельского хозяйства – в своем рекомендательном письме было весьма убедительным, и мой хозяин в Огайо очень тепло принял меня. Американское гостеприимство не сравнимо ни с каким другим, и я с удовольствием провел время на ферме, тем более что перед этим мне нередко приходилось сталкиваться с антибританскими настроениями. Только вот мутантная разновидность маиса меня разочаровала. Я пришел к мрачному выводу, что этот вид не подходит для выращивания в Ирландии. Надиктовав несколько соображений по этому поводу, я отправился в Висконсин ознакомиться с клубнекопателем мистера Эпплби.

В Огайо стояла невыносимая жара, Висконсин встретил меня относительной прохладой, и я, остановившись в небольшом отеле, поздравил себя с тем, что получаю представление о жизни на фронтире в огромных пространствах того, что называется «настоящая Америка».

Озера и сосновые леса поблизости источали скандинавский аромат, и я подумал о том, что здесь очень понравилось бы Элеоноре. Мы с ней когда-то много путешествовали, бывали и в Америке, но во время нашей поездки по стране не видели ничего и близко похожего на Висконсин.

Клубнекопатель мистера Эпплби, как и большинство изобретений, оказался блестящим, но непрактичным, и я подозревал, что пройдет много лет, прежде чем он будет продаваться дешево в промышленных масштабах. Но достижения мальчика (ему было всего восемнадцать) привели меня в восторг, и я обещал прислать ему мой доклад Королевскому сельскохозяйственному обществу. На этом деловая часть моего путешествия завершилась, и я по Великим озерам отправился пароходом на восток, а потом, после короткого, но утомительного путешествия по суше, сел на другой пароход, на котором по реке Гудзон добрался до Нью-Йорка.

К моему огорчению, на Манхэттене стояло пекло, как в духовке. В особняке на Пятой авеню жена Фрэнсиса Амелия готовилась к переезду семьи в их загородный дом в Гудзон-Вэлли, и, хотя меня пригласили присоединиться к ним, я не собирался задерживаться. Извинившись самым вежливым образом, я распорядился, чтобы мой секретарь заказал билеты на пароход на следующей неделе, и, когда вопрос с моим отъездом был улажен, смог обратить внимание на Маргарет.

Она показала себя девицей рассудительной – ни Фрэнсис, ни Бланш не дали мне ни малейших оснований подозревать, что она сообщила им какие-либо подробности нашего разговора. И я, убедившись в этом, принял решение. Мне никак не удавалось застать ее в одиночестве – Фрэнсис или Бланш постоянно вертелась рядом, – но в один прекрасный день, когда Фрэнсис уехал на Уолл-стрит, а Бланш отправилась страдать на очередной музыкальный урок, я по договоренности встретился с Маргарет в маленькой китайской комнате, где она в одиночестве играла в шахматы.

– Я так рада, что вы предоставили мне еще одну возможность сразиться с вами, – сказала девушка, улыбаясь мне. – Думала, у вас до отъезда будет слишком много дел и времени на партию не останется.

– Мне хотелось поговорить с вами. – Я сел против нее, надеясь, что, несмотря на нервозное состояние, не выгляжу слишком неуклюже. – В шахматы мы, конечно, сможем сыграть позднее, но сначала хочу сказать вам кое-что.

Она посмотрела на меня удивленно, потом в ее взгляде появилась тревога.

– Надеюсь, что не сделала ничего такого, что могло бы вызвать ваше недовольство.

– Напротив, вы вызываете у меня такое довольство, что я хотел бы пригласить вас в Англию следующей весной.

– В Англию? – удивленно проговорила Маргарет. – Меня?

Судя по ее виду, она не верила своим ушам.

– Если вы хотите отложить ваш визит, пока не станете постарше…

– Нет-нет! – воскликнула она. – Я бы очень хотела приехать, но дело в том, что…

– Да?

– Фрэнсис ни за что мне не позволит! – с отчаянием в голосе произнесла Маргарет. – Он настроен весьма антибритански, хотя вы, наверно, и думаете иначе.

– Вы любите Фрэнсиса?

– Да, очень, – без колебаний ответила она. – Маленькой я была его любимицей, а теперь он уделяет внимание только Бланш, а поскольку у нас с Бланш вечный разлад…

– Понимаю.

– И Амелия относится ко мне ужасно, хуже мачехи. Я жалею, что Фрэнсис женился на ней!

– Значит, вы, вероятно, совсем не так счастливы в Нью-Йорке, как могли бы.

– Я не буду тосковать по дому, поехав погостить в Европу, если вы это имеете в виду. Напротив, думаю, что сразу же влюблюсь в Англию и не захочу уезжать.

– В таком случае вы сможете оставаться столько, сколько пожелаете.

– С вами? Сколько мне захочется? Кем-то вроде приемной дочери? – Она сидела на краю стула и смотрела на меня как на волшебника, показывающего какой-то удивительный фокус. – Ах, я бы очень хотела!

– Ну, в дочерях у меня нет нужды, а вот жены мне некоторое время ох как не хватает, – бросил я легкомысленным тоном, чтобы она могла принять мои слова за шутку, если пожелает. – Однако если вы предпочитаете видеть во мне отца…

Ее лицо изменилось. Я замолчал, беззаботно развел руками и наклонился над шахматной доской.

– Надеюсь, вы не будете судить меня чересчур строго за мое высокое мнение о вас, – быстро добавил я, выстраивая пешки квадратом. – И еще надеюсь, вы не сочтете мое предложение бестактным, но я никому не делал предложений с моего двадцатидвухлетия и, боюсь, совершенно потерял навыки. Конечно, я слишком стар для вас…

– Стары? Какая мне разница, сколько вам лет? Да будь вам хоть сто, мне было бы безразлично.

Я посмотрел на нее. На ее маленьком заостренном побелевшем лице появилось выражение решимости. Поначалу я подумал, что Маргарет злится, а потом, потрясенный, увидел, что она вне себя от возбуждения. Я потерял контроль над собой, попытался говорить, но она не дала мне закончить.

– К весне следующего года, когда я приеду в Англию, – поспешно объяснила она, – я буду старше. К тому времени мне исполнится восемнадцать. Я стану очень взрослой и очень умной, и вы даже не вспомните, какая я была маленькая сегодня. Понимаю, что моя молодость будет большой помехой вам в вашем положении, но я компенсирую вам ваши трудности, обещаю. Уверена, вы не пожалеете, если возьмете меня в жены.

– Мое дорогое дитя…

– Конечно, я бы предпочла быть вашей женой, а не приемной дочерью, но, кажется, не могу надеяться на большее, чем на приемную дочь. Хочу сказать, мало того что я так ужасно молода, у меня еще и волосы такого жуткого цвета, у меня веснушки, а вы такой умный и благородный, такой… такой…

Несмотря на изумление, я не смог противиться улыбке:

– Да?

– Вы такой высокий и красивый! – воскликнула Маргарет и зарыдала.

Не помню толком, что случилось потом. Знаю только, что тут же вскочил на ноги, она тоже встала, и я обнимал ее. Мне и в голову не пришло спросить себя, благоразумно ли это, и, уж конечно, это не пришло в голову Маргарет. Она обвила руками мою шею и без всякого стыда плакала на моей груди, обливая слезами мою крахмальную рубашку. Платье обтягивало ее фигуру, и, несмотря на неизбежный по последней моде выступ кринолина сзади, я впервые понял, что она, будучи миниатюрной, вовсе не такая худышка, как мне всегда казалось.

– Вы выйдете за меня замуж в Англии в следующем году?

– Я выйду за вас замуж завтра… в самом темном углу Африки, если будет нужно!

Я рассмеялся:

– Нет, мы должны подождать несколько месяцев – вдруг вы передумаете.

Ее запрокинутое лицо было так близко – я мог пересчитать веснушки у нее на переносице, но мне показалось гораздо более разумным поцеловать ее. Я не хотел ее тревожить и поцеловал всего лишь в щеку, но, не успев еще насладиться свежестью ее кожи, вдруг почувствовал, что она импульсивно повернула голову, и мои губы накрыли ее рот.

Она действовала инстинктивно, ведь вряд ли у нее имелся какой-либо опыт, но ее инстинкты были удивительно чувственными. Я был настолько удивлен, что пару мгновений не отвечал на ее порыв, и она, решив, что совершила какую-то ужасную faux pas[4], зарделась, отпрянула от меня и принялась бормотать извинения.

Я пресек ее самобичевание. И опять не дал себе труда подумать. Просто снова прижал ее к себе и поцеловал – поцелуй длился так долго, что нам пришлось оторваться друг от друга, чтобы перевести дыхание. И тогда я наконец сказал иронически:

– Если бы ваш брат увидел нас сейчас, у него были бы все основания потребовать, чтобы я немедленно покинул его дом.

– Фрэнсис! – воскликнула она в ужасе. – Господи милостивый, я совсем забыла о нем! Ах, кузен Эдвард, он ни за что не позволит мне выйти за вас. Ни за что!

Я улыбнулся. И получал удовольствие, улыбаясь, и мое удовольствие было бесконечно приятно мне.

– Мое дорогое дитя, – с любовью в голосе произнес я, – Фрэнсис будет очень-очень рад.

2

– Кузен Эдвард! – любезно воскликнул Фрэнсис. – Как это мило с вашей стороны! А я как раз хотел отправиться на ваши поиски.

– Да, – сказал я. – Теперь, когда до моего отъезда осталось всего два дня, я подумал, что ты, вероятно, захочешь поговорить со мной кое о чем. Позволь мне присесть?

– Конечно! – Он резво бросился предлагать мне лучшее кресло.

Мы сидели в курительной на цокольном этаже дома – маленькой мужской комнате с удобными креслами, кушетками и картинками скаковых лошадей на стенах. Окна, как и окна китайской комнаты выше, выходили в сад, и, выглянув во двор, я увидел двух детей Фрэнсиса, Чарльза и Сару, – они бегали вокруг фонтана, играли в салочки.

– Кузен Эдвард, мне будет не хватать вашего общества, – начал речь Фрэнсис своим превосходным, по-актерски пластичным голосом. – В особенности будет переживать Бланш.

– Бланш? – Я несколько дней выносил его лицемерие и не испытывал ни малейшего желания длить это хоть одной секундой дольше. – Ты наверняка оговорился – имел в виду Маргарет.

Он уставился на меня, и я снова обратил внимание на его странные глаза, такие светло-карие, чуть ли не желтые. У него были высокие скулы на мясистом лице, что придавало его глазам слегка восточный вид.

– Маргарет? – недоуменно переспросил он наконец.

– Маргарет, – подтвердил я недвусмысленным небрежным тоном, каким не разговаривал с ним никогда прежде. – Ты, конечно, уже понял, что она в меня влюблена.

Он ошарашенно уставился на меня. Мы сидели друг перед другом в наших креслах, но тут он встал. Двигался медленно, сжимая кулаки за спиной.

– Кузен Эдвард, – сказал он, – думаю, вы ошибаетесь.

– Думаю, что не ошибаюсь. – Откинувшись на спинку кресла, я вытянул длинные ноги, аккуратно закинул одну на другую. – Она дала мне без всяких сомнений понять, что желает в будущем стать моей женой.

За этим наступило глухое молчание. Я видел, как побледнело его лицо, обратил внимание, какие громадные усилия он предпринимает, чтобы сдерживать себя. Фрэнсис напряженно думал. Я чуть ли не слышал, как его мозги перемалывают одну мысль за другой, пока он пытается решить, что может позволить себе сказать мне.

– Поскольку ты ее опекун, – добавил я после паузы, – я, естественно, до отъезда должен обсудить этот вопрос с тобой. Я желаю жениться на Маргарет. Верю, что она будет великолепной женой. С твоего разрешения, я жду ее в Англии в следующем мае, а когда она увидит страну и если у нее все еще сохранится желание выйти за меня замуж, я бы хотел, чтобы наш брак состоялся тем же летом. Я, конечно, прекрасно понимаю, что наше знакомство коротко, но думаю, что грядущая разлука позволит нам проверить наши чувства и не действовать поспешно, под воздействием момента.

Он молчал, и я, увидев, что Фрэнсис еще не готов отступить, поднажал для вящей убедительности:

– Понимаю, для тебя это, вероятно, потрясение, мой дорогой Фрэнсис, поскольку ты явно ничего не знал о чувствах Маргарет ко мне, но ты всегда так тепло относился ко мне, и перспектива стать зятьями взывает к твоему сердцу.

Он с трудом выдавил:

– Кузен Эдвард, она еще очень молода.

– Брось, Фрэнсис, девушки каждый день выходят замуж в восемнадцать лет.

– Она маленькая девочка, – упрямился он, и тут я понял, что, несмотря на небрежение последних лет, он все еще любит ее. – Она совсем не знает жизни. Воображает, что влюблена в вас, потому что вы были так добры и провели с ней некоторое время. Но она не… не может любить вас.

– Ты, конечно, волен держаться своего мнения.

– Кузен, я знаю Маргарет лучше, чем вы. Последние год-два она была несчастлива дома и, к сожалению, плохо управляема. Мы с Амелией делали все, что в наших силах, чтобы она жила нормальной жизнью, но…

– Мой дорогой Фрэнсис, – прервал я его, – меня ничуть не интересуют твои объяснения реальных или воображаемых недостатков Маргарет. Меня интересует брак с ней. Нам обоим хотелось бы, чтобы она была постарше, но я готов принять ее такой, какая она есть, даже если ты к этому не готов. Я снова прошу тебя, будь добр, дай согласие.

Я в последний раз смотрел, как он призывает на помощь свои актерские таланты.

– Кузен Эдвард, простите меня, – смиренно сказал он, напуская на лицо взволнованное, опечаленное выражение, – но при всем моем уважении я не вижу возможностей дать мое разрешение.

– И я, Фрэнсис, при всем уважении не вижу, как ты можешь мне отказать, – сообщил я.

Он растерянно посмотрел на меня. С тех самых пор и по сей день я не видел ни одного человека, который выглядел хотя бы вполовину таким растерянным, каким выглядел Фрэнсис, когда сообразил, что я намерен поставить его на колени.

– Я понятия не имею, что вы имеете в виду, – поспешно пробормотал он. – Ни малейшего понятия.

Теперь настала моя очередь встать. Я скинул ногу с ноги, поднялся и сунул руки в карманы. Ничего не сказал – просто ждал.

Он пытался выглядеть естественным, но нервозность бросалась в глаза.

– Вы очень заблуждаетесь, если думаете, что можете мне угрожать, – проговорил он с жизнерадостной уверенностью, но тут же понял, что выдал себя.

– Разве кто-то говорил о каких-то угрозах? У меня нет ни малейшего желания угрожать тебе, Фрэнсис. Я просто хочу выразить тебе сочувствие в связи с твоим прискорбным финансовым положением. Ты ведь потерял кучу денег во время паники пятьдесят седьмого года, верно? И с тех пор ты стараешься вернуть утраченное, чтобы продолжать жить на широкую ногу, сохраняя тот образ жизни, к которому ты привык. На очень широкую ногу, Фрэнсис, судя по твоему особняку на Пятой авеню и дома на Медисон-сквер, который ты был вынужден сохранить для своей любовницы.

– Как вы, черт побери…

– Фрэнсис, ты вызывал мое любопытство. Перед своим отъездом из Нью-Йорка я попросил секретаря нанять частного детектива, чтобы навести кое-какие справки, а когда я вернулся из Висконсина, то пришел в ужас, прочтя собранные сведения. Тебе не следовало пускаться в азартные игры, пытаясь вернуть утраченное. Насколько мне известно, фараон – очень опасная игра. – (Он уставился на меня, не в состоянии поверить своим ушам. Его прикушенные губы побелели.) – Ты на волосок от банкротства. Пытаешься взять деньги в долг, но тебе никто не хочет помогать. Нью-Йорк – плохой город для банкротов, верно, Фрэнсис? Быть банкротом в Нью-Йорке – все равно что прекратить существование. Какая ужасная перспектива! И какое счастье, что у тебя есть богатый родственник, который, возможно, пожелает прийти к тебе на помощь!

Наконец самообладание изменило ему. Все его тело налилось яростью.

– Вы… будь проклят…

– Прибереги свои проклятия для другого случая. Они тебе понадобятся, когда будешь давать разрешение на свадьбу сестры.

– Я никогда не дам разрешения! – завизжал он. В таком состоянии Фрэнсис явно потерял способность ясно мыслить. – Никогда!

– Выбора у тебя нет.

Тут он оставил все попытки вести себя цивилизованно и вознамерился ударить меня, но я без труда уклонился.

– Фрэнсис, перестань! – резко сказал я. – Если ты ударишь меня, от банкротства тебя это не спасет. Тебя спасет разрешение на брак сестры. А теперь я попрошу тебя поторопиться с разрешением, потому что я уже устал от ожидания.

К этому времени его всего трясло.

– Вы отвратительный старик! – прорычал он, когда дар речи вернулся к нему. – Чем вы развлекаетесь в Англии? Растлеваете десятилетних девочек с кухни?

Я направился к двери:

– Фрэнсис, желаю тебе приятного банкротства. Всего доброго.

Он позволил мне дойти до коридора, прежде чем сдаться перед неизбежным и раболепно броситься за мной.

– Кузен Эдвард… постойте… пожалуйста… я извиняюсь… постоянное напряжение, вы должны понять… я совсем не в себе…

Он был отвратителен. Вызывал омерзение. Я смотрел на его мясистое лицо, развратные очертания пухлогубого рта, который бормотал подобострастные банальности. Мне было стыдно за него.

– Успокойся, – оборвал я бормотание, не в силах более ни мгновения выносить его. – Перед моим отъездом из Нью-Йорка мы посетим стряпчего и подпишем контракт. Я заплачу тебе при условии, что ты дашь разрешение на мой брак с Маргарет. Если ты хоть пальцем шевельнешь, чтобы помешать браку, я подам в суд и верну деньги, а потом лично приеду в Америку, чтобы увидеть, как суд объявит тебя банкротом. Это ясно?

– Да, – сказал он все еще заплетающимся языком. – Да, конечно. Как скажете.

– Маргарет не должна знать о нашей ссоре, и я не желаю, чтобы она выслушивала твои обвинительные речи в мой адрес до ее отъезда.

– Да. Конечно. Я понимаю.

– Она приедет в Англию с лучшим гардеробом, какой только может пожелать девица ее положения, а твоя жена будет сопровождать ее. Если захочет, пусть возьмет с собой детей. Но не Бланш. Что же касается тебя, то никогда не пытайся появиться в одном из моих домов.

– Да, милорд. Хорошо, милорд. Как скажете.

Дело было сделано. Я получил желаемое. Ничто, кроме этого, не имело значения, и я, чувствуя усталость, но и удовлетворение, пошел наверх в китайскую комнату сообщить Маргарет, что Фрэнсис был счастлив услышать хорошие новости про нас.

Глава 3

1

По возвращении в Лондон я предполагал на неделю остановиться в доме на Сент-Джеймс-сквер, где собирался написать черновик доклада о маисе. Город к этому времени должен был погрузиться в спячку: сессия парламента уже закончилась, и я буду иметь возможность работать не отвлекаясь, а потом уеду за город. Обычно осенние месяцы я проводил в имении в Уорикшире, а на Рождество отправлялся в Ирландию.

Однако, вернувшись на Сент-Джеймс-сквер после путешествия поездом из Ливерпуля, я обнаружил не только стопку писем, ждавшую меня в библиотеке, но еще и последнего нанятого мной учителя для Патрика.

Никаких следов самого Патрика не обнаружилось.

– Где мой сын? – сердито спросил я у молодого мистера Мейнарда. – Он нездоров?

Мистер Мейнард был не в себе. Он переминался с ноги на ногу и смотрел на меня с самым несчастным выражением.

– Милорд, он… он…

Я молча выругал себя за то, что взял такого молодого учителя управлять неуправляемым, выругал Патрика, который наплевал на мою доброту, – ведь я для наблюдения за ним нанял слишком снисходительного молодого человека.

– И когда он уехал?

– Три дня назад, милорд. Он оставил записку…

– Где она?

– Вот, милорд.

Записка была начертана на моей почтовой бумаге каллиграфическим готическим шрифтом, а на полях Патрик акварелью нарисовал цветы. Сходство записки с рукописной иллюстрированной книгой поразило меня.

«Уважаемый мистер Мейнард, – писал Патрик, – пожалуйста, не принимайте это на свой счет, но мне чертовски наскучил Лондон, и я решил отправиться в Ирландию к моему приятелю Родерику Странахану. Я дам о Вас самые благоприятные отзывы моему отцу. Заверяя Вас в моих наилучших пожеланиях на будущее, остаюсь Вашим преданным учеником. Патрик Эдвард де Салис. P. S. Спасибо за все Ваши уроки».

– Милорд, – неуверенно проговорил мистер Мейнард, – я не знал, ехать за ним или нет, но, зная о вашем скором возвращении, решил, что должен остаться до вашего приезда, чтобы объяснить…

– Безусловно, – согласился я. – Вы получите месячное содержание и рекомендательное письмо. И прошу вас покинуть мой дом как можно скорее. Всего вам доброго, мистер Мейнард.

Он поплелся из комнаты, а я позвал моего секретаря, и он тут же появился с бюваром, который прижимал локтем к боку.

– Филдинг, я поменял планы и завтра уезжаю в Кашельмару. Вы можете оставаться здесь, пока не разберетесь со всеми письмами, а потом отправляйтесь прямо в Вудхаммер-холл, куда в скором времени приеду и я. Не забудьте заплатить мистеру Мейнарду месячное жалованье и напишите обычное рекомендательное письмо, чтобы я подписал его до отъезда. А теперь если мы можем наконец заняться письмами…

В тот день мы работали до половины девятого, потом я отпустил секретаря, съел баранью котлету и приказал мальчику-посыльному найти экипаж и подогнать его к двери.

Я был рад вернуться в Лондон. В кебе с наслаждением вдыхал прохладный вечерний воздух, смотрел на площади, дома и улицы, по которым проезжал, и чувствовал себя совсем в другом мире, ничуть не похожем на Нью-Йорк с его удушающей жарой. Я надеялся, что Маргарет полюбит Лондон так, как люблю его я. Размышлял о том, что дом на Сент-Джеймс-сквер понравится ей, хотя, конечно, она наверняка захочет переделать на свой вкус какие-нибудь комнаты. Женщины любят перестраивать дом на свой лад. Помню, как Элеонора перебирала образцы обоев и обивочных тканей.

Наконец кеб въехал в более узкие улочки, и я снова оказался среди строгих, почтенных особняков Мейда-Вейла, с садиками размером чуть больше почтовой марки, уединением, защищенным платанами, высаженными вдоль дороги. Когда кеб остановился у одного из домов, я выпрыгнул прежде, чем кучер успел предложить мне помощь, и быстро пошел по тропинке к двери.

Ключ вошел в скважину. Я шагнул в прихожую, выкрикнул имя.

– Иду! – Она поспешила из гостиной, с подсвечником в руке, и сказала, что вот уже неделю как каждый вечер ждет меня, потому что помнит: я собирался вернуться в конце августа. Она выразила надежду, что со мной все в порядке, что я не переутомился, поблагодарила за превосходного доктора с Харли-стрит, которого я ей рекомендовал; она вполне поправилась и чувствует себя заново родившейся. Сожалеет, что ее здоровье доставило нам обоим столько хлопот перед моим отъездом. Не хочу ли я зайти в гостиную на несколько минут или…

– Да, – сказал я. – Спасибо.

В гостиной она предложила мне закуску, но я отказался и сел на диван. Комната при малых размерах была набита столиками, всякими безделушками, глупыми картинками и мягкими креслами.

– Как вам понравилось в Америке? – вежливо спросила она. – Надеюсь, погода была не такой жаркой, как вы опасались.

– Жара стояла страшная.

Я позволил ей задать еще несколько вежливых вопросов, но она, поняв наконец, что я пришел обсудить важное дело, замолчала и сидела теперь, глядя на меня, крепко сцепив руки и положив их на колени.

Женщина была испугана, и я сочувствовал ей. Молодость ее уже прошла. Сорок пять – такой возраст, в котором трудно начинать все заново, а она все свои доходы до последнего пенса получала от меня. Я понятия не имел, нравлюсь ли ей. Она вдовствовала и когда-то служила портнихой у Элеоноры – бездетная женщина, приятная на вид, скромная и сговорчивая. Мне ничего другого и не требовалось, да и ей не нужно было ничего, кроме своего маленького дома и скромного дохода, который позволял бы ей одеваться со вкусом, платить горничной и жертвовать небольшие деньги на благотворительность в церкви каждое воскресенье. Наши отношения продолжались несколько лет, и я считал, что ее такое положение дел устраивает, как устраивает и меня.

Она спокойно слушала, а я говорил ей о том, что собираюсь жениться на дальней родственнице Элеоноры. Когда я закончил, она осторожно спросила:

– Она, наверно, очень молоденькая?

– Да.

– Вы счастливый человек. И вы это вполне заслуживаете. Почему бы вам не жениться на молоденькой? По виду вам больше сорока пяти не дашь, и если вы спросите меня, то я скажу, что счастье не только на вашей стороне. Ваша избранница тоже должна чувствовать себя счастливой. Что ж, все в мире, наверное, не могут быть счастливыми, но я считала, что мне повезло в эти последние несколько лет.

– Я не хочу уничтожать ту удачу, которую, возможно, принес в твою жизнь, – сообщил я. – С моей стороны это было бы черной неблагодарностью. Ты, конечно, должна сохранить этот дом, и я позабочусь, чтобы ты регулярно получала доход.

Ее облегчение было чуть ли не осязаемым. Она мимолетно улыбнулась мне благодарной улыбкой и откинулась на мягкую спинку дивана.

– Это очень любезно с вашей стороны, – искренне произнесла она. – Больше чем любезно. Одним словом «спасибо» невозможно выразить мою благодарность. – Женщина снова подалась вперед. – Я подумала… в таких обстоятельствах… не будет с моей стороны нахальством предложить вам совет?

Я улыбнулся:

– Ты была не очень щедра на советы в прошлом. Если теперь ты хочешь дать мне совет сейчас, то я, как минимум, должен его выслушать.

– Это довольно личное… – Она помедлила. – Вы только не обижайтесь, но я заметила, что джентльмены, которые кажутся моложе своих лет… Хочу сказать, я думаю, вы так хорошо сохранились, потому что всегда вели… активную жизнь. Но если человек ваших лет начинает вести менее активную жизнь, даже если на непродолжительное время… ради молодой леди, с которой вы обручились… я хочу сказать, вы ведь не желаете обнаружить, что в медовый месяц следующей весной… – Возникла пауза. Бытует мнение, что падшие женщины бесстыдны, но она покраснела от смущения. – Я бы никогда не осмелилась сказать вам все это, – поспешно добавила она, – если бы не была вам так благодарна за вашу доброту и не желала вам счастья с новой женой на будущий год.

– Я понял, – иронически проговорил я. – Спасибо.

– Если вы рассердились…

– Нет.

– Хорошо. – Она вздохнула с облегчением.

Последовала пауза.

– Позвольте приготовить вам чая? – неуверенно предложила она наконец.

– Потом.

Она кивнула. И я опять почувствовал, что женщина испытала облегчение. Поскольку больше сказать было почти нечего, мы поднялись и, не говоря ни слова, но ничуть не смущаясь привычным молчанием, перешли из гостиной в ее комнату наверху.

2

Чтобы из Лондона добраться до Кашельмары, нужно как минимум три дня, хотя путь улучшается, а ирландские дороги, благодаря активной помощи во время голодных лет, на удивление находятся в хорошем состоянии. Из Лондона до Холихеда курсирует быстрый поезд, оттуда пароходом до Кингстауна, а из Дублина можно сесть на поезд до Голуэя. Затем рейсовым или наемным экипажем добраться до Линона на севере, где в гавани Киллари находится широко известный постоялый двор. В восьми милях от Линона проходит дрянная дорога, которая змеится по горам до Лох-Нафуи и порога моего дома.

Кашель-Мара значит «каменная башня у моря», название явно метафорическое, но поскольку я пишу об Ирландии, то никого не удивит, что дом отделен от побережья многими милями суши и не имеет никаких каменных башен. Но первоначальная Кашельмара и в самом деле представляла собой башню на берегу моря. Мой предок, нормандский рыцарь, звавшийся Рожер де Салис, который вместе с де Бургом завоевал Коннахт, начал нарезать и себе маленькое королевство к северу от Голуэя и построил форт в устье гавани Киллари. Вполне предсказуемо, ирландцам не понравился этот честолюбивый чужак в их среде, и, когда форт разграбили, его владелец лишь чудом избежал длинных ножей. После того прискорбного события земля некоторое время оставалась заброшенной, но наследники де Салиса никогда не забывали об их туманном наследстве в Ирландии. Позднее, когда один из де Салисов заслужил расположение королевы Елизаветы, он получил от нее в дар земли Кашельмары с баронским титулом и провел жуткий год в Ирландии, после чего вернулся в Уорикшир, чтобы построить Вудхаммер-холл.

На протяжении нескольких веков ни один из де Салисов не мог набраться храбрости – или не имел интереса, – чтобы вновь ступить на землю Ирландии. Потребовался такой человек, как мой отец, наивный и по-детски эксцентричный, чтобы в молодости отправиться в Ирландию. Он безнадежно влюбился в нее и все ирландское и решил построить новый семейный особняк для себя и своей невесты в самой красивой части всех этих тысяч акров принадлежащей ему земли в графстве Голуэй.

Мой отец был начисто лишенным амбиций, человеком большого обаяния и маленького ума. Строительство нового семейного особняка стало наиболее амбициозным из предпринятых им проектов, но я сомневаюсь, что он довел бы его до конца, если бы мать самым безжалостным образом не подгоняла его. Моя мать не любила свекровь, которая в то время жила в Вудхаммер-холле (отец, конечно, был слишком мягкосердечен, чтобы попросить мать переехать во вдовий дом). И она видела в Кашельмаре средство спасения – место, где сможет наконец стать полновластной хозяйкой. Она была практичной женщиной, энергичной и решительной. Единственным ее недостатком являлась неспособность принимать чью-либо иную точку зрения, кроме собственной, что нередко вызывало затруднения. Позднее, когда этот недостаток проявился в виде религиозного фанатизма, мать провела последние годы жизни в попытках обратить ирландцев в свою веру, представлявшую собой узкую интерпретацию англицизма.

Никто понять не мог, как моим родителям удалось вырастить такого сына, как я, – с подобными вкусами и наклонностями, но отец был очень доволен и в дни моего младенчества проводил со мной много времени. До сих пор помню, как катался на его спине по полу детской. Что касается матери, то она смотрела на меня как на дар Господний после трудных лет, когда вынуждена была выносить докучливую свекровь, экзальтированную любовь моего отца к Ирландии и три бездетных года брака. Я рос, согретый теплом их любви и восхищения, и считал себя отличным парнем.

Только в восемь лет отец свозил меня к своему младшему брату – тот жил в Вудхаммер-холле.

– Черт побери! – воскликнул мой дядюшка Ричард, который был типичным джентльменом эпохи Регентства и в свое время большим распутником. – Какой избалованный щеночек! Помяни мои слова, Генри, ты вырастишь мальчишку, который будет считать себя франтом из франтов, потому что на его крючок будут ловиться беззащитные рыбки!

И он взялся за меня – учил охотиться с гончими, метко стрелять, давать отпор, когда мои кузены, оба драчливые маленькие задиры, пытались использовать меня как боксерскую грушу в своих играх.

В период возмужания я понял, что больше похожу на дядюшку, чем на отца. Дядюшка, конечно, осознал это, как только увидел меня, а после смерти сыновей (старший погиб при Ватерлоо, а другой позднее, во время беспорядков в Индии), ни минуты не колеблясь, назначил меня своим наследником.

Мать считала, что это несправедливо, потому что моему брату Дэвиду, безземельному и безденежному, Вудхаммер-холл требовался гораздо больше, чем мне. Напрасно Дэвид говорил ей, что ему не нужен Вудхаммер-холл. Если у нашей матери появлялось какое-то мнение, то ничто, кроме приказа самого Всемогущего, не могло заставить ее переменить взгляды на этот вопрос. Кроме того, отрицательное отношение к завещанию моего дядюшки было ее способом высказать неодобрение его влиянию на мою жизнь. Она твердила, что я стал неуправляемым и разнузданным.

– И не удивлюсь, если безнравственным, – загадочно добавляла она для моего бедного отца. – Генри, ты должен поговорить с мальчиком.

Отец понятия не имел, что ему сказать мне, но с женой никогда не спорил. Мы провели приятные полчаса, попивая портвейн, а он расписывал, какая замечательная женщина моя мать и как он счастлив, что столько лет прожил с ней.

– Что касается меня, – завершил он со своей особенной детской искренностью, – то я не могу тебе так уж сильно рекомендовать супружество, но что ты непременно должен сделать, Патрик, так это выбрать правильную девицу, потому что если ты выберешь неправильную, то это будет чертовски неприятно.

Оба родителя называли меня Патриком. Мой отец выбрал это имя в знак своей любви к Ирландии, и меня никогда не называли по второму имени, пока я не переехал в Вудхаммер-холл.

– Патрик! – воскликнул мой дядюшка Ричард. – Что за дурь?! Только ты мог додуматься до такого – с чего ты взял, что ирландское имя пойдет на пользу мальчику.

Мне он просто напомнил:

– Тебе ведь дали второе имя при крещении?

Поэтому в Англии меня всегда называли Эдвардом, и, пока я рос, эти два имени символизировали мой внутренний конфликт, попытку решить, кто же я. Ребенком я считал себя ирландцем. Если ты родился и вырос в каком-то месте, трудно понять, когда твои товарищи – и даже твои родители – говорят, что ты не здешний. Англия казалась очень странной; я, как и все дети, хотел быть таким же, как и те, кто меня окружает, если это возможно. Но мои английские кузены называли меня ирландцем, и в мрачные моменты моего детства я в отчаянии думал, что меня ни та ни другая страна не примет как своего, что я ни одно место не смогу назвать своим домом.

Но, став мужчиной, я чувствовал себя в равной мере дома в обеих странах и даже в наиболее самонадеянные периоды жизни воображал, что в моей власти решать, где находятся мои корни. Но, завершив образование и заразившись цинизмом, я ясно увидел, что не получу никаких преимуществ, если буду говорить, что принадлежу к одной из самых отсталых стран Европы, тогда как могу принадлежать к самой могущественной стране мира. Потому я некоторое время пренебрегал Ирландией и делал вид, что не вижу никаких оснований снова жить там.

Но Ирландия притягивала меня. Мой отец умер, и я поехал домой в Кашельмару, бесподобную Кашельмару, и, когда я спускался с гор к Клонарину, на меня нахлынули все воспоминания детства.

И тогда я понял, где мои корни.

Кашельмара. Уже не каменная башня у моря, а белый дом, построенный Джеймсом Уайеттом, несомненно самым выдающимся из всех ушедших архитекторов восемнадцатого века, который взял гений Роберта Адама и обогатил его классической простотой и изяществом. Дом был величественный, но не претенциозный. К простой двери по центру южной стены дома вела лестница в восемь ступеней. На одном уровне с дверью влево и вправо уходили по четыре окна. Над ними на втором этаже располагались симметричные окна, места которых были выбраны с такой же геометрической точностью, все украшены только простыми бордюрами, длинными, тонкими и изящными. Подвальные окна, наполовину выступающие над уровнем земли, а высоко наверху чердачные окна точно повторяли тот же рисунок. Цоколь, строгий и классический, гармонировал с дверью и колоннами крыльца. Никаких вульгарных изысков – ни каннелюр, ни искривлений, ни аляповатости кладки, а потому ничто не отвлекало взгляда от этих ровных, чистых линий, выстроенных с непревзойденным вкусом и мастерством.

Бесподобная Кашельмара, несравненная Кашельмара… но ни одно прилагательное не может и близко передать покой, и наслаждение, и удовлетворение, которые переполняли меня каждый раз, когда я возвращался сюда из Англии. Недостаточно было бы объяснить это чрезвычайное ощущение радости ссылкой на одну лишь красоту дома. Да, конечно, он был великолепен, других таких домов я не видел. Но дело не только в этом. В Кашельмару мой отец вложил всю свою жизнь, в этом убежище мои родители обрели счастье, здесь я провел идиллическое детство, вдали от грязных городов и соблазнов столичной жизни. Дом воплощал собой прошлое, неосложненное прошлое, на которое смотришь издалека сквозь золотую призму ностальгии, простой сельский мир вчерашнего дня, не тронутого шумом тысяч промышленных машин, ревом мировой революции и безжалостным научным прогрессом. Я считаю себя современным человеком. Более того, меня раздражают люди, способные угнаться за временем, но после нескольких месяцев, проведенных в Лондоне с его постоянной неразберихой, я всегда нахожу утешение в покое и уединении Кашельмары.

К вечеру третьего дня после моего отъезда с Сент-Джеймс-сквер я уже был близ этого покоя и уединения. Тем утром в Голуэе я нанял экипаж, чтобы преодолеть последние сорок миль моего путешествия, и, когда кучер, а он был молод и неопытен, встревожился, узнав, что придется ехать вдоль границы Коннемары в самую глушь Джойс-кантри, мы вынуждены были остановиться и тратить время на объяснения: я втолковывал ему, что не принадлежу к тем землевладельцам, которые боятся ездить без оружия по своим собственным землям. Мои арендаторы могут тратить свое время на варварские разборки между собой, но никто не тратит время на борьбу со мной, потому что они знают: если им потребуется подать жалобу, я их выслушаю, если они ищут справедливости, то без проволочек найдут ее у меня. Я никогда не сочувствовал землевладельцам, которые относятся к своим арендаторам как к животным, а потом недоуменно стонут, когда те начинают видеть в них воплощение дьявола.

Когда экипаж, скрипя осями, преодолел ущелье между Баннаканнином и Нокнафохи, я увидел свое наследство. Внизу лежало озеро, длинное и узкое, с его прозрачными водами, а в дальнем конце долины уже просматривалась дорога к Леттертурку, петляющая между домиков Клонарина. Долину окружали горные вершины, изученные мной в юности, во время походов по ним.

Экипаж сбросил скорость на крутом повороте, и, когда колеса покатили вниз, наконец на севере за долиной, за западной оконечностью озера, за рекой, болотом и огороженными картофельными полями я увидел знакомое каменное изящество усадьбы.

Вокруг дома раскинулись несколько акров леса, обнесенные высокой каменной стеной. Деревья были посажены, чтобы защитить здание от ветров, которые гуляли по долине, но с фасада, где изгибы гравийной дорожки позволяли экипажу легко делать повороты, спуск был таким крутым, что верхние ветви деревьев у ворот покачивались гораздо ниже подвальных окон. Часовня, гордость и радость моей матери, стояла над домом на восточной границе владения. Ее маленькая каменная башенка виднелась над деревьями при приближении экипажа к дому.

Когда карета подъехала к воротам, было еще светло. В Кашельмаре летом солнце долго не садится, и, куда бы я ни приезжал, я ни разу не видел зрелища, которое могло бы сравниться со зрелищем ирландского захода. Озеро теперь представляло собой бассейн темного золота, отражающего вечернюю зарю, а горы, темные в тени, мерцали тусклым алым цветом под сонным небом.

Мой приезд стал неожиданностью, хотя все в поместье должны были бы давно привыкнуть. Я взял себе за правило являться без предупреждения не менее раза в год, чтобы исключить привычку к нерадивости, вырабатывающуюся за время моего отсутствия, и все домочадцы знали, что если в доме обнаружатся какие-то неполадки, то наказание будет строгим и неотвратимым.

– Неужели это вы, милорд? – спросил Хейс, дворецкий, которого я привез в Кашельмару из Дублина десять лет назад.

Обучить кого-нибудь из местных обязанностям дворецкого без того, чтобы они не стали пьяницами, оказалось невозможно, и, хотя у Хейса имелись свои недостатки, он, как хороший портвейн, с годами становился лучше.

– А кто же это, по-вашему, если не я, Хейс? – недовольно бросил я, входя в холл.

Несмотря на раздражение, я, как и всегда, остановился, чтобы восхититься великолепным входом в дом. Круглый холл с галереей наверху; высоко висела массивная люстра «Уотерфорд», а потолок был словно отражением мраморного пола. Справа находилась дверь, которая вела в зал и ряд гостиных, слева – библиотека, а по другую сторону холла, за лестницей, коридоры вели в комнаты для прислуги и всякие подсобные помещения.

Я вздохнул, наслаждаясь знакомой радостью возвращения, и позволил себе забыть о раздражении.

– Хейс, велите подать еду через полчаса, – отрывисто приказал я, – и напомните горничной, чтобы надлежащим образом проветрила мою спальню. Одной грелки будет мало. Где мой сын?

– Думаю, он отправился в Клонарин, милорд. Вместе с молодым Дерри Странаханом.

– Я хочу увидеть его сразу по возвращении. Принесите, пожалуйста, мне в библиотеку бренди и воду.

Библиотека представляла собой квадратное помещение с окнами, выходящими на долину. Главным предметом мебели здесь был громадный стол, спроектированный отцом на свой эксцентричный манер. Я, следуя давней привычке, сел за него и посмотрел на портрет Элеоноры над камином белого мрамора. На столе стояла миниатюра, изображающая моего покойного сына Луиса. Он улыбался. Портрет походил на оригинал, и я не в первый раз спрашивал себя, как бы он выглядел сейчас, останься жив. Ему бы теперь исполнилось двадцать пять. Он бы уже получил степень в Оксфорде и, как положено, совершил путешествие по Европе. Возможно, уже женился бы. Наверняка занимался бы политикой, заседал в палате общин, вступил в Карлтон-клуб… Как бы Элеонора гордилась им…

– Милорд, ваш бренди и вода, – сказал Хейс откуда-то издалека. – И, милорд, ваш сын и Дерри Странахан в этот момент скачут по дорожке к дому.

Я подошел к окну с бокалом в руке, посмотрел на выжившего сына. Потом, пока еще он и его друг не успели исчезнуть за домом на пути к конюшням, поставил бокал, вышел из библиотеки и открыл входную дверь.

Они оба смеялись. Оба казались пьяными, но Родерик Странахан, мальчик, которого я кормил и одевал, которому дал образование после смерти его родителей во время голода, выглядел не таким пьяным, как Патрик. В семнадцать молодой человек не столь подвержен действию алкоголя, как в четырнадцать.

Я ждал. Они увидели меня. Смех оборвался.

Первым пришел в себя Дерри Странахан. Он соскочил с лошади и побежал ко мне поздороваться.

– Лорд де Салис, добро пожаловать домой! – весело воскликнул Дерри, глядя на меня ярко горящими глазами, и протянул мне руку.

Вот ведь шельма, подумал я, но долго сердиться на него не мог. Тем временем спешился и Патрик. Я с удивлением заметил, что он сильно вырос, и еще обратил внимание, что его рост подчеркивает отчетливое физическое сходство со мной. Я не видел в нем ничего от Элеоноры.

– Папа! – воскликнул он и бросился ко мне на заплетающихся ногах, споткнулся и упал лицом вниз.

– Мне очень жаль, – произнес я, когда Дерри помог ему подняться на ноги, – что ты не в том состоянии, чтобы приветствовать меня надлежащим образом. Немедленно отправляйся в свою комнату, прежде чем все слуги увидят тебя.

– Да, папа, – покорно согласился он, но, несмотря на мои слова, задержался – попытался обнять меня.

– Не надо, – сказал я, поскольку считал, не годится мальчику его лет так демонстративно проявлять свою любовь, а к тому же хотел дать ему понять, что гневаюсь на него. – Немедленно ступай к себе! – Когда он ушел, я сердито сказал Дерри Странахану: – Задолго до моего отъезда в Америку я строго запретил Патрику выпивать больше бокала вина в день. И я строго-настрого запретил и тебе, и Патрику пить потин[5]. Поскольку ты старше, я считаю тебя в полной мере ответственным за этот случай.

– Да, конечно, милорд. – Лицо Дерри вытянулось, и в глазах появилась скорбь. – Вы, разумеется, говорили. Но мы посещали мою родню из Джойсов, а там считается смертельным оскорблением, если ты откажешь хозяину в маленьком знаке доброжелательности.

– Я прекрасно знаю местные традиции. Это больше не должно повториться, ты меня понял? А если такое все же случится, то я очень рассержусь. Отведи лошадей в конюшни и отправляйся в свою комнату. Сегодня я больше не хочу тебя видеть.

– Хорошо, милорд. Я прошу прощения от всего сердца, честью клянусь. Вы позволите немного перекусить, прежде чем я уйду наверх?

– Нет, – отрезал я, про себя проклиная его обаяние, которое не позволяло мне поступить с ним строго – так, как он того заслужил. – Доброй ночи, Родерик.

– Доброй ночи, лорд де Салис, – печально ответил он и побежал по дорожке за разгуливающими без присмотра лошадьми.

Я вернулся в библиотеку, допил бренди и перешел в столовую, где поел бекон с картофелем, в срочном порядке приготовленные для меня. И, только насытившись, набрался достаточно энергии, чтобы взять трость из шкафа в гардеробной и тяжело подняться по лестнице ради исполнения отцовского долга.

Оба светильника в комнате Патрика горели. Войдя, я увидел, что сын протирает стол у окна. Я подозревал, что он перед этим занимался резьбой по дереву, но нигде красноречивых следов опилок или стружки не заметил, и только акварели, пришпиленные к пологу кровати, выдавали его занятия после побега от учителя. Среди его картин я отметил недурное изображение любимого ирландского волкодава, две плохие картинки, изображающие птиц, любопытный набросок маленькой дочери Хейса и аляповатый портрет длинноволосого джентльмена – по моим предположениям, Иисуса Христа.

Я ничего не сказал. Он знал, что я не одобряю его времяпрепровождения, но еще сын знал, что я снисходительно отношусь к его рисованию, поскольку оно предпочтительнее всех других его наклонностей. Один раз я застал его за рытьем канавы в Вудхаммер-холле. Он торжественно объяснил мне, что изменяет ландшафт под стиль восемнадцатого века, а канава – это шутка. В другой раз – и опять в Вудхаммере – я обнаружил, что Патрик помогает кровельщику ремонтировать крышу в доме одного из арендаторов. Рисовать он мог, по крайней мере, в уединении, не вызывая ненужных разговоров, но его рукодельные наклонности, так бездумно демонстрируемые перед всеми арендаторами, ставили меня в неловкое положение, и я сердился на него за то, что он с такой готовностью выставляет себя посмешищем. Признавая, что его интерес к садоводству можно направить в приемлемое русло, я попытался учить его различным сельскохозяйственным теориям, но Патрик не проявлял к этому ни малейшей склонности. Он известил меня, что ему абсолютно все равно, как выращивают репу, ему гораздо приятнее сделать цветочную клумбу или посадить ряд ноготков.

– Но, мой дорогой Патрик, – возразил я ему в отчаянии, – ты не можешь прожить жизнь, сажая цветочки, как обычный садовник.

– Почему? – спросил сын.

На его лице появилось то недоуменное выражение, которое всегда выводило меня из себя, и пришлось прочесть ему одну из тех скучных лекций о его положении в обществе, об обязанностях, которые в один прекрасный день лягут на его плечи, о том, что его долг – проявлять интерес к управлению имением, а в свободное время – к политике.

– А вот дедушку такие вещи не занимали, – напомнил Патрик. – Он просто жил себе спокойно в Кашельмаре и делал то, что ему нравится.

– Какое это имеет отношение к нашему разговору? Твой дед жил в другое время, когда люди, принадлежащие к нашему классу, не считали себя ответственными за социальное и моральное благополучие простых людей. Мир далеко продвинулся со времен твоего деда, а даже если бы и не продвинулся, я не понимаю, почему ты должен идти по стопам дедушки. Ты – мой сын, а не его.

Снова посмотрев на рисунки на пологе, я сделал над собой немалое усилие, чтобы быть терпеливым и справедливым.

– Я хочу услышать от тебя объяснение, – ровным голосом произнес я. – Почему ты удрал от своего учителя, невзирая на то что перед отъездом в Америку я тебя предупреждал о последствиях, если ты снова убежишь.

Он сделал безнадежное движение руками и от стыда повесил голову.

– Мой дорогой Патрик, у тебя наверняка есть что сказать в свое оправдание!

– Нет, папа.

– Но почему же ты так поступил?

– Не знаю.

Раздражение мое было так велико, что я с трудом сдерживался, чтобы не ударить его, но я напомнил себе, что должен дать ему возможность объясниться.

– Твой учитель плохо обходился с тобой?

– Нет, папа.

– Он тебе не понравился?

– Нет, папа.

– Тебе было плохо в Лондоне?

– Нет, папа. Правда, немного одиноко, и потому когда я понял, что Дерри должен уже вернуться домой из школы…

– Ты прекрасно знаешь, что я никогда не позволяю тебе оставаться в Кашельмаре без надлежащего присмотра. Родерик – замечательный молодой человек, но в его возрасте парни склонны ко всяким проказам. Ты только посмотри, в какое непотребство он втянул тебя сегодня! В том, что ты напился, целиком и полностью виноват он, но в том, что ты с готовностью поддаешься его влиянию, я виню только тебя.

– Да, папа.

– Тебе есть еще что сказать в оправдание своего непослушания?

– Нет, папа, – ответил он.

Я беспомощно смотрел на него. Мне не хотелось его бить, но я еще раньше поклялся себе, что стану наказывать его, если он и дальше будет убегать от учителей, и я не представлял себе, как мне отказаться от наказания, чтобы он при этом не потерял уважения ко мне. И все же, хотя я, как и любой ответственный родитель, верил в максиму «пожалеешь розгу – испортишь дитя», мне стало казаться, что у Патрика развилась некая невосприимчивость к боли, а потому он с безразличием относился к розгам. Я, конечно, понимал, что это, вероятно, иллюзия, но, иллюзия или нет, теперь я сомневался в том, что порка убережет его от проказ в будущем.

– Тогда, если тебе нечего добавить, – сообщил я ему, – ты не оставляешь мне выбора – только наказать тебя, как ты этого заслуживаешь.

– Да, папа, – согласился он и, не говоря больше ни слова, вытерпел наказание.

Такое пассивное отношение тревожило меня, но я к этому времени слишком устал, чтобы предаваться размышлениям об альтернативных наказаниях в будущем, и, оставив Патрика, с облегчением удалился в свои покои.

На следующее утро у меня все еще не было настроения думать о проблемах сына, а потому после завтрака я отправил записку управляющему с просьбой явиться ко мне, а сам сел наконец за письмо к Маргарет. От этого мое настроение значительно улучшилось. Я только-только закончил описание плавания и теперь выводил длинное предложение, в котором говорилось, как мне не хватало ее, когда в дверь библиотеки раздался стук и Хейс сообщил о приезде старшей из моих оставшихся в живых дочерей, Аннабель.

3

Элеонора родила мне много детей, но большинство из них умерли во младенчестве. В возрасте, когда родители могут наблюдать, как все их отпрыски достигают зрелости, нам такого счастья не выпало. Ни один врач не мог объяснить причин наших злоключений. Мы с Элеонорой оба были здоровы, и дети росли в Вудхаммер-холле, где прекрасный сельский воздух. Но пять из наших дочерей умерли в первый год жизни, и двое старших сыновей не дожили до пяти лет. В течение восьми лет Нелл, наш первенец, была единственным ребенком, избежавшим смерти, и, оглядываясь назад, я понимаю, что, вероятно, именно поэтому она и стала нашей любимой дочерью. То, что она выжила, делало ее для нас вдвойне драгоценной. Но вот после периода, в течение которого мы потеряли двух дочерей и двоих сыновей, на свет появилась Аннабель, а за ней – погодки: Луис, Маделин, Катерин, еще три девочки, умершие во младенчестве, и, наконец, Патрик. Маделин, к моему глубокому огорчению, унаследовала религиозный фанатизм бабушки и ушла в монастырь, Катерин вышла за дипломата и теперь жила в Санкт-Петербурге, а Аннабель после одиозного и скандального брака обитала в Клонах-корте, вдовьем доме, который я построил для моей матери в другом конце долины.

– Доброе утро, папа, – оживленно прощебетала она, входя в библиотеку с привычным воодушевлением, прежде чем я успел сказать Хейсу, что приму ее в малой столовой. – Слуги сообщили мне, что вчера вечером видели, как ты появился в долине, и я решила сразу же заглянуть к тебе, потому что хочу поговорить с тобой кое о чем. Господи боже, какой у тебя усталый вид! Ты знаешь, я думаю, что тебе в твоем возрасте следует вести менее бродячий образ жизни. Ты ведь уже не так молод, как прежде.

Рассказывая об Аннабель, никакими словами невозможно преувеличить ее бестактность. Ее прямолинейность выходила за всякие рамки. Она унаследовала от Элеоноры пылкость, но по какой-то причине это наследство проявляло себя неженской агрессивностью, которую я находил глубоко непривлекательной. Но Господь не обделил Аннабель красотой, и я не перестаю удивляться, обнаруживая, что есть тип мужчин, которые любят таких женщин-амазонок, наделенных сильным характером и острых на язык.

Когда Аннабель в восемнадцать вышла замуж за одного моего знакомого политика, который был старше ее на двадцать лет, мы с Элеонорой вздохнули с облегчением. Для Аннабель, полагали мы, лучше иметь мужем человека зрелого возраста, который будет оказывать на нее положительное воздействие. Однако мы еще никогда так не заблуждались. Элеонора умерла, когда со дня свадьбы не прошло и трех месяцев, но я видел, насколько моего зятя выматывали эскапады жены, – шесть изнурительных лет брака преждевременно свели его в могилу. Аннабель родила двух дочерей, к которым не проявляла особой любви, и вскоре оставила девочек у родителей покойного мужа в Нортумберленде, а сама вернулась в Лондон. Опасаясь, что Аннабель, получив вдовью свободу, может наделать в Лондоне дел, я быстро перебрал моих друзей и нашел еще одного бестолкового парня, который не мог противиться обаянию таких женщин. Я уже собирался натолкнуть его на мысль сделать ей предложение, когда Аннабель огорошила меня (и все пришедшее в восторг общество, которое принялось смаковать подробности), убежав с главным жокеем принадлежавших ее покойному мужу скаковых конюшен в Эпсоме.

Я пришел в такую ярость, что в течение трех дней не решался ни с кем говорить, не доверяя себе, а когда вышел из своего затворничества, послал за стряпчим, вычеркнул Аннабель из завещания и написал ее свекрови и тестю, чтобы они ни при каких обстоятельствах не позволяли ей видеть детей. Пришедшие в ужас бабушка и дедушка ответили, что абсолютно согласны со мной, и мы все погрузились в ожидание – что-то будет дальше.

А дальше было вот что: Аннабель прекрасно проводила время. Она получала неплохой доход от имения покойного мужа, что позволило ей снять дом в Эпсом-Даунсе, а садясь в седло каждый день со своим новым мужем, она удовлетворяла свою давнюю страсть к лошадям. Общество объявило ее безвозвратно падшей, но было очевидно, что моя дочь бесконечно наслаждалась своим падением.

Прошел год. Возможно, я и дальше оставался бы в разладе с Аннабель, если бы меня тем летом не пригласили на дерби; и хотя мой интерес к лошадям ограничен их использованием на охоте, я решил, что будет любопытно посмотреть на мужа Аннабель в деле. Однако те скачки закончились для него катастрофой. Он упал с лошади, а поскольку мне хватило человечности спросить о его состоянии, то вскоре оказался лицом к лицу с его женой. Я по сей день не могу сказать, как мы с ней помирились, хотя Аннабель, если ей надо, может быть очень обаятельной. Когда позднее я узнал от нее, что жокейская карьера ее мужа закончилась тем падением и они хотят уехать подальше от искусительного блеска эпсомского мира скачек, я предложил ей отвезти его во вдовий дом в Кашельмаре.

Никто из моих друзей не мог поверить, что я простил ее, и нет сомнений – все они считали меня глупцом; но я человек практичный и не видел смысла в отказе признавать брак, который, плохо ли, хорошо ли, был fait accompli. Муж ее, конечно, не мог похвастаться благопристойностью и хорошим воспитанием, но он при этом был вежлив со мной и предан Аннабель. Возможно, их брак и не стал такой уж катастрофой? По здравом рассуждении не стал. Бывают у женщин судьбы и похуже, чем жизнь с любящим мужем. К тому же, хотя я и находил Аннабель несносной, вызывающей негодование, а нередко и просто чудовищной, в глубине души я любил дочь.

– Надеюсь, ты доволен своей поездкой в Америку, – сказала она, подставляя щеку для поцелуя. – Но сейчас хорошо, что ты вернулся в Кашельмару. Я хочу с тобой поговорить о Патрике, папа. Меня его поведение очень беспокоит.

– Потому что он на свой привычный манер убежал от учителя? – Я жестом пригласил ее сесть. – Да, это весьма неприятно, но я беседовал с ним сразу по приезде вчера вечером и считаю инцидент исчерпанным. Как поживает твой муж?

– Превосходно, спасибо. Папа, я думаю, что ты должен максимально изолировать Патрика от Дерри Странахана. Я бы на твоем месте…

– Ты не на моем месте, – отрезал я, – и вряд ли когда-нибудь будешь.

Ничто не раздражало меня больше, чем непрошеные советы от агрессивных, самоуверенных женщин. К тому же я считал невоспитанностью со стороны дочери пытаться учить отца таким образом.

Мое резкое замечание Аннабель пропустила мимо ушей.

– Папа, ты, может быть, не знаешь, но Дерри становится совершенно необузданным. Узнав, что Патрик приехал в Кашельмару, я пришла сюда и увидела его в таких обстоятельствах, что с тобой, увидь ты такое, случился бы апоплексический удар. Я нашла его в столовой с Дерри. Вся комната была залита потином, а на столе некая девица – это одна из О’Мэлли; кажется, ее зовут Бриджит – танцевала джигу с Дерри. Это, представь себе, было в пять часов дня, когда я предполагала встретить спокойный прием с чаем! Я, конечно, отругала их обоих, а девицу прогнала. Думаю, ничего особо страшного не случилось, но мысль о том, что Патрик находится здесь один без присмотра, меня тревожит. Я предложила ему жить у нас в Клонах-корте, но он отказался, и, если бы я не знала, что ты вот-вот должен вернуться из Америки, я бы просто места себе не находила.

– Безусловно. Что ж…

– Папа, я рассказываю все это не потому, что предлагаю тебе наказать Патрика, который еще слишком юн и не набрался ума, а потому, что уверена: ты должен серьезно поговорить с Дерри. До меня доходили некоторые слухи, а после увиденного в столовой я стала задаваться вопросом: а что бы случилось, если бы я не вмешалась? Что, если бы потом… потом возникли некоторые трудности с этой девицей О’Мэлли? Ты же знаешь, что О’Мэлли вечно в ссоре с родственниками Дерри из Джойсов.

– Я подумаю, – резко произнес я. – Наверное, займусь этим делом.

Она так раздражала меня, что мне снова пришлось предпринять усилия, чтобы не потерять контроля над собой, а тот факт, что принесенные ею сведения были неприятны, только усиливал мое нежелание обсуждать это с нею.

– Аннабель, позволь предложить тебе что-нибудь?

– Нет, спасибо. Мне жаль, что ты не уделяешь внимания моим словам. Тебе следовало бы подумать…

– Я сказал, что займусь этим. Аннабель… – Я попытался найти новую тему для разговора, но в своей ярости выбрал не ту, что следовало. – Я бы хотел поговорить с тобой о Мариоттах, – опрометчиво заявил я.

– Да? – Аннабель злилась, что я решил сменить тему, и нетерпеливо постукивала ногой об пол.

Я вдруг обнаружил, что понятия не имею, как мне продолжать. Сообщить ей или нет? Я намеревался ничего не открывать до следующей весны, когда Маргарет лично скажет мне, чтобы я огласил наши с ней намерения, но меня одолевало неодолимое желание говорить о ней, и я не понимал, как я могу говорить о ней, не раскрывая наших намерений.

– Ну так я слушаю, папа. Что ты хотел рассказать про Мариоттов?

В тот самый момент, когда я решил промолчать, раздался мой собственный голос:

– Младшая сестра Фрэнсиса Мариотта, Маргарет, следующей весной приезжает в Лондон с женой Фрэнсиса Амелией.

– Правда? – проговорила Аннабель. – Очень мило. Но я теперь, как ты знаешь, совсем не езжу в Лондон, так что вряд ли мне доведется встретиться с ними, если только ты не пригласишь их в Кашельмару.

– Маргарет на следующее лето выходит замуж в Лондоне, – продолжил я таким тоном, каким обсуждают погоду. Теперь я уже сердито спрашивал себя, почему не могу обсудить это с собственной дочерью. Уход от темы может навести на мысль, что я побаиваюсь Аннабель, а это, конечно, полная чепуха. – Я надеялся, что ты приедешь на свадьбу, – добавил я с ноткой вызова в голосе.

– Да нет, – возразила Аннабель, подавляя зевок. – Ненавижу светские свадьбы. А к тому же я никогда не видела Маргарет. И с какой стати она выходит замуж в Лондоне, а не в Нью-Йорке?

– Так удобнее, и она не возражает, – ответил я, переходя Рубикон, овладев к этому времени собой в полной мере. – У ее будущего мужа собственность в Англии и Ирландии.

– Ирландии! – Наконец-то я привлек ее внимание, и, когда она села прямо как жердь, я с испуганным восторгом понял, что совершил грандиозную ошибку. – Кузина Маргарет приедет в Ирландию? И где живет ее будущий муж?

– В Кашельмаре.

Наступила тишина. Впервые в жизни я видел Аннабель, потерявшую дар речи. Мы сидели лицом друг к другу, она на диване, я – на краешке моего кресла, и мне было слышно, как словно издалека часы-автоматон на каминной полке начали отбивать очередной час.

– Ты женишься на кузине Маргарет Мариотт? – наконец медленно проговорила Аннабель.

Делать ничего не оставалось, только попытаться спасти ситуацию, что, впрочем, уже было невозможно, а потому я, хотя и злясь на себя за промах, сумел произнести спокойным голосом:

– Да. Она прелестнейшая девушка, и я надеюсь, вы легко подружитесь.

– Возможно, я ошибаюсь и у меня проблемы с памятью или она и в самом деле ребенок семнадцати лет?

– Ей будет восемнадцать, когда мы поженимся, а человек в восемнадцать лет уже не ребенок. Аннабель, я понимаю, что это известие не могло не потрясти тебя, но…

– Потрясти! – Она резко встала и принялась натягивать перчатки. – Да, я потрясена. Твое лицемерие всегда меня потрясает. А вспомнить, с какими нравоучениями ты обвинял меня в грубой вульгарности, когда я вышла замуж за Альфреда!

– Я бы тебе посоветовал быть поосторожнее и не говорить вещей, о которых ты потом можешь пожалеть. Когда ты познакомишься с Маргарет…

– Не желаю я с ней знакомиться. Это отвратительно! – Она уже шла к двери, но двигалась до странности неровными шагами. – Абсолютно отвратительно! Ты станешь посмешищем всего Лондона. Все будут говорить, что ты впал в старческое слабоумие. Послушай меня, папа, как тебе могло прийти в голову выставить себя в таком виде с молоденькой девицей! Говорю тебе, я в жизни не испытывала большего отвращения!

Моя ярость, прежде направленная на меня самого, теперь неуправляемой волной устремилась на нее. Я ухватил ее за плечи. Не говоря ни слова, я только развернул ее и принялся трясти, пока не понял, что она плачет, и тогда остановился, потому что ее слезы потрясли меня гораздо сильнее, чем любое из ее оскорблений. Я в последний раз видел ее плачущей в далеком детстве. Она была не из тех женщин, которые проливают шумные потоки слез, и теперь дочь на моих глазах отерла слезы и потянулась к дверной ручке.

– Аннабель… – Я уже горько жалел о том, что дал волю своему гневу, но было слишком поздно.

– Я отказываюсь признавать кузину Маргарет твоей женой, – резко проговорила она. – Ты, конечно, потребуешь, чтобы мы с Альфредом покинули Клонах-корт и поселились где-нибудь в другом месте.

На меня навалилась такая усталость, что едва хватило сил ответить ей.

– Почему твой муж должен нести наказание за твою глупость? – произнес я. – Нет, оставайтесь в Клонах-корте, и надеюсь, настанет день, когда ты преодолеешь эту самую глупость. А тем временем прошу тебя не возвращаться в Кашельмару, пока не захочешь извиниться за свою неприемлемую грубость по отношению ко мне сегодня утром.

Она молча вышла, ее туфли быстро застучали по мраморному полу, а я тут же вернулся за стол, чтобы продолжить послание Маргарет. Но я больше не мог писать. Просто сидел и оглядывал комнату, ни в чем не находя утешения, только часы убаюкивающе тикали на каминной полке, а совсем рядом, у чернильницы, весело улыбался мне Луис из своей маленькой изящной золотой рамки.

Глава 4

1

После жуткой сцены с Аннабель я снова и снова спрашивал себя, почему я совершил такую глупость – разоткровенничался с ней. Доверительный разговор с любовницей был оправдан, поскольку я должен был посвятить ее в планы относительно ее же будущего, но что касается Аннабель, то у меня не было ни малейших оснований развязывать язык до формального объявления о предполагаемом браке. Вероятно, я невольно увидел ее в роли наперсницы, которую всегда так хорошо исполняла Нелл. А может быть, простая истина состояла в том, что Аннабель вызвала у меня сильное раздражение и я в желании разозлить ее потерял разум. Третье вероятное объяснение – будто я превращаюсь во влюбленного юнца, который при первой возможности начинает болтать о предмете своего вожделения, – было, конечно, настолько абсурдным, что я напрочь отказывался его рассматривать.

Но по крайней мере один факт был совершенно ясен. Открывшись Аннабель, я теперь был вынужден открыться и Патрику, прежде чем она сама сообщит ему эту новость. Целых десять минут я тщательно взвешивал, что следует ему сказать, а потом с большой неохотой вызвал его в библиотеку.

– Есть один вопрос, который я хочу обсудить с тобой, – начал я и тут же увидел встревоженное выражение на его лице. Неужели я так часто донимал его неприятными сообщениями? Я настолько разволновался, что оставил заготовленную речь и попытался как можно скорее успокоить его. – Это не имеет никакого отношения к твоему прошлому поведению. Это связано с моей поездкой в Америку и родней твоей матери – Мариоттами. В частности, с твоей родственницей Маргарет, младшей из двух сестер Фрэнсиса Мариотта.

Он молча смотрел на меня, доверчиво ожидая продолжения.

– Я очень увлекся Маргарет, когда с ней познакомился, – признался я, – и пригласил ее в Англию следующей весной.

Снова молчание. Он смотрел на меня с пустым, как никогда, выражением. Глубоко вздохнув, я двинулся дальше:

– Патрик, я решил, что она станет частью нашей семьи. Перед отъездом я обсудил с ней это, и мы в частном порядке пришли к договоренности, согласно которой летом следующего года мы поженимся в Лондоне.

Сын по-прежнему смотрел на меня, будто ждал продолжения. А я в раздражении спрашивал себя, услышал ли он хоть одно слово из моего монолога, но тут он произнес:

– Папа, это очень приятно. Могу я поздравить тебя?

– Не представляю, что может тебе помешать, черт возьми.

– Да, конечно. Я… поздравляю тебя, папа. Папа…

– Да?

– Папа, а у нее… – Он снова замолчал и покраснел.

– Что – у нее?

– У нее будут дети?

– Мой дорогой Патрик!

– Я совсем не против, – пробормотал он. – Я люблю детей. Но, папа, тебе нет необходимости делать это. Тебе в твоем возрасте наверняка тоскливо жениться на ком-то, поэтому, если ты чувствуешь необходимость жениться, чтобы иметь еще одного сына, прошу тебя, не доставляй себе столько хлопот, потому что я начинаю жизнь с новой страницы. Я буду так учиться, что никогда больше не разочарую тебя.

– Патрик! – окликнул я. – Патрик!

Он замолчал. Его лицо горело серьезностью, в глазах стояли слезы.

– Мое дорогое дитя, – встревоженно сказал я, – ты совершенно неправильно понимаешь мои мотивы.

– Знаю, ты всегда считал меня виноватым в том, что я погубил здоровье мамы. Нелл мне говорила, что ты даже имя мне не хотел выбирать, а назвали меня в честь тебя только потому, что никто не знал, как назвать иначе.

– Если Нелл сказала тебе это, то, надеюсь, она также сказала тебе, что я видел, как умирает твоя мать, и вообще ни о чем другом думать не мог. Неужели ты полагаешь, что я мог так вести себя, будучи в здравом уме? А что касается твоих предположений, будто я виню тебя в состоянии здоровья матери, то ничто не может быть дальше от истины.

– Тогда почему ты всегда так строг со мной? Если бы ты не держал на меня зла, разве ты бы порол меня так часто?

– Мой дорогой Патрик, – произнес я с облегчением, чувствуя, что мы наконец подошли к сути его недопонимания, – ты должен знать, что когда родитель отдает свое время и нервы исправлению своего ребенка, то он делает это из любви к нему, а не из неприязни или недостатка интереса. Тот факт, что я никогда не оставлял без внимания твое неправильное поведение, должен говорить тебе, насколько ты мне дорог, насколько для меня важно дать тебе наилучшее воспитание. Мне остается только пожалеть, что ты сомневался в моей глубочайшей любви к тебе. Ты – мой наследник. Ничто не может этого изменить, да я и не желаю никаких изменений, хотя мы оба знаем, что твое поведение в последние месяцы оставляло желать лучшего. Но это не имеет никакого отношения к моему намерению жениться, и, даже если Маргарет родит сыновей, ты можешь не сомневаться, что моя любовь к тебе не изменится. А теперь прошу тебя… не надо больше этой глупой болтовни, потому что от нее никакой пользы никому из нас.

Я старался говорить как можно мягче, но, к моему огорчению, он начал плакать. Его душили сиплые рыдания, и он закрыл лицо ладонями в неловкой попытке подавить плач.

– Патрик, прошу тебя, – расстроенно сказал я, не желая быть недобрым, но зная, что должен проявлять твердость. – Держи себя в руках. Положение дел вовсе не требует такой реакции, и к тому же слезы не подобают мальчику твоих лет, почти мужчине.

Но он зарыдал еще громче. Я раздраженно спрашивал себя, что мне с ним делать, когда раздался стук в дверь.

– Да! – крикнул я, радуясь отвлечению.

– Милорд, – сказал Хейс, – пришел Иэн Макгоуан – он хочет видеть вашу милость, если вы не возражаете.

Макгоуан был моим управляющим в Кашельмаре.

– Пусть подождет.

Как только дверь закрылась, я посмотрел на Патрика и, к счастью, обнаружил, что он вытащил платок и утирает слезы.

– Папа, я правда решил начать с новой страницы, – серьезно заверил он меня. – Я стану совсем новым человеком, обещаю.

Я сказал, что рад слышать это. Наконец отпустил его как можно мягче и, издав вздох облегчения, послал человека в конюшню, чтобы оседлали мою лошадь, а сам пошел наверх переодеться. Полчаса спустя я уже скакал с Макгоуаном по дороге в Клонарин.

Не помню, когда еще у меня было такое изнурительное утро.

2

Шотландца Макгоуана я нанял после голода, чтобы он помог возродить разоренное имение. Я достаточно имел дело с ирландцами и знал их недостатки. Бесполезно выбирать кого-нибудь из них для сбора арендной платы и экономичного и эффективного руководства имением. Макгоуан, мрачный пресвитерианец, не только умел рассеивать туман ирландских фантазий, сопутствующих вопросу арендной платы, но и проявлял достаточно благоразумия, чтобы участвовать в христианской благотворительности, а это означало, что хотя арендаторы его и не любили, но и ненависти к нему не испытывали. Жил он в удобном каменном доме в двух милях от Кашельмары, но я подозреваю, что комфорт был подпорчен его женой – крупной шотландкой с неизменно угрожающим выражением на лице. Их единственный ребенок – тринадцатилетний мальчишка – рос без друзей; шотландская кровь и род деятельности его отца делали его изгоем в среде ирландских сверстников, но иногда он появлялся в Кашельмаре в надежде подружиться с Патриком и Дерри.

– Как ваш сын, Макгоуан? – тактично спросил я во время нашего объезда имения тем утром.

– Прекрасно, милорд, спасибо. Я собираюсь вскоре отправить его в Шотландию на учебу.

– Правда? В школу на полный пансион?

– В общеобразовательную школу в Глазго, милорд. У моей жены там родственники, и Хью во время учебы может жить у них.

– Понятно, – сказал я, испытывая облегчение оттого, что мне не придется заниматься неблагодарным делом по поиску нового управляющего. – Прекрасная мысль, Макгоуан.

Мои земли, казалось, находились ни в лучшем, ни в худшем состоянии, чем прежде, по английским стандартам они были плохонькие, но в сравнении с другими ирландскими имениями процветали. После голода мне удалось слить многие фермы в более крупные арендные единицы, которыми можно было прибыльно руководить на английский манер, но оставалось еще бессчетное число маленьких картофельных полей – их я не стал трогать. Я не походил на моего соседа лорда Лукана, который после голода разогнал своих арендаторов, с намерением улучшить свои земли. Бессмысленное изгнание всех без разбору было тогда – и нередко остается до сих пор – эквивалентом убийства, и, хотя Лукан, вероятно, не подумал об этом, я бы презирал себя, если бы последовал его примеру.

В Клонарине я обменялся несколькими словами со священником, переговорил с патриархами двух ведущих семей – О’Мэлли и Джойс, осмотрел обещающие, судя по виду, неплохой урожай поля́ под пшеницей и овсом. Небольшое лесозаготовительное хозяйство, которое я затеял в горах над деревней, судя по всему, потерпело неудачу, и я с разочарованием увидел, что большое количество молодых деревцев за время моего отсутствия погибло.

– Все дело в земле, милорд, – мрачно объяснил Макгоуан. – Ни одно растение не будет процветать на земле, которая ничем не лучше, чем голая скала.

Так Макгоуан в завуалированной форме обычно говорил: «Я же вас предупреждал». Он терпеливо сносил все мои попытки изобретательно организовать хозяйство, но я знал, что сердце его замирало каждый раз, когда я объявлял ему о новом эксперименте. Его слабые попытки остеречь или критиковать мои проекты ограничивались произнесением похоронным тоном следующей фразы: «Позвольте напомнить вам, милорд, что здесь мы не в Англии». Или как в случае моей попытки заняться бататом: «Милорд, есть культуры, которые растут в Америке, Господь не предполагал их выращивания по эту сторону Атлантики».

– Я уверен, что проект лесозаготовок может иметь успех в этой долине, – упрямо сказал я, когда мы осматривали завядшие деревца. – Просто мы посадили их не на той стороне. Я попробую еще раз в другом месте.

– Если ваша милость намерены отобрать картофельные поля у О’Мэлли на верхних склонах Лейнабрики…

– Нет, конечно. Они тогда умрут с голоду, а я уже устал от созерцания моего имения, усеянного трупами.

– Вы могли бы помочь им перебраться в Америку, – не сдавался Макгоуан, которому с большим трудом удавалось выуживать из беднейших О’Мэлли арендную плату.

– Чтобы они умерли как мухи в бостонских подвалах?

– Господь помогает тем, кто помогает себе сам, – пробормотал шотландец, который был убежден, что каждому ирландскому иммигранту предоставляется тысяча возможностей разбогатеть, как только его нога ступает на землю Америки. – Милорд, я бы не оправдал ваших ожиданий как управляющий, когда бы не твердил, что если в земле можно выращивать картофель, то, скорей всего, на ней будут расти и деревья, а поскольку ничего другого там невозможно выращивать из-за большой крутизны склона…

– Хватит! – отрезал я. – К сожалению, О’Мэлли не могут питаться деревьями, поэтому нам придется поискать другое место. Я решил, что работы в этом направлении нужно продолжать.

Однако, когда мы спускались по склону в Клонарин, я не мог не признаться самому себе, что перспективы лесозаготовок весьма призрачны.

В Клонарине, где мы с Макгоуаном расстались, я подумал: не заглянуть ли мне в Леттертурк, где в доме, построенном моим покойным братом Дэвидом на берегу Лох-Маска, все еще жил его сын, но отказался от этой мысли и поскакал назад в Кашельмару. Я уже повидал на один день достаточно членов моей семьи, и, хотя Джордж был добродушным парнем, меня он всегда раздражал своим угодничеством. Если с Патриком что-нибудь случится, он станет моим наследником, и я могу легко себе представить, каким негодованием он закипит, когда узнает, что я снова собираюсь жениться.

И естественно, я предпочел держаться подальше от Клонах-корта. Один только вид высокого серого дома близ южного берега озера заставил меня поморщиться при мысли об Аннабель, и, хотя весь путь до дому я пытался не думать о нашей ссоре, ее слова не давали мне покоя. Если бы она только не вывела меня из себя тем, что с самого начала попыталась помыкать мной на свой неженственный, недочерний манер! Тогда я бы сдержался и не совершил ошибок. И, кроме того, в том, что касается Дерри, она преувеличивала, я знал это. Мне было хорошо известно, что Дерри склонен к безрассудству, но я люблю горячих парней, к тому же ни одна из его эскапад пока не привела к каким-то серьезным последствиям. Более того, я доверял его разуму, который не позволял ему выставить себя дураком и попасть в черный список своего благодетеля. Его жизнь в самом начале была тяжелой, отчаянной, и ему стало легче, только когда я решил заняться им. Дерри часто мне говорил, что никогда больше не хочет оказаться в нищете.

Аннабель, со своей непростительной самонадеянностью, считала, что не следует обращать внимание на роль Патрика в том происшествии и нужно наказать Дерри. Мне же казалось, что, хотя я к тому времени уже и исполнился решимости не следовать совету Аннабель, моя дочь пришла к ложному выводу. Дерри мог сам позаботиться о себе, а вот Патрик нуждался в моем внимании. Да, я согласился с Аннабель, что нельзя ответственность за случившееся возлагать на него, я решил не делать ему выговоров, но ясно видел, что пришло время вывести его из-под влияния Дерри и дать ему шанс подружиться с кем-то другим. Необходимо расширить его горизонты, дать ему возможность увидеть мир, в котором он в один прекрасный день начнет играть важную роль. Если позволять событиям развиваться самим по себе, то я буду виноват в небрежении своим долгом. Мой долг перед Патриком и самим собой заключался в том, чтобы составить более честолюбивые планы на его будущее.

С любопытством человека, привыкшего размышлять в категориях «если бы», я часто задаю себе вопрос, что бы случилось, если бы я все же последовал совету Аннабель, но такие размышления, конечно, совершенно не имеют никакого смысла. Я только пытался делать то, что находил правильным.

Но возможно, я бы считал иначе, если бы Аннабель так грубо не оскорбила мои отношения с Маргарет.

3

Из желания относиться ко всем моим детям одинаково я тем вечером написал Маделин и Катерин – сообщил им о моей договоренности с Маргарет, а на следующий день отдал распоряжения подготовить мой и Патрика отъезд в Вудхаммер-холл.

Вечером в день нашего возвращения я решил поговорить с ним. Когда мы отобедали, я сказал ему, что он может остаться со мной и выпить полбокала портвейна, и, когда со стола убрали, я, прежде чем начать свой монолог, набрал в грудь побольше воздуха. Вокруг нас в свете свечей чуть мерцали облицованные деревянными темными панелями стены, а с портрета из своего накрахмаленного рафа на нас презрительно взирал Тюдор де Салис, который очаровал королеву Елизавету. В Вудхаммере было множество облицованных деревянными панелями стен и портретов презрительно смотрящих джентльменов в накрахмаленных воротниках. Я люблю этот дом, ведь он в течение трех столетий оставался единственным домом моей семьи, и было бы странно, если бы я не питал к нему сентиментальных чувств. Тем не менее никуда не уйти от факта: дом спроектирован неважно, он старомоден и в сравнении с Кашельмарой безнадежно прост. И, кроме того, он производит на меня гнетущее воздействие. Такое количество темных панелей придает комнатам мрачный вид, но по какой-то причине – наверное, из безразличия – я так и не озаботился установить в доме газовое освещение, чтобы разогнать мрак.

– Я думаю, настало время дать тебе возможность познакомиться с мальчиками твоего круга, – осторожно сказал я Патрику. – Я знаю, у тебя есть друзья здесь, в Вудхаммере, среди детей прислуги, а в Кашельмаре ты дружен с Хью Макгоуаном и Дерри, но в целом эти отношения оставляют желать лучшего. Я не забыл: ты мне говорил, что чувствовал себя одиноко в Лондоне, пока я был в Америке, и именно по этой причине убежал в Ирландию, в общество Дерри. И к тому же тебе было скучно, так? Да, конечно, ты скучал. Не сомневаюсь, что и я бы скучал и чувствовал себя одиноким в твоем возрасте, если бы у меня не было брата Дэвида. Понимаешь, Патрик, я много думал об этом и нашел решение, которое тебе понравится. Я решил отправить тебя в школу.

Глаза его широко раскрылись, но от избытка чувств он явно потерял дар речи. Я, довольный его реакцией, продолжил с энтузиазмом:

– Убежден, тебе там понравится. Я никогда не думал об этом прежде, поскольку твои знания находились на таком низком уровне, что мне казалось, домашний учитель подходит тебе лучше всего, но ни один из твоих наставников так и не добился успеха с тобой, и теперь я думаю, что ошибся, – тебе нужен стимул в виде конкуренции. Я решил отправить тебя в школу Рагби. Это знаменитая школа, а имя ее покойного директора доктора Арнольда стало символом реформы в образовании. Я собираюсь сегодня вечером написать нынешнему директору и договориться о том, чтобы тебя приняли со следующего года.

Он смотрел на меня с таким несчастным видом, что я замолчал.

– Папа, я опять вызвал твое неудовольствие?

Я вдруг понял, что он вовсе не радуется, – сын в ужасе.

– Да нет, конечно! – воскликнул я, пытаясь в отчаянии прогнать от себя мысль о том, почему мне так трудно донести до сына мои добрые намерения.

– Тогда зачем отсылать меня?

– Но я же тебе только что объяснил… – Я снова набрал в грудь воздуха и попытался еще раз: – Патрик, учиться в одной из лучших школ в стране вовсе не наказание. Это привилегия! Я хочу, чтобы ты стал счастливее, чем ты был в последнее время, и не сомневаюсь, что школа даст тебе великолепную возможность начать заново… обзавестись новыми друзьями…

– Но мне не нужны другие друзья, кроме Дерри, – вызывающе отрезал Патрик и упрямо сжал рот.

Я старался не выходить из себя:

– Мой дорогой Патрик, я хочу надеяться, ты навсегда сохранишь дружеские отношения с Дерри, но ты должен понять, что, хотя я по разным причинам счел нужным дать ему образование и крышу над головой, он всего лишь сын ирландского арендатора.

И я снова увидел мое возвращение в Кашельмару после голода, увидел так четко, будто это было вчера: истощенного ребенка, дрожащего на кухне, и кухарку. Она пыталась накормить его какой-то размазней. Из всех в живых остались только кухарка и ее муж, другие слуги, которым я поручил присматривать за домом в мое отсутствие, умерли, и я помню то страшное чувство вины, охватившее меня, когда передо мной предстало это новое свидетельство разорения, принесенного голодом и болезнями. Когда кухарка сообщила мне, что семья ребенка умерла от тифа, я сказал: «Держите его при себе». Он и года бы не прожил в одном из переполненных сиротских приютов. Дети все еще продолжали умирать тысячами, и тем утром я уже видел с десяток детских тел вдоль дороги из Голуэя.

Я сделал над собой усилие, возвращаясь к реальности.

– Ты должен понять, что ты и Дерри достигли того возраста, когда ваши пути неизбежно расходятся, – объяснял я Патрику. – Дерри получил свой шанс, это верно, и если он преуспеет в изучении права, после того как на следующий год покинет школу, то со временем может стать уважаемым членом среднего класса. Но и в этом случае его жизнь пойдет по пути, который ничуть не похож на твой. Ты уже начинаешь взрослеть и должен понимать это. И кстати, Патрик, по поводу твоего взросления…

Я собрался с духом и рассказал ему о некоторых делах, с которыми он столкнется в своей будущей частной жизни.

Многие родители считают, что есть вопросы, о которых они никогда не должны говорить со своими детьми, и в том, что касается дочерей, такое мнение, вероятно, правильно. Все знают, что женщины особо чувствительны к грубым сторонам нашей жизни, и если родители, насколько это возможно, оберегают их от этих грубых истин, то тем самым лишь проявляют доброту к ним. Но я считаю, что отец, который либо отказывается беседовать со своим сыном о таких вещах, либо же решается на такой разговор, когда уже поздно, не выполняет своего родительского долга. Да, мой отец так и не выполнил своего долга по отношению ко мне, но он был наивным, эксцентричным человеком. А вот мой дядюшка Ричард исполнил родительский долг как-то летом в Вудхаммер-холле, и я в более зрелые годы всегда с благодарностью вспоминал этот разговор.

– Я не сомневаюсь, – заявил я Патрику, – что ты уже заметил вполне естественный интерес Дерри к противоположному полу. Тебе, конечно, понятен смысл выражения «соитие».

Он покраснел и с трудом кивнул.

– Превосходно. Теперь я хочу преподать тебе небольшой урок нравственности. Я не священник, к тому же ты уже достаточно взрослый, чтобы понимать разницу между добром и злом. Я хочу всего лишь поговорить с тобой о вопросах практических. Например, мы оба знаем, что блуд – это грех, которого мужчина должен избегать, но человеческая природа такова, какова она есть, и нередко между тем, что мы должны делать, и тем, что мы делаем, наблюдается некоторое различие. Я хочу тебе теперь посоветовать, как вести себя в практическом смысле, когда ты столкнешься с таким различием. Ты понимаешь, о чем я говорю?

Патрик сидел со все еще пунцовым лицом, снова кивнул и уставился в свой пустой бокал.

– Ты, будучи привлекательным и богатым молодым человеком, вскоре обнаружишь, что подвержен множеству искушений, – продолжил я, чувствуя себя свободнее теперь, начав морализирование. – Было бы против человеческой природы и с практической точки зрения даже нежелательным для тебя предполагать, что ты сможешь противиться всем этим искушениям. Но когда ты обнаружишь, что не можешь противиться искушению, помни, что существуют некоторые элементарные меры предосторожности, которые ты должен будешь предпринять, чтобы избежать зачатия или заражения плохой болезнью, а нередко и того и другого.

Сын все еще молчал от смущения, и я дал ему необходимые практические советы и выждал несколько секунд, чтобы он переварил услышанное. После этого я добавил:

– Ты не хочешь задать мне какие-нибудь вопросы?

Он отрицательно покачал головой.

– Отлично. Но поскольку уж мы говорим о половом поведении, мне, вероятно, имеет смысл добавить еще несколько слов о предмете, который обычно не упоминается и который – ввиду твоего воспитания – совершенно неизвестен для тебя. В этом мире есть определенные несчастные существа – назвать их мужчинами нельзя, – которые желают соития только с представителями своего пола. Нет нужды говорить, что это явление – порок, крайне отвратительный для всех порядочных мужчин и абсолютно оскорбительный с точки зрения нравственности. Я говорю об этом только потому, что эти существа нередко вожделеют на свой отвратительный манер к мальчикам твоего возраста, а поскольку ты не сможешь вечно вести отшельническую жизнь, то, полагаю, должен знать о существовании такого опасного и извращенного поведения.

Румянец сошел с лица Патрика. Вид у него был больной.

– Боюсь, я был слишком прямолинеен, – продолжал я, – но я говорю только ради твоей же пользы. Мир частенько бывает неприятным местом, а темная сторона человеческой природы может воистину быть темной. С моей стороны было бы неверно отпускать тебя в школу, рассчитывая на то, что мир – безопасное, приятное место, каким он кажется, когда смотришь на него из окна детской. Ты поймешь это позднее и будешь благодарен мне за этот откровенный разговор.

Патрик попросил разрешения покинуть комнату.

– Да, ты можешь идти, если хочешь, – подтвердил я, спрашивая себя, не нужно ли было отложить эту беседу до тех времен, когда он будет постарше. Но я вспомнил историю, рассказанную Аннабель. Если Патрик достаточно взрослый, чтобы напиваться потином и смотреть, как Дерри танцует джигу с фермерской дочкой на обеденном столе, то он достаточно взрослый и для того, чтобы выслушивать советы по половым вопросам.

Но при этом я почему-то смущенно чувствовал, что беседа прошла не совсем так, как я планировал.

4

Я оставался в Вудхаммере до ноября, потому что охота в этой части Уорикшира великолепна, а я с юности увлекаюсь охотой с гончими. Это время для светского общения, но, несмотря на различные обеды и балы, я сумел закончить статью о маисе, написать доклад о клубнекопателе мистера Эпплби и даже находил время для того, чтобы руководить образованием Патрика. Я не хотел нанимать еще одного бесполезного наставника перед его отъездом в школу в январе. К тому же, поскольку я все лето провел в Америке, считал своим долгом уделить ему побольше внимания зимой.

А Маргарет тем временем писала мне из Нью-Йорка. Она отправляла письма каждую неделю, но, как это часто происходит, если корреспондентов разделяет Атлантический океан, почта приходила нерегулярно, и иногда я целый месяц не получал от нее писем. Она сообщила, что была издана «Повесть о двух городах» и все улицы Нью-Йорка затоплены слезами сочувствия Сиднею Картону. Она писала, что золотая осень в этом году была особенно необыкновенной и они специально снова ездили вверх по Гудзону в «Летний дворец» Фрэнсиса, чтобы увидеть воочию цвета осени. А еще что Фрэнсис попросил ее написать мне, как он добр и щедр к ней, и она считает, что это «слишком самонадеянно» с его стороны, хотя брат недавно и купил ей «длиннополый плащ» с соболиным воротником на зиму. Фрэнсис твердил ей, что она обязательно должна упомянуть этот плащ. «Хотя я понять не могу, почему ему так хочется произвести на вас хорошее впечатление, – добавила Маргарет. – Неужели есть какая-то тайна, которую никто не осмеливается сообщить мне?»

Я улыбнулся, но ответил уклончиво. Она никогда не услышит от меня слов, порочащих ее брата.

Никому из знакомых в Уорикшире я не рассказывал о моей договоренности с Маргарет, но перед отъездом из Вудхаммера поделился с моим ближайшим другом лордом Дьюнеденом, который в то время гостил у меня. Я получил два недовольных письма от моих дочерей Маделин и Катерин и надеялся, что Дьюнеден, вдовец со взрослыми дочерьми, поймет меня.

«Спасибо за твое письмо с известием о намерении жениться на кузине Маргарет Мариотт, – написала с обескураживающей краткостью Маделин из своего монастыря в Дублине. – Я, конечно, желаю тебе счастья и буду каждый день молиться за тебя. Остаюсь твоей преданной сестрой во Христе…»

Осуждение, облаченное в религиозный язык и приправленное обещанием ежедневных молитв, было для меня весьма оскорбительно, но, прочтя послание от Катерин из Санкт-Петербурга, я и вовсе закипел от ярости.

«Дорогой папа, – писала она аккуратным почерком. – Спасибо за твое письмо. Мы с Эндрю, конечно, весьма удивились, узнав о твоих брачных намерениях в отношении кузины Маргарет Мариотт. Мы оба желаем тебе счастья, но не можем поздравить тебя от сердца. Напротив, поскольку я очень желаю тебе счастья, я бы попросила тебя пересмотреть твое решение, если бы не понимала, что не имею права давать тебе советы в таком интимном и личном вопросе. Однако вместо этого хочу напомнить тебе, что общество искоса смотрит на браки, в которых разница в возрасте между супругами столь велика, и, хотя американские семьи, имеющие хорошие связи, могут быть приняты в надлежащих кругах, восхищение они вызывают редко, поскольку их манеры часто несовместимы с английскими правилами поведения. Я не желаю кузине Маргарет оказаться несчастной в обществе вследствие тех ее недостатков, в которых она не может и не должна быть обвинена. Точно так же не желаю тебе, дорогой папа, человеку, столь уважаемому твоими друзьями, стать объектом злословия тех, кто сочтет такой брак категорически неподобающим. Заверяя тебя в том, что мы с Эндрю хотим выразить тебе лишь нашу глубочайшую любовь и озабоченность, остаюсь твоей преданной дочерью Катерин».

Я пришел в такой гнев от этого отвратительного изъявления дочерней почтительности, что немедленно показал письмо Дьюнедену и рассказал ему всю историю.

– Боже милостивый! – воскликнул он, прочтя письмо. – Не могу себе представить молодую девицу, которой хватает смелости разговаривать с тобой таким языком, де Салис… к тому же если эта девица Катерин! Я никогда не забуду, какой тихой, застенчивой мышкой она была! Ай-ай-ай!

Именно таких слов я от него и ждал.

– Бога ради, Дьюнеден, представить только, если бы одна из твоих дочерей написала тебе такое письмо! Но ты его не одобряешь, верно?

Он заверил меня, что не одобряет.

– Но, де Салис, ты уверен, что было благоразумно сообщать своей семье о договоренности с мисс Мариотт, настолько опережая время официального объявления о браке? В конечном счете до будущей весны может еще бог знает что случиться.

– Насколько я понимаю, ты предполагаешь…

– Семнадцатилетние девицы переменчивы. Де Салис, если бы ты не был моим дорогим другом, я бы не говорил тебе об этом, но…

– Ты думаешь, я выставил себя дураком в Америке.

– Речь не об этом. Ты был вдали от дома в незнакомом обществе. Я не хочу сказать, что такие обстоятельства могут повлиять на суждения мужчины, но…

– Ты считаешь, что я впал во временное слабоумие, когда сделал ей предложение. Отлично, – холодно сказал я, – мы больше не будем говорить на эту тему. Я прошу прощения, что поставил тебя в неловкое положение своей откровенностью.

– Мой дорогой друг…

– Мы больше не будем говорить об этом! – категорически отрезал я, и после этого он уже не решился продолжать.

Меня настолько расстроило его отношение, что я отменил обычную свою поездку в Кашельмару, поехал вместо этого в Лондон. Я был не в настроении ни заниматься делами поместья, ни приветствовать часы одиночества, которые были неизбежной частью моих посещений Кашельмары. Вместо этого я проводил время в клубе за разговорами о политике с другими, рано вернувшимися в город, а в домашней библиотеке готовил лекцию, которую меня пригласили прочесть в январе в Королевском сельскохозяйственном колледже в Дублине. Еще я заезжал к моей любовнице, поскольку лишь она считала мой брак с Маргарет правильным и естественным, но, как это ни странно, чем чаще я к ней ездил, тем меньше меня интересовали постельные утехи с ней. Поскольку же нам не о чем было говорить за пределами спальни, то, казалось, не имеет смысла совершать утомительные поездки в Мейда-Вейл.

«По Гудзону уже плывут огромные ледяные глыбы, – писала Маргарет в декабрьском письме, – и все нищие на улицах посинели от холода. Какой ужасный климат! Не могу поверить, что весна когда-нибудь наступит. Но я перестаю ныть и расскажу Вам теперь о Важных Делах, поскольку все руководства по переписке говорят, что именно это я и должна делать! Джона Брауна в итоге повесили. Не ужасно ли? Лишнее доказательство того, насколько варварские Там у Них нравы. И я не вижу причин, почему бы им не отделиться, – скатертью дорога, сказала бы я. Ну вот. Хватит о Важных Делах и о руководствах по переписке! Теперь я поведаю Вам обо всем интересном, например о Вашем описании круга знакомых в Уорикшире и о том, как бы мне хотелось обедать с Вами в Вудхаммере под строгим присмотром Человека в Рафе. Кстати, о рафах; я теперь делаю вид, что читаю новую книгу о Филиппе Втором Испанском, но если по секрету, то я читаю „Невидимую руку“, это просто восхитительно, хотя Фрэнсис считает такие романы дурновкусием».

А в конце письма она еще раз написала: «Вам не кажется, что эта весна никогда не наступит?»

Я ответил, что иногда кажется, но стоит мне взять перо и начать писать ей, как пасмурность зимы исчезает, туман растворяется и я перестаю слышать дождь за окном библиотеки. К этому времени я стал писать ей чаще, хотя теперь, оглядываясь назад, не могу понять, как находил для этого время, поскольку был очень занят. С наступлением нового года мы с Патриком поехали в Рагби, а оставив его в школе, я поспешил в Ирландию читать лекцию в Королевском сельскохозяйственном колледже. Чуть было потом не отправился в Кашельмару, но передумал, поскольку начиналась новая сессия парламента, и я, как и всегда, горел желанием занять мое место в палате лордов.

Я считал все более важным занимать себя делами, и какое-то время мне это успешно удавалось. Весь февраль посвятил Вестминстеру, а в начале марта, в тот самый день, когда получил одно из моих драгоценных писем от Маргарет, директор Рагби прислал телеграмму, в которой известил, что Патрик убежал из школы.

Глава 5

1

Я не мог сразу же уехать из Лондона, но отменил все дела и сел на ближайший поезд в Мидлендс. Я настолько был уверен, что найду Патрика в Вудхаммере, что даже не остановился там, а поехал прямо до Рагби, чтобы переговорить с директором.

Разговор был не из приятных. Мне откровенно заявили, что Патрик не нашел себя в школе: он не желал работать на уроках, никак не реагировал на попытки призвать его к порядку. В связи с тем что мой сын явно не мог воспользоваться теми преимуществами, которые предоставляла ему школа, ради его же пользы Патрика желательно забрать из Рагби и продолжить его образование с частными учителями.

– Вы хотите сказать, что он исключен? – в ярости спросил я.

– Не исключен, лорд де Салис. Мы вам советуем его забрать.

– Не разговаривайте со мной эвфемизмами! Вы исключаете моего сына, потому что не можете его учить! Вы валите с больной головы на здоровую.

– Лорд де Салис, уверяю вас, вы ошибаетесь. – В отличие от меня, он не терял контроля над собой. – Мне было бы легче легкого сказать, что сыну такого выдающегося человека, как вы, будут по-прежнему рады в Рагби, несмотря на его нежелание учиться и несмотря на факт его побега. Но если бы я занял такую позицию наименьшего сопротивления ради вашего хорошего отношения и не поднял бы эту неприятную тему, то я бы изменил своему долгу директора, состоящему в том, чтобы делать то, что лучше всего для учеников. Естественно, мы оба желаем всего наилучшего для Патрика, и, поверьте мне, лорд де Салис, если мы вернем Патрика в Рагби, это не пойдет ему на пользу.

Я уехал. Понимал, что не имеет смысла защищать проигранное дело, но все еще очень сердился, а добравшись до Вудхаммера, просто кипел от ярости.

– Скажите моему сыну, что я хочу немедленно его видеть! – резко бросил я дворецкому, направляясь в большую гостиную.

– Вашего сына, милорд? – удивленно переспросил Помфрет, и вся моя ярость испарилась, когда я понял, что Патрика нет в Вудхаммере.

Я прошел в курительную, куда Помфрет принес мне бренди с водой, и уставился в окно на елизаветинский сад. Патрик, вероятно, в Ирландии. Он будет ждать в Кашельмаре возвращения Дерри из его маленькой католической школы с пансионом в Голуэе в конце пасхального семестра. Я должен был это предвидеть: несмотря на все мои душеспасительные разговоры, сын при малейшей возможности будет искать компании Дерри.

Следующим утром я уехал из Вудхаммер-холла в Холихед – первый пункт на моем пути в Ирландию.

2

Я спешил и, когда узнал, что в Голуэе нет частных экипажей внаем, сел в дилижанс, направляющийся в Линон. На перекрестке, откуда шла дорога на Кашельмару, я взял клячу у одного из моих арендаторов, чтобы не идти пешком, но к этому времени с затянутого тучами неба полился дождь, и, добравшись до дому, я, чтобы не сказать большего, продрог, устал и пребывал в подавленном состоянии.

– Где мой сын? – спросил я Хейса, прежде чем он успел приветствовать меня на пышный ирландский манер.

– Ваш сын, милорд? – удивился Хейс, в точности повторяя Помфрета в Вудхаммер-холле.

– Бога ради, Хейс, он здесь или нет?

– Он был здесь, милорд, но вчера ночью с Дерри Странаханом уехал к вашему племяннику мистеру Джорджу де Салису в Леттертурк-Грандж.

– Что? – Мне стало казаться, что я теряю разум. – Хейс, то, что вы говорите, лишено смысла. С какого рожна мой сын и Дерри Странахан, который все еще должен быть в школе в Голуэе, уезжают отсюда посреди ночи к моему племяннику?

Хейс предпринял героическую попытку объяснить случившееся:

– Беда в долине случилась, милорд, большая беда, и они вдвоем решили незаметно, как пара полевок, покинуть долину, чтобы ни одна живая душа их не видела.

– Что за беда?

– Ужасная беда, милорд, да защитит нас всех Пресвятая Богородица.

Я от раздражения готов был схватить его за лацканы сюртука и ударить о стену.

– Хейс… – начал было я, но тут же сдался.

Ожидать от него связного объяснения не приходилось, и вообще мне не нравилось расспрашивать слугу о низких слухах, в особенности еще и потому, что мой сын и мой протеже каким-то образом так себя дискредитировали, что им пришлось покинуть долину под покровом ночи. Вероятно, они и в самом деле оказались в отчаянном положении. Патрик не любил своего кузена Джорджа, который был на двадцать лет старше его, и в обычной ситуации он бы искал общества Аннабель в Клонах-корте.

– Хейс, мне нужна горячая ванна, еда и немного бренди с водой. После этого я поеду в Клонарин, поэтому прошу вас распорядиться, чтобы моя лошадь была готова, когда я решу ехать. Да, и еще пошлите, пожалуйста, экипаж в отель в Линоне, где ждет Пиарс с моим багажом, и пусть кто-нибудь из мальчишек-конюхов отгонит эту безнадежную клячу Тимоти Джойсу, что живет на дороге в Линон.

Стало ясно, что я должен поговорить со священником, чтобы узнать точно, что за беда случилась и каковы ее масштабы.

Когда я подъехал к Клонарину, дождь немного стих. День еще только начинал клониться к вечеру, но никто вроде бы не работал в полях и не делился слухами с соседями. Эта тишина беспокоила меня; пустые дома напоминали мне дни возвращения в долину после голода, и я, подхлестнув коня, поспешил прямо в деревню.

Клонарин – не деревня в английском смысле этого слова, потому что здесь нет ни магазинов, ни отделения почты, ни деревенской площади, ни таверны, ни гостиницы для коммивояжеров. Большинству жителей едва хватает средств на пропитание; они обмениваются товарами или же покупают необходимое у проезжих ремесленников. Нет здесь и хорошеньких домиков с садиками, только хижины стоят при дороге, пестрое собрание мазанок и соломенных крыш, смрад открытых сточных вод перемешивается с едким дымком горящего торфа и отвратительной вони свинарников. Церковь стоит отдельно за хижинами, а кладбище, громадное и таинственное, тянется по склону горы к небесам.

Я услышал звуки схватки, как только добрался до угла, за которым моему взгляду открылась церковь. Воздух полнился ирландскими проклятиями, местными ругательствами и омерзительным хрустом деревянных жердин.

Вид драки между разными семьями всегда приводит меня в бешенство. Я много лет в Вестминстере убеждал других лордов, что ирландские крестьяне заслуживают лучшей жизни, чем средневековые английские вилланы, и, видя, как эти самые крестьяне в их первобытном состоянии валяются в грязи, словно дикари, я неизменно погружаюсь в отчаяние.

Я поднялся в стременах и прокричал во всю силу легких по-ирландски:

– Именем Бога Всемогущего и всех Его святых, что здесь происходит?

Если ты говоришь по-ирландски, очень легко перейти на католический язык.

Ближайшие драчуны прекратили драться и повернулись ко мне, разинув от удивления рот. Воспользовавшись их замешательством, я врезался в толпу дерущихся и закричал на тех, кто еще продолжал молотить друг друга. Когда наконец все перестали драться, я насчитал три тела на дороге, около сорока тяжело дышащих членов семей О’Мэлли и Джойс и господь знает сколько женщин и детей, плачущих у стен и в дверях.

– Вы кровожадные пустоголовые кельтские идиоты! – завопил я на них, а увидев мелькнувшую черную сутану, заорал вслед убегающему священнику: – Отец Донал!

Смущенный священник бочком вернулся. Он был молодой, не старше тридцати, а поскольку обычно вел себя вполне благоразумно, я подозревал, что его вороватые повадки объясняются стыдом за то, что я видел его неспособность остановить драку.

– Почему вы убегаете от вашего стада?

– Я…

– Не придумывайте себе оправданий! Унесите раненых с дороги, посмотрите, насколько тяжело их состояние. Где Шон Денис Джойс?

– Здесь, милорд, – отозвался патриарх семейства Джойс; из раны на его голове все еще капала кровь.

– А где Шеймас О’Мэлли?

В ответ – тишина. Они все стояли, смотрели на меня, а за ними, насколько видел глаз, ничто не двигалось, кроме облаков, наплывающих на Мать Дьявола – гору в дальнем конце озера. Дождь перестал. Воздух был прозрачен и холоден.

– Ну так где он? – спросил я. – Отвечайте мне кто-нибудь!

Вперед вышел молодой человек. Его лицо показалось мне знакомым, но в тот момент я не мог вспомнить его имя. Он был очень невежественный, неотесанный, с первого взгляда видно, что смутьян.

– Лорд де Салис, Шеймас О’Мэлли мертв, – ответил он, к моему удивлению, не только на бойком, но и разборчивом английском.

Большинство ирландцев теперь немного говорят по-английски, когда хотят, а понимают гораздо больше, чем могут сказать, но услышать хороший английский в этом медвежьем углу Ирландии, в особенности когда хватило бы и ирландского, было делом чрезвычайным.

– Как тебя зовут? – спросил я, заинтригованный настолько, что даже забыл о драке.

– Максвелл Драммонд, милорд.

Такое имя для крестьянина было слишком величественным. Я уже думал, что неправильно расслышал его, но вдруг имя Драммонд задело какую-то струну в моей памяти, и я вспомнил, кто он. Его отец, один из лучших моих арендаторов, пришел с севера, а все знают, что люди из Ольстера ничуть не похожи на людей из Коннахта.

– Ах да, – сказал я. – Драммонд. Ты подрос, с тех пор как я видел тебя в последний раз. Неудивительно, что я не сразу вспомнил. Что ты здесь делаешь?

– Моя мать была О’Мэлли, милорд.

– Да. Конечно.

Мысленно упрекнув себя за вторую промашку, я глянул на семейство О’Мэлли. Они молча смотрели на нас.

– Мне нужно, чтобы кто-нибудь из вас поговорил со мной, – объяснил я им по-ирландски. – Кто будет говорить от О’Мэлли?

– Я буду говорить от них, милорд, – ответил молодой Драммонд, а потом смело добавил своей родне: – Если я стану говорить на его языке, он быстро окажется на нашей стороне.

Я позволил себе циничную улыбку, но О’Мэлли, самый бедный и смирный клан в долине, несмотря на свое численное превосходство, явно были поражены лихостью парня и не видели ничего наивного в его предложении.

– Отец Донал? – окликнул я священника.

– Да, милорд?

Раненых уносили в ближайшую хижину, а священник собирался исчезнуть следом за ними в дверях.

– Кто-нибудь мертв?

– Нет, милорд.

– Умирает?

– Нет, милорд.

– Хорошо, значит, в настоящий момент никто в ваших услугах не нуждается и вы можете проводить меня, Шона Дениса Джойса и молодого Драммонда в ваш дом, чтобы закончить разногласия мирно. Что касается остальных… – я напустил на лицо самое суровое выражение, – немедленно возвращайтесь к работе. Если сегодня еще кто-нибудь ударит кого-то, я лично предам его суду и отправлю за решетку.

Они мрачно разошлись, злясь, что я пресек их забаву. Направляясь к хижине священника у церкви, я слышал, как они что-то недовольно бормочут друг другу.

Дом отца Донала для этой части Ирландии был просто роскошен. В нем имелись не только окна, но и два камина – один для всего дома, а другой для комнаты «под» кухней, где священник спал. В доме была и еще одна комната за стеной очага, или «над» кухней, как говорят ирландцы, там спала его сестра, ведавшая домашним хозяйством. Сама кухня представляла собой большое помещение со столом, несколькими стульями, вместительным комодом и даже буфетом у одной из стен. На стене у плиты висело множество кастрюль и сковород, а на металлическом стержне над огнем – ведро с медленно закипавшей водой.

Сестра отца Донала смутилась при виде меня. Я принял ее предложение выпить чая и благодарно сел на лучший стул у огня.

– Итак, Максвелл Драммонд, – произнес я, обращаясь к парню, – ты можешь начинать, только, пожалуйста, по-ирландски, чтобы Шон Денис Джойс потом не говорил, что понял не все из сказанного тобой.

Парень метнул на меня свирепый взгляд, но взял себя в руки и приступил к своему короткому рассказу. Должен признать, говорил он хорошо. Сделав себе заметку на память спросить у Макгоуана, как парень хозяйствует на своей земли после смерти год назад Драммонда-старшего, я начал внимательно слушать первую версию бедствия.

Все обстояло хуже, чем я опасался. Когда он закончил, я не стал комментировать, только принял еще чая от сестры отца Донала и обратился к патриарху семьи Джойс:

– Итак, Шон Денис Джойс, теперь ваша очередь говорить.

Джойс, который был не менее чем в три раза старше Драммонда, произнес сумбурную речь о сбившихся с пути женщинах и о том, что возмездие за грех – смерть.

– Разве не так, отец? – добавил он негодующе, обращаясь в конце своей речи к священнику.

– Воистину так, Шон Денис Джойс, – с сомнением в голосе ответил священник и стрельнул в меня встревоженным взглядом.

– Понимаю, – заключил я, прежде чем Джойс успел начать новую речь. – Значит, вы оба утверждаете, что Родерик Странахан, который не только твой родственник, Шон Денис Джойс, но еще и мой воспитанник, соблазнил жену Шеймаса О’Мэлли – твоего родственника, Максвелл Драммонд. О’Мэлли считал – справедливо или нет, – что у Странахана дурная репутация, и, когда увидел, как тот разговаривает с его женой днем ранее на этой неделе, заподозрил худшее. Вчера он незаметно пошел за своей женой к развалинам хижины Странахана по другую сторону залива и застал свою жену и молодого человека в определенных обстоятельствах. Ни один из вас не может охарактеризовать точно эти обстоятельства, но, каковы бы они ни были, вы оба сходитесь в том, что О’Мэлли рассвирепел и попытался зарезать Странахана. В этот момент появился мой сын Патрик, прятавшийся в развалинах, и сбил О’Мэлли с ног, дав таким образом Странахану шанс скрыться. О’Мэлли быстро пришел в себя, но, увидев, что Странахан и мой сын уже успели убежать достаточно далеко, впал в такую ярость, что сначала ударил ножом свою жену, а потом убил себя. Каким-то чудом его жена осталась жива и смогла доползти до ближайшей хижины и попросить о помощи. – Я помолчал. – Вы оба согласны с тем, что обе ваши истории сводятся именно к этому?

Им пришлось согласиться со мной. Я допил чай и встал.

– Я хочу поговорить со вдовой, – сказал я отцу Доналу. – Отведите меня к ней, пожалуйста.

Хижина Шеймаса О’Мэлли находилась на южном берегу озера, откуда был виден Клонах-корт и загон, где муж Аннабель разводил скаковых лошадей. Воспоминание об Аннабель и ее совете в тот момент были для меня невыносимы. Повернувшись спиной к Клонах-корту, я снова спешился и последовал за отцом Доналом мимо куч торфа и свиного навоза в темное, дымное нутро хижины.

На соломенном матрасе лежала в жару женщина. Поскольку у нее сохранились все зубы, я решил, что ей едва перевалило за двадцать. После того как отец Донал осторожно объяснил ей, что я хочу с ней поговорить, я задал один или два вопроса, выслушал ее жалостные, сбивчивые ответы. Долго я в хижине не задержался. Быстро узнав все, что мне требовалось, и оставив отца Донала с несчастной, я вышел на дорожку, где Драммонд и Джойс ждали меня с моей лошадью.

Я забрался в седло.

– Прежде чем вынести решение, я должен поговорить с моим сыном и Родериком Странаханом, – решительно заявил я им. – Но вы можете не сомневаться, что, выслушав все показания, я поступлю по справедливости.

– Если вы сочтете, что Дерри Странахан виновен, вы его выгоните из своего дома, милорд? – спросил Драммонд на своем необыкновенно хорошем английском. – Вы ему скажете, чтобы он больше никогда не появлялся у вашей двери?

– Придержи язык, парень, – отрезал я. – Я беспристрастно выслушал вас и обещал поступить по справедливости. Просить о чем-то большем – верх дерзости. Всего доброго вам обоим.

И, усталый и с болью в сердце, я поскакал к дому моего племянника Джорджа в Леттертурк.

3

Мой племянник Джордж, грубоватый, душевный и добродушный парень, жил холостяком, увлекался охотой, ловлей рыбы и часто объезжал свое маленькое имение с хозяйским выражением лица. Раз в год он ездил в Дублин, чтобы показаться в Замке, но в остальном его светская жизнь сводилась к посещениям Кашельмары во время моих приездов и редких обедов с другими сквайрами, жившими на берегу Лох-Маска. Я всегда расстраивался оттого, что мой брат Дэвид вырастил такого никудышного сына. Впрочем, чувствовал и собственную несправедливость по отношению к Джорджу, который, невзирая на все свои недостатки, был вполне достойным племянником.

– Мой дорогой дядюшка! – изумленно проговорил он, поспешив встретить меня, как только я остановил своего скакуна перед его дверями. – Слава богу, что вы приехали.

– Патрик у тебя?

– Да… и этот дерзкий щенок Странахан. Бог мой, дядюшка, если бы вы не приехали, клянусь, я бы вышвырнул его из дома. Всякому терпению в конечном счете есть предел…

– Джордж, я чертовски устал. У тебя есть конюх, чтобы взял мою лошадь?

– Да-да, конечно, дядюшка. Простите. Питер! Возьми лошадь лорда де Салиса! Заходите, дядюшка, присаживайтесь, отдохните…

Мне удалось вытянуть из него стакан бренди, и, почувствовав себя лучше, я сказал ему, что хочу увидеть Патрика наедине. Сыну понадобилось десять минут, чтобы набраться мужества и прокрасться в комнату. Выглядел Патрик бледно, и я даже рот не успел открыть, чтобы выбранить его, как он начал плакать.

– Бога ради, Патрик, возьми себя в руки, не веди себя как младенец в пеленках! – Я был более резок, чем следовало, но ничто не могло вывести меня из себя сильнее, чем эта готовность лить слезы. – Мы начнем с самого начала, – сказал я, с трудом сдерживая себя и говоря спокойным голосом. – Почему ты убежал из школы?

– Я ее ненавижу, – проговорил он, рыдая еще сильнее. – Я пытался ее полюбить, но у меня не получилось.

– Почему?

– Она как тюрьма. Я не понимаю, зачем меня нужно запирать в таком месте. Я не сделал ничего плохого.

Я проигнорировал его неуклюжую попытку вызвать жалость к себе.

– У тебя были трудности с уроками?

– Я не понимаю латыни и греческого. Я старался, но я ничего не понимаю.

Новые рыдания.

– Ты подружился с кем-нибудь из ребят?

– Никому из них не нравится то, что нравится мне.

Его слова меня ничуть не удивили – я знал его склонность к работе руками и другие низменные интересы.

– Наверное, кто-то из них проявлял к тебе недоброжелательность, – продолжал я, стараясь не показывать своей неприязни. – Но, Патрик, ты должен научиться защищать себя и стоять на собственных ногах! Я думаю, школа поначалу жесткое место, но…

– Ты и представить себе не можешь! – воскликнул он, явно слишком расстроенный, чтобы заметить, как грубо обрывает меня на полуслове. – Ты никогда не учился в школе. Не знаешь, что там творится!

– Единственная причина, почему я не учился в школе, состоит в том, что, когда я был в твоем возрасте, частные школы имели дурную репутацию и патронировали их исключительно представители средних классов. Но за последние тридцать лет система образования улучшилась, и поскольку я верю, что нужно идти в ногу со временем…

– Я туда не вернусь! Никогда!

– Это верно, они тебя не возьмут. – Я пытался не впасть в отчаяние, жалел, что усталость переполняет меня, и недоумевал, что мне, черт побери, делать с ним дальше. – Поскольку, как мне представляется, сейчас обсуждать проблемы твоего образования бессмысленно, – продолжил я ровным голосом, наливая себе еще бренди, – давай вернемся к предмету твоей внешкольной деятельности. Чья это была идея – отправиться в Ирландию?

– Дерри написал, что его школа закрывается раньше из-за вспышки тифа.

– Он тебе предложил убежать и присоединиться к нему?

– Нет. – Сын энергично покачал головой. – Дерри только написал, что был бы рад видеть меня в Кашельмаре.

– Чтобы ты мог поаплодировать его последним достижениям в области блуда!

– Папа, я не совершил ничего плохого. Я не прикасался ни к одной женщине. Я только иногда смотрел, как он… целует их. Единственное, что я сделал, – это ударил Шеймаса О’Мэлли по голове. Но я был вынужден это сделать, иначе он бы убил Дерри. Этот человек несся на него с ножом как сумасшедший.

– Хватит! – сухо отрезал я. – Наверное, я должен радоваться хотя бы тому, что ты верен своим друзьям. А теперь, Патрик, оставь меня, пожалуйста, и скажи Дерри, что я хочу немедленно его видеть.

– Да, папа… но, папа, разве ты не накажешь меня?

Он словно чувствовал разочарование. Поспешно прогнав это впечатление, эту странную иллюзию, я решил: сын просто не может себе представить, что уйдет безнаказанным.

– Ты, безусловно, будешь наказан, – тут же ответил я. – При первой возможности отправлю тебя в другую школу. А теперь немедленно пришли ко мне Дерри.

Он поковылял прочь. Я подумал, не налить ли себе третью порцию бренди, когда дверь открылась и в комнату вошел Дерри Странахан.

На его лице было подобающее выражение, даже его движения были какие-то покаянные. Он остановился в шести футах от кресла, в котором я сидел, смиренно потупил взгляд в ожидании неминуемой вспышки гнева.

– Итак, Родерик… – проговорил я ровным тоном, решив, что не буду унижать себя потерей самообладания и лишать его возможности изложить мне свою версию. – Я выслушал Шона Дениса Джойса, выслушал Максвелла Драммонда, я выслушал Патрика, а теперь, полагаю, должен выслушать тебя. Что ты можешь мне сказать?

– Я невиновен, милорд, – сразу же ответил он, слова скатились с его языка с той же готовностью, с какой расплавленное масло льется с наклоненной тарелки. – Я могу только пожалеть, если моей невиновностью доставил вам неприятности.

– Понятно, – протянул я. – Один человек мертв, его жена, возможно, умирает, в драке покалечено несколько крестьян, мой сын был вынужден прибегнуть к насилию, спасая тебя, но ты невиновен. Продолжай.

– Милорд, никакого блуда не было… и встреча эта состоялась не по моей инициативе. Эта женщина умоляла меня встретиться с ней…

– В развалинах твоего прежнего дома?

– Да, милорд. Понимаете…

Наконец терпение мое лопнуло.

– Хватит! – прокричал я, вскочив на ноги так быстро, что он отпрыгнул. – Немедленно выкладывай правду, потому что больше ни одного слова лжи я от тебя слушать не желаю! Ты соблазнил эту женщину, так?

– Нет, милорд, – сказал он, но тут увидел мое выражение. – Да, милорд.

– Эта женщина была на самом деле только последней жертвой твоих эскапад с противоположным полом. Это верно?

Теперь он посмотрел на меня испуганно. Я видел, как с его лица сползла актерская маска.

– Я… я никому не хотел зла.

– Никому не хотел зла! Ты соблазнил жену такого гордого, ревнивого, горячего человека, как Шеймас О’Мэлли, ты бездумно пошел по пути, который непременно должен был разрушить жизнь этой несчастной женщины, и ты заявляешь, что никому не желал зла?

Вся его бойкость исчезла. Лицо посерело.

– Родерик, слушай меня. – Я заставил себя говорить более спокойно. – Я не так давно объяснял Патрику, что не осуждаю молодых людей, которые не могут противиться определенным соблазнам. Но осуждаю молодых людей, которые думают только о себе, которые относятся к женщинам – не важно, к каким женщинам, – без доброты, без порядочности, которым наплевать, сколько жизней они погубят, лишь бы удовлетворить свои желания. Шеймас О’Мэлли умер от своей собственной руки. С этим, по крайней мере, ясно, но мне также ясно, что семья О’Мэлли считает тебя отчасти виноватым в этой трагедии. Подумай еще раз, Родерик! Можешь ли ты честно сказать мне с чистой совестью, что ты ни в чем не виноват?

Он, конечно, не мог этого сделать. После нескольких секунд внутренней борьбы сбивчиво объяснил, что хотел бы загладить то зло, которое причинил.

– Не сомневаюсь, – бросил я, – но что сделано, то сделано, мы оба это знаем. В сложившейся ситуации есть только одно решение. В долине ты не можешь оставаться, потому что О’Мэлли превратят твою жизнь в ад. Тебе придется оставить Кашельмару.

Ничто не могло напугать его больше, чем эти слова.

– Пожалуйста, милорд, – пробормотал он, едва ворочая языком, – пожалуйста, не выкидывайте меня в мир без единого шиллинга.

– Мой дорогой Родерик, – холодно ответил я, – по глупости или по каким-то иным причинам я потратил немало времени и денег на твое воспитание, а для меня пустая трата времени и денег – самое последнее дело. Ты вел себя крайне безответственно и приложил немало усилий, чтобы продемонстрировать мне свою незрелость, но ты хорошо учился, и нет сомнений в том, что ты подаешь надежды. Я все еще предполагаю отправить тебя в университет, но при этом собираюсь на несколько лет удалить из Ирландии.

Я читал его мысли: он рассчитывал, что я отправлю его в Оксфорд и позволю на каникулы приезжать в Вудхаммер-холл. Он никогда не был в Англии. Оставляя его в Кашельмаре, где в мое отсутствие за ним присматривали Хейс и его жена, я давал ему понять, что, несмотря на все мое милосердие, он не должен считать себя членом моей семьи.

– Это очень щедро с вашей стороны, милорд. – Радость так переполнила его, что в глазах появились слезы. – Знаю, я не имею права теперь надеяться на то, что вы отправите меня в университет.

– Нет-нет, я тебя отправлю в университет. Ты поедешь учиться в Германию, во Франкфурт. Более того, ты останешься там на три года, и за это время ни разу твоя нога не ступит на землю Англии или Ирландии. Ты понял?

Он понял. И пришел в ужас:

– Франкфурт! Но, милорд, я не говорю по-немецки!

– Выучишься.

После этого он замолчал. Я видел, как к нему медленно приходит понимание того, что я вынес решение, которое устроит как Джойсов, так и О’Мэлли: изгнание, но не полный позор. Я в отношении его умывал руки, но в то же время продолжал поддерживать материально.

– Для тебя это будет интересный опыт, – добавил я спустя несколько секунд. – Используй его наилучшим образом.

– Но… – Он вдруг превратился совсем в мальчишку. – Я там не знаю ни одной души. – Одновременно я видел, он понемногу приходит в себя, снова надевает актерскую маску и напускает на лицо безутешное выражение. – Я буду совсем один.

– Лучше один во Франкфурте с моими деньгами в кармане, – отрезал я, – чем один в мире без гроша в кармане. Значит, так, Родерик, этот инцидент исчерпан, но помни: если ты еще раз попадешь в такую переделку, ко мне можешь не обращаться, когда потратишь последнее пенни.

Он кивнул, все еще потрясенный, и рассудительно сообщил мне, что будет помнить мои слова. Но я не знал, насколько можно ему доверять, и еще до возвращения в гостиную Джорджа, который принялся настаивать, чтобы я провел ночь у него, я проникся убеждением, что лучше бы мне никогда не встречать этого худого маленького сироту, который давным-давно пришел через заднюю дверь в Кашельмару попросить ложку овсянки.

Глава 6

1

«Порой я думаю, что весна никогда не наступит», – писала Маргарет, и внезапно это предложение, которое она повторяла всю зиму, показалось пустым и холодным. Я перечитывал письмо снова и снова и с каждым разом все больше убеждался, что за этими осторожными строками кроются тревоги, которые она не решается открыть мне. Она написала письмо в феврале, через шесть месяцев после нашего расставания, и писала так, будто не могла толком вспомнить, кто я.

К этому времени я уже вернулся в Лондон. Перед отъездом из Кашельмары я отправил Дерри к его дальним родственникам и велел ему оставаться там, пока я не подготовлю его путешествие в Германию. Что касается Патрика, то я решил с началом нового семестра отправить его в Итон. Мне когда-то сказали, что в этой школе предпочитают мальчиков, не имеющих особых амбиций, и я надеялся, что Патрику будет легче освоиться там, чем в Рагби. А сам тем временем опять был вынужден тратить время на руководство его занятиями, но, хотя из-за этого мне пришлось свернуть часть моей деятельности в Вестминстере, я испытал облегчение; все вопросы там снова вращались вокруг парламентской реформы – предмета, далекого от моих интересов к сельскому хозяйству. Что же касается внешней политики, то она сводилась лишь к романтическому, но непрактичному одобрению объединения Италии в сочетании с истерической франкофобией. Маргарет спрашивала меня в своем письме, что говорят в Англии об американском кризисе. Я не мог написать ей, что, несмотря на летнюю передышку, люди в Англии все еще настолько боятся воинственной Франции, которая опять победным маршем пройдет по всей Европе, что и внимания не обратили бы, исчезни вдруг Америка с лица земли.

Даже та часть письма Маргарет, что была посвящена политике, казалась мне необычной. Она словно следовала рекомендациям наставлений по переписке, о презрении к которым объявила раньше, а свободный, яркий стиль ее первых писем, в которых она ловко перепрыгивала с одной темы на другую, исчез под свинцовым грузом формальностей.

В апреле, неделю спустя после получения этого тревожного письма, у меня был день рождения. К счастью, никто об этом не вспомнил. Я провел день, занимая себя различными делами, но вечером, когда Патрик ушел в свою спальню, выпил несколько бокалов портвейна и впервые за много недель уснул, едва моя голова коснулась подушки.

На следующее утро я стыдил себя за слабость и, приняв лекарственных солей от головной боли, попытался настроиться на рациональный образ мышления. Даже если Маргарет больше не хочет выходить за меня замуж, нет никаких оснований не наслаждаться ее обществом во время ее визита в Англию. Почему мы не можем оставаться на дружеской ноге? Я буду относиться к ней как к дочери. К тому же я сам настаивал на длительном периоде разделения, чтобы у каждого из нас была возможность отказаться от идеи брака. Я беспокоюсь о том, что Маргарет может передумать, но не исключено, что и я, увидев ее снова, тоже задумаюсь о правильности прежнего решения. Почему нет? Все возможно. Дьюнеден мог оказаться прав, говоря, что американская среда могла отрицательно повлиять на мои умственные способности, и хотя я исполнился уверенности, что Маргарет подходит мне, но, возможно, так спешил найти себе жену, что наделил ее выдуманными качествами.

И чем больше я себя убеждал, тем сильнее впадал в отчаяние, и наконец, будучи не в состоянии заниматься чем-либо, кроме как сидеть у окна в тупом безделье, я увидел, что на площади за окном на деревьях набухают почки и начинают распускаться нарциссы.

«Порой я думаю, что весна никогда не наступит», – время от времени писала мне Маргарет на протяжении этой бесконечной зимы, но весна наконец наступила, как наступала и всегда, и теперь меньше чем через шесть недель я снова загляну в ее глаза.

Я боялся этого дня.

2

Я, конечно, не делал никаких приготовлений к свадьбе. Это означало бы искушать судьбу. Даже не мог себя заставить говорить о Маргарет, боясь, что упоминание ее имени каким-то образом повредит нашему будущему, и на вежливый вопрос Дьюнедена о времени ее приезда лишь назвал ему дату и поспешил поменять тему. К счастью, дочери таких вопросов мне не задавали. Аннабель после ссоры со мной не общалась, а Катерин, хотя и писала почтительно каждый месяц из Санкт-Петербурга, ни разу не упомянула имени Маргарет. Что же касается Маделин, то я ничуть не удивился, когда больше не получил ни слова из монастыря, в котором дочь заточила себя. Хотя ни секунды не сомневался, что она каждый день вспоминает меня в своих молитвах.

Апрель закончился. Начался май. Полагая, что для Маргарет (особенно если она решила отказаться от наших договоренностей) будет проще, если они с Амелией остановятся в отеле, я заказал для них номер в отеле «Миварта» на Брук-стрит. Они будут путешествовать в одиночестве. Фрэнсис решил, что его дети слишком малы для такого дальнего путешествия через Атлантику, и, конечно, Бланш осталась с ним в Нью-Йорке.

В день, когда ожидалось прибытие парохода, я сел в поезд до Ливерпуля, зарезервировав для нас номера в отеле на ночь. Патрик к этому времени уже был в Итоне, а потому я в тот прохладный и дождливый весенний день, когда приехал в отель «Адельфи», оставался один, если не считать моего слугу.

Поезд вовремя прибыл на Лайм-стрит, и я, думая, что у меня есть еще как минимум три часа до встречи с моими гостями, неспешно поднимался по лестнице между великолепными колоннами в холл отеля, который, к моему удивлению, оказался забит людьми. Повсюду лежали груды багажа, и я, стоя в толпе, вдруг понял, что хотя люди близ меня и говорят по-английски, но делают они это с американским акцентом.

Сердце у меня екнуло, я протолкался сквозь толпу к стойке портье:

– Пароход из Нью-Йорка прибыл раньше времени?

– Да, сэр, он причалил два часа назад. Спокойное плавание, насколько мне известно. – Он вдруг узнал меня – я останавливался здесь по возвращении из Америки. – Ой, лорд де Салис! Извините меня, милорд, не сразу вас узнал! Я…

– Меня кто-нибудь спрашивал?

– Да, милорд. Конечно, милорд. Некто миссис и мисс Мариотт ждут в Королевской гостиной.

Вокруг меня шумно гудела толпа. Спустя какое-то время я понял, что мой слуга спрашивает, следует ли ему немедленно отнести багаж в мой номер.

Я кивнул. И даже не посмотрел на него. Я пребывал в такой панике, что едва мог ровно идти, а потом наконец, оказавшись на пороге того отказа, которого я так долго страшился, сумел спокойно сказать себе: в моей жизни случались вещи и похуже и не сомневаюсь, что вскоре приду в себя и после этого несчастья.

Отыскав в дальнем конце холла гостиную, названную не по чести, я вошел через огромную дверь в изящное помещение.

Она увидела меня раньше, чем я ее. В комнате было полно народа. Незнакомые лица, словно в тумане, мелькали передо мной, но я вдруг почувствовал движение – кто-то торопливо пробирался мимо людей и багажа к двери, у которой я замер в растерянности.

На ней была темно-синяя дорожная одежда и маленький темно-синий берет, а темно-голубые глаза горели на заостренном личике. Мне показалось, что Маргарет изменилась, а поскольку она не походила на ту девицу, которую я помнил, было трудно поверить, что это в самом деле она. На секунду я решил, что стал жертвой галлюцинации, но, когда увидел, как она побелела от испуга, реальность ее присутствия болью обожгла меня.

В этот миг меня волновало только одно – скрыть свою боль. Я должен быть очень добрым и понимающим, и нужно горячо заверить ее в том, что желаю ей только счастья.

– Эдвард…

Я услышал ее голос. У меня так защемило горло, что я чуть не начал задыхаться.

– Ах, Эдвард, Эдвард, я думала, весна никогда не наступит! – воскликнула она, и слова, которые я так часто читал в ее письмах, перестали быть мертвыми, теперь они зажили самой страстной жизнью. Я смотрел на нее, боясь это осознать, а она, испуганная моим молчанием и неподвижностью, отчаянно выдохнула: – Пожалуйста, скажите, что вы не передумали! Пожалуйста, пожалуйста, не передумали!

И я машинально потянулся к ней, а она бросилась в мои объятия.

3

– Ваши письма изменились! – Это говорила она, а не я. – Они стали такими холодными, так мало рассказывали мне о том, чем вы заняты. Ах, Эдвард, я так волновалась. Хотела спросить, не беспокоит ли вас что-нибудь, но не осмеливалась, а потом мне становилось все труднее и труднее находить слова для писем.

Я не хотел обременять ее моими заботами, но, даже не успев понять, что делаю, принялся рассказывать ей все, о чем не сообщал в письмах. Я поведал о моей ссоре с Аннабель, о моих мучениях с Патриком, о неприятностях в Кашельмаре, и все время я на самом деле говорил ей не о моих детях, не о моем доме, а о моем одиночестве, изоляции, о страхе, который наполнял меня, когда я думал, что останусь один.

– Теперь, по крайней мере, никто из нас не будет один, – заключила Маргарет. – Когда мы можем пожениться?

Я объяснил, что ей, возможно, понадобится какое-то время, чтобы приготовиться к многолюдной свадьбе, но она в ужасе покачала головой.

– Меня не интересует свадьба! – горячо возразила она. – Зачем нам мучиться долгие недели, устраивать грандиозное торжество, которое закончится ровно тем же, чем и маленькая церемония со священником и двумя свидетелями? Я хочу одного, Эдвард, – быть вашей женой, и что касается меня, то все остальное не имеет никакого значения.

4

Мы поженились пять недель спустя, двадцатого июня, в часовне Беркли в Мэйфейре. Церемония была скромная. Из моего ближайшего круга я выбрал тридцать гостей, а американский священник, с которым Маргарет познакомилась еще в Нью-Йорке, во время церемонии подвел ко мне невесту. Никого из моих детей не было. Естественно, я не ожидал, что Маделин покинет свой монастырь или Катерин вернется из Петербурга, но Аннабель отказалась ответить на мое приглашение, а Патрик собственным поведением исключил себя из списка гостей.

В конце мая, две недели спустя после приезда Маргарет, он убежал из Итона и спрятался в Вудхаммер-холле. Письмо дворецкого, сообщавшее мне о появлении Патрика, пришло ко мне через день после телеграммы от директора Итона.

Я не стал заниматься этим. Мое терпение лопнуло, и я слишком долго сдерживался по отношению к нему. Первым делом я попросил моего племянника Джорджа забрать Патрика из Вудхаммера и держать его в Леттертурк-Грандже до моего возвращения после медового месяца, потом я взял лист бумаги и написал Патрику, что о нем думаю.

«Мой дорогой Патрик, – писал я, – меня опечалило известие о твоей неспособности вести себя тем образом, который я мог бы назвать похвальным, и мне стыдно за твои непростительные поступки. И стыд мой тем глубже, что я был вынужден просить твоего кузена Джорджа сопроводить тебя в Ирландию и присматривать за тобой, пока я лично не получу возможность уделить тебе внимание. Прошу тебя, не предпринимай попыток убежать в Лондон на мою свадьбу; в сложившихся обстоятельствах я не смогу принять тебя, как должен принять сына отец на таком важном событии. Остаюсь твоим любящим, но разочарованным отцом. Де Салис».

Я не получил ответа от сына, но вскоре написал Джордж. Племянник сообщил, что выполнил мое распоряжение и теперь они с Патриком находятся в Ирландии. Наконец-то я мог расслабиться. Патрик явно предпочел бы остаться с Аннабель, но ему требовался мужской присмотр, а поскольку Джордж, вероятно, думал лишь о том, как бы избежать моей свадьбы, то я подозревал, что его новая роль опекуна устроит его в той же мере, что и меня.

После этого, исполненный решимости не позволить моему непреходящему беспокойству за сына испортить радость общения с Маргарет, я выкинул все неприятные мысли из головы. Патрик подвел меня. Я сделал для него все, что было в моих силах, а он все равно подвел меня, но теперь это не имело значения. Ничто не имело значения, кроме Маргарет, и, когда я шел с ней по церковному проходу в тот жаркий июньский день 1860 года, мне казалось, что я иду назад во времени, пока я снова не остановился среди блеска моей далекой юности.

5

Мы обвенчались.

Маргарет надела простое белое платье и простую белую вуаль, в руке у нее был букет желтых роз. Она казалась маленькой, аккуратной и на удивление спокойной.

Я почти не помню ни церковную церемонию, ни прием. Дьюнеден произнес хорошую речь, не слишком долгую, и все гости пожелали нам счастья обычным способом – выпив шампанского. Амелия съездила в отель «Миварта» и заказала проведение приема там, но по его окончании мы поехали не на вокзал, а в мой дом на Сент-Джеймс-сквер. Было уже пять часов, и я решил, что нам будет удобнее провести ночь в Лондоне, чем мчаться на Континент первым подвернувшимся поездом.

Маргарет переоделась в зеленое шелковое платье с декольте и широкой юбкой с малюсеньким шлейфом. На затылке у нее сидел крохотный берет с развевающимися лазурными ленточками, контрастирующими с поблескивающей зеленью шелка, а на руках были миниатюрные – чуть ли не детские – перчатки в обтяжку.

В восемь часов мы пообедали без всяких изысков. Холодный лосось и немного картофеля в масле, приправленного петрушкой и ароматнейшим горошком, купленным тем утром в Ковент-Гардене. Потом подали силлабаб[6], который очень понравился Маргарет, после чего, не задерживаясь, чтобы выпить портвейна, я отправился с ней в гостиную.

К этому времени она уже надела платье из желтой парчи, оставлявшее плечи голыми, с несколькими ярдами кружевной отделки, в которую были воткнуты шикарные искусственные цветы. Я помню свет люстры, играющий бриллиантами, которые я ей подарил, и тихое шуршание ее шлейфа, когда она поднималась по лестнице в гостиную.

Некоторое время мы посидели там. Но когда пошли в спальню, было все еще светло. К концу июня дни становятся длинными.

Мы чуть не опоздали на дуврский поезд на следующее утро. Поскольку я всегда просыпаюсь в семь, то не видел причин просить слугу разбудить меня в восемь, а Маргарет, конечно, попросила горничную ждать вызова. При таких обстоятельствах никто не решился побеспокоить нас, и когда я проснулся, то, к своему ужасу, увидел, что уже девять. К счастью, мой секретарь помчался на станцию и задержал для нас отправление поезда, но мы так торопились, что в результате опоздали всего на пять минут. Я помню, как мы со смехом упали на сиденья нашего вагона, поезд тронулся с вокзала, а потом мы оба пришли к выводу, что ни у кого из нас еще не было такого сумасшедшего утра.

На Маргарет для защиты от морской свежести была светло-коричневая накидка, спереди приталенная, а сзади свободная, и большая круглая шляпа, а ниже подола ее юбки я видел ее маленькие ноги в невероятно узких туфельках.

После спокойного плавания до Кале мы провели несколько дней в Париже. Увы, воинственная политика Наполеона III оставалась неизменной, и атмосфера во Франции не благоприятствовала длительному визиту. Я поторопился в Швейцарию и Баварию, где мы могли забыть эхо войны прошлого лета. Я давно любил эту часть Европы, а теперь хотел показать ее великолепие Маргарет. По-немецки я говорю весьма бойко и вообще больше чувствую себя в своей тарелке в германоязычной, чем франкоязычной среде. Когда мы добрались до Базеля, все мои домашние заботы стали казаться такими же далекими, как Китай.

Перед отъездом из Берна, где мы провели несколько дней, я не сдержался и спросил у Маргарет:

– Ты счастлива?

– Даже не представляю, как можно быть счастливее! – рассмеялась она. – Разве это не очевидно?

– Я хотел удостовериться.

– Но ты же явно не мог подумать, что я притворяюсь!

Я ответил, что знаю: некоторые женщины чувствуют себя обязанными иногда подыгрывать мужьям.

– Я бы не стал из-за этого думать о тебе хуже, – осторожно объяснил я. – Знаю, любое притворство возможно, потому что ты любишь меня и хочешь быть щедрой, но ты должна говорить мне, не требую ли я от тебя слишком многого, потому что я не хочу, чтобы ты была несчастна. Ты не должна думать, что я не пойму.

– Но как ты можешь требовать от меня слишком многого? – спросила Маргарет с искренним недоумением, а когда я попытался объяснить, что имею в виду, вид у нее стал еще более удивленный. – Эдвард, – твердо сказала она, – один из нас ведет себя очень глупо, и у меня ужасное ощущение, что это не я. Поскольку я понятия не имею, о чем ты твердишь, не мог бы ты выражаться чуть яснее?

Я попытался объяснить ей еще раз, и опять нас обоих это привело в смущение, но наконец Маргарет с недоумением воскликнула:

– Но это же блаженство! Разве все женщины не чувствуют того же? – А потом в ужасе: – Боже мой, неужели женщины не должны так чувствовать?

И только в этот момент я ясно понял, как многого мне не хватало в столь дорогом для меня браке с Элеонорой.

6

– Я никогда не понимал, почему Элеонора изменилась, – признался я. – Мне было бы легче, если бы я понял.

Мы были в городке Интерлакен, и за тяжелыми бархатными шторами на окнах наших барочных апартаментов под склонами гор неясно мерцали усыпанные цветами луга. Но я говорил и не видел гор, я смотрел в прошлое, в более мрачные времена. При этом не мог даже поверить, что наконец произношу вслух самые мои потаенные мысли:

– Да, во время медового месяца возникали трудности, но мы были молоды и влюблены, а в таких обстоятельствах никакие трудности не длятся долго. Даже когда стали рождаться дети, все было хорошо. Деторождение не было мучительным для Элеоноры, и ей хотелось добиться больших успехов в материнстве – не меньших, чем в супружестве. Элеонора всегда стремилась к успеху. Будь она мужчиной, возможно, занялась бы политикой, но, поскольку мир женщины более ограничен, она всю свою энергию направляла на продвижение моей карьеры и воспитание детей. Мы точно знали, сколько детей хотим: двоих мальчиков и двух девочек. Даже передать не могу, как мы радовались, когда у нас сначала появилась дочь, потом два мальчика, а затем еще девочка. Элеонора сказала, что мы должны гордиться такими результатами, и мы смеялись. Мы были очень счастливы.

Я больше не осознавал присутствия Маргарет в комнате, теперь со мной была Элеонора, красивая и элегантная, темноволосая, темноглазая, ослепительная.

– Но ребенок умер. – Воспоминание об Элеоноре стало туманиться. – Маленькая девочка. Ее назвали Беатриса. Когда Элеонора оправилась от потрясения, она хотела одного – еще ребенка, и родила еще одну девочку, но та прожила всего три месяца, а потом у двух наших мальчиков – Джона и Генри – появились симптомы чахотки. Не могу тебе передать, каким это стало для нас потрясением. Поначалу это нас сблизило, но, когда мальчики умерли, я понял, что Элеонора страдает от ужасного ощущения краха – словно ей не удалось родить мне ни одного ребенка, который выжил бы. Признаю, я думал о сыне, потому что человеку моего положения важно иметь наследника, но мог и подождать. Я не горел лихорадочным нетерпением восполнить то, что потерял. Но Элеонора ни о чем другом и думать не могла. Она утратила интерес к окружающему миру, но наконец, слава богу, родилась Аннабель, потом Луис, и у нас теперь было три здоровых ребенка. Мне этого было достаточно. Я больше не хотел детей.

Солнце проникало в окно, и я вдруг снова оказался в детской дома в Вудхаммере, мы с Нелл заглядывали в колыбельку Луиса, и она засовывала свою маленькую ручку в мою.

– Элеонора понимала меня. Именно она предложила уехать на какое-то время. Сказала, что чувствует себя виноватой, потому что, как ей казалось, она пренебрегала мною в самые скорбные наши дни. «Но я хочу загладить свою вину перед тобой, – заявила она. – Я снова хочу быть для тебя хорошей женой, Эдвард, лучшей женой, какую ты можешь только пожелать». Понимаешь, она всегда стремилась к совершенству. У нее были такие высокие стандарты. Моя мать убеждала ее: «Что ты будешь делать, Элеонора, если настанет день, когда поймешь, что не отвечаешь своим высоким стандартам?» Но я думаю, она так говорила, потому что немного ревновала, как нередко современные матери ревнуют к успешным невесткам.

Как бы то ни было, я согласился с предложением Элеоноры, и тогда-то мы и отправились в Америку. Уже давно хотели посетить Новый Свет, и вот нам представилась идеальная возможность.

Теперь я перенесся в Бостон. Смотрел из окна отеля на «Коммон», а вдали виднелись огни Бикон-Хилла.

– Но что-то случилось с нами, – продолжал я. – Наши интимные отношения теперь вызывали у Элеоноры отвращение. Не знаю почему. Она говорила, что, вероятно, противозачаточные меры породили у нее чувство вины. Ей казалось, что она нарушает церковное учение. Но я не мог в это поверить. Жена вовсе не была религиозной. Мы, конечно, регулярно ходили в церковь, подавали пример детям, но между собой оба склонялись к скептицизму. Наконец Элеонора сообщила: она уверена, все снова будет хорошо, если мы перестанем принимать меры, препятствующие беременности. Так оно и оказалось на самом деле. Все снова стало хорошо, но… – Я замолчал. На несколько секунд лишился дара речи, но наконец сумел выдавить: – Нет, все не стало хорошо. Я хотел верить, что все хорошо, а хорошо не было.

Я в первый раз посмотрел на Маргарет. Она замерла, казалось, и дышать перестала. Смотрела спокойными ясными голубыми глазами.

– Мои друзья считали, что все хорошо. Иногда они говорили мне: «Ты счастливчик, у тебя такая преданная жена!» Их жены перестали спать с ними много лет назад, их жены больше не беременели. А потом я увидел, как мои друзья рыщут в поисках любовниц, и подумал, что мне, вероятно, и в самом деле повезло. Элеонора все еще принадлежала мне, и она была таким чудесным спутником, разделяла мои интересы, способствовала моей карьере, делала все возможное, чтобы быть идеальной женой. Спустя какое-то время я убедил себя, что должен благодарить судьбу и никогда не сердиться, сколько бы раз она ни беременела.

Я замолчал на какое-то время. В комнате стояла тишина. Наконец я смог продолжить:

– Так продолжалось несколько лет до рождения Патрика. И тогда все закончилось. Доктор сказал, что ей больше нельзя рожать. И с тех пор она ни одной ночи не провела со мной.

Я нахмурился, вспоминая прошлое, размышляя о нем в бесплодных попытках понять.

– Любопытно, когда Элеонора осознала, что больше не может быть идеальной женой, она потеряла интерес к этому и перестала быть не только хорошей женой, но и хорошей матерью. Отдалилась от меня, отдалилась от детей. Конечно, она долгое время болела. В особенности после смерти Луиса, когда с ней случился нервный срыв. Но даже позднее у нее не вернулся интерес к детям. Я мог понять ее невнимание к Патрику, который погубил ее здоровье, но странно, что она стала безразличной и к девочкам. Словно потеряла весь свой страх перед неудачей, прекратила какую-то ужасную борьбу и хотела только одного – признать поражение. Она очень сильно изменилась.

И я так никогда и не понял причин. Почему она разделяла со мной спальню, лишь когда это могло закончиться беременностью? Элеонора явно чувствовала, что только для этого и может быть близка со мной. Но почему? Моя ли в этом была вина? Что я сделал не так? Не мог ли я как-то исправить положение? Я ведь очень любил ее. До того последнего отчуждения я неизменно хранил ей верность, а это было нелегко. Доктора не рекомендовали ей супружеских отношений во время беременности, а потому она целыми месяцами спала в другой комнате. Но я мирился с этим, поскольку любил ее и знал: невзирая на все наши трудности, она тоже любит меня.

Я снова посмотрел на Маргарет, увидел в ее выражении намек на то, что она близка к какому-то глубинному, мучительному пониманию, но инстинкт говорил мне, что безопаснее до этого понимания не доходить.

– Ты знаешь, Элеонора и в самом деле любила меня, – пробормотал я, будучи не уверен, почему повторяю эти слова, но зная: нам обоим жизненно важно верить в них. – Хорошие жены всегда любят мужей, правда? А Элеонора была такой идеальной женой.

7

Маргарет потеряла голову от Швейцарии. Когда мы добрались до моей любимой гостиницы, выходящей на озеро Люцерн, она купила пятьдесят оттисков различных видов, три дюжины стеклянных пластинок для своего волшебного фонаря, бессчетные ярды швейцарских вышивок и трое часов с кукушкой. Погода стояла теплая, каждый день долго светило солнце, и с балкона нашей комнаты мы могли смотреть на парящие в вышине вершины горного массива Пилатус.

– Значит, вот что оно такое – слепая любовь, – шутливо сказал я Маргарет как-то днем. – Я понятия не имею, что происходит в парламенте. Может быть, рушится вся Британская империя, а я ничего об этом не знаю и знать не хочу. У меня нет желания читать газеты, книги – хотя мог бы полистать какой-нибудь фривольный роман, – написать статью и вообще делать что-либо, кроме как быть с тобой. Я всегда думал, что причиной отрицательного отношения людей к тем, кто сражен слепой любовью, является презрение. А теперь я знаю – это вовсе не презрение, а ревность.

Маргарет, которая сидела погрузившись в свой дневник, куда заносила подробные описания увиденного, подняла взгляд.

– Если у тебя слепая любовь, – жестко ответила она, – то меня зовут не Маргарет де Салис. Эдвард, дорогой, мне бы хотелось, чтобы ты не думал столько о своем возрасте. Я об этом не думаю, так зачем это тебе?

– Я думаю об этом не так уж часто, но не могу избавиться от посещающего меня изредка желания сбросить несколько годков.

– Ну и что это даст? Возраст – это состояние ума, это как лежать на доске, утыканной гвоздями, – произнесла туманную фразу Маргарет и добавила, словно для того, чтобы закрыть тему: – И вообще ты так хорошо сложен и так силен, что вполне можешь дожить до ста лет.

– Но какой же ужасной судьбой это будет для тебя!

Она рассмеялась.

– Я буду любить тебя всегда, – отрезала Маргарет тем уверенным тоном, который свойствен молодым людям. – Ты в это не веришь?

– Я бы очень хотел верить в это.

Несмотря на мой легкомысленный тон, она, вероятно, услышала мой цинизм, крайнее проявление моей печали. Оставив дневник, Маргарет вскочила, пробежала по комнате и поцеловала меня.

– Тогда ты должен поверить, – серьезно убеждала она, – потому что так оно и есть. Дорогой Эдвард, ты дал мне все, что я могла пожелать. Да что говорить, я чувствую себя совершенно новым человеком. Неужели ты и вправду думаешь, что я перестану тебя любить только потому, что твоя старость наступит раньше моей? Какого же ты плохого мнения обо мне!

– Ты прекрасно знаешь, какого я о тебе мнения, – ответил я, улыбаясь ей, и вдруг вся моя печаль исчезла и я снова стал самим собой. Я посмотрел на нее, – на мой взгляд, она была прекрасна, такая маленькая и аккуратная, такая свежая, жизнерадостная и веселая. – Я очень люблю тебя.

Вдруг возраст перестал иметь значение; мы перешли в эмоциональное измерение, в котором времени не существует. Теперь она просто была Маргарет, которая любила меня и которая будет любить меня, пока я тоже люблю ее.

8

Когда мы приехали в Цюрих, я написал моему племяннику Джорджу – просил его отправить Патрика в Лондон так, чтобы он оказался там перед нашим с Маргарет возвращением после медового месяца. Я хотел, чтобы по крайней мере один из моих детей был на Сент-Джеймс-сквер, чтобы встретить мачеху в ее новом доме.

А Патрику я написал: «Ты можешь в значительной мере искупить свое неподобающее поведение, если достойно предстанешь перед Маргарет. Я хочу, чтобы к нашему возвращению ты оделся соответственно случаю в свой лучший костюм, надлежаще подстригся и причесался. Я уверен, что ты будешь вежлив, гостеприимен и внимателен. Надеюсь, что не слишком обременяю тебя своей просьбой». Я подписал письмо, но тут мне в голову пришла еще одна мысль: «P. S. Если ты подрос, то вызови портного и закажи новую визитку с брюками. Можешь заказать и новый жилет, но ни в коем случае не из какого-нибудь вульгарного материала – шотландки или в клетку. Пусть портной посоветует тебе, какой выбрать цвет, чтобы было со вкусом и без претензий».

Я знал, что молодые люди его возраста понятия не имеют, как благоразумно одеваться, а потому решил уточнить мои пожелания. Я никак не хотел увидеть его в жутком твидовом костюме нараспашку с каким-нибудь разноцветным ужасом под визиткой, как одеваются бездельники.

В начале сентября мы выехали из Швейцарии и направились на север через Баварию в Мюнхен, а потом на восток через Великое герцогство Гессен во Франкфурт, в Кобленц и Кёльн. Путешествовали мы в основном поездом, хотя часть пути преодолели на пароходе вверх по Мозелю мимо виноградников, которые милю за милей покрывали склоны долины. Я решил, что предпочтительнее вообще обогнуть Францию, и когда мы наконец покинули германские герцогства, то направились в Остенде, где сели на паром, который доставил нас в Англию. В целом это было очень приятное возвращение, хотя после Альп Лоуленд не произвел на Маргарет особого впечатления.

Ближе к вечеру 19 сентября мой экипаж остановился перед моим домом на Сент-Джеймс-сквер.

– Сколько всего случилось, после того как мы уехали отсюда! – воскликнула Маргарет, которую уже одолевала ностальгия по медовому месяцу, и я, улыбнувшись, взял ее за руку и повел по ступеням к двери.

Патрик встречал нас в холле. Я поздравил себя с тем, что предвидел, как он вырастет. Сын теперь почти догнал меня, а его волосы, светлые, как и у меня в его возрасте, были безукоризненно расчесаны на пробор. Из-за роста он казался старше своих пятнадцати лет. Жаль, что его поведение не такое зрелое, как его внешность.

– Добро пожаловать домой, папа, – почтительно сказал он и шагнул вперед, чтобы пожать мне руку. – Я надеюсь, путешествие было хорошим.

Я улыбнулся, чтобы показать ему, что доволен его манерами.

– Путешествие было очень приятным, спасибо, – ответил я. – А теперь позволь познакомить тебя с твоей кузиной Маргарет. Моя дорогая…

Я повернулся, чтобы представить Маргарет, и, когда увидел ее лицо, с ужасающей ясностью понял, что Патрик ее ослепил.