Вы здесь

Батареи Магнусхольма. Глава пятая (Дарья Плещеева, 2014)

Глава пятая

Лабрюйер ни слова не сказал фотографессе о своем цирковом следствии. Зайдя после обеда в ателье, он отпустил Каролину и Яна на полчаса и посидел там немного, отвечая на телефонные звонки и записывая заказы. Когда пришли сниматься две гимназистки с мамашами, он развлекал их, пока не пришла Каролина.

Потом он пошел на Ключевую – искать мадмуазель Мари.

По документам она звалась Марьей Скворцовой и оказалась девицей лет двадцати двух, со стройной и ладной фигуркой и с простым бесцветным личиком.

В цирк она действительно попала по знакомству – двоюродная сестра была замужем за дирижером циркового оркестра. Собачек купила и дрессировала потому, что страстно любит животных. А карьера артистки – все же лучше, чем карьера гувернантки (Лабрюйер понял, что любовь к детям в девице еще не проснулась).

– Есть ли у вас враги среди артистов и цирковых служителей? – спросил Лабрюйер.

Марья Скворцова поклялась, что врагов не имеет, никто за ней не увивался, никого она ничем не обидела.

– Вот только Анну Карловну… – вспомнила она.

– Что за Анна Карловна?

– Я ее взяла ходить за собачками – кормить, гулять с ними, помогать на репетициях. Я бы и сама могла, но так полагается, я же артистка… – мадмуазель Мари вздохнула. – Что же делать-то? Не вышло из меня артистки… А ведь все так хорошо получалось, я два платья сшила!..

– Так что Анна Карловна?

– Знакомая это. Я же много платить не могу, а она согласилась за пятнадцать рублей в месяц – и это не весь день же работать, а часа четыре в день, не больше! Я думала – как хорошо, что она согласилась! А потом узнала – она куда ни нанималась, ей всюду потом от места отказывали, потому что она – пьющая.

– Это я знаю.

– Я терпела, терпела… стыдила ее, стыдила… а потом мне же за нее выговор сделали – что я пьяных баб в цирк привожу… Так и я ей от места отказала. А она так на меня кричала – конюхи ее силой с циркового двора вытолкали.

– И больше ее в цирк не пускали?

– Нет, не пускали, у нас с этим строго. Вот она от злости могла собачек отравить. Только ее бы ни за что не впустили…

Больше мадмуазель Мари ничего рассказать не смогла. И Лабрюйер побрел обратно в ателье.

Там он сцепился с Каролиной из-за сущей ерунды и довольно злобно отправил ее в лабораторию – печатать цирковые карточки. Сам пошел прогуляться и вскоре обнаружил, что прохаживается взад-вперед от Александроневской церкви до угла Александровской и Столбовой – и обратно. Причем ходит по четной стороне улицы – а «Франкфурт-на-Майне» – на нечетной, и потому Лабрюйеру издали лучше видно, какие автомобили и экипажи подъезжают ко входу в ресторан и гостиницу.

Это не было обычным легким помутнением рассудка по случаю влюбленности и обычного мужского интереса к красивой женщине.

Совсем недавно Лабрюйер испытывал нечто подобное – когда видел Валентину Селецкую и слышал ее прекрасный голос. Но с Селецкой не получилось – ему нечего было предложить женщине, да и само чувство оказалось кратковременным. А душа ждала продолжения, душа была готова продлить знакомое безумие, для чего ей, душе, требовалась женщина. Не Валентина, так госпожа Красницкая, на кого-то же нужно израсходовать все, что накопилось…

Копилось давно – с той весны, когда строгая Юлиана позволяла целовать себя в губы и обнимать за талию, а все прочее – только после свадьбы. Она была слишком добродетельна, чтобы выходить замуж за человека, оставившего службу и искавшего утешения в вине, мадере и водке. Потом, конечно, были какие-то женщины, в бытность репетитором при двух балбесах-гимназистах Лабрюйер ненадолго сошелся с их маменькой, не обращавшей особого внимания на его пьянство. Но – все не то, все не то, в чем выплескивается душа…

Видимо, с тех времен накопилось столько, что на Селецкую был израсходовал лишь верхний слой, а все прочее дождалось Иоанны д’Арк. И это выглядело язвительной насмешкой судьбы – Валентина по крайней мере не была связана с жуликами и мошенниками.

Если бы кто сказал Лабрюйеру, что его настигла и оглушила любовь с первого взгляда, он бы не поверил. Такие страсти впору гимназистам, ему же – сорок лет, и дамская анатомия для него тайны не представляет.

Поставив себе почти врачебный диагноз «накопление мужской неудовлетворенности», Лабрюйер добавил к нему пару слов на том русском языке, который используют пьяные сапожники, и пошел к цирку. Целенаправленно пошел! Был у него в тех краях один давний источник сведений. Осведомитель по фамилии Паулс жил в доходном доме на углу улицы Паулуччи и Мариинской. Не так чтобы близко к цирку, но, возможно, кто-то по соседству сдает комнаты цирковым артистам, и можно потянуть за ниточку.

Мысль оказалась верной – осведомитель по старой памяти дал адресок. Пожилая вдова обычно сдавала жилье студентам – буквально в трех шагах был Политехнический институт, огромное мрачное здание, в котором Лабрюйеру доводилось бывать по делам о студенческих безобразиях. Но сейчас вдове повезло – у нее снял комнату жонглер Борро, уходивший в цирк рано утром и приходивший после представления. Жонглер мечтал о европейских и американских турне, а потому репетировал, сколько хватало сил. У нее и до того иногда жили артисты, дарили вдове контрамарки на галерку, и она кое-кого знала из цирковых служителей.

Лабрюйер радостно поспешил к ней – пока не стало слишком поздно для визитов. Вести следствие ему нравилось, и он даже пожалел вдруг, что не послушался мудрого совета Аркадия Францевича Кошко и не вернулся в сыскную полицию. Кому и что он доказал тем, что сделался фальшивым владельцем фотографического ателье?

Оказалось, что не только вдова дома, но и постоялец. Было с кем поговорить! Хозяйка впустила гостя в комнату, а там Лабрюйер обнаружил не только Борро (жонглер сидел за столом, держа руки в кухонных мисках), но и борца Штейнбаха.

– О, как занятно! – воскликнул Штейнбах. – Развлекаетесь поисками собачьего отравителя?

И тут же засыпал Лабрюйера веселыми вопросами. Отвечать на них было мудрено – борец резвился, как дитя на лужайке, перескакивал с темы на тему, и в конце концов Лабрюйер сам удивился – какого черта он носится по городу из-за покойных собак?

Жонглер молчал. Только с большой неохотой объяснил – у него на руках трещины между большими и указательными пальцами, в тех местах, куда приходят подброшенные кольца, и эту беду нужно лечить особыми ванночками.

Поговорили и о мадмуазель Мари.

– Предлагаю пари. Собак отравила изгнанная пьянчужка, – сказал Штейнбах. – А с нее какой спрос?

– Как она могла это сделать?

– Вы не цирковой человек, господин Лабрюйер. Несколько раз в день ворота, выходящие на Парковую улицу, отворяются. Нужно привезти корм для животных, нужно вывезти всю грязь с конюшни. Человек, поставивший перед собой цель, просто сядет напротив ворот и будет ждать. Потом проскользнет и спрячется во дворе, это несложно. Пьянчужка наверняка знает всякие закоулки. Считаете, что это слишком просто?

– Это нужно доказать, – буркнул Лабрюйер.

– И что, вы поведете пьяную тетку в суд? Возместить ущерб она все равно не сможет. В итоге – потраченное время, и ничего более.

Но господин Штейнбах не знал, какие мысли клубились в Лабрюйеровой голове.

Лабрюйер осознавал, что погоня за отравителем – на четверть из сострадания, на три четверти от скуки. Но цифры поменялись – теперь осталась четверть сострадания и четверть скуки, но половина принадлежала упрямству. Очень захотелось переупрямить веселого борца.

Он сказал, что версию о пьянчужке, естественно, рассмотрит, но и прочие не отбрасывает. У мадмуазель Мари прехорошенькие ножки – может статься, кто-то из служителей на них заглядывался и был обижен пренебрежением.

– Нашли же вы себе игрушку, – заметил Штейнбах.

– По старой памяти, исключительно по старой памяти. Я же более десяти лет в полиции прослужил. Это въедается в плоть, кровь и даже кости. А результаты я передам бывшим сослуживцам. Готовить дело для суда – не моя забота.

Прямо при Штейнбахе Лабрюйер допросил Борро. Жонглер ничего не знал, кроме своих мячей, булав и колец. Заметил, правда, что мадмуазель Мари ссорилась с кем-то из борцов – что-то ей сказали вслед неприличное, и она дала сдачи. Пожалуй, это не было ниточкой.

Потом Лабрюйер вернулся в фотографическое ателье. Каролина трудилась в поте лица, пропуская через сушильный аппарат тысячу двести карточек. Зрелище было трогательное.

– Хотите ужинать? – спросил Лабрюйер. – Могу угостить.

– Если где-нибудь поблизости, душка.

– Хм… «Франкфурт-на-Майне»?

– Я там еще не была, и приличные женщины в такие места не ходят!

– Вы же не одна, а с кавалером.

Подумав, Каролина согласилась.

Лабрюйер хотел, чтобы она поглядела, как одеваются рижанки. Одно дело – когда Каролина, суетясь возле аппарата, сильно напоминающего средневековое осадное орудие, покрикивает на клиенток, чтобы не двигались и не моргали, а другое – когда она получит возможность хотя бы спокойно рассмотреть со вкусом одетых дам.

Вскоре они уже сидели в ресторане.

Каролина действительно немного смутилась – ее блузка с огромным бантом на груди выглядела уж слишком нелепо. Лабрюйер оглядывал зал в поисках хорошеньких женщин, и вдруг окаменел.

Чета Красницких опять была здесь.

При мысли, что сейчас Иоанна д’Арк повернется и увидит его в обществе страшилища, Лабрюйер чуть не сбежал.

Красницкие сидели за два столика от него, в обществе немолодого офицера. Подошел официант, склонился над столом, чтобы заменить тарелки, офицер откинулся назад, Лабрюйер увидел его лицо и удивился – это был знакомец, военный инженер Адамсон.

Они познакомились, когда Лабрюйер нанялся в церковный хор и пел в храме Петра и Павла, что в Цитадели. Тогда он всех гарнизонных офицеров знал по крайней мере в лицо, а с Адамсоном познакомился так – инженер вздумал из лютеран перейти в православные и часто бывал в церкви, беседовал с иереями, пробовал даже петь в хоре, но вскоре энтузиазма поубавилось, и он, покрестившись, стал обычным прихожанином.

Лабрюйер вытянул шею, стараясь разглядеть погоны серебряного галуна с красными просветами, с эмблемой – перекрещенными серебряными лопатой и киркой. Ему было любопытно – поднялся ли Адамсон по служебной лестнице. Был, помнится, штабс-капитаном с четырьмя звездочками на погонах, а теперь что же? Ни одной? Значит – капитан.

Господин Красницкий встал и прошел в направлении мужской комнаты.

– Вот он, – шепнул Лабрюйер Каролине. – Тот мошенник, который прибыл сюда на гастроли… Его бы снять на карточку…

– Живет здесь? – осведомилась Каролина.

– Насколько знаю, здесь, но собирается снять квартиру.

– Я что-нибудь придумаю. Если эта дамочка пойдет в дамскую комнату, я – за ней…

– Понятно.

– А у офицерика-то губа не дура…

Каролина сидела так, что хорошо видела Иоанну д’Арк. Лабрюйер же нарочно повернулся, чтобы ее не видеть вовсе.

– Воспользовался тем, что муженек сбежал, и ручку целует… – продолжала Каролина. – Смотреть противно. Как только уважающая себя женщина позволяет целовать руку? Это же унизительно.

– Почему унизительно? – удивился Лабрюйер. Он много всяких глупостей услышал от Каролины, но такое прозвучало впервые.

– Ну как же? Мужчина этим говорит: ты настолько ниже меня, что я могу целовать тебе руку без всякого ущерба для своего самолюбия!

Понять такую логику Лабрюйеру было не дано.

Тем более, что в голове у него складывалось иное логическое построение.

Иван Иванович Адамсон живет на одно офицерское жалованье. Проиграть мошеннику, значит, он может только это жалованье. Ну, если втянется в игру и войдет в азарт, то наберет долгов. И все равно – получится не та сумма, с которой мошенник международного уровня станет связываться. Украсть у Адамсона тоже нечего. Так на кой он сдался Красницкому?

Могло ли быть так, что они – просто давние знакомцы? Встретились в Риге, решили поужинать вместе, и Красницкий запросто оставил жену с приятелем, удалившись в мужскую комнату…

Но, позвольте, что можно делать в мужской комнате чуть ли не четверть часа?

Не зря Лореляй называла Лабрюйера ищейкой. Полицейская закваска была в нем неистребима.

– Фрейлен Каролина, мне это не нравится, – шепнул Лабрюйер. – Пойду-ка я посмотрю, куда этот муженек подевался. А вы не спускайте глаз с госпожи Красницкой.

Каролина кивнула.

Тут некстати появился официант с подносом.

Лабрюйер заказал хороший ужин – «зауэрбратен», тарелку пирожных «кремшнитте», чай. Когда перед ним поставили этот самый «зауэрбратен», он даже немного растерялся – четыре толстых ломтя нежнейшей говядины, которую перед тем, как жарить, три дня мариновали в вине, гора картофельных клецок, залитых особым соусом с изюмом, имбирем и свекольным сиропом, сбоку – обжаренные яблочные кубики, и вид у блюда такой, что, кажется, обычному человеку дня на три хватит.

А вот Каролина уставилась на свою тарелку с огромным интересом.

– Приятного аппетита, – сказал ей Лабрюйер и встал из-за стола.

Проходя мимо госпожи Красницкой и Адамсона, он видел плешь на затылке военного инженера, склонившегося к даме с самым трогательным видом.

– Старый дурак… – пробормотал Лабрюйер. С одной стороны, нужно было предупредить Адамсона, а с другой – не спугнуть бы мошенников. Решив, что все равно этой парочкой будет заниматься Линдер, Лабрюйер как можно быстрее прошел мимо и, выйдя из зала, направился к мужской комнате.

Красницкого там не было.

Тогда Лабрюйер отыскал буфетчика Юргена Вольфа. Тот спросил двух официантов, и оказалось, что Красницкий вообще, не завершив ужина, поднялся к себе в номер.

Озадаченный Лабрюйер вернулся в зал.

Нужно было поскорее передавать парочку Линдеру, пока она чего-нибудь не натворила.

Додумать до конца сложную мысль о Линдере, Красницком и Лореляй, которая заслуживает благодарности за то, что навела на мошенников, он не успел – изумился, глядя, как быстро и сосредоточенно поедает «зауэрбратен» Каролина. Он бы не мог с такой скоростью одолеть три ломтя мяса из четырех и добрую половину клецок.

До сих пор он не видел фотографессу за столом. Оказалось – она знатная обжора.

Сев и расстелив на коленях салфетку, Лабрюйер взялся за еду так, как иные – за непосильный и плохо вознаграждаемый труд. Однако тарелка была спасением – глядя на мясо, клецки и обжаренные яблоки, Лабрюйер не видел Иоанну д’Арк…

А она вдруг встала и вышла из зала. Адамсон приподнялся над стулом да так и замер в нелепой позе.

– Смотрите, смотрите… – шепнула Каролина. – Дамочка-то сбежала…

Однако Иоанна д’Арк снова появилась в дверях.

Она поднесла руку к лицу и сделала несколько странных движений – три пальца к губам, провела пальцем под носом, еще раз провела, свела большой и указательный в колечко, быстро соединила обе руки, потом сделала известный жест, означающий «все замечательно». И тогда только ушла.

Вся эта пантомима заняла хорошо если две секунды.

– Видели? – спросил Лабрюйер Каролину.

– Еще бы…

– Что это такое было?

– Понятия не имею. Знаки какие-то…

– Адамсону? Но какого черта?

– Кому?

– Вон тому, в мундире, ухажеру, будь он неладен…

– Да-а, ему бы она назначила свидание иначе.

– Почему вы решили, что речь о свидании?

– Так или предупреждают, или встречу назначают. А ему она могла и словами сказать.

– Кого же она могла тут предупреждать? И о чем?

Лабрюйер опять подумал, что нужно бы поскорее сдать мошенников с рук на руки Линдеру.

Он встал и оглядел зал. Там ужинала солидная и почтенная публика, если дамы – то со спутниками, мужчинами, у которых на лбу было написано: имею деньги и отличную репутацию.

Вслед за ним то же самое проделала и Каролина.

– Какая красавица… – вдруг прошептала она.

– Где?

– Вон там, у окна.

Лабрюйер нашел взглядом даму и понял – вторую такую не скоро сыщешь. Это был тип русской красоты в максимальном ее проявлении: пышные русые волосы, разделенные на прямой пробор и обрамляющие безупречное лицо великолепными волнами; и не просто лицо, а округлый лик чернобровой и темноглазой молодой боярыни с картины Маковского; впрочем, живописью Лабрюйер мало интересовался и исторического сходства не заметил. Но обратил внимание на стать и на особые очертания высокой груди – такую издавна называли «лебединой». Дама была замужняя, визави с ней сидел мужчина лет сорока, самой достойной внешности.

– Да, красавица, – согласился Лабрюйер и вдруг понял: Каролина отчаянно завидует этой роскошной даме. Иначе – зачем бы глядеть на нее, не донеся вилку до полуоткрытого рта?

Меж тем Адамсон сел за стол и принялся доедать ужин. Несколько минут спустя в залу вошел Красницкий, вернулся к своей тарелке и принялся тихонько совещаться с военным инженером. Наконец оба завершили ужин и ушли.

– Ваш «зауэрбратен» остыл, душка, – сказала Каролина.

– Ничего страшного.

Лабрюйер доел мясо, потому что осилить клецки был уже не в состоянии. Он посмотрел на идеально пустую тарелку Каролины и даже позавидовал ее прекрасному аппетиту. Но если фотографесса столько ест – отчего не толстеет?

– Уже поздно, я провожу вас, – сказал он.

Оказалось, сестрички-швейки, Марта и Анна, другой радости в жизни не имеют, кроме как следить – когда развратная Каролина возвращается домой. Лабрюйер проводил Каролину чуть ли не до двери и слышал, как хлопнула другая дверь – сестрички, подглядывавшие в щель, испугались и спрятались.

– С этим надо что-то делать, – сказал он Каролине. – Как бы они не увидели чего лишнего. Я поговорю со своей квартирной хозяйкой – может, устроим вам переезд.

Он уже настолько привык к своему страшилищу, что допускал возможность проживания под одной крышей.

– Да, съезжать отсюда придется, – согласилась Каролина.

Вид у фотографессы был усталый – или же ее просто тянуло в сон от обжорства.

Простившись с ней рукопожатием, как положено с эмансипэ, Лабрюйер вышел на Александровскую. Накрапывал дождь – даже не совсем дождь, в воздухе висела водяная пыль да сверкали отражениями фонарей тротуары. Лабрюйер мог бы пройти двором на Гертрудинскую и, срезая углы, – к своему жилищу. Но отчего-то встал напротив «Франкфурта-на-Майне». Там начиналась бурная ночь – с музыкой, карточными сражениями в номерах, шампанским в серебряных ведерках, накрашенными женщинами…

– «Маленький Париж», будь он неладен… – пробормотал Лабрюйер. Все правильно, подумал он, где Париж, там и Иоанна д’Арк… каков Париж, такова и Иоанна д’Арк…

Он пошел по Александровской в сторону Столбовой, чтобы, обогнув квартал, выйти к своему дому. Была тайная надежда – встретить кого-то из знакомых, чтобы поговорить о погоде и тем ввести себя в полусонное состояние. Но те немецкие семейства, с которыми он уже начал раскланиваться, улыбаясь почти искренне, на променад не вышли.

На углу Столбовой он остановился, чтобы проводить взглядом автомобиль, несущийся в сторону Старого города. Лабрюйер не был любителем техники, но этот автомобиль был похож на «Руссо-Балт» Вилли Мюллера – и, возможно, сам Вилли, сумасшедший шофер (как бывают сумасшедшие мамаши, так случаются и мужчины, отдавшие душу и сердце колесному средству передвижения), носится по Риге, наслаждаясь скоростью и покорностью лошадиных сил, бьющих копытами под капотом.

«Руссо-Балт» пролетел мимо, а на противоположной стороне Александровской Лабрюйер увидел одинокую женскую фигурку, которая не двигалась шагом и не бежала, а тоже, кажется, летела, чуть наклонившись вперед, в сторону Матвеевского рынка. Она попала в круг света от фонаря и понеслась дальше. За эти полтора мгновения Лабрюйер успел узнать профиль.

Стало быть, пока господин Красницкий сидит в номере, госпожа Красницкая отправилась на поиски приключений.

Тайные знаки, очевидно, адресовались любовнику. Отчего бы, в самом деле, молодой авантюристке не завести в Риге красавчика любовника? Муж у нее статный, представительный мужчина, а любовник, возможно, тоненький и горячий студент политехнического института, непременный член студенческой корпорации, мастер на всякие веселые безобразия (тут Лабрюйер вспомнил, как вместе с профессором Морусом разбирался в истории с коровой; кто-то из институтских бездельников додумался приехать на занятия верхом на корове, привязал ее к фонарному столбу у входа в alma mater и исчез; товарищи затейника его не выдали, а кого-то же следовало посадить в студенческий карцер под самой крышей хотя бы на трое суток).

Лабрюйеру было совершенно безразлично, к кому на свидания бегает во мраке эта женщина. Совершенно безразлично. Совершенно безразлично. Он пошел следом только потому, что ему был необходим после сытного ужина приятный променад. Ужин ведь оказался более чем сытный, нужно заботиться о своем пищеварении и хотя бы четверть часа погулять, хотя бы четверть часа… неторопливым шагом, сказано тебе, не-то-роп-ли-вым шагом!.. Спешить некуда. Дождь еще не хлещет, как из ведра!

Но летела по той стороне улицы Иоанна д’Арк – и Лабрюйера понесло, успевай только перебирать ногами. Прохожих было мало, он видел ее силуэт, то возникающий под фонарем, то пропадающий. Вдруг она обернулась – и словно замерла в полете. Замер и он.

Милостивый Господь послал тут очередной рычащий автомобиль, он закрыл собой женщину и вдруг остановился. Лабрюйер резко повернулся и пошел назад, словно был во власти наваждения – и вот оно сгинуло. В голове крутилась мысль: «Узнала или не узнала?»

Время было такое, что приличный человек не совершает визитов. Но фрау Вальдорф, с которой следовало завтра поговорить о комнате для Каролины, встретилась ему на лестнице.

Она долго и старательно благодарила за фотографические карточки, на которых фрейлен Ирма – настоящая красавица. Лабрюйер только дивился – как это Каролине удалось изготовить из унылой старой девы красавицу? Тут фрау Вальдорф очень вовремя ввернула сведения о хорошем приданом фрейлен Ирмы, и он вспомнил о смешном предупреждении от жены дворника Круминя.

– Фрау Вальдорф, помнится, вы говорили о квартирке на пятом этаже? Помните, которую нанимал скрипач из немецкого театра? – спросил он. – Он съехал или все еще там живет?

– Я его предупредила – если не будет платить за месяц вперед, пусть ищет другое жилье, герр Гроссмайстер.

– У меня есть для фрау жилица, которая будет платить аккуратно и за два месяца вперед, если угодно.

– Жилица?

– Да, это молодая дама, которая работает в моем фотографическом заведении. Я ее выписал из Москвы… да фрау же ее знает! Это она сделала такие чудные карточки для фрейлен Ирмы! – воскликнул Лабрюйер.

Теперь фрау Вальдорф некуда было деваться – сама же она рассыпалась в благодарностях фотографессе.

– Отчего же эта фрейлен решила вдруг поменять жилье? – проницательно спросила догадавшаяся о незамужнем состоянии Каролины фрау Вальдорф.

– Тогда я снял для нее первую попавшуюся комнату, все пришлось делать очень быстро. А теперь… теперь, когда я убедился в ее мастерстве… словом, я хочу, чтобы она жила в хорошей квартире… – под внимательным взглядом домовладелицы Лабрюйер несколько смутился и наконец задал себе вопрос: отчего почтенная дама в такое время мыкается на лестнице?

Похоже, фрау всерьез взялась за брачную интригу. Этому следовало положить конец. Но не сейчас! Иначе придется искать другое жилище для Каролины.

– Да, та квартира на пятом этаже – хорошая квартира, – согласилась фрау Вальдорф. – Но она освободится не ранее чем через две недели. Условия мы могли бы обсудить у меня в гостиной за чашечкой хорошего кофе.

Нетрудно было догадаться, кто блеснет мастерством заваривания кофе…

– Я пришлю вам отличный кофе и все, что к нему полагается, – сразу пообещал Лабрюйер.

У себя в жилище он хотел было почитать на сон грядущий книжонку с приключениями замечательного сыщика Ната Пинкертона, но передумал. Обычно ему доставляло удовольствие вылавливать огрехи автора, но сейчас и удовольствия не хотелось. Лабрюйер решительно лег спать, полагая, что по меньшей мере полчаса будет ворочаться и кряхтеть, но очень скоро заснул.

Среди ночи он вдруг проснулся – ни с того ни с сего. Обычно он спал крепко, не меньше семи часов, но тут – словно кто с силой толкнул в бок.

На грани сна и яви бывают странные прозрения, чудится несуразное, которое уже вплелось в будничное, но тает, тает, цепляешься за последний осколочек, а его уже и нет.

Во сне Лабрюйер начал петь, но только начал. Что это такое было, думал он, что это такое было? Романс? Романс. Старый романс, который наяву ни разу не был пропет, иначе бы вспомнился без затруднений. И довольно сложный романс – такую мелодию еще не сразу в голову уложишь.

Мучаясь бессильем, Лабрюйер мычал, стараясь составить хотя бы отдаленно похожую музыкальную фразу. Вдруг получилось! И дальше потекло, потекло, заструился в голове стремительный ручей, засеребрился, плеснул – и улетел в бесконечность.

Но Лабрюйер узнал романс.

Он действительно никогда этого не пел и даже разучить не пытался. Как-то не сложилось у него дружбы с Римским-Корсаковым. Но романс был где-то подслушан. Может, вообще – с граммофонной записи в голову залетел.

И ведь угнездился там весь, целиком, даже какие-то слова ложились на мелодию, а мелодия, особенно к финалу, была какая-то неудобная, особенно – где повторялись две последние строки; мучительная была мелодия, словно идешь с завязанными глазами по торчащим из воды камням, чуть оступился – и плюх!

Лабрюйер сел, нашарил на прикроватной тумбочке спички, зажег, посмотрел на будильник. Ровно три часа ночи.

– Старая дурная голова, – сказал он себе по-немецки и повторил по-русски: – Старый дурак!

Он проснулся, логика сна покинула его голову, сознание вернулось – и одновременно нахлынуло легкое безумие. Лабрюйер понял, что должен сейчас же, сию минуту, спеть этот треклятый романс.

Выкинуть внезапную дурость из головы не удавалось.

Если бы это был романс, который уже приходилось петь, Лабрюйер исполнил бы его себе в четверть голоса и преспокойно завалился спать дальше. Но мелодия в голове двоилась и, похоже, троилась, как будто внутренний певец сперва пытался исполнить партию первого голоса, потом – второго, потом и вовсе аккомпанемент в чистом виде. Это было невыносимо.

Лабрюйер встал, зажег свечу в мельхиоровом подсвечнике и побрел к этажерке.

Как у всякого более или менее образованного человека, у него была этажерка с книгами, среди них имелись и немецкий молитвенник, чье-то наследство, и пара словарей, и два тома сочинений господина Чехова, из тех, что выпускались приложением к «Ниве», и похождения Пинкертона. На самой нижней полке была упихана лохматая стопка нот – и типографской печати, и собственноручно переписанных, и купленных, и взятых у кого-то десять лет назад на пару дней.

Лабрюйер выволок все это богатство, шлепнул на стол, два раза чихнул и стал перебирать пыльные листы. Он знал, что нужного романса там быть не должно, он хотел утихомирить внутреннего певца, которому вынь да положь сольный концерт посреди ночи.

Романс нашелся. Лабрюйер прочитал ноты, подивился сложности финала и, преисполнившись неожиданной радости запел – не во всю мощь глотки, а так, как поют в небольшом помещении, под дешевую гитару, для маленькой компании:

Звонче, жаворонка пенье!

Ярче, вешние цветы!

Сердце полно вдохновенья,

Небо полно красоты!

За окном была осень, промозглая балтийская осень, которая может затянуться и до середины января.

Разорвав тоски оковы,

Цепи пошлые разбив… —

радостно пел голос, а Лабрюйер не понимал: что еще за пошлые цепи?

Набегает жизни новой

Торжествующий прилив…

Вот прилив был – его высокая волна подхватила душу и вскинула ввысь – для последнего куплета.

И звучит свежо и юно

Новых сил могучий строй,

Как натянутые струны

Между небом и землей!

Пауза. Лабрюйер вспомнил эти струны – он их видел однажды, но не услышал их музыки, зато увидел архитектуру: небо опиралось на светлые тонкие столбы.

Как натянутые струны

Между небом и землей…

Получилось! Он ни в одной ноте даже на восьмушку тона не сфальшивил, он знал это, он рассмеялся он восторга. Потом опомнился.

Когда сорокалетний мужчина в три часа осенней ночи принимается петь незнакомые весенние романсы, похоже, пора записываться к доктору Каценеленбогену, который, говорят, учился к самого знаменитого Шарко и знает толк в безумствах.

Вдруг пришло спокойствие – которое приходит обычно к человеку, сделавшему то, что он обязан был сделать.

Лабрюйер задул свечу, лег и сразу же заснул.