Глава 3
Прошло два дня с того памятного вечера, когда старик Сазонов привез печальную новость. Никакие дальнейшие слухи и вести о происходящем на полях сражений еще не успели проникнуть в Благодатное, однако, невзирая на это, у обитателей его появились новые заботы. И в девичьей, и в господских комнатах шли усиленная кройка и шитье: наскоро заготовляли белье, щипали корпию[7] для раненых. Хотя вести о них, имена и число жертв еще не стали известными, но, к сожалению, сомнений быть не могло: там, где встретились неприятели, уже полилась живая человеческая кровь.
Владимир Петрович писал длинные срочные письма, которые с нарочными[8] отправлялись в Москву и Петербург. С нетерпением ожидали возвращения посланий. В остальном жизнь текла своей обычной чередой.
В непарадном, так сказать, служебном уголке сада, прилегающем к домашним постройкам и нарочно к тому приноровленном, варка варенья в полном разгаре. Два громадных таза бурлят и клокочут на жаровнях. Светло-розовая пена колышется на их поверхности, распространяя соблазнительный сладкий аромат.
Около жаровен хлопочет ключница Анфиса, мастерица и большая искусница в этом деле. Быстрая, ловкая, черноглазая Матреша помогает ей, подхватывая с огня и слегла потряхивая то один, то другой таз в ту самую минуту, когда он принимается кипеть слишком бурливо, угрожая красоте и целостности ягод.
Мухи и пчелы, почуяв лакомый запах, стаями роятся над сладкой влагой и миской, в которую снимается аппетитная накипь. Они, вероятно, плотной массой облепили бы соблазнительную снедь, если бы на страже не стояла Женя, вооруженная длинной липовой веткой.
Девочка уже с час вертится тут, принимая деятельное участие в происходящем. Слитое в громадные миски, готовое, еще горячее варенье и розовая пенка многократно испробованы и одобрены ею. В настоящую минуту вся ее заботливость сосредоточена на бурлящих тазах.
– А что, Анфисушка, неужели еще не готово? – осведомляется девочка.
– И где там готово, барышня! Пены-то вон сколько наверху собралось! А как оно, значится, доходить уже начнет, чистенькое станет, прозрачное.
– Так почему же оно пахнет, точно готовое? – сомневается Женя. – Ну-ка, дай я еще разок все-таки попробую, вдруг переваришь.
Анфиса, улыбаясь, подает ей полную ложку.
– Ой, как горячо! – слегка ожегшись, говорит девочка. – А вкусно! Прелесть! Право, Анфисушка, готово… А что, Матреша, как, по-твоему, вкусно? – сует Женя девушке оставшуюся половину. – Да постой, тут так мало, что ты ничего не разберешь. Вот теперь попробуй, – зачерпнув из таза полную ложку, снова протягивает она той.
– Скусно! – хоть и опалив язык, но с наслаждением облизываясь, подтверждает Матреша.
– Видишь, Анфиса, – ссылаясь на этот неоспоримый авторитет, снова настаивает Женя. – С чего бы ему такому вкусному быть, если бы оно не готово было?
– А с чего ж ему и неготовому скусным-то не быть? – возражает женшина. – Ягоды да сахар, их, небось, и сырьем ешь, и то скусно.
– Вот погоди, мы сейчас сравним, – не сдается Женя. – Отсюда ложку возьму и оттуда, – указывает она на уже слитое в миску варенье. – Тогда и посмотрим, такое ли оно самое.
Точно и добросовестно определить сразу невозможно, приходится повторить пробу несколько раз. К расследованию снова привлекается Матреша.
– Правда твоя, Анфисушка, не совсем еще готово. То, первое, повкуснее будет. Как ты думаешь, Матреша?
– Это, будто, малость покислее, – указывает девушка на таз. – Ан все же скусно.
– Покислей!.. Скусно!.. – передразнивает неодобрительно Анфиса. – Подумаешь, знатокша какая! Балует ее барышня, а она и впрямь воображает о себе. Эх, барышня, испортите вы мне Матрешку, вон как Малашку свою испортили. Жалится мать-то ейная, что совсем девчонка от рук отбилась. Вы ей и ленточки, и бусы, и галстучки, и платьица со своего плеча. Ходит, расфуфырившись, будто и впрямь барышня какая; до нее и не подступись, так те и фыркнет, только слово скажи. Вконец девку избаловали, куда ее такую девать-то потом! – проговорила ключница не без затаенного оттенка зависти к приставленной для услуг барышень Малаше, действительно избалованной, но, со своей стороны, безгранично преданной и обожавшей их.
– Не ворчи, не ворчи, Анфисушка! Никуда ее «девать» не придется, так при нас она век жить будет. Мы Малашу страшно любим, и я, и Китти, уж такая она хорошая. И умница: смотри, как скоро я ее читать выучила, прямо удивительно!
В это время внимание Жени было отвлечено появлением Бори с его вечным спутником Степкой, внуком дворецкого.
Видно, не одних мух и пчел привлекал соблазнительный сладкий запах, распространявшийся от жаровни. Между зеленью кустов, окружавших площадку, где происходило это притягательное событие, мелькали любопытные, по большей части отчаянно белокурые, растрепанные головы и замурзанные лица дворовых ребятишек – все свита Бори и его правой руки, Степки. С любопытством взирала детвора на происходящее, бросая красноречивые умиленные взгляды на соблазнительные, неотразимо пахнущие тазы.
– Анфисушка, пеночек! Пожалуйста, пеночек! – Боря сразу приступил прямо к цели, приведшей его сюда.
– Анфисе некогда, поди я тебе дам, – вызвалась Женя.
– И Степке тоже, – заявил мальчуган.
– Еще бы ты один лакомиться стал! Только этого недоставало! Конечно, обоим дам.
Девочка наложила варенья в большое блюдечко.
– Нате, получайте.
А потом обратилась к трепаным головенкам:
– А вы чего рты разинули? Небось, тоже пенок хотите? Да чего там с ноги на ногу переминаться. Выходи, команда, ну-у… Будет пир на весь мир.
Схватив миску с пенками и ложку, девочка направилась к детям.
Как тараканы из щелей, в одну секунду вынырнула из кустов мелюзга, счастливая, но все еще смущенно переминающаяся с ноги на ногу. Барышни-то они, конечно, не боялись, не впервой приходилось с ней дело иметь, но косые взгляды Анфисы сдерживали проявление радости.
– Ну, Васюк, ты старший, получай ложку, каждому по очереди давай. Только – чур! Без обмана, всем ровно, никого чтоб не обидеть. Понял? А вы, детвора, этак вот рядышком станьте. Так, хорошо! – одобряла Женя. – Ну, теперь начинай!
– Чево это вы, барышня, выдумали, такую уйму пенки да на этих головорезов скормить?! Я прибиралась было на ужин из нее духовой пирог сготовить, ан ее как и не бывало, – сокрушенно укоряет Женю ключница.
Она не столько жалеет о невозможности испечь воздушный пирог, о котором даже не помышляла до той минуты, сколько огорчена исчезновением так любимой ею самой пенки, с которой вечерком в своей каморке умудрялась осушать по шесть-восемь чашек чаю.
– Бог с ним, с воздушным пирогом, Анфиса! Из другого чего-нибудь сделаешь, а нет, и не надо. Постоянно едим его, а этим карапузам в кои-то веки раз полакомиться приходится. Где ж им дома-то взять? Ведь только что мы дадим, тем и побалуются, бедняги… А ты что это, Васюк? А?.. Это так ты поровну делишь? Я тебе, как старшему, доверила, думала, ты честный, а ты вот какой! Не хочу тебя и видеть, гадкий мальчишка, убирайся!
Женя, вся красная от негодования, основательно дернула Васюка за ухо и пинком в спину вытолкала его из группы детей.
– Нечего реветь, не пожалею. Видишь: Манька плачет, и Груша ревет, и Петя, и Андрюша, и все из-за тебя, – ты их обидел. Фу, стыдно! Малышей, крошек таких, не пожалел. Ну, и я тебя не жалею. Убирайся, убирайся, убирайся! – горячилась девочка. – А ты не плачь, и ты не хнычь, – обратилась Женя к обделенным малышам.
По нескольку раз в очередь тщетно подставляли они открытые рты под ложку недобросовестного распорядителя; наконец, после третьего обманутого ожидания, когда предвкушаемая ложка, как и две предыдущие очередные, снова была поглощена Васюком, обида показалась такой острой, что малышка Груша не стерпела и заревела благим матом; ей вторило несколько голосов.
– Теперь я сама буду вас кормить! – заявила Женя. – Ну, открывайте рты!
Слезы еще катились по загорелым лицам, а открытые, как у голодных галчат рты, получив желанное, с наслаждением смаковали его.
– Вот и кончен бал! – к великому огорчению маленькой публики, проговорила девочка. – Впрочем, постойте, – озаренная новой мыслью, добавила она. – Мы Васюка накажем за то, что он вас обсчитал. Я дам вам того, чего он не пробовал и не увидит, как ушей своих, – настоящего варенья.
Все еще возмущенная «подлостью» Васюка, «обманувшего» ее, чего правдивая девочка прощать не умела, Женя, прежде чем Анфиса успела опомниться, наложила в опустевшую после пенок миску варенья и принялась в том же строгом порядке рассовывать его по жадно чмокающим ртам.
– Помилосердствуйте, барышня! – схватилась за голову Анфиса. – Такую про́рву варенья на этих паршивцев извести! Брысь отсюда, негодники! – отвела она душу на сразу оробевших ребятишках.
– Да не сердись ты, право, Анфиса! Чего ты скупишься?! Варенья этого у нас во сколько, а не хватит, так и не хватит, ну его! На что оно, если даже покормить никого нельзя…
Не договорив слова, Женя словно замерла, внимательно прислушиваясь к чему-то.
– Подъехали… Ну да!
Сунув миску с остатками варенья ближайшему от нее ребенку, она стрелой помчалась к дому.
Женя, прежде чем Анфиса успела опомниться, принялась рассовывать варенье по жадно чмокающим ртам.
Чуткий слух не обманул Женю – от крыльца отъехала коляска, привезшая Юрия Муратова.
Без всяких церемонных докладов, как близкий знакомый, молодой человек, пройдя цветник и веранду, очутился в примыкавшей к ней маленькой гостиной.
Там, за небольшим столиком, заваленным лоскутьями и кусками полотна, сидела Китти, усердно щипавшая корпию. При звуке милых шагов все лицо девушки осветилось радостью, счастливая улыбка полу открыла ее губы. Поспешно поднявшись, она, с протянутыми руками, пошла навстречу жениху. Тот взял их и по очереди нежно поднес к своим губам.
– Голубка, радость моя! – тепло проговорил он. – Я так рвался вчера, да не смог всего наладить. Сегодня я приехал сказать обо всем твоим отцу и матери; но раньше я хотел бы поделиться с одной тобой моими мыслями, ощущениями и… решением, – он на минуту как бы запнулся. – Я знаю, что моя Китти почувствует и поймет все именно так, как я сам. Она такая чуткая, душой такая близкая моей душе. Сядем тут в уголочек, пока никого нет, и потолкуем. Я без всяких предисловий приступлю к делу. Китти, голубка моя, может быть, в первую минуту я сделаю тебе больно, как там, в самом сокровенном уголке моего сердца, остро болит и у меня самого. Но я не имею права слушаться того голоса, который звучит в этом страждущем, священном уголке, теперь я обязан слушаться только другого голоса. И я покорился ему, Китти… – он опять остановился: – Я еду на войну.
Как ни храбрился Юрий, как ни твердо и сознательно было его решение, но в эту минуту, вблизи горячо любимой девушки, с такой силой говорило в нем личное, эгоистичное чувство, такой болью сжималось сердце от сознания, что он сейчас нанесет страдания этой нежно любящей душе, что голос его дрогнул и сорвался.
– Нужно ли мне говорить, – снова начал он, – что нелегко далась мне эта труднейшая борьба, борьба с самим собой. Поддержи же и ты меня, протяни руку. Словом, пойми, как ты можешь и умеешь это делать.
Он крепко сжимал ее руку; глаза его пристально и просяще смотрели в глаза девушки.
На минуту дрогнуло ее счастливое, розовое личико; вся краска сбежала с него. Закрыв глаза, она как-то беспомощно поникла, ошеломленная неожиданным ударом. Да, удар был силен, очень силен.
Но недолго пробыла Китти под его гнетом. В душе девушки, наряду с так неожиданно навалившимся на нее горем, проснулось что-то светлое, большое и радостное.
Ну, конечно, иначе быть не могло, не мог иначе почувствовать и решить ее Юрий, не могла не рвануться туда его чуткая, благородная душа, не могла не заставить забыть самого себя, свое личное чувство. Ведь именно за то, что он такой, она так горячо его и любит!
В одно мгновение пронеслось это в мозгу, вернее, в сердце девушки. Она почувствовала, что к ее любви к жениху прибавилось новое чувство: восторга, благоговения перед великим духом его.
Снова открывшиеся глаза Китти светло и ясно смотрели на Юрия, обдавая его лучистым светом. Руки девушки обвились вокруг его шеи и, прильнув головкой к его груди, она глубоким голосом прошептала:
– Милый мой, милый! Какой же ты хороший, большой, сильный!
– Я знал, что моя Китти поймет и благословит меня, – ответил растроганный молодой человек.
Они молча сидели, переживая все только что высказанное, прислушиваясь к тому, что происходило в сердце каждого.
В соседней комнате послышались шаги и голоса.
– Кажется, папа́ с мама́ идут, – проговорила Китти.
– Это кстати, надо обо всем рассказать им. Милые, как они обрадуются и… огорчатся, особенно мама́.
– А-а! Дорогой гость!.. Здравствуй, дружочек, – ласково приветствовала Анна Николаевна молодого человека.
– Как же поживает maman? Все по-прежнему, бедняжка?
– Мерси, по-прежнему; ведь ее здоровье, или, вернее, нездоровье, на одной точке. Если нет ухудшения, мы уже говорим: слава Богу.
– Ну, что новенького да хорошенького скажешь нам, чем порадуешь? – в свою очередь облобызав молодого Муратова, спросил генерал.
– Новенькое у меня есть сегодня, такое большое и важное для меня. Им-то я и приехал поделиться с вами, – взволнованно начал Юрий. – Не судите меня слишком строго, если в такое тяжелое для России время я заговорю о личном деле, личном, эгоистичном чувстве, – продолжал он, – но у меня есть некоторое оправдание. Я хотел просить… Я хотел сказать вам… Впрочем, вы, вероятно, давно знаете и уже поняли, о чем хочу я говорить в эту минуту. Я люблю Китти, люблю всей душой, мы любим друг друга взаимно… Скажите, ведь вы согласитесь принять меня членом своей семьи, на которую я всегда, почти с тех пор, как начал помнить себя, смотрел как на родную, на всех вас, как на моих самых близких, самых дорогих…
Но Анна Николаевна не дала договорить взволнованному молодому человеку.
– Дружочек мой, ты знаешь, я давно искренне люблю тебя, ценю и верю. Тебе я не побоюсь вручить мою Китти, с тобой она не может быть несчастной. И я, и муж мы всегда желали и – что греха таить? – ждали, что, рано или поздно, ты заговоришь с нами об этом. Знаю, твоя maman тоже расположена к моей дочери. Христос же с вами! Пошли вам Господь всего, всего хорошего. Поди, деточка, – подозвала она Китти. – От всей-всей души поздравляю. Будьте счастливы, родные мои!
Одним общим объятием охватив голову дочери и Юрия, Троянова набожно трижды перекрестила каждого из них.
– Рад, рад, рад и я всей душой, дорогие мои, – в свою очередь обнимая и благословляя жениха с невестой, проговорил генерал. – Сын Николая Муратова не может не быть порядочным человеком и сделать жену свою несчастной. Совет да любовь!
В это время с шумом распахнулась дверь, и в гостиную с искрящимися глазами, розовая и улыбающаяся, влетела Женя. Следом за ней, тоже радостно улыбаясь, но более сдержанным шагом, появился Сережа.
Лишь на минуту забежав в спальню, чтобы пригладить волосы и сполоснуть липкие руки и губы, Женя примчалась к окну гостиной прямо от жаровен и тазов с вареньем, но увидев Юрия и Китти разговаривающими там в уголку с такими необыкновенными, еще никогда не виденными ею лицами, девочка поняла, что происходит нечто особенное, нечто «чудное-пречудное». Раз Юрий приехал, то уж наверняка все-все скажут папа́ и мама́, и в доме будет такая радость, такая радость!.. Ах, поскорей бы уж!..
И Женя, сознавая себя лишней, не замеченная разговаривающими, деликатно удалилась. Она стрелой понеслась сообщать о своих предположениях Сереже. Затем, когда в доме раздались голоса, явственно долетавшие до бродившей в нетерпеливом ожидании под окнами Жени, она поняла, что «это» сейчас совершится, что Юрий «скажет», и, охваченная страхом, как бы вдруг им с Сережей не пропустить этой «чудной» минуты, торопливо обежав кругом всего дома, сияющая, счастливая предвкушением чужого счастья, влетела в гостиную.
Неужели опоздала? Нет, нет, как раз вовремя: вот папа́ обнимает Юрия и Китти.
– Вот и хорошо! Ах, как хорошо! Как я рада! – уже громко воскликнула она, хлопая в ладоши и опять совсем по-детски, сперва присев на корточки, весело запрыгала.
– Вот кто недоволен, она не согласна на вашу помолвку, – указывая на Женю, смеясь, заметил генерал.
– Милые, душки, золотые вы мои! Наконец-то надумались! У меня уж терпения не хватало ждать. Ну как же я рада! Как это хорошо! Вот чудно!
– Ну-с, Юренька, – обратилась девочка к Муратову, – теперь уж я и вас чмокну. Да-с! Нынче вы больше не «Юрий Николаевич» и не «вы», теперь «ты» и «Юрчик».
Болтая так, девочка успела раз десять перевеситься с шеи сестры на шею ее жениха.
Юрий ласково поцеловал обе руки Жени, дружественно и сердечно обнялся с Сергеем.
– Я не все еще высказал, чем имею поделиться с вами, – снова заговорил молодой Муратов, когда несколько стихли первые бурные порывы чисто детского восторга Жени. – Мои дальнейшие новости не такие радостные, как первая. Я потому и просил не судить меня слишком строго за то, что в такое тяжелое время даю волю личной жизни, стремлюсь к осуществлению личной мечты, личного счастья. А время очень тяжелое: Наполеон уже в Вильне.
– Не может быть!
– Неужели? – раздались пораженные возгласы.
– К несчастью, это – горькая истина, – грустно продолжал Муратов. – Он беспрепятственно вошел в этот город, где восторженно был встречен поляками, которые встали на его сторону. Наши войска отступают…
Эта тяжелая весть словно громом поразила присутствующих.
– Но почему отступают наши? Недостаточны стянутые к границе силы, чтобы идти в открытый бой с союзной армией? Или существуют к тому какие-нибудь особые соображения? – спросил Троянов.
– Право, ничего не могу вам ответить на этот вопрос. Вероятно, оба ваши предположения не лишены основания. Во всяком случае, люди там нужны, чем больше их будет, тем лучше. Я решил немедленно ехать в действующую армию, вот почему я и позволил себе сегодня заговорить о своих личных делах. Хочется, уезжая, увезти с собой в душе большую радость, чтобы черпать из нее силу и бодрость, если они почему-либо станут изменять.
– Как? Ты хочешь уехать теперь, сейчас? – взволнованно заговорила Анна Николаевна: – Боже мой, это так ужасно! А как оставишь ты свою больную maman? Как перенесет она этот удар? Как…
«Как ты расстанешься с Китти, как она, бедняжка, вынесет эту разлуку?» – хочется добавить женщине. Любящее материнское сердце, вопреки всем другим соображениям, сжимается острой болью при мысли о том горе, которое нанесут ее девочке. Но она, не договорив вслух своей мысли, останавливает тревожный взгляд на лице дочери.
– А Китти-то, Китти-то как же? Что с ней будет? Как же вы ее оставите? Как она тут без вас жить будет?! – словно подслушав мысли матери, полным укора и негодования голосом бросает горячая Женя.
Оскорбленная за сестру, охваченная острой жалостью к ней за возмутительный, бесчеловечный, по ее мнению, поступок жениха, она любовно и тоскливо заглядывает в глаза Китти. Но и она, и Анна Николаевна поражены тем ясным, почти радостным выражением, которым светятся глаза девушки.
– Да, бедная maman, – весь уйдя в себя при напоминании о матери и, видимо, не расслышав хорошенько протеста Жени, задумчиво проговорил Юрий. – Как тяжело мне покидать ее, такую больную, такую несчастную. Как мертвенно побледнело ее прекрасное лицо, как задрожали тонкие, прозрачные руки, какие крупные, неудержимые слезы заструились по ее исхудалым щекам, когда я сказал о своем решении…
Конец ознакомительного фрагмента.