Вы здесь

Басурманка. Глава 4. Стрелецкая вдова (Андрей Добров)

Глава 4. Стрелецкая вдова

Вернувшись в Москву, Мануйла вздремнул часок-другой в кровати, потом снова оделся, накинул на плечи легкий кафтан темно-зеленого цвета, шапочку с тонким белым верхом, выбрал трость, рукоять которой была вырезана в виде лебединого крыла, и поехал в приказ.

Город просыпался после обеденного сна. Со стуком отпирались снова широкие ставни лавок. Дремавшие тут же торговцы и их прислуга, зевая и потягиваясь, расправляли ткани или перекладывали глиняную и медную посуду. Рядом баба снимала тонкое белое полотно с куриных тушек – чтобы мухи не загадили. По краям широких дубовых мостовых, по притоптанным сотнями ног обочинам деловито шагали приказные, подьячие, писцы – все спешили прийти раньше начальников, показать усердие. Сами начальники ехали посередке улицы – кто в седле, но больше в закрытых повозках-колымагах, да еще и со свитой. На церковной паперти нищие переругивались с арестантами, которых тюремщик вывел «в мир» за милостыней. И нищие, и арестанты были одинаково оборваны, грязны и завшивлены. Проходящие мимо воротили носы от густого запаха немытых тел, крестились – кто степенно, а кто и торопливо, небрежно – в Москве церквей столько, что на каждую креститься – лоб треснет.

Сразу за площадью отдельные разрозненные лавки начинали тесниться – сначала слышался гул голосов, говор толпы. Потом показывались острые верхушки разноцветных высоких шатров, палаток, голоса становились звонче – медленный круговорот толпы разбивался на отдельных людей. Торг.

Мануйла придержал коня, крикнул «А ну! Посторонись!» и двинул вперед по Никольской. Над толпой виднелись другие всадники и экипажи, слышался нервный стук небольших сигнальных барабанов, подвязанных к передней луке седла – уступи дорогу.

Хитрому нравился Торг – огромное, ежедневное скопление тысяч разных людей. Здесь можно было встретить и своего брата служивого дворянина в щегольской шапочке с белым или алым пером и яркой золотой застежкой, и хмурого пьяного немца в кургузой одежонке, и турка в тюрбане, и бесстыдника фрязина в обтягивающих лосинах, и немецкого вояку на царской службе, и ошалевшего от красок и незнакомого говора шотландца в бабьей юбке, и татар всех краев – ногайцев, сибирцев, казанцев, крымчан.

В детстве он убегал из дома и часами бродил по рядам – суконному, льняному, седельному, посудному – в каждом были свои особые запахи, свои особые звуки и свои обычаи. Торговцы в седельном были люди степенные, основательные, торговались неторопливо, понимая, что хорошее седло – вещь дорогая. А дорогую вещь продаешь долго, с чувством и расстановкой. Покупатели ходили тихо, смотрели, спрашивали о ленчике, щупали кожу, осторожно гнули – проверяя на крепость, прикидывали на стоящих рядом лошадей. Тут густо пахло новой кожей, нагревшейся на солнце и свежим лошадиным навозом.

Не такая была торговля в гончарном ряду – там толпились хозяйки – бойкие на язык и скорые на шутку. Только что обожженные горшки красным ковром устилали и лавки и места перед ними, стояли друг на друге пирамидами – ходи осторожно! Оттого и лавочники в посудном были как петушки – легкие на ногу, увертливые, бойкие, чтобы бабы замужние, сидящие по своим домам и света белого не видящие, млели.


Бойко шла торговля на посудном. Немало женушек бесстыжих ходило торговаться на зады лавок, пока приставленные к ним ребята выбирали себе сладости на иудин пятачок.


Мануйла поехал не прямо, а сделал крюк – мимо лавки Агафьи, вдовы стрелецкого десятника Романа Микитина. Три года назад муж Агафьи погиб при взрыве пушки. Она осталась одна с тремя детьми. Старший сын уже подрастал и скоро должен был занять место отца – только под этого новика и оставили Агафье двор, принадлежавший покойному мужу, не стали отбирать в Стрелецкий приказ.

Тяжело было Агафье без мужа – детей кормить и лавку держать. Хорошо хоть старший Проха не гулял, не шатался по Москве как его сверстники с утра до ночи, а помогал матери.

Отец с раннего детства обучил его ремеслу резчика по дереву. С утра Проха сидел уже на завалинке избы с острым ножиком в мозолистой руке, обсыпанной жесткими опилками, и скоблил, резал, ковырял ларчики, коробейки и подголовные сундучки. Два раза в неделю – по понедельникам и четвергам мать шла в крохотную лавку, отпирала ее, вытаскивала наружу тяжелую скамью, крыла ее алым полавочником и расставляла сыновью работу.

Мануйла познакомился с ней еще на Пасху – подвыпив с друзьями гулял по торгу и вдруг увидел красивую женщину в простом платке и темном летнике. Огромные глаза глядели спокойно, прямо на Мануйлу. Он остановился и стал рассматривать невозмутимую красавицу. Высокая, с прядкой каштановых волос, выбившихся из-под платка.

Хмель играл в крови Мануйлы, иначе бы он не сделал того, о чем потом столько вспоминал. Постукивая тростью, подошел к красавице и сказал сорвавшимся голосом: «Христос воскресе!». «Воистине, воскресе», – ответила красавица. Они трижды коснулись щеками, и от запаха ее кожи Мануйла просто обомлел.

– Как тебя звать? – спросил Мануйла.

– Агафья.

– Чья ты жена?

– Вдова.

– Торгуешь здесь?

Агафья спокойно кивнула. Она видела, что произвела впечатление на этого шляхтича – не первой молодости, пожалуй, что ее ровесника.

– Чего продаешь?

Она повела рукой – сам, мол, смотри.

Мануйла почти не глядя, схватил подголовный ларчик и спросил цену. Заплатил не торгуясь. Поклонился и сказал, чтобы ждала – придет еще покупать. Агафья поклонилась в ответ. Так состоялась их первая встреча. Потом были еще – Мануйла приезжал, покупал что-то или просто так стоял, болтал с вдовой. Постепенно узнал, где она живет, узнал про ее покойного мужа и детей. Прихвастывая, рассказал о себе, о своем знаменитом Копырсае из Сущева. Однажды они даже прогулялись по Торгу – правда, недалеко. Проха простудился, и Агафья вынесла на торг все немногое, что он успел сделать. Торговля шла плохо, так что она заперла лавку и сходила с Мануйлой посмотреть на игры скоморохов. Она смеялась, глядя на ужимки переодетых латинянами лицедеев, а Мануйла не отрываясь смотрел на Агафью – в ней вдруг проснулась девчонка, жадная до радости. Ее лицо совсем преобразилось – глаза сияли, кожа щек порозовела.

Мануйла не удержался, привлек Агафью к себе и поцеловал в щеку. Она не оттолкнула. На миг прижалась, а потом позволила проводить до дома. Но на полдороге вдруг распрощалась – то ли не хотела, чтобы в слободе ее увидели с незнакомым мужчиной, то ли опасалась, что Мануйла попросится на ночь.

Хитрой расценил это как признак неожиданной, неоправданной холодности и долгое время объезжал лавку Агафьи стороной. Но вот сегодня не выдержал и завернул. Однако лавка была закрыта. Сначала Мануйла испугался – не случилось ли чего, а потом вспомнил, что сегодня вторник и Агафья осталась дома. Он в сердцах плюнул на землю и поехал дальше.


У Спаса Нерукотворного Мануйла повернул на Богоявленский переулок в сторону Рыбного. Поскольку ветер был с Москвы-реки, вонь от рыбных рядов ударила сыщику в нос задолго до того, как он услышал зазывные крики продавцов, предлагающих и белорыбицу, и омуля, и карасей, и чего только пожелаешь, главное, чтобы это «чего» было с плавниками и хвостом. Хитрой зло пнул лошадь в бока, и постарался проехать мимо лотков с рыбой как можно скорее – насколько позволяла толпа. Его любимыми рядами на Торге были сабельный и лучный. Два раза в год, когда Мануйла получал свое жалование, он шел в эти ряды и выбирал. Он любил подолгу рассматривать, пробовать мечи и сабли из далеких краев, чувствовать в своей руке их тяжесть и балансировку. Любовался на луки, привезенные с востока – натягивал тетиву и слушал, как она гудит. Покупал наконечники или точило для сабли – если старое было совсем стерто. Но до жалования было еще далеко, и сегодня Мануйла мог только с завистью посмотреть на счастливчиков у оружейных лавок…

Наконец, попав на Варварку, неподалеку от Знаменского монастыря сыщик увидел высокие кремлевские стены, за которыми среди других приказов стоял и его Разбойный приказ – сразу налево от Фроловских ворот.

Моментально забыв об Агафье и своих сердечных делах, Мануйла нашел среди сутолоки и тесноты свободного подьячего Яшку Вола, и надиктовал ему всё сегодняшнее происшествие. Яшка записал все в свиток, аккуратно подклеивая листы и расписываясь на склейках – чтобы никто не смог подделать, вклеить лишние страницы. Всего вышло три листа. Потом умело свернул доклад и сунул его в беленую холщовую сумку.

Дальше дело было уже не Мануйлы, а местных губных властей. По рангу Мануйле Хитрову полагалось расследовать только те дела, которые прикажет сам голова Разбойного.

– Ну что, баба с возу – кобыле легче? – спросил Яшка, бросая свиток ящик, откуда их возьмут целовальники для развоза по губным избам.

– Жаль отдавать, – вздохнул Мануйла, – проще выбросить. Сам же знаешь, губные посмотрят вполглаза, да и сунут дело куда-нибудь подальше.

– А то и в печку, – поддакнул Яшка, – Я знаю. Сам был губным целовальником в Коломне слободе.

– И что делал?

– Ну что – тюрьму сторожил. Паршивое занятие. Спать все время хочется.

– Почему? – спросил Мануйла.

– Да страшно. Если кто сбежит из сидельцев – меня же вместо него и посадят. Но я свой гот оттарабанил, и подался на Москву. Уж как меня уговаривали остаться – всем миром. И денег поболее сулили, и батюшку приводили – нашего, местного, чтобы он меня вразумил. Только я ни в какую! Ночью убег, так пешком до Москвы и дошел.

Хитрому жалко было отдавать это дело о переодетом татарине заречному губному сотнику – ведь понятно, что тот ничего не разберет. Кого волнует смерть неизвестного татарина? Скоро об этом деле забудут, мертвеца отдадут для похорон единоверцам-басурманам, а сам Мануйла будет в это время охотиться на татей где-нибудь под Тверью или Можайском.


Поболтав с Яшкой, перекинувшись парой слов с друзьями и знакомцами и поняв, что не нужен больше никому, Мануйла отправился домой, где и провел вечер за обычными домашними заданиями – чаркой наливки и игрой в зернь с конюхом на семечки. Он старался не думать об Агафье, но она постоянно возвращалась в мысли сыщика. Игра не шла, и скоро Мануйла пошел спать.

Ближе к ночи в ворота постучал нарочный от головы Разбойного со строгим приказанием срочно прибыть к нему на двор в Китай-городе. Мануйла переоделся из домашнего платья в обычный кафтан, накинул серую однорядку, приказал оседлать кобылу и поехал за нарочным. На темных улицах уже стояли рогатки, и у костров грелась ночная стража. Ближе к Кремлю улицы перегораживали решетками и сторожа ругались, когда приходилось отмыкать большие висячие замки, пропускать проезжих по специальной грамоте и снова запирать за ними.


Мануйлу встретил Лука – доверенный челядин Шапкина. Был Лука высоким, с красивым лицом. Лука славился тем, что все время улыбался – и улыбками своими мог как расположить человека, так и нагнать на него страху. Говорили, что Шапкин дает ему самые опасные и темные поручения. Что в молодости Лука для него зарезал нескольких человек и тем завоевал безграничное доверие хозяина.

Лука улыбнулся Мануйле в полрта и кивнул, приглашая за собой. Боярин Григорий Шапкин, начальник Разбойного, принял сыщика в особой большой комнате, куда ему каждый вечер привозили все отчеты. Дубовый стол без скатерти был завален сегодняшними свитками. Два грубо кованых подсвечника с толстыми восковыми свечами по краям освещали стол, икону на стене в дорогом парамшинском окладе и самого приказного голову. Шапкин был небольшого роста, очень толстый, с редкой черной бородой. Подчиненные за глаза для краткости звали его Шапкой, но при этом уважали и боялись. Боярин сердито сопел и шмыгал заложенным носом.

– Садись, – указал он Мануйле на лавку, покрытую подушкой и синим полавочником, высморкался в большой алый платок и отпил из серебряного кубка. Судя по запаху, это был горячий настой мяты с душицей.

– Ну, – продолжил он, когда Мануйла сел, – и кто тебя подучил сунуть свой нос в мертвецкую?

Лука ухмыльнулся и сел на лавку в углу.

– Никто, – ответил оторопевший Мануйла, – Нил Сорока позвал на татарку мертвую посмотреть.

– Сорока! Добра не помнит! Не сидится ему при мертвецах! – сердито выкрикнул Шапкин, скомкав платок и бросив его на стол, – А ты за ним как мальчик бегаешь?

Мануйла страдальчески закатил глаза. Пламя свечей заметалось от крика головы Разбойного приказа.

– Значит так, – сказал, Шапкин, сипло, – я сегодня Мстиславскому докладывал про наши дела. И он распорядился, чтобы мы сыск по мертвой татарке губным не отдавали. А чтобы я своего лучшего сыщика взял и на это дело поставил. А кто у меня лучший сыщик? Если не считать, конечно, Сороку? А лучший сыщик у меня – это Мануйла Хитрой.

Лука в своем темном углу покивал головой.

Шапкин схватил кубок, но закашлялся и отдернул руку. Успокоившись, снова взялся за кубок и отпил.


– Ну и хорошо, – искренне ответил Мануйла, – губные только все бы испортили и никого не нашли.

– Хорошо? – просипел Шапка, – а знаешь, что Мстиславский впервые сунулся в дела нашего приказа! Впер-вы-е! И дело это опасное. Очень опасное.

– Кому опасное? – удивился снова Мануйла.

– Тебе, дурья ты башка!

Шапкин еще раз, хлюпая носом и прикладываясь к кубку, перечитал донесение, составленное со слов Хитрова. Потом отложил его и прихлопнул своей толстой ладонью с обгрызенными ногтями.

– Значит так, – сказал он, – каждый вечер мне лично будешь докладывать вот в этой комнате. А я уже буду сам голову ломать, что нам делать и чего не делать. Ничего без моего приказу не предпринимай. Никого без моего ведома не хватай. Никому об этом деле без моего разрешения не рассказывай.

– Ну, можно мне хоть двух человек взять-то, – сказал Мануйла.

– Возьми своих, обычных – Семку и Злобу, – приказал Шапкин и махнул рукой, показывая, что отпускает сыщика. Мануйла поклонился, перекрестился на икону и вышел в сопровождении молчаливого Луки.

Шапкин глотнул из кубка, скривился и мощно высморкал нос в платок. Он далеко не все сказал Мануйле – например, промолчал о том, что делом переодетого басурманина интересовался не только Мстиславский.