Вы здесь

Басурманка. Глава 2 (Вера Новицкая, 1914)

Глава 2

Под кровлей уютного дома в Благодатном каждый чувствовал себя необыкновенно легко и привольно. Простотой и радушием веяло от всякого его уголка: от мягких диванов, казалось, созданных для задушевных дружеских бесед, от гостеприимно манящих в свои объятия глубоких кресел, от любопытно заглядывавших в высокие окна и приветливо кивавших ветвей деревьев, от молодых и старых, красивых и некрасивых, но радушно смотрящих со стен фамильных портретов. Казалось, в этих высоких, светлых стенах жизнь должна катиться тепло и любовно, что горести, тяжелые утраты и печали не смогли найти подходящего уголка и свить здесь свое мрачное гнездо.

В сущности, так оно и было.

Сам владелец Благодатного, Владимир Михайлович Троянов, был бодрым и жизнерадостным человеком, доступным для всякого по своему обращению. Солдат, безгранично преданный родине, он еще молодым офицером стал известен своими воинскими подвигами и назначался на ответственные должности. С воцарением императора Александра Павловича, которого Троянов знал еще ребенком и положительно боготворил, положение его было таким же прочным.

Невзирая на это, и генерал, и жена его держали себя чрезвычайно просто, без малейшей тени чопорности или гордости. Та же простота обращения царила и в домашней обстановке, в отношении к детям, челяди, служащим и крестьянам.

В те грустные времена крепостного права, когда все маленькое, обездоленное и зависимое трепетало перед всесильным помещиком, в имении Трояновых не было запуганных и забитых лиц, ежеминутно дрожащих перед гневом, прихотью или просто дурным расположением духа самодура-барина. Здесь с дворовыми обращались ласково, каждый мог найти совет, сочувствие и помощь у своих господ. На некоторых старых и заслуженных людей, как, например, няню Василису, вынянчившую саму генеральшу, дворецкого Данилыча и камердинера генерала, Алексея, его сверстника и товарища прежних детских проказ, смотрели как на членов семьи.

И прислуга служила господам не за страх, а за совесть, живя их интересами, скорбя их горестями, готовая каждую минуту без размышления кинуться ради них на самое опасное, самоотверженное дело. Словом, любили их той глубокой, безграничной привязанностью, на которую способно было детски-отзывчивое, незлобивое сердце крепостного крестьянина, умевшего, как святыней, дорожить каждой крупинкой добра и ласки, так редко выпадавших на его многострадальную долю.

Отношения родителей и детей были просты, искренни и задушевны. Дети не робели, не вытягивались в струнку перед родителями, не чувствовали себя связанными или растерянными в их присутствии. Утренние и вечерние приветствия не ограничивались официальным целованием протянутой руки и неизменным вопросом отца и матери, непременно на французском или английском языках, обращенных не столько к ребенку, сколько к стоявшей в принужденной позе за его спиной гувернантке:

– Здорова? Не шалила? Мисс не была недовольна тобой?

Как часто приходилось видеть это в дворянских домах того времени, когда, набрав целый штат кем-либо рекомендованных иностранцев и иностранок, им сдавали на руки почти малюток, предоставляя этим, может быть, и не дурным, но все же посторонним людям переделывать по своему усмотрению и манеры ребенка, и саму его душу.

Не то было у Трояновых. Правда, отчасти следуя моде того времени, главным же образом, осознавая необходимость образования, знания языков, умения хорошо держать себя и с внешней стороны, Трояновы тоже брали детям гувернанток и учителей, но их обязанности состояли лишь в передаче своим питомцам необходимых знаний и прививке хороших манер. Душа же ребенка, впечатления, весь его внутренний мир составляли драгоценную, неотъемлемую собственность родителей.

С лаской, терпением и чуткостью они заглядывали в маленькое сердечко, умели все понять, почувствовать за своего малыша, утешить его детские горести, прельстив чем-нибудь светлым, заманчивым.

– Мы должны быть их самыми близкими, снисходительными, терпеливыми друзьями, – всегда говаривала Анна Николаевна. – Кто, кроме нас, родителей, может больше любить, желать добра, понимать, а потому и прощать слабости этих крошек? Ведь это же кусочки нас самих, маленькие «мы», с частичками нашей души, наших же недостатков.

И действительно, дети Трояновых с малых лет чувствовали своим детским сердцем, в ком состоит их надежная опора, источник их благополучия. С открытой душой бросались они каждое утро на шею отцу и матери. Может быть, слишком порывисто, слишком шумно и недостаточно почтительно обращались они с родителями, всячески тормоша их. Некоторые чопорные мамаши осуждали Трояновых за такое «свободное воспитание», но результатом его было то, что малым и большим легко и привольно жилось и дышалось в этой семье.

При наличии в доме посторонних, однако, соблюдались установленные правила этикета: дети чинно сидели за столом, не позволяя себе вмешиваться в общий разговор, выражать свое мнение, и отвечали лишь на задаваемые им старшими вопросы. Но когда за обедом оставались только «свои», нередко раздавались веселые, молодые голоса, то смеющиеся, то спорящие о чем-нибудь. Впрочем, теперь, за исключением семилетнего черноглазого и краснощекого Бори, все члены семьи Трояновых из детского возраста перешли уже в юный.

Старшей дочери, Китти, исполнилось недавно девятнадцать лет. Такая же белокурая, синеглазая, стройная и красивая, как мать, она и характером сильно напоминала ее. Спокойная, выдержанная, вдумчивая, очень добрая, она выросла, не доставив матери забот и огорчений ни капризами, ни какими-либо взбалмошными выходками; она с детства даже никогда не хворала.

– Окропил Христос душу чистую росой иорданской, – радостно и благоговейно проговорила няня Василиса, когда шестого января родилась Китти.

– В Крещение Господне, в праздник Богоявленский на свет народилась, всей Святой Троицей благословенная. Великое это счастье, великая это милость, коль Господь кому в такой день на свет явиться приведет; вся жизнь ему радостью будет, – пророчила старушка.

– А что, матушка Анна Николаевна, растет – дай ей Бог в добрый час – Богоявленочка наша? Как цветок под росой! Недаром сказывала я тебе, – любовно оглядывая подраставшую девочку, самодовольно говаривала няня.

Пророческие ее слова как будто действительно сбывались.

Нельзя сказать, чтобы много возни причинил родителям и черноволосый, черноглазый, всегда веселый, добродушный, хотя и вспыльчивый, Сережа. Этот имел громадное сходство с отцом: тот же открытый бесхитростный характер, жизнерадостный, пылкий, легко поддающийся всякому впечатлению.

Что касается Жени, то она не была похожа ни на отца, ни на мать. Впрочем, было бы даже странно, будь оно иначе. Хотя она называла Трояновых папа́ и мама́, хотя безгранично, с восторженной, свойственной ее характеру, чисто дочерней нежностью любила их и те платили ей истинно родительской любовью, никогда, даже в пустяке, не делая различия между нею и остальными детьми, но, в сущности, она была им не только не дочь, но даже и не родственница.

Лет за двенадцать до того, как начинается наш рассказ, у одной дальней родственницы Анны Николаевны умер ребенок. Троянова поспешила навестить бедную мать, которую постигла такая тяжелая утрата, как скоропостижная смерть единственного в семье четырехлетнего мальчика.

Несчастная женщина, прижимая к глазам носовой платок, подробно описала ход болезни ребенка, а потом неожиданно добавила:

– Я уверена, что это она принесла нам несчастье, эта француженка…

Когда Анна Николаевна подняла на нее удивленные глаза, та принялась сбивчиво говорить, всхлипывая и обильно пересыпая свою речь французскими словами:

– Я недавно взяла к детям гувернантку, ее очень рекомендовал князь Василий. Он нашел ее где-то там, за границей… Он рассказывал мне столько трогательного о ее романтической судьбе. Муж ее, военный, стал таким горячим приверженцем Наполеона, этого проходимца, что проделал с ним массу каких-то походов, не скажу вам точно, где именно. И вот уже больше года о нем ни слуху ни духу. Положение ее ужасное, средств никаких, на руках ребенок. Тогда она решилась поехать в Россию гувернанткой. Мне стало жаль ее – вы знаете мое доброе сердце, – ну, я и приютила ее с ребенком… Скажу вам откровенно, ее дочь – настоящий дьяволенок, прости Господи! Она мне сразу не понравилась… Есть у девочки в глазах что-то такое, от чего оторопь берет… Что-то такое зловещее… Но я все же уступила своему доброму побуждению и вот теперь расплачиваюсь! Не успела эта особа поступить на службу, как мой бедный ангел, мой ненаглядный сынок… – она захлебнулась слезами и не закончила. – Вы знаете, они такие неблагодарные, эти наемницы, – снова овладев даром речи, закончила дама.

Началась панихида. В числе прочих присутствующих глаза Анны Николаевны различили стоящую у дверей столовой худенькую молодую особу с каштановыми вьющимися волосами и громадными темными глазами, выражение которых глубоко поразило Троянову. Женщина то с грустью смотрела в лицо усопшего мальчика, то с каким-то ужасом переводила их на каштаново-золотистую головку крошечной девочки, жавшейся к ее платью. Столько чувства, думы, скорби было в этих грустных глазах, что в добром сердце Трояновой дрогнуло что-то.

Ребенок заплакал, и женщина, взяв его на руки, поспешила выйти.

– Вы видели ее? Эту ужасную женщину? – осведомилась хозяйка. – У нее в самом деле вид злой ведьмы. А до чего беззастенчива! – негодуя продолжала она. – Я, конечно, сейчас же велела ей оставить наш дом, так – представляете? – она мне заявила, что ей некуда идти. Как вам это нравится? Сегодня же скажу князю Василию, чтобы он избавил меня de ce trésor[4].

– Не беспокойте вашего друга. Француженку возьму я, мне как раз нужна гувернантка.

– Comment? После того, что я вам сказала? – удивилась хозяйка. – Vous n’êtes donc pas superstitieuse![5]

– О, нисколько! – кивнула Анна Николаевна.

– Вы не боитесь, что она сглазит ваших милых деток?

– Бог даст, бедная не сглазит их, – спокойно проговорила Троянова.

В тот же день состоялось переселение француженки на новое место.

Всем своим изболевшимся одиноким сердцем несчастная женщина горячо отозвалась на ласку, встреченную ею у Трояновых. Она отдыхала душой у этой тихой пристани, куда прибила ее жизненная волна. Но глаза ее оставались всё так же печальны; обведенные широкими темными кругами, они резко выделялись на прозрачном, синевато-бледном лице.

– Буркалы[6] свои как вытаращит, ажно жуть берет! – болтали в девичьей суеверные горничные.

– Недаром сказывают, что у Столетовой она глазищами своими ребеночка насмерть сглазила, – судачила вертлявая Анисья.

– Ох, грехи, грехи! И как только господа наши в дом ее пустили? Не приведи Господь, лиха бы какого не стряслось! – неодобрительно покачивала головой ключница Анфиса.

А глаза француженки становились все больше, круги, окаймлявшие их, темнее. С ней начали делаться частые обмороки. Вызванный доктор нашел, что сердце очень слабо, прописал лекарства. Но, несмотря на порошки, здоровье больной не улучшалось, и однажды утром ее застали в постели неподвижной – сердце отказалось работать.

– Вишь ты, это, знать, сама смерть через ее глаза смотрела, – решили в девичьей.

На руках Трояновых осталось крошечное двухлетнее существо, беспомощное, бездомное и одинокое, прихотью судьбы заброшенное из родной Франции в далекую Россию.

Когда бедная крошка, горько плачущая, не дозвавшись своей мамы, доверчиво протянула ручонки Анне Николаевне и, охватив ее шею, положила головку на ее плечо, в дальнейшей участи ребенка уже не было сомнения: Троянова знала, что никогда и никуда не отдаст ее. Девочка осталась.

Не много искренней любви выпало в первое время на долю маленькой Женевьевы. Несмотря на свою прелестную внешность, на сиротство и беспомощность – все то, что обычно завоевывает сердце, девочка не располагала к себе: уж очень она была капризна и упряма; ее плач и прямо-таки исступленный крик чуть не целый день оглашали дом.

– Ишь, отродье басурманское во всем сказывается! – злобно говорила горничная Анисья, недолюбливавшая и даже побаивавшаяся покойную француженку.

Да и вся вообще прислуга с предубеждением относилась к ребенку.

– Зелье, не девочка! Накличет ужо она криком своим беды на дом. Хошь бы в имение куда пока отдали, а там помаленьку девку к делу бы какому приучили, а то, поди ж ты, на барском положении содержат, – ворчала Анфиса.

Быть может, много горьких минут, обид и даже пинков пришлось бы испытать бедной басурманке, если бы она нашла приют не у такой цельной натуры, какой была Троянова, не умевшая и не хотевшая ничего делать наполовину. Однажды решив оставить ребенка, она считала себя обязанной делать для него столько же, сколько и для родных детей. Кроватка девочки в первую же ночь была перенесена в комнату, где спали тогда пятилетний Сережа и семилетняя Китти, и доверена непосредственному наблюдению верной Василисы.

Нельзя сказать, чтобы Троянова полюбила с самого начала этого капризного и своенравного ребенка. Она заставляла себя ласкать его, успокаивала вырывающуюся, бьющую ножонками и ручонками девочку и искренне всем своим добрым сердцем жалела ее.

Но скоро горячая привязанность к ней девочки, ее радостно тянущиеся при появлении Анны Николаевны крошечные ручки, слезы, как росинки, останавливающиеся в золотистых глазах малютки, веселая улыбка и милые ямочки на прелестном личике – все это подкупило женщину. Потом, по мере пробуждения в ребенке сознания, на каждом шагу обнаруживалось золотое сердце, чуткость и доброта его; все крепче и крепче, властней и горячей привязывали они к сиротке добрую женщину.

Глубоко умиляло Троянову доверчивое «мама», слетавшее с уст одинокой малютки. Не задумываясь, детским чутьем своим давая этой чужой, но голубящей и холящей ее женщине имя матери, девочка старалась заполнить ту страшную темную брешь, которую безжалостным ударом произвела смерть в ее юной жизни.

Василиса, хорошо вымуштрованная, искренне преданная господам женщина, добросовестно смотрела за своей новой питомицей, но сердце ее долго, с каким-то суеверным упорством оставалось плотно запертым для «басурманки». Тщетно, хотя еще бессознательно, стучалась туда маленькая ручка. Женщина подавляла в себе добрые чувства, просыпающиеся в ней от ласки этого ребенка, от доверчиво обвивающихся вокруг ее шеи рук.

Однажды стряслось у Василисы крупное горе: умер ее тринадцатилетний сынишка Миша. Как раз в это самое утро, незадолго до того, как узнали грустную весть, на Женю напал один из приступов ее капризов: она топала на няньку ножонками и даже побарабанила кулачками по ее спине. Спустя некоторое время, войдя в комнату и увидев женщину горько плачущей, девочка подумала, что ее поведение и есть причина горя няни. Обливаясь горючими слезами, Женя кинулась к Василисе:

– Нянечка! Милая!.. Прости!.. Прости!.. Никогда… Не буду!.. Не буду больше…

Девочка стояла на коленях перед женщиной, обнимала ее колени, хватала ее красные жилистые руки, покрывая их несчетными горячими поцелуями.

– Миленькая, миленькая, прости!.. Никогда больше!..

– Полно, полно, матушка. Что ты! Христос с тобой! Негоже тебе, барышне, мне, холопке, руки целовать, – совсем растроганная, но все еще сохраняя суровость в голосе, вырывая руки, протестовала женщина.

Но Женя вскарабкалась на ее колени, обвивала ее шею ручонками, целовала мокрые глаза, прижималась своим орошенным слезами личиком к заплаканным щекам няни.

Что-то теплое, горькое и вместе отрадное подступило к сердцу женщины, и первый раз она горячо, любовно прижала к своей груди это маленькое, до тех пор упорно нелюбимое существо. С этой минуты прежде неприступная крепость была прочно завоевана.

Одно обстоятельство послужило к еще большему сближению Жени с няней. Василиса была очень набожной. Маленькая полутемная комнатка, где помещались ее вещи, была увешана иконами, перед которыми постоянно горели лампадки. Таинственно, словно из какой-то бездонной глубины, вырисовывались во мраке угла темные лики с дрожащим на них трепетным светом огоньков. Они и пугали, и неотразимо влекли к себе впечатлительную девочку.

– Это огоньки у Боженьки, чтобы Ему лучше видно было? Да, нянечка?

– Да, девонька.

– И Он все-все видит?

– Видит.

– И слышит?

– И слышит.

– И сердится, если плохое что-нибудь делаешь?

– Сердится и огорчается, девонька, ах, как огорчается, что люди такие злые.

– Огорчается?.. И плачет Боженька?

– И плачет, если очень огорчится.

– А что тогда надо делать?

– Молиться, просить Боженьку, чтобы простил. Хорошенько молиться.

– И Он простит?

– Простит, коли хорошо покаяться и попросить, а коли нет, то накажет.

Глубоко врезался в память ребенка этот разговор. С тех пор, лишь только вспыльчивая, не умеющая сдерживать себя, она наговорит и натворит, бывало, сгоряча что-нибудь лишнее, почти тотчас же проснется доброе, честное сердечко: девочка искренне, слезно кается в своем проступке там, в нянином уголке, перед темными ликами, озаренными трепетными огненными язычками.

Это, с самых крошечных лет зароненное в душу ребенка чувство навсегда прочно осталось в нем. Подрастая, Женя с тем же искренним порывом и влажными глазами простаивала подолгу перед образом, каясь в своих прегрешениях, в нанесенных ею обидах.

Не одна няня, религиозна была вся семья Трояновых. Свято соблюдались там посты, аккуратно посещались церковные богослужения. Маленькая француженка с благоговением ходила в православный храм, страстно любила все службы и обряды, с трепетным сердцем, переполненным высоким горячим чувством, шла на исповедь к русскому священнику, беспощадно бичуя себя, со всей искренностью изливала ему свои детские прегрешения.

Кроме глубокой набожности, Женя подкупала еще всех своей щедростью и необычной добротой. Все-все она была готова отдать другим. Стоило кому-либо из прислуги или дворовых ребятишек заглядеться на ее игрушку, пирожное, пряник или конфету, как, не колеблясь ни секунды, малютка уже протягивала ручонку:

– Ты хочешь? У тебя нет? Совсем нет? Ну так на, кушай.

Лакомство переходило к новому владельцу, и, глядя на то, как поспешно оно исчезало, девочка только осведомлялась:

– А что, вкусно? Сладко?

Деревенские ребятишки, а за ними их отцы, матери и сестры начинали не только привыкать, но и любить щедрую и ласковую маленькую «басурманку». Впрочем, само это прозвище постепенно вышло из употребления, и в глазах окружающих Женя стала такой же барышней, какой была Китти.

В сущности, Женя знала о своем происхождении, знала, что она не дочь Трояновых, что родная мать ее была француженкой. Как далекий, смутный сон бледной тенью вставал в ее памяти образ матери. Но он был такой далекий, тусклый и бесцветный, ничто не связывало с ним ее сердца: слишком юно было оно в то время, когда смерть порвала между сердцем ребенка и матери те духовные нити, которых не успела еще прочно закрепить жизнь.

Вспоминала ли ее Женя когда-нибудь? Скорее всего – нет. Вся сознательная жизнь девочки началась здесь, в этой семье, где ей все бесконечно до́роги, где ко всем ее горячее сердечко переполнено искренней любовью. Где-то далеко-далеко, в самом темном, затерянном уголке мыслей запрятано то, что ей известно о своем происхождении, но никогда не представляется ни малейшей надобности, ни малейшего повода вспоминать о нем.

Вот они все тут, ее близкие, родные: папа́, мама́, Китти, Сережа. Лучше ее мамочки нет матери в мире, в этом девочка твердо уверена. А папа́! Ведь это ж такая прелесть! И какой герой! Перед Китти Женя благоговеет. Кроткая, спокойная, выдержанная девушка, такая хорошенькая, такая «святая», она имеет благотворное влияние на порывистую, впечатлительную, горячую Женю. Но, несомненно, больше всех в семье она любит Сережу.

Подвижный, ловкий, остроумный, всегда искрящийся жизнью и весельем – это ее герой, ее идеал, ее самый дорогой товарищ и единомышленник. Пусть у нее как в раннем детстве, так и теперь происходят с ним непрерывные ссоры и даже «схватки боевые» – пусть! Пусть изо всех только он один невыносимо ее дразнит, в ответ на что ее кулачки изо всей силы барабанят по его спине и плечам, а тонкие цепкие пальчики беспощадно впиваются в курчавую черную голову – пусть! Все это такие пустяки! Зато никто, кроме Сережи, не умеет выдумать таких интересных игр, так неподражаемо хорошо изобразить каждого, затеять тут же, под самым носом у «миски», что-нибудь необычайное. Пусть в результате возни порой появляются синяки и шишки – неважно! Зато как весело!

И, главное, никто так хорошо, как Сережа, не понимает и, право же, никто, никто не любит ее так, как он. Дразнит, мучает иногда до слез, а любит крепко. Нет, положительно лучше ее милого, славного Сережи нет и, кажется, не может никого быть на свете!