Вы здесь

Балканские призраки. Пронзительное путешествие сквозь историю. Часть I. Югославия: историческая увертюра (Р. Д. Каплан, 2003)

Часть I. Югославия: историческая увертюра

Я приехала в Югославию, чтобы увидеть историю в ее плоти и крови.

Ребекка Уэст. Черная овца и серый сокол

Глава 1. Хорватия: «Только так они могут попасть в рай»

Прошлое в Загребе лежало под ногами: мягкий, толстый ковер листьев, мокрых от дождя, в котором тонули мои ноги, тем самым привнося в него настоящее. От железнодорожного вокзала я шел сквозь полосы тумана, желтоватого от горящего угля, химического эквивалента сжигаемой памяти. Туман двигался быстро, в его разрывах время от времени можно было четко увидеть кованую железную решетку или барочный купол. Я понял, что это – тоже прошлое: просвет в тумане, сквозь который что-то можно различить.

Столица бывшей югославской республики Хорватия – последний европейский город с железнодорожным сообщением, в который путешественник совершенно ожидаемо может прибыть поездом, поскольку отель «Эспланада», построенный в 1925 г. и до сих пор считающийся одним из лучших отелей мира, находится всего через улицу от вокзала.

Величайшая книга путешествий XX в. начинается с Загребского железнодорожного вокзала дождливой весной 1937 г.

В 1941 г., когда впервые была опубликована книга дамы Ребекки Уэст «Черная овца и серый сокол», New York Times Book Review назвало ее апофеозом жанра путешествий. Обозреватель New Yorker заявил, что ее можно сравнить только с книгой Т. Э. Лоуренса «Семь столпов мудрости». Строго говоря, эта книга – рассказ о шестинедельном путешествии по Югославии[8]. Говоря в целом, эта книга, как сама Югославия, – самостоятельный, широко раскинувшийся мир. Двухтомный, состоящий из полумиллиона слов энциклопедический реестр страны; династическая сага Габсбургов и Карагеоргиевичей; диссертация по византийской археологии, языческому фольклору и христианской и исламской философии. Книга представляет также увлекательнейший психоанализ немецкого мышления и корней фашизма и терроризма, уходящих в XIX столетие. Она была предупреждением, почти идеальным провидением опасности, которую представлял для Европы 1940-х гг. и последующих десятилетий тоталитаризм. Эту книгу, как Талмуд, можно перечитывать бесконечно, находя в ней все новые смыслы.

«Если бы Ребекка Уэст была богатой женщиной Средневековья, она могла бы стать великой аббатисой. Если бы она была бедной женщиной XVII столетия, ее бы сожгли на костре как ведьму», – пишет Виктория Глендиннинг в книге «Ребекка Уэст. Биография» (Rebecca West: A Life). Глендиннинг называет «Черную овцу и серого сокола» «центральной книгой» Ребекки Уэст, автора еще двадцати романов и публицистических книг, молодой любовницы Г. Д. Уэллса, социального изгоя, сексуальной бунтовщицы, которая на протяжении всей жизни конструировала «свои взгляды на религию, этику, мифологию, искусство и отношения полов».

Само название книги – атака на христианскую доктрину распятия и искупления, согласно которой Иисус, принеся себя в жертву, искупил все наши грехи перед Богом.

«Черная овца» представляет собой животное, которое принесли в жертву на мусульманском обряде плодородия в Македонии. «Вся наша западная мысль, – пишет Уэст, – основана на отвратительном представлении, что боль – достойная цена за любое доброе дело». «Серый сокол» символизирует трагическую реакцию человечества на принесение в жертву «черной овцы». В сербской поэме пророк Илия, обратившись в сокола, предлагает сербскому полководцу выбор между земным и небесным царством. Полководец выбирает последнее, возводит церковь вместо того, чтобы готовить войско, поэтому турки наносят ему поражение. Иными словами, неистовствует автор, перефразируя тайное желание пацифистов, «поскольку плохо быть священником и приносить в жертву овцу, я стану овцой, которую принесет в жертву священник».

Проблема противостояния добра и зла, определения должного отношения между пастырем и паствой мучает Загреб и по сей день.

Проведя в городе лишь несколько дней, Ребекка Уэст поняла, что Загреб, к сожалению, представляет «театр теней». Люди оказались настолько поглощены своим собственным разъединением, противостоянием хорватов-католиков и сербов-православных, что превратились в фантомы задолго до прихода нацистов.

Нацистская оккупация стала детонатором существующего напряжения. В первобытной ярости – если не простой численности – убийства православных сербов в католической Хорватии и соседней Боснии и Герцеговине абсолютно сопоставимы с теми, что творились в оккупированной нацистами Европе. Сорок пять лет систематической бедности при режиме Тито не способствовали исцелению ран.

Я приехал в Загреб поездом из Клагенфурта. Последнее десятилетие века лежало передо мной. Мой слух был настроен на призрачные, тлеющие голоса, и я чувствовал, что они готовы громко зазвучать снова.

Этнический серб, с которым я познакомился в поезде, говорил мне: «У хорватских фашистов в Ясеноваце не было газовых камер. У них были только ножи и дубинки, которыми они и убивали сербов в огромных количествах. Бойня была хаотичной, никто не удосуживался вести счет. Так что мы здесь на десятилетия отстали от Польши. Там евреи и католики ведут борьбу вокруг значимости. Здесь хорваты и сербы до сих пор спорят о цифрах».

Цифры – это все, что имеет значение в Загребе. Например, если вы скажете, что хорватские усташи («повстанцы») убили 700 000 сербов в Ясеноваце – лагере смерти периода Второй мирровой войны, расположенном в ста километрах к юго-востоку от Загреба, – вас признают сербским националистом, который презирает и хорватов, и албанцев, считает покойного хорватского кардинала и архиепископа Загреба Алоизия Степинаца «нацистским военным преступником» и поддерживает лидера Сербии Слободана Милошевича – подстрекателя и националиста. Но если вы скажете, что фашисты-усташи убили лишь 60 000 сербов, вас заклеймят хорватским националистом, который считает кардинала Степинаца «любимым святым» и презирает сербов и их лидера Милошевича.

Кардинал Степинац, символ Хорватии конца 1930–1940-х гг., – оружие против Милошевича, сербского символа 1990-х гг., и наоборот. Поскольку в Загребе история не движется, конец 1930-х – 1940-е гг. все еще кажутся настоящим временем. Нигде в Европе с наследием военных преступлений нацизма не разобрались так плохо, как в Хорватии.

В городском ландшафте Загреба главную роль играют объем и пространство; цвет имеет второстепенное значение. Городу, чтобы показать себя, не нужен солнечный свет. Облачность – хорошо. Ледяной моросящий дождь – еще лучше. Я прошел под дождем сто метров от здания железнодорожного вокзала до отеля «Эспланада». Это огромное, цвета морской волны сооружение, которое легко принять за правительственное здание, демонстрирующее роскошь декаданса – восхитительный сумрак – эдвардианской Англии или Вены периода fin-de-siècle. Я вошел в ребристый, из черно-белого мрамора вестибюль с зеркалами в золоченых рамах, бархатными гардинами и ламбрекенами и малиновыми коврами. Мебель насыщенного черного цвета, плафоны светильников – золотисто-зеленого. Вестибюль и ресторан похожи на художественную галерею, картины которой вызывают в памяти вселенную Зигмунда Фрейда, Густава Климта и Оскара Кокошки: модернистская иконография, указывающая на социальный распад и торжество насилия и полового инстинкта над властью закона.

Славенка Дракулич – журналистка из Загреба, которая пишет по-хорватски для местного журнала Danas («Сегодня») и по-английски для New Republic и Nation. На ней дизайнерские темные очки, в волосах ярко-красная ленточка, идеально гармонирующая с красной кофточкой и цветом помады. Она, как и другие женщины в баре отеля, одета с щегольством, дополняющим дерзость оформления интерьера отеля. Общая идея вычитывается безошибочно: несмотря на бедность, организованную коммунистами, сырые, плохо прогреваемые дома и скудные магазинные витрины, мы, хорваты, римские католики, а Загреб – восточный бастион Запада; ты, гость, все еще в орбите Австро-Венгрии, Вены, где практически изобрели современный мир, и не смей забывать об этом!

Славенка, жестикулируя пальцами, которые порхают, как крылья бабочки, разъясняет мне югославскую дилемму. «Тут у нас не Венгрия, Польша или Румыния. Скорее это Советский Союз в миниатюре. Например, в Литве происходит одно, в Таджикистане – другое. В Хорватии происходит одно, в Сербии или Македонии – совсем другое. Каждая ситуация уникальна. И легких проблем не бывает. Из-за того что Тито порвал со Сталиным, враг Югославии всегда был внутри, а не вовне. Многие годы нас дурили тем, что было только иллюзией свободы».

Я сразу уловил, что контрреволюция в Восточной Европе захватила и Югославию. Но, поскольку давление недовольства распространялось по горизонтали, в форме борьбы одной группы с другой, а не по вертикали – против коммунистической власти Белграда, революционный путь Югославии оказался вначале более извилистым и, соответственно, более искаженным. Именно поэтому внешний мир до 1991 г., пока не началась война, не обращал на нее внимания.

Не надо обладать даром предвидения, чтобы понять, что последует дальше. Мой визит в Югославию оказался мистически точно рассчитан: каждый, с кем мне довелось разговаривать, от местных жителей до иностранных дипломатов, уже как бы смирился с тем, что впереди – большое насилие. Югославия распадалась не в одночасье, а постепенно, методически, на протяжении всех 1980-х гг. становилась беднее и запущеннее. Год за годом накапливалась ненависть. Поэтому все разговоры, которые я вел, имели грустный оттенок. Мы все кричали окружающему миру о надвигающейся катастрофе, но никто не хотел слышать нашу страшную тайну. Это никого не интересовало. Мало кто даже представлял, где именно находится, к примеру, Хорватия. Когда я звонил по телефону из своего номера в «Эспланаде» и объяснял, что нахожусь на Балканах, многие считали, что я на Балтике.

«Тебе нужно побыть в Загребе хотя бы пару недель. Нужно встретиться с очень многими людьми. Нитки здесь очень тонкие. Все так переплетено, все очень сложно». Пальцы-бабочки Славенки, казалось, поникли от отчаяния и упали на стол. Здесь, как она сказала, борьба между капитализмом и коммунизмом – лишь одно измерение борьбы, которую ведет католицизм против православия, Рим против Константинополя, наследие габсбургской Австро-Венгрии с наследием османской Турции, иными словами, Запад с Востоком. Абсолютный исторический и культурный конфликт.

В ближайшие дни Загреб и отель «Эспланада» сжались до пронзительной эхокамеры: череда блестящих монологов, продолжительных и особо запоминающихся из-за дождя, от которого ландшафт и архитектура размывались и становились заметнее абстрактные идеи.

Совершенно не случайно книга «Черная овца и серый сокол» начинается в Загребе, посвящена Югославии и написана женщиной. Для подобной книги такое сочетание практически необходимо. Яркость и изобретательность талантливой вышивальщицы и кулинара в сочетании с земной восприимчивостью сельской женщины и будущей бабушки стали, несомненно, необходимыми компонентами, которые позволили даме Ребекке проникнуть в лабиринт мыслей, страстей, национальных историй Азии и Европы и выткать из них цельный, нравственно ориентированный гобелен.

9 октября 1934 г., за два с половиной года до своей поездки, дама Ребекка впервые произнесла слово «Югославия». В тот день, прикованная к постели после недавней операции, она услышала по радио, что агент хорватских усташей совершил покушение и убил главу сербского королевского дома короля Александра I Карагеоргиевича, который прибыл в Марсель с государственным визитом. Через несколько дней она увидела кинохронику, посвященную этому убийству. Когда камера показала крупным планом лицо умирающего сорокашестилетнего короля, у Ребекки Уэст зародилась страсть к его стране. Она инстинктивно почувствовала, что это благородное лицо умирающего человека – еще одна веха на пути к кошмарному катаклизму, еще более ужасающему, чем Первая мировая война, который она еще не в состоянии определить. Поэтому она отправилась в Югославию исследовать природу грядущего катаклизма. Политика Югославии идеально отражает исторический процесс и поэтому более предсказуема, чем думают многие.

«Черная овца и серый сокол» привели меня в Югославию. До 1990-х гг. путешествие здесь не представляло собой ни опасного для жизни приключения, ни бегства в визуальную экзотику; напротив, оно предполагало столкновение с самыми важными и страшными вопросами века. Югославия – также история тончайших этнических различий, напластовавшихся за долгое время и сопротивляющихся конденсации на верхних слоях, на новых страницах. Как человек, ранее освещавший военные конфликты в Африке и Азии, я чувствовал себя одновременно отравленным и неадекватным. Моим проводником была умершая женщина, чьи совершенно актуальные мысли казались мне более страстными и точными, чем у любого возможного писателя-мужчины. Я предпочел бы потерять паспорт и деньги, нежели зачитанную, испещренную пометками книгу «Черная овца и серый сокол». Она, наряду с «Войной в Восточной Европе» Джона Рида, никогда не оставалась в гостиничном номере. Я возил их с собой всюду по Югославии.

Слово «Загреб» означает «за холмом». На холме расположен верхний город, который господствует над нижним. В нижнем городе – железнодорожный вокзал, отель «Эспланада», здания и павильоны в стиле неоренессанс, ар-нуво и сецессион, разделенные большими зелеными пространствами. Высоко на холме, над нижним городом, величественный готический кафедральный собор с крепостными стенами, настоящий мини-Кремль. В XIII в. он был разрушен и восстановлен в конце XIX. Этот собор – крупнейшее сооружение Римско-католической церкви на Балканах. В нем располагается Загребская архиепархия-митрополия. Посетив его в канун Пасхи 1937 г., дама Ребекка восклицала: «Яркость чувств возникала не только от ощущения огромной и бодрящей силы, но и от осознания благородного происхождения реальной страсти, целостной веры».

К тому моменту очень многое говорило в пользу столь возвышенного описания. На протяжении сотен лет, отчасти откликаясь на беззакония австро-венгерского правления, католические теологи Хорватии интенсивно выступали за христианское единство среди южных славян. Эти теологи смотрели дальше раскола между Римом и Константинополем, произошедшего в 1054 г., смотрели на деяния апостолов IX в. Кирилла и Мефодия, которые обратили славян в христианство. Но после раскола 1054 г. большинство обращенных Кириллом и Мефодием стали членами конкурирующей православной церкви, и хорваты оказались практически единственными в католическом мире почитателями этих двух апостолов.

В XIX в. фигуры Кирилла и Мефодия стали появляться в хорватских церковных кругах как символы единства между католической и православной церквями. Активно выступал за это епископ Йосип Штросмайер – многогранная личность, хорватский патриот, филантроп, основатель Загребского университета, талантливый лингвист и садовник, заводчик лошадей липицианской породы, знаток вин и прекрасный рассказчик. Как интеллектуал-католик и хорват, Штросмайер полностью признавал равенство и легитимность Сербской православной церкви. Когда он направил поздравительное письмо православным епископам в связи с тысячелетием со дня рождения Мефодия, коллеги-католики в Австро-Венгрии и Ватикане его осудили. Император Франц Иосиф бросил оскорбление в лицо Штросмайеру. В ответ Штросмайер предупредил Габсбургов, что продолжающиеся беспорядки в Боснии и Герцеговине, провинции к юго-востоку от Хорватии, где жили и сербы, и хорваты, и местные мусульмане, могут привести к крушению всей империи. Именно так все и произошло. Дама Ребекка с почтением охарактеризовала Штросмайера как «бесстрашного обличителя австро-венгерской тирании». Она пишет, что Штросмайера, сражавшегося как против антисемитизма, так и против антисербского расизма, Ватикан XIX в. ненавидел потому, что считал его «прискорбно лишенным нетерпимости».

Однако когда дама Ребекка посетила Загреб весной 1937 г., в умах хорватских католиков вызревала новая мысль о единении славянских христиан, отличная от той, которую проповедовал Штросмайер. Изменения происходили под активным влиянием архиепископа-коадъютора Алоизия Степинаца, который к концу этого года станет архиепископом Загреба.

Степинац родился в 1898 г. в зажиточной крестьянской семье к югу от Загреба. Он был пятым из восьми детей. Принимал участие в Первой мировой войне, затем изучал агрономию и стал активным участником католической студенческой ассоциации. В 1924 г. он разорвал помолвку с местной девушкой и перешел в духовенство. Последующие семь лет провел в престижном иезуитском Грегорианском университете в Риме. Обучение смог оплатить его состоятельный отец. По окончании Степинац попросил назначить его в небольшой приход. Но архиепископ Загреба Антун Бауэр (безусловно, учитывая научные достижения Степинаца, который уже обладал докторской степенью по философии и теологии), привлек тридцатидвухлетнего одаренного человека к работе в своей канцелярии.

Трудно представить двух более непохожих хорватов-католиков, чем Штросмайер и Степинац. Штросмайер был южнославянским националистом, боровшимся против австрийцев и Ватикана, а Степинац – чисто хорватским националистом, который поддерживал Ватикан и австрийцев в их борьбе против своих южнославянских братьев – сербов. Степинац, по словам архиепископа Бауэра, с юных лет был «чрезвычайно праведным», в то время как Штросмайер любил вино, лошадей и красивую жизнь.

Молодой Степинац считал своих коллег по католической студенческой ассоциации недостаточно религиозными. На церемонии помолвки, еще до того, как обратиться в духовенство, Степинац отказался поцеловать невесту, сказав, что «это не таинство». Заняв в 1934 г. пост архиепископа-коадъютора, Степинац облачился в пояс и наплечник францисканцев, чтобы публично идентифицировать себя с идеалом бедности. Вскоре он стал проводить службы и шествия против богохульства и плотских грехов. Его страстные выступления, особенно против совместного купания и загорания на пляжах мужчин и женщин, несли явно кромвельский дух. Судя по дневнику Степинаца, он был убежден, что католические идеалы чистоты следует распространить и на православную Сербию. «Если бы было больше свободы, – писал Степинац, – Сербия за двадцать лет стала бы католической». В своем догматизме он считал всех православных изменниками. «Самым идеальным для сербов было бы вернуться к вере своих отцов, то есть преклонить голову перед наместником Христа на земле – Его Святейшеством. Тогда мы наконец смогли бы свободно дышать в этой части Европы, поскольку византинизм играл устрашающую роль… в связи с турками».

Стелла Александер в подробном и сочувственном описании карьеры Степинаца «Тройной миф: Жизнь архиепископа Алоизия Степинаца» (The Triple Myth: A Life of Archbishop Alojzije Stepinac) пишет, что когда он «позже, во время Второй мировой войны, увидел на практике плоды своих идей, то пришел в ужас».

Я вошел в Загребский собор и обратил внимание на ряд плакатов с изображениями папы Иоанна Павла II. Образ папы всегда имел особое значение в Хорватии благодаря одному-единственному факту: несмотря на близость Хорватии к Италии и Ватикану и несмотря на пограничное положение между западным и восточным христианством, о примирении с которым папы давно думали, этот папа, который уже посетил самые дальние уголки Африки и Азии, за свои первые десять лет в роли понтифика все еще не добрался до Хорватии. Это объясняется в первую очередь наследием кардинала Степинаца.

В нефе мое внимание привлекла массивная бронзовая скульптура с изображением страданий Христовых, «Голгофа» хорватского скульптора Ивана Орлича. Расположенная справа у входа в собор, она источает силу и мощь. Группа монахинь в белых одеждах преклонили колени перед ней в молчаливой молитве. Над ними, на голубом потолке, сияют золотые звезды. Я прошел вперед, к левой стороне алтаря, где расположен каменный барельеф с изображением коленопреклоненного Степинаца, которого благословляет Христос. Это гробница Степинаца. На этом месте он был захоронен в стене собора в 1960 г. Памятник сделан другим, более известным хорватским скульптором Иваном Мештровичем. Его создание оплатили американцы хорватского происхождения. Он преднамеренно мал, преуменьшен и наивен. Мелкие детали прочерчены словно ножом. Люди проходят мимо и преклоняют колени так же, как делают перед гораздо более крупной и впечатляющей статуей Христа на Голгофе. Папа Иоанн Павел II тоже хотел преклонить колени перед этим скромным монументом. Именно из-за этого конкретного пожелания федеральные чиновники Загреба, по преимуществу сербы, долго отказывали ему в разрешении посетить Загреб.

Когда я впервые посетил гробницу Степинаца в 1984 г., ко мне подошла пожилая женщина и с мольбой в голосе попросила: «Напиши хорошо о нем. Он – наш герой, а не военный преступник». А официальные представители тогда еще коммунистического Белграда заявили мне следующее: «Наше решение окончательное. Степинац – двурушник и палач, священник, который одной рукой крестил, а другой отправлял на бойню». Официальные лица затем рассказали мне, как католические священники по указанию Степинаца совершали обряды массового обращения в католичество православных сербов за минуты то того, как их казнили хорватские усташи, – потому что «только так они могут попасть в рай».

Я тогда решил, что у меня есть замечательная тематическая статья. Но потом мне попались мемуары «Длинный ряд свечей» (A Long Row of Candles) С. Л. Сульцбергера, ведущего международного корреспондента и колумниста New York Times. Оказалось, что он описал эту самую историю тридцать четыре года назад, в 1950 г. Сульцбергер вспоминал: «Православные сербы всех политических оттенков подходили ко мне и сурово заявляли: «Степинаца следовало повесить. Именно он потворствовал убийству тысяч православных». Когда я вернулся в Загреб, ко мне подошли двое мужчин и сказали: «Ты американский журналист? Ты встречался с архиепископом (который в свое время сидел в коммунистической тюрьме)? Он прекрасный человек. Святой. Расскажи американцам, что он наш герой».

Когда я снова спустя пять лет оказался в Загребе, уже в 1989 г., вина или невиновность Степинаца все еще оставалась под вопросом. За три года до этого, в 1986 г., из Соединенных Штатов в Загреб был депортирован Андрия Артукович, бывший министр внутренних дел нацистского марионеточного государства Хорватия периода Второй мировой войны. Его должны были судить как военного преступника. Появление Артуковича на родной земле пробудило старые воспоминания, и коммунистические власти смогли отреагировать только плохо организованным судилищем в сталинском духе, которое воспламенило страсти, имеющие отношение и к Степинацу. Артукович, больной старик, был признан виновным и приговорен к смертной казни, но умер в заключении до того, как приговор успели привести в исполнение. Место его захоронения оставили в тайне: белградские коммунисты, в основном сербы, боялись, что хорваты превратят его могилу в место поклонения. Судьбой Артуковича стало бесчестье.

Наблюдатель мог заметить, как год за годом накапливалась ненависть. В конце 1980-х гг. масштаб дела Степинаца стал разрастаться, по мере того как позиции конфликтующих сербов и хорватов ужесточались под давлением нарастающей бедности, роста ежегодной инфляции в несколько тысяч процентов и собственно фрагментации Югославской федерации. Все чаще можно было слышать слово геноцид.

В ходе моего последнего визита в Загреб в 1989 г. появился новый фактор: публикация фрагментов личного дневника Степинаца в еженедельнике Danas. Дневники нашел местный историк Любо Бобан. Бобан, хорват, отказался говорить, когда и каким образом они к нему попали. «Это секрет», – сказал он мне в своем кабинете в Загребском университете и подчеркнул, что записи за наиболее острый период первой половины 1942 г. «таинственным образом исчезли». Он намекнул, что их может скрывать церковь. Опубликованные дневники, подлинность которых не подвергается сомнению, представляют Степинаца не в самом лучшем свете. Они показывают его как человека, который, несмотря на университетское образование, полученное в Риме, оказался под влиянием глубоких деревенских предрассудков и вполне серьезно относился к таким вещам, как масонские заговоры.

Я покинул собор и направился вдоль по улице к дому монсеньора Дуро Коксы, который великодушно меня принял, как и пять лет назад, хотя я даже предварительно не позвонил, чтобы договориться о встрече. Ближайший сподвижник кардинала Загреба Франьо Кухарича, монсеньор Кокса был самой важной фигурой в хорватской церкви 1980-х – начала 1990-х гг. Поскольку монсеньор Кокса много лет жил за границей и владел иностранными языками, он считал своим долгом принимать всех посетителей, сколь бы враждебно они ни были настроены, чтобы объяснить миру позицию хорватской церкви относительно болезненного исторического эпизода, который он считал слишком сложным, чтобы судить или упрощать. На такое способны только враги церкви.

– Степинац – великое духовное лицо Европы. Мы не позволим его губить. Мы будем защищать его. Допустим, он ненавидел масонов. Но у христиан всегда было к ним такое отношение. Что вы хотите?

Монсеньор Кокса сидел под распятием, в простом черном одеянии с белым воротничком священника. Кабинет украшали типичные балканские ковры и скатерти. Это был пожилой человек с седыми волосами. Лицо было искажено гримасой не только от отчаяния, но и от явной слабости. Морщины на лбу казались шрамами от давних битв.

– Это очень несправедливо. Дневники представляют личные мысли человека. Их опубликовали слишком рано. – В этом раскаленном политическом климате половина века не кажется достаточно большим интервалом. – Только церковь имела право давать разрешение на публикацию этих дневников, а не коммунисты.

Монсеньор Кокса намекает на то, что тот историк, Бобан, был агентом югославских коммунистических властей (то есть сербов), которые стремились подорвать католическую церковь и хорватскую нацию. В глазах здешней католической церкви Югославское государство после начала мучений Степинаца в 1946 г. при режиме Тито не имело легитимных оснований для существования.

– Это коммунисты должны встать на колени, как Брандт, а не церковь! – Монсеньор Кокса напомнил о знаменитом инциденте в Варшаве летом 1970 г., когда канцлер Западной Германии Вилли Брандт опустился на колени в жесте раскаяния перед памятником евреям, погибшим в Варшавском гетто. – Война в любом случае наполовину преступление. Почему один Степинац? Мы ничего не можем отрицать. То, что произошло в Ясеноваце, – трагедия. Может, там было убито шестьдесят тысяч, может, немного больше, но никак не семьсот тысяч. – Монсеньор продолжал: – Хорватия – главная страдалица во всей Югославии. Наш национализм молод, он еще даже не реализовался. Но все это слишком сложно, и вам не понять. Это вопрос менталитета.

Все тело монсеньора Коксы напряглось от отчаяния, как и морщины на лбу. Он понимал, что, если будет продолжать в таком духе, все пойдет неправильно, я посчитаю его неперестроившимся антисербским расистом, к тому же равнодушным к евреям. Он прищурился, глядя на меня, словно хотел сказать: «Вы считаете меня врагом, молодой человек, но это не так. Вы не представляете, что здесь творилось во время Второй мировой войны. Вам очень легко приехать из Америки, где ничего плохого не происходит, и судить нас. Но вы не лучше нас. Будьте осторожны в своих суждениях!»

Я встал, собираясь уходить. Монсеньор Кокса сказал, что всегда рад меня видеть и что я могу возвращаться и задавать ему вопросы о Степинаце сколько угодно. Я поблагодарил его. Я знал, что, если я даже напишу чудовищные вещи про него или Степинаца, он всегда будет готов встретиться со мной снова. Монсеньор Кокса славился поиском противников. На каком-то приеме он зацепился за Славко Гольдштейна, одного из лидеров местной еврейской общины. Они поехали в собор, чтобы продолжить дискуссию, но спор получился столь горячим, что они даже не вышли из машины. Они сидели в салоне автомобиля, остановившегося перед собором, над спящим городом, и спорили несколько часов, бросая друг другу в лицо дико несопоставимые цифры. Гольдштейн говорил, что хорватские усташи убили в Ясеноваце 20 000 евреев и 30 000 цыган. Но если верны цифры Гольдштейна и верно общее количество жертв Ясеноваца, признаваемое церковью, – 60 000, то там должно было погибнуть только 10 000 сербов. Обе стороны согласны в том, что главной целью усташей – в численном измерении – были православные сербы, поэтому монсеньор Кокса не соглашался с цифрами Гольдштейна относительно цыган и евреев. Но, несмотря на цифры, добавил монсеньор Кокса, Степинац все равно невиновен.

– Приходите ко мне еще, – предложил монсеньор Гольдштейну. Мне он предложил то же самое. – Это моя судьба: такую мне выбрал Бог.

Призрак Степинаца – основной символ сербско-хорватского конфликта, вокруг которого строятся все остальные этнические противоречия в этой ныне фрагментированной, но крупнейшей и имеющей решающее значение из всех Балканских стран. Чем больше будет пролито крови в югославской гражданской войне 1990-х гг., тем более актуальной будет становиться история Степинаца. Этот сюжет можно рассмотреть с точки зрения психологической теории масс, выдвинутой лауреатом Нобелевской премии по литературе Элиасом Канетти, уроженцем Болгарии, которая основана на «массовых символах».

Например, Канетти пишет, что массовым символом англичан является «море… Все катастрофы англичанина связаны с морем. ‹…› Его жизнь дома – лишь дополнение к жизни в море; ее основные характеристики – безопасность и монотонность». Для немцев массовый символ – «марширующий лес». Для французов – «их революция». Для евреев – «Исход из Египта. ‹…› Образ массы, движущейся год за годом по пустыне, стал массовым символом для евреев»[9]. К сожалению, Канетти не стал рассматривать балканские народы. Психологически замкнутая, племенная природа сербов, хорватов и прочих делает их столь же подходящими для массовых символов, как и евреи, и гораздо более подходящими, чем англичане или немцы.

Хорваты этнически неотличимы от сербов. Они принадлежат к одной славянской нации, говорят на одном языке, их имена обычно тоже не различаются. Поэтому их идентичность основывается только на римском католицизме. Следовательно, массовым символом хорватов может быть Церковь, или, более конкретно, запутанное и критикуемое наследие архиепископа Степинаца.

Факты, связанные с его карьерой архиепископа во время войны, психологически раскалывают сербов и хорватов (и, следовательно, Югославию) сильнее, чем что бы то ни было иное. По этой причине – и чтобы быть честным по отношению к этому человеку – некоторые из этих фактов требуют нашего внимания.

10 апреля 1941 г., вслед за вторжением немецких и итальянских войск, фашисты-усташи провозгласили создание «Независимого государства Хорватия». Реакция архиепископа Степинаца была «радостной», поскольку он считал создание «свободной» Хорватии божественным благословением на тринадцатый век с начала формирования тесных уз Хорватии с Римской церковью. 16 апреля он нанес официальный визит лидеру усташей Анте Павеличу. 28 апреля в послании хорватскому духовенству он писал:


Настали времена, когда говорит не язык, а кровь с ее мистической связью со страной, в которой мы появились на свет Божий. ‹…› Разве надо говорить, что теперь кровь струится быстрее по жилам, что сердца в груди бьются чаще… Ни один честный человек не может отрицать этого, ибо любовь к своему народу прописана в законах Божьих. Кто может упрекнуть нас, если мы как духовные пастыри внесем свой вклад в гордость и радость народа… В этом легко видеть руку Божью.


Нельзя сказать, чтобы Степинацу нравились немцы или что он доверял им. Нацистскую идеологию он считал «языческой». Но на протяжении многих лет у него выработался маниакальный страх перед коммунизмом, и он, как и многие его современники в Ватикане, усматривал связь этой идеологии с Русской православной церковью и, по ассоциации, с православной церковью Сербии. В 1935–1936 гг., когда он был архиепископом-коадъютором, под его влиянием полуофициальная газета хорватской церкви Katolicki List агрессивно нападала на «иудомарксистов» в России, «чуждых народу, над которым захватили власть». Но к 1937 г. Степинац увидел, что нацисты превратили традиционный антисемитизм, с которым он вырос, в нечто гораздо более экстремальное. С тех пор из антикоммунистических выпадов Katolicki List исчезли антисемитские мотивы.

Такая двойственность была трагически типична для архиепископа. Например, когда усташи, через месяц после прихода к власти, приказали всем хорватским евреям носить специальные отличительные знаки, Степинац в частной беседе с министром внутренних дел Андрием Артуковичем (который потом найдет прибежище в Соединенных Штатах) сделал предложение о том, чтобы евреи покупали эти знаки, как бы возмещая государству расходы на их выпуск, но на самом деле не обязаны были их носить. Затем Степинац выступил с требованием, чтобы все меры против евреев и сербов, особенно детей, выполнялись «гуманным» образом.

На этой развилке Степинац обладал настолько бесчувственной наивностью, что его осведомленность граничила со слепотой. Приветствуя установление режима усташей, он, например, сказал: «Зная людей, которые сегодня определяют судьбу хорватского народа… мы верим и надеемся, что церковь в нашем возродившемся Хорватском государстве окажется способна совершенно свободно объявить об установлении неоспоримых принципов вечной правды и справедливости».

Архиепископ, очевидно, не сознавал, что Хорватия при усташах стала не более чем марионеточным государством, поделенным между нацистской Германией и фашистской Италией. В «Тройном мифе» Стелла Александер пишет: «Два момента бросаются в глаза. Более всего он опасался коммунизма (особенно более фашизма); и ему было трудно представить, что все, происходящее за границами Хорватии, разумеется, за исключением Святейшего престола, является реальностью».

В то время, когда подразделения усташей-фашистов в соседней Боснии сбрасывали со скал православных женщин и детей, а войска Адольфа Гитлера маршировали по территории Советского Союза, создавали лагеря смерти и совершали всяческие злодеяния, Степинац твердо заявлял: «Весь цивилизованный мир борется против кошмарной опасности коммунизма, который сейчас угрожает не только христианству, но и всем позитивным ценностям человечества».

Александер пишет, что дневниковые записи до начала 1942 г. «ясные». Какие бы сомнения ни возникали у Степинаца в связи с участившимися слухами о государственно организованном насилии против православных сербов и евреев, они смягчались другими действиями лидера усташей Павелича, такими как запрет на вывешивание вызывающих изображений женщин в витринах магазинов и установление кратких тюремных сроков для тех, кто публично богохульствовал или работал в полях по воскресеньям.

Но затем, как показывает Александер в своей книге, Степинац постепенно приходит в ужас от сообщений о массовых убийствах. В результате он начинает понимать правду и обретает свой голос. Выступая перед студентами в марте 1942 г., архиепископ заявляет, что «свобода без полного уважения законов Божьих – пустая фикция». А в одно апрельское воскресенье 1942 г. Степинац встретил диктатора Павелича на ступенях Загребского собора с хлебом и солью. Глядя ему в глаза, архиепископ произнес: «Шестая заповедь гласит: «Не убий». Разъяренный Павелич даже отказался войти в собор[10].

В марте 1943 г., когда усташи приказали всем оставшимся евреям зарегистрироваться в полиции, Степинац заявил на открытой проповеди:

Каждый, независимо от расы и нации, к которой принадлежит… несет в себе печать Бога и обладает неотчуждаемыми правами, лишить которых его не имеет права ни один земной властитель. ‹…› На прошедшей неделе было много случаев видеть слезы и слышать стоны мужчин, крики беззащитных женщин, которым угрожали… потому что их семейная жизнь не подходит под теории расизма. Как представители церкви, мы не можем и не смеем молчать…

Спустя полгода Степинац выражался еще более откровенно:


Католическая церковь не знает о расах, рожденных править, и о расах, обреченных на рабство. Католическая церковь знает все расы как творения Бога… будь то негры в Центральной Африке или европейцы. ‹…› Система расстрела сотен заложников за преступление [которую систематически применяли усташи] – языческая система, которая не дает ничего, кроме зла.


Наконец, в разгар холокоста, архиепископ публично выступил против усташей. Степинац, которому фашисты перестали доверять, а коммунисты ненавидели, отказывался от всех предложений бежать в Рим, хотя прекрасно понимал, что при любом исходе войны он может оказаться подходящим козлом отпущения. Но он и не окончательно порвал с усташским режимом, хотя мог предположить, что такого рода действие могло бы спасти его репутацию. По мнению Александер, Степинац полагал, что такой разрыв лишит его «возможности помогать кому бы то ни было; самым главным было спасти то, что можно спасти». Постепенно с ходом войны Степинац обретал доверие со стороны евреев, сербов и участников Сопротивления, которые видели в нем единственного союзника посреди ада.

С другой стороны, до последних дней войны он продолжал организовывать шествия против богохульства и верил в «честный» аспект движения усташей. На фото, сделанном 22 февраля 1945 г., Степинац обменивается рукопожатиями с диктатором Павеличем. В то время как его отношение к коммунизму всегда было четким и бескомпромиссным, невзирая на риск для себя и других, отношение к преступлениям усташей против человечности искажалось постоянными компромиссами и противоречивыми действиями. Во время войны он скрывал еврейского раввина с семьей на территории собора. После окончания войны встретился и (пусть невольно) помог бывшему начальнику полиции усташей спрятаться от новых коммунистических властей. Он всегда демонстрировал сводящее с ума отсутствие политической проницательности и узость взгляда; это, более чем что-то иное, отличает его от Штросмайера. Степинац искренне верил, что «без преувеличения… ни один народ во время войны не пострадал столь жестоко, как несчастный хорватский народ». Что происходило в остальной Югославии (и по всей Европе) с сербами, евреями, цыганами, мусульманами и другими, просто не представляло для него ни малейшей реальности.

Давая, возможно, самую благожелательную среди специалистов нехорватского происхождения оценку этой темной фигуре, Стелла Александер пишет: «Он жил среди событий апокалипсического масштаба, и на него выпала ответственность, о которой он даже не помышлял. ‹…› В итоге создается ощущение, что он оказался недостаточно велик для своей роли. Учитывая его ограниченность, он вел себя очень хорошо, гораздо лучше, чем большинство его соотечественников, и в ходе суровых духовных испытаний вырос в значительную фигуру».

«Католическая церковь здесь никогда не искала свою душу. Молодые священники сейчас сплошь необразованные. Только когда в духовенство придут молодые образованные люди, давление снизу может заставить церковь всерьез взглянуть на свое прошлое и на Степинаца», – пояснял мне Жарко Пуховски, хорватский католик и либеральный политик, за рюмкой сливовицы в баре «Эспланады».

Эта церковь, как и многое другое в Загребе, десятилетиями была раненым существом. Начиная с 1945 г. raison d’être («смысл существования») этой церкви с ее всепоглощающей ответственностью за свою паству было простое физическое выживание. Коммунисты прижали католическую церковь к стене как последний независимый остаток хорватской нации – загнанную, подавленную, привлекающую лишь малообразованную бедноту в ряды своего духовенства. Православная церковь, напротив, приспособилась к такого рода угнетению. Под османами они научились искусству выживания: как иметь дело с правителями, чья враждебность представлялась как обычная, неуправляемая сила природы, подобно ветру или дождю, чтобы сохранить то, что наиболее важно. Но хорватская церковь, не обладая сопоставимым опытом в составе католической Габсбургской империи и, более того, чувствуя поддержку внешнего защитника – Святейшего престола в Риме, не была готова уступить ни пяди спорной исторической территории, отстаивая даже то, что не нужно было и не следовало отстаивать. Монсеньор Кокса был прав: он не был врагом – ни евреев, ни даже сербов. Он был просто очередной жертвой. В Загребе я понял, что борьба за существование оставляет мало места для обновления или творчества. В то время как украинцы и другие открыто принесли извинения за свои действия против евреев во время холокоста, хорваты все отрицали. Мне говорили, что статистика массовых убийств в Хорватии сильно преувеличена. Не виноваты ли и сербы в злодеяниях периода Второй мировой войны? И разве плохо обращались в Хорватии с оставшимися евреями? Несомненно, эти утверждения имеют под собой некоторое основание. Меня тревожит другое – то, что хорваты вынуждены что-то скрывать, словно простое извинение без уточнений может поставить под сомнение легитимность их как нации. Трагедия Хорватии в том, что ее современный национализм совпал по времени с разгулом фашизма в Европе, что вынудило его сторонников оказаться связанными с нацизмом. Чтобы развязать все эти узлы, необходима смелая и однозначная оценка прошлого.

Почему украинцы ведут себя так, а хорваты иначе? Потому что украинцы в 1991 и 1992 гг. не пережили бомбардировку своих городов, а народ не испытал жестокостей неспровоцированной агрессивной войны. Война в Югославии – борьба за существование – отложила хорватский самоанализ истории холокоста. Но это время должно прийти.

Не католическая церковь, а Тито и коммунистический режим сделали Степинаца героем-мучеником для хорватского народа. В 1945 г., несмотря на ранние заявления Степинаца о поддержке усташей и открытое сотрудничество многих католических священников с убийцами в лагерях смерти Ясеноваца, Тито дважды встречался со Степинацем. На этих встречах он пытался принудить архиепископа создать «национальную католическую церковь», независимую от Ватикана, которая, как и православные церкви в Югославии, была бы послушна его коммунистическому режиму. Степинац, мучительно сознающий, что у Тито есть доказательства, связывающие его с усташами, тем не менее не поддался на шантаж. Он не только не согласился порвать с Ватиканом, но и продолжал публично выступать против коммунистов. За этим в 1946 г. последовал арест Степинаца и постановочное судилище над ним как «военным преступником».

Насильственное обращение православных верующих в католичество в Боснии вызвало жажду крови среди сербов, но одновременно дало правительству повод уничтожить архиепископа. Не писал ли архиепископ о своем желании вернуть сербских еретиков в лоно истинной веры? Не католические ли священники (как минимум номинально под руководством Степинаца) с энтузиазмом совершали этот обряд над сербами за минуты до того, как они подвергались массовому уничтожению?

На самом деле у Степинаца не было абсолютно никаких способов образумить духовенство в Боснии, где и совершалось большинство злодеяний. Если посмотреть на карту, Босния расположена рядом с Хорватией, и при взгляде издалека, особенно в те десятилетия, когда Югославия была единым государством, эти два региона для чужеземца могут показаться неразличимыми. Но Босния всегда на световые годы отставала от Хорватии. Хорватия – урбанистическое, этнически однородное общество, живущее на равнинах, в то время как Босния – мешанина этнически разнородных деревень в горах. Босния – сельская, изолированная, и до такой степени полна подозрений и ненависти, что образованным хорватам в Загребе это просто трудно представить. Босния – это усиление и осложнение сербско-хорватских разногласий. Так же как хорваты более остро ощущают свой западный католицизм, чем, скажем, австрийцы или итальянцы, именно из-за своей непростой близости к восточному православному и мусульманскому мирам, так и хорваты в Боснии – поскольку живут в одних горах с православными сербами и мусульманами – чувствуют свою хорватскость гораздо острее, чем хорваты на хорватской земле, которые пользуются психологической роскошью существования только с этническими соотечественниками в качестве непосредственных соседей. То же самое, разумеется, справедливо по отношению к сербам в Боснии. Усложняет ситуацию в Боснии существование большого мусульманского сообщества. Это славяне, сербы и хорваты, которые были обращены в мусульманскую веру при турецких оккупантах еще в позднее Средневековье, и их религиозная принадлежность постепенно стала синонимом этнической идентичности. В Боснии только один развитый урбанистический центр – Сараево, где хорваты, сербы, мусульмане и евреи традиционно жили в относительной гармонии. Но окрестные деревни полны дикой ненависти, подогреваемой бедностью и алкоголизмом. Тот факт, что наиболее ужасающие злодеяния – как во время Второй мировой войны, так и в 1990-х гг., – происходили в Боснии, не случаен. В конце 1991 г., когда в Хорватии вовсю бушевали страсти, Босния оставалась странно спокойной. Но ни у хорватов, ни у сербов не было иллюзий по поводу той трагедии, которая еще впереди. Тогда появилась такая шутка: «Почему в Боснии не ведется борьба? Потому что Босния вышла прямо в финал».

Как только Степинац наверняка понял, что обращение в Боснии происходит не добровольно, он выпустил секретный циркуляр, разрешающий ускоренное обращение в католичество иудеев и православных сербов, если это может помочь «спасти их жизни… Роль и задача христианства в первую очередь спасать людей. Когда пройдут эти печальные и суровые времена», те, кто перешел в другую веру вопреки своему убеждению, «могут вернуться к своей [вере], когда опасность минует».

Но прокуроров Тито не интересовали подобные мелочи. Тито был совершенно искренен, когда в выступлении 26 сентября 1946 г. заявил: «Мы арестовали Степинаца и арестуем всех, кто выступает против существующего порядка, нравится им это или нет». Милован Джилас, в то время входивший в ближайший круг соратников Тито, впоследствии написал, что Степинаца «наверняка бы не привлекли к суду за его поведение во время войны и его сотрудничество с лидером хорватских фашистов Анте Павеличем, если бы он не продолжал выступать против коммунистического режима».

Степинац был признан виновным по всем пунктам. Он провел пять лет в одиночном заключении, после чего был выслан в свою родную деревню Красич.

После суда на протяжении ряда лет были арестованы сотни католических священнослужителей; некоторые подвергались пыткам и были убиты. В 1950 г. журналист С. Л. Сульцбергер взял интервью у Степинаца, который сидел в тюрьме Лепоглава, в сотне километров от Загреба. Архиепископ оставался непреклонен: «Я готов пострадать за католическую церковь». Через два года, признав, что коммунисты препятствуют Степинацу осуществлять свое служение церкви, папа Пий XII сделал его кардиналом. С тех пор Ватикан не подал ни единого знака, что готов видеть Степинаца в какой-то иной роли, нежели как героического борца против коммунизма.

Но ожиданий здесь много.

Когда схлынули воды коммунистического потопа и земля снова стала узнаваемой, многое из того, что было возможно понять и легко простить в 1980-х гг., в последнее десятилетие послевоенной эпохи перестало быть таковым. Только на фоне мрачного индустриального феодализма Тито и стальной хватки его тайной полиции наследие габсбургской Австро-Венгрии и Римско-католической церкви и, далее, папы Иоанна Павла II выглядит столь невинным. На самом деле хорватский национализм, который ставит хорватов в культурном отношении гораздо выше сербов, та самая националистическая традиция, которая вдохновляла желание Степинаца обратить всех сербов в католицизм, не могли возникнуть без активного подстрекательства габсбургского двора и Ватикана.

Из всех славянских племен, которые расселялись в западной части Балканского полуострова в VI–VII вв., хорваты были первыми, кто избавился (в 924 г.) от византийского правления и создал свое собственное королевство. Первым королем Хорватии стал Томислав, чья статуя украшает главную площадь перед загребским железнодорожным вокзалом. Бронзовая скульптура представляет собой воина на коне, поднявшего руку с крестом.

Я всматривался в памятник. Казалось, конь и всадник слились воедино в одном сгустке мускулов, не просто человек и конь, а оружие, пронизывающее и безжалостное, как хорватские равнины, на которых возросла и пала угроза османов, сменивших в 1453 г. византийцев в Константинополе. В XVI–XVII вв. Хорватия была оккупирована турками. Когда турки ушли с этих равнин, они удалились лишь на прилегающие территории Сербии и Боснии и Герцеговины, где армия султана оставалась еще на протяжении 200 лет[11]. Скульптор, возможно, с умыслом изобразил Томислава в таком виде: для того чтобы западный католический народ выжил на Балканах, на полуострове, где сначала доминировали православные христиане, а потом мусульмане, он должен был ожесточить свою душу так, чтобы не осталось ни одного не защищенного броней уязвимого места.

В 1089 г. Крешимир, последний из королевской линии, восходящей к Томиславу, умер, не оставив наследника, и Хорватия (вместе с Адриатическим побережьем Далмации) оказалась под властью венгерского короля Ладисласа I. Опасаясь Венеции, союзницы ненавистной Византии, Хорватия и Далмация на самом деле с удовольствием перешли под протекторат Венгрии. Они не возражали и против вмешательства Ватикана, который тоже был полезной защитой от Византии. Эта психологическая схема формировалась и далее: в 1278–1282 гг., когда появились альпийские владения Габсбургов, и в 1526–1527 гг., с экспансией Габсбургской империи в Венгрии и Хорватии. Страх перед Востоком, символом которого был Константинополь – византийский или турецкий, толкнул хорватов в руки католических пап, венгерских королей и австро-габсбургских императоров. Короли и императоры использовали хорватов как обычных колониальных подданных и обеспечивали психологическую поддержку хорватской враждебности по отношению к православным сербам вопреки усилиям таких католических теологов, как Штросмайер, объединить эти два этноса.

Для католических властителей Европы, как и для многих хорватов, не имело значения, что сербы и хорваты – братья-славяне. Сербы были восточным православным народом и, следовательно, представляли такую же часть ненавистного Востока, как и турки-мусульмане.

«Сербы и хорваты, если говорить о нации и языке, изначально один народ, и два названия просто указывают на географическое положение», – пишет британский специалист Невилл Форбс в своем классическом исследовании 1915 г. о Балканах. Если бы не религия, для враждебности между хорватами и сербами практически не было бы никакой почвы.

Но в данном случае религия имеет большое значение. Поскольку католицизм возник на Западе, а православие – на Востоке, различия между ними сильнее, чем, скажем, между католицизмом и протестантизмом или даже между католицизмом и иудаизмом (который благодаря диаспоре также развивался на Западе). Если западные религии придают особое значение идеям и делам, восточные религии акцентируются на красоте и магии. Служба в восточной церкви – почти физическое воссоздание рая на земле. Даже католицизм, наиболее барочная из западных религий, по меркам восточного православия аскетичен и интеллектуален. Католические монахи (францисканцы, иезуиты и прочие) ведут активную жизнь, принимают участие в таких мирских занятиях, как преподавание, литературная и общественная деятельность. Напротив, православные монахи тяготеют к созерцательности, труд для них почти помеха, поскольку отвлекает от поклонения божественной красоте.

Такие различия на протяжении веков порождают конфликтующий подход к повседневной жизни. В кафе на улице напротив Загребского собора один мой приятель-католик пояснял: «Когда я пошел служить в югославскую армию, я впервые в жизни встретился с сербами. Они мне рассказывали, что традиционная сербская свадьба длится четыре дня. Четыре дня для молитв и празднования. Кому это надо? Одного дня вполне достаточно. После этого надо возвращаться к работе. Сербы для меня странные люди, иррациональные, как цыгане. Им действительно нравится армия. Как можно любить армию? Я ее терпеть не могу. Армия для словенцев и хорватов – пустая трата времени. Вместо этого мы могли бы зарабатывать деньги. И кто хочет ехать в Белград? Белград – это третий мир. Вена мне гораздо ближе».

А Карла Кунц-Цизель, переводчица романов Джона Стейнбека на хорватский язык, сообщила мне с сознательной гордостью: «Я чувствую себя ближе к Вене, чем к Белграду. Загреб – это еще Европа. Помню, после последней войны Лоуренс Даррел, британский писатель, который в то время работал в британском посольстве в Белграде, каждые выходные ехал на своем джипе пару часов по пыльной ухабистой дороге, после чего восклицал: «Слава богу, Карла, я снова на Западе».

Какими бы эксплуататорами ни были габсбургские австрийцы, как бы хорваты ни жаждали от них освободиться, в Хорватии блеск Вены всегда был символом Запада и католицизма, и по этой причине хорваты простили габсбургской династии все ее грехи.

Для современных хорватов Габсбурги представляют собой последний нормальный и стабильный период в истории Центральной Европы перед кошмарным провалом нацизма и коммунизма. Но хорваты забывают, что до нацизма и коммунизма образованные личности мало что могли сказать хорошего о Габсбургах. Как писала дама Ребекка, «это семейство, с того самого несчастного дня 1273 года, когда собравшиеся князья Римской империи выбрали Рудольфа Габсбурга королем Германии на основании его заурядности, и до Карла I, отстранившегося от управления государством в 1918 г., не произвело на свет ни одного гения, не считая таких способных правителей, как Карл V и Мария Терезия; в остальном это были все тупицы, слабоумные или психопаты».

На самом деле богатство габсбургских Вены и Будапешта строилось на костях их славянских подданных. В ответ на периодические восстания волнения подавлялись сочетанием массовых казней и таких коварных методов, как предоставление сербскому меньшинству в Хорватии особых привилегий с целью настроить хорватов против сербов. Современные хорваты предпочитают от этого отмахиваться, но начиная с середины XIX в. их предков очень увлекала идея «южнославянской» федерации с сербами, независимой от Австро-Венгрии. Эта мысль укрепилась в 1878 г., когда на Берлинском конгрессе Габсбурги прибрали к рукам прилегающие территории Боснии и Герцеговины (только что освободившиеся от турецкого ига) и вскоре продемонстрировали, что способны править столь же жестоко, как турки. В 1908 г. Габсбурги формально аннексировали Боснию, население которой составляли мусульмане-славяне, хорваты и сербы.

Гаврило Принцип, убийца престолонаследника эрцгерцога Франца Фердинанда, был боснийским сербом. Габсбурги-католики отреагировали на гибель Франца Фердинанда захватом сотен сербских крестьян православного вероисповедания, которые знать ничего не знали об убийстве престолонаследника, и казнили их. Затем Габсбурги объявили войну Сербии, после чего началась Первая мировая война. «Война австрийской армии началась с полевых судов, – пишет Йозеф Рот в романе «Марш Радецкого», посвященном закату империи Габсбургов. – По целым дням висели подлинные и мнимые предатели на деревьях церковных дворов, наводя ужас на всех живущих»[12]. Габсбургская империя скончалась точно так же, как и безмерно презираемая ею Османская империя: среди хаоса жестокостей, направленных против ряда мелких стран, борющихся за свою свободу.

Однако к 1930-м гг. хорваты обо всем этом забыли. Века габсбургского правления убедили хорватов, что в культурном смысле они превосходят сербов. Таким образом, когда после Первой мировой войны сербскому королевскому дому Карагеоргиевичей передали власть над хорватами в новообразованном государстве Югославия, в Хорватии к общей ненависти присоединилась и жажда мести. В 1934 г. произошло преступление, из-за которого дама Ребекка впервые услышала о Югославии: хорватские террористы-усташи организовали убийство короля Югославии серба Александра Карагеоргиевича. В 1980-х и начале 1990-х гг. появилась популярная ревизионистская теория, согласно которой Габсбурги создавали миролюбивый климат этнической толерантности, но в Хорватии толерантность явно не является частью этого наследия.

Ватикан также несет свою долю вины. Самые сильные стимулы для формирования антисербских настроений в Хорватии всегда исходили от Римско-католической церкви, которая предпочитала, чтобы хорваты-католики находились под властью их единоверцев из Австрии и Венгрии, нежели оставались меньшинством в государстве, где господствуют сербы, исповедующие восточное православие и по исторически сложившимся причинам психологически близкие русским большевикам. Ватикану никогда не нравилась Югославия, даже до Второй мировой войны, когда страна не была коммунистической. И, отказываясь ступить на югославскую территорию до тех пор, пока ему не будет позволено публично помолиться у гробницы символа (противоречивого и для многих скомпрометированного) хорватской набожности Алоизия Степинаца, папа Иоанн Павел II на протяжении 1980-х гг. демонстрировал явное равнодушие к коллективной памяти православных сербов, а также евреев и цыган, для которых Степинац сделал слишком мало и слишком поздно. На протяжении десятилетий Ватикан судил и вознаграждал исключительно с позиций антикоммунизма, тем самым откладывая обсуждение его исторической роли в широком масштабе и поведения в этой части мира. Но так больше продолжаться не может.

Я уходил под дождем от памятника Томиславу, мимо здания Художественной галереи в неоклассическом стиле, с фасадом желтым, как на старых дагеротипах. За галереей, в глубине усыпанного палой листвой парка, скрывался памятник епископу Штросмайеру.

Скульптор изобразил Штросмайера с рогами, как Микеланджело – Моисея. Высокая, жилистая фигура, воплощающая в себе внутренний свет и силу, заставила меня подойти ближе, словно бронза была реальной теплой плотью. «Мы оставили прекрасную статую улыбаться под проливным дождем», – вспоминала дама Ребекка о своем посещении этого места.

Скульптором, изваявшим фигуру Штросмайера, был Иван Мештрович, тот самый Мештрович, который много лет спустя, в 1960 г., сделал надгробие на могиле другого местного патриота – Алоизия Степинаца. И в этом нет противоречия. Мештрович лично был свидетелем благородного поведения Степинаца. В 1943 г., во время краткого визита к Степинацу в Рим, Мештрович уговаривал того не возвращаться в Хорватию, где его жизни угрожала смертельная опасность. Степинац ответил, что уже смирился с судьбой: если его не убили усташи, то убьют коммунисты. Изначально проявив полнейшую политическую слепоту, архиепископ жестоко применил к себе справедливый урок «черной овцы» и «серого сокола»: он был готов стать жертвенным агнцем, и не из самоуверенности, а ради защиты других.

История этого города, украшенного глубокой сединой, действительно претерпела множество изменений. Свое собирался внести и папа Иоанн Павел II[13]. Если бы папа посетил этот аванпост западного христианства, такой близкий и такой далекий от Ватикана, он бы мог переломить традиционное отношение Ватикана к Югославии и принести исцеление и примирение. Я стоял под холодным дождем перед памятником епископу Штросмайеру, поклоннику Кирилла и Мефодия, испытывая уважение к нему и в глубокой уверенности, что папа мог бы преклонить колени именно перед этим памятником, а не перед тем, что установлен в Загребском соборе.

Глава 2

Старая Сербия и Албания: балканский Западный берег

Мать Татьяна подняла руку, загораживая глаза от луча солнечного света, и сказала: «Здесь наследие сербского народа».

Со стены северного придела на меня осуждающе смотрели глаза Иоанна Крестителя. Иоанн был изображен выходящим из Иудейской пустыни. Длинные космы волос и бороды напоминали сплетенные клубки змей; изможденное голодом тело изображено в художественной манере, характерной для Эль Греко и Уильяма Блейка. Ни один западный художник, ни одно произведение итальянского Возрождения не могли повлиять на способность малоизвестного сербовизантийского мастера XIV столетия понять и, соответственно, передать образ Иоанна Крестителя в этой церкви Святого Марка[14]. «Сам Иоанн имел одежду из верблюжьего волоса и пояс кожаный на чреслах своих; а пищею его были акриды и дикий мед» (Мф. 3: 4). Лик Иоанна, озаренный откровением, светился, как пламя в апсиде: не человек вовсе, а бестелесный, огнедышащий дух в человеческом обличье.

Поскольку Иоанн крайне стремился испытывать физические страдания, он их не чувствовал. Эта специфическая восточная особенность дает отправную точку для понимания того, почему сербы вели себя именно таким образом в этом столетии.

Мать Татьяна вела меня дальше. Ступени круто спускались под сводчатые цилиндрические арки. Было ощущение, что земля расступается перед нами.

«Здесь наши корни, наша вертикаль». Фразу ее можно было понять и в буквальном, и в переносном смысле. Центральный купол опирается на четыре колонны высотой около 12 метров, что с учетом их близкого расположения создает ощущение головокружительного, сужающегося кверху пространства. Я смотрел сквозь клубы ладана на сотни и сотни живых образов, не менее ярких, чем Иоанн, облаченных в багрово-гранатовые одеяния, с трагическими золотистыми лицами цвета умирающей осенней листвы. Представьте простоту и монументальную грацию классических греческих скульптур, наложенную на роскошество восточных ковров. Если на земле существует отображение рая, то оно находится здесь, в сербском монастыре Грачаница.

Какое «богатство, не поддающееся исчислению, – воскликнула дама Ребекка, стоявшая на этом же самом месте более полувека назад. – Наша чаша не была пуста, но она никогда не была наполнена так, как в этом мире, где Азия встречается с Европой».

Покинув кажущиеся безграничными темные недра храма через двери нартекса, я попал в другого рода тишину, подчеркнутую перезвоном колокольчиков овец, пасущихся на лужайке, и щебетом ласточек, гнездящихся в щелях тонкой кирпичной кладки. Снаружи церковь кажется почти крохотной. Идеально организованная вертикаль четырех бледно-голубых куполов, вплотную окружающих узкий, возвышающийся над ними пятый, вызывает очень привлекательную архитектурную иллюзию: то, что кажется изящно малым снаружи, видится бесконечно большим изнутри.

Грачаница, Печ и три десятка других сербских монастырей определяют ландшафт Южной Югославии. Я приехал сюда с севера, прямо из Загреба. Я пытался понять остроту национальных проблем хорватов через их собор; то же самое я постарался сделать по отношению к Сербии через ее монастыри.

Сербские монастыри – наследие династии Неманичей, родоначальником которой в конце XII в. был великий жупан Стефан Неманя, создавший первое сербское государство, независимое от Константинополя. При нем Сербия вошла в число наиболее цивилизованных стран Европы. Стефан уже мог написать свое имя, в то время как король Германии, император Священной Римской империи Фридрих I Барбаросса ставил лишь отпечаток большого пальца.

Сын Стефана Немани, странствующий монах, известный как святой Савва, стал основателем и организатором Сербской православной церкви. Поздний потомок Стефана Немани, король Милутин, в начале XIV в. превратил Сербию в великую христианскую православную империю, превосходящую Византийскую империю своего времени.

Милутин отличался необычайными мужскими достоинствами. Подобно королю Генриху VIII Тюдору, он был ненасытен к женщинам, выбирая новых жен и отправляя в отставку прежних в соответствии со своими сексуальными склонностями и имперскими амбициями. Каждое новое желание превосходило прежнее, по мере того как он захватывал южные и восточные земли и кооптировал архиепископов, которые благословляли очередные разводы и браки. Его сексуальные аппетиты можно сравнить лишь с его страстью к строительству и украшению храмов, которые, по его мнению, должны были обессмертить его так же, как и его многочисленное потомство. Милутин финансировал строительство храмов и дворцов в Константинополе, Салониках и по всей Сербии. Он дарил золото, драгоценности и иконы религиозным организациям даже в Иерусалиме и на священной горе Афон в Северо-Восточной Греции. На стене южного придела монастыря в Грачанице начертаны слова Милутина: «Я видел руины церкви Пресвятой Девы Марии Грачаницкой… построил на том же самом фундаменте и украсил ее снаружи и изнутри».

В период строительства Грачаницкого монастыря Милутин женился в четвертый раз на Симониде, дочери византийского императора Андроника II Палеолога. Чтобы не допустить армию Милутина в Константинополь, Андроник предложил ему свою шестилетнюю дочь. Милутин, не дожидаясь, когда девочка повзрослеет, немедленно консумировал брак. Тем не менее короля сербов в некотором смысле можно считать более цивилизованным, чем его английского коллегу из династии Тюдоров: он всего лишь отказывался от предыдущих жен, но не умерщвлял их.

На королевских портретах на нижней стене Грачаницы Милутин уже дряхлый старик, а Симонида – взрослая женщина. Их лица тронуты смертельной бледностью. Один глаз Милутина выцарапан. Они смотрятся гораздо менее реальными, чем их короны, одежды, украшенные драгоценностями, и макет Грачаницкой церкви, которую король держит в руках. Сербовизантийский художник словно хочет сказать: человек смертен, но его материальные творения неразрушимы.

Грачаница со всеми ее фресками была построена в 1321 г., когда по ту сторону Адриатического моря только-только восходило солнце флорентийского Возрождения. На стенах Грачаницы я видел свидетельство чувства анатомии и телесной сексуальности (отсутствующего в других школах византийской иконографии, в которых тело – исключительно символ нематериального духа), вскоре достигшего своей кульминации в работах Микеланджело и Леонардо да Винчи. Но ни одному художнику Возрождения не удастся так же передать сверхъестественные и духовные черты, как это удалось средневековым сербам. Мать Татьяна не преувеличивала, когда говорила: «Мы стали бы более великими, чем итальянцы, если бы не турки».

Этот рефрен на Балканах слышится всюду. Дама Ребекка пишет: «Турки разрушили Балканы, и разрушения были столь велики, что их не ликвидировали по сей день. ‹…› Теперь, когда турки изгнаны, здесь высвободилось много эмоций по поводу Балкан, которые лишились своего законного занятия».

Если вы, подобно нобелевскому лауреату Иосифу Бродскому, рассматриваете коммунистическую империю как эквивалент Османской империи в XX в. со стрелкой исторического компаса, указывающей на упадок, то вы можете увидеть движение восточного деспотизма на север, от Стамбула (бывшего Константинополя) к Москве, от султанского дворца Топкапы – к Кремлю, и понять, что дама Ребекка уже зафиксировала основные черты ситуации, которая сложится в 1990-х гг. в Сербии, на территории бывшей Югославии и в других Балканских странах. Теперь, когда коммунизм пал и Советы изгнаны, здесь высвободилось много эмоций по поводу Балкан, которые лишились своего законного занятия.

На протяжении десятилетий режима Тито у матери Татьяны были другие заботы, другие направления борьбы. Но сейчас, когда чума кончилась, она вернулась к борьбе с турками, хотя теперь называет проблему по-другому.

Поскольку сербы расселялись в лесистой и гористой местности, которую покорить было не так-то просто, и поскольку в географическом смысле они находились дальше от Турции, чем Болгария или Греция, османское иго в Сербии никогда не было таким абсолютным, как в этих странах. Всегда существовали подвижные очаги сопротивления, особенно в черной гранитной цитадели соседней Черногории. Но все-таки Сербия была недостаточно далеко.

Согласно сербской легенде, королевство Неманичей принесло себя в жертву турецким ордам, чтобы обрести новое царство на небесах. Тем временем на земле жертвенность Сербии дала возможность Италии и Центральной Европе остаться в живых и продолжать развиваться.

«Величие Италии и других европейских стран создано на наших костях, – с горечью говорит мать Татьяна. – Идем, – приглашает она меня, – я расскажу тебе о наших страданиях».

Я вошел в типичное турецкое здание под красной черепичной крышей, с желтыми каменными стенами и нависающими балконами, украшенными зеленью. Мать Татьяна назвала это «типично сербской» архитектурой. В Болгарии такие здания относят к «типично болгарской ревивалистской» архитектуре; в Греции – к «типично греческой». В гостиной было темно. Я сидел в пальто, спасаясь от холода. Под ногами лежал ковер в турецком стиле. Мать Татьяна в черном монашеском одеянии казалась силуэтом на фоне белых занавесок. Другая сестра налила из цилиндрического золотистого кофейника густой, очень сладкий турецкий кофе. Затем разлила по стаканчикам прозрачную монастырскую сливовицу. Мать Татьяна выпила залпом. Потом из темноты вновь показались ее крупные крестьянские руки.

– Я не пророк Самуил, но лучше умереть честно, чем жить во лжи… Я добрая христианка, но я не подставлю другую щеку, если какие-то албанцы будут выкалывать глаза соседям-сербам, или насиловать маленькую девочку, или кастрировать двенадцатилетнего сербского мальчика. – Она резко махнула рукой в районе бедер. – Ты знаешь про такие случаи, верно?

Я не знал, но кивнул утвердительно.

Мать Татьяна поставила локти на стол и наклонилась поближе. Мои глаза привыкли к темноте, и мне удалось впервые хорошо разглядеть ее лицо. У нее была яркая, энергичная внешность, высокие скулы и горящие материнские глаза. Это была представительная пожилая женщина, которая в молодости явно была привлекательной. Горящий взгляд одновременно был как-то расфокусирован, словно размазан религиозной страстью, как глаза святых на церковных иконах. Белые пальцы шевелились в ритме ее слов. Я вспомнил, что писал Джон Рид после путешествия по Сербии в 1915 г.: «Быстрый, гибкий слог сербской речи вливался нам в уши, словно струя свежей воды».

– Ты знаешь, – продолжала мать Татьяна, – что албанские мальчишки спускали штаны на глазах у наших сестер?

Я снова кивнул.

– Эти люди обескровили Сербию. То, что они нищие и безработные, – чистая ложь. Ты знаешь, они вписывают своих умирающих стариков в списки безработных. А плохо и грязно одеваются, потому что так у них принято. Албанцы хотят завоевать наш мир своей численностью. Ты знаешь, что ни один ходжа [албанский мусульманский священник] не войдет в дом семьи, где меньше пяти детей? А ты знаешь, что Азем Власи [албанский политик] – распутник, который живет с местной шлюхой? А ты кто по национальности? – внезапно переменила она тему.

– Американец, – ответил я.

– Это я знаю, но все американцы – кто-то еще. Ты кто? Ты темный, ты выглядишь не так, как должен выглядеть настоящий американец.

– Я еврей.

– Ха-ха. Мне нравятся евреи. Но я все равно хотела бы тебя крестить. – Она рассмеялась, и лицо осветилось доброй улыбкой. – Меня восхищают израильтянки, которые берут в руки оружие. Если бы мне снова стало лет сорок, я бы тоже взяла в руки оружие. В Югославии нет веры. Настоящая вера осталась только в Сербии… Да, я знаю, я сербская националистка. Между нами и албанцами дальше будет только хуже, вот увидишь. Никакого примирения быть не может. – Мать Татьяна взяла мою руку двумя руками и стиснула, словно благословляя. – Я живу в этих стенах тридцать пять лет. У нас два гектара земли, мы обеспечиваем себя, выращивая свиней и овец. В 1539 году здесь был печатный станок. Там, – она показала рукой куда-то в сторону, – сплошная грязь и запустение.

Там – это то, что Джон Рид и Невилл Форбс в 1915 г., дама Ребекка в 1937-м и мать Татьяна сейчас называют Старой Сербией. «Иудея и Самария» сербского национального сознания, место, где все произошло, где зародилось королевство Неманичей, обрело свое величие и было уничтожено. Впрочем, в последние десятилетия эта священная земля демографически захватывается не турками, а их историческим приложением – албанскими мусульманами. И про этот регион теперь говорят не «Старая Сербия», а «Косово».

Тем не менее мать Татьяна по-прежнему ненавидит «турка». Если бы не культурная и экономическая тюрьма пяти веков турецкого владычества, коммунизм не мог бы так легко укрепиться здесь, а албанцы, возможно, никогда не стали бы мусульманами и не расселились бы в таких больших количествах на территории Старой Сербии.

У сербов, если говорить словами Элиаса Канетти, тоже есть свои «массовые символы». Точнее, у сербов даже два массовых символа – два огненных столба, которые определяют их национальное поведение и историческое предназначение. Оба восходят к династии Неманичей.

Первый (пониже) – это средневековые монастыри, хранилища искусства и магии, наиболее символичный из которых – в Грачанице благодаря ее близости к другому (и более высокому) столбу – Косову полю, «полю черных птиц», где 28 июня 1389 г. турки нанесли решающее поражение сербам, оставив тела побежденных на растерзание птицам-падальщикам.

Многим народам 1989 г. запомнился как год окончания холодной войны и крушения коммунистической системы. Для матери Татьяны и еще восьми с половиной миллионов сербов этот год означает нечто совершенно иное: шестисотлетнюю годовщину их поражения.

Король Милутин умер в 1321 г., в тот год, когда его мастера-художники закончили расписывать фрески в Грачанице. Сербский трон перешел по наследству его сыну, королю Стефану Урошу, а еще через десять лет – внуку Милутина, Стефану Душану. Душан – ласковое уменьшительное от слова «душа», и от короля с таким именем можно было ожидать, что Сербия достигнет зенита своей славы. Душан санкционировал религиозные свободы и разрешил находиться при своем дворе чужеземным посольствам. Он создал налоговую систему и правовые нормы – кодекс Душана, – которые предполагали осуществление правосудия судом присяжных. Империя Душана простиралась до границы с Хорватией на севере, до Адриатического моря на западе, до Эгейского моря на юге и до ворот Константинополя на востоке. В нее входили Босния и Герцеговина, Черногория, Албания, Македония, Северная Греция и Болгария. Если бы Душану не помешало вторжение венгров-католиков, что вынудило его передислоцировать свои силы на северо-запад, он мог бы провести осаду Салоник с последующим наступлением на Константинополь.

В 1354 г. Душан снова выступил в роли покорителя Византии. Власти Константинополя от безысходности позволили турецким армиям сосредоточиться на востоке, пройти Малую Азию и создать форпост на Галлипольском полуострове, что должно было помешать продвижению сербских войск Душана. Маневр оказался необязательным, поскольку на следующий год Душан неожиданно умер, но имел непреднамеренные последствия: турки остались на Галлиполи и использовали его для вторжения в Болгарию и Грецию. А спустя столетие, в 1453 г., поглотили и сам Константинополь со всей Византийской империей.

Сын Душана Урош оказался последним королем государства Неманичей. Как правитель он был слаб, и сербские феодалы укрепили свою власть за счет королевского двора. В 1371 г. Урош скончался. Чтобы отразить турецкую угрозу, сербская знать избрала национальным лидером князя Лазаря Хребеляновича. В последующие годы турки завоевывали все новые и новые территории на Балканах. Сербы представляли собой главную христианскую преграду в Европе для наступления мусульман, но Лазарь не получал особой поддержки от народов Центральной и Западной Европы. В 1389 г. произошло решающее сражение, которое определило судьбу Сербии и всего Балканского полуострова более чем на пятьсот лет – вплоть до Первой Балканской войны 1912 г.

Я ехал на север от Грачаницы. Дорога петляла между пологих, яблочно-зеленых холмов. Из кассетного магнитофона водителя лились буколически нежные звуки сербской народной музыки, балканский эквивалент мелодий Стивена Фостера. Пейзаж впереди превращался в плоскую, невыразительную равнину – Косово поле, «поле черных птиц».

В тот жаркий июньский день сербские рыцари выступали в боевом порядке, облаченные в тяжелые кольчуги, отливающие серебром и золотом. На шлемах развевались величественные плюмажи. Легковооруженные турки на неутомимых монгольских лошадях раскалывали ряды сербов на части, как партизаны, совершающие дерзкие выпады против регулярной армии. В отчаянной попытке спасти ситуацию сербский князь Милош Обилич перебежал к туркам. Когда его привели в шатер к султану Мураду, Обилич выхватил припасенный кинжал и заколол турецкого военачальника. Но военного эффекта это не дало. Командование немедленно перешло к наследнику Мурада Баязиду («Молниеносному»), который завершил разгром сербов и казнил их вождя Лазаря. (Через несколько лет Баязид уничтожит десятую часть населения другой восточной православной страны – Болгарии.)

Но в сербской поэзии легенда звучит иначе:


Сизый сокол пролетал по небу

От святого Иерусалима,

Ласточку в своих когтях держал он.

Это не был сизокрылый сокол,

Это был Илья, пророк гремящий,

И не ласточку держал святитель,

Богородицы он нес посланье.

Он отнес на Косово посланье;

Опускает царю на колени.

И само письмо проговорило:

«Лазарь царь, честной владыка сербов,

Выбирай, какое хочешь царство:

Предпочтешь ли ты земное царство

Или царство вечное на небе?»

Выбрал Лазарь небесное царство,

А земное царство он отринул.

Он воздвигнул на Косове церковь…

Причастил он и построил войско.

Тут на Косово напали турки.

Вот выходит против турок Лазарь,

За собою сербский князь выводит

Семьдесят семь тысяч храброй рати.

Был их подвиг хваленья достоин.

Все случилось по воле Господней[15].


Попав в полную зависимость от Османской империи и влача жалкое существование с физическими страданиями, экономической эксплуатацией и бедной духовной жизнью, сербы исказили миф о благородной жертвенности. Они наполнили души мстительной горечью поражения. Это чувство поразительным образом напоминает то, что на протяжении столетий движет иранскими шиитами.

Ни Стефан Неманя, ни Милутин, ни Стефан Душан, ни даже святой Савва не вызывают столь ярких эмоций у сербов, как князь Лазарь. Странный персонаж, даже не принадлежавший к королевскому роду Неманичей, провел лишь одно сражение (которое проиграл); как пишет дама Ребекка, он «не сохранил свой народ и остался почерневшей мумией, которая после долгих скитаний нашла покой в монастыре на Фрушке-Горе» [холмистый регион к северо-западу от Белграда].

28 июня 1988 г. начались мероприятия в честь шестисотлетия героической гибели Лазаря на Косовом поле. Гроб с его мощами провезли по всем городам и деревням Сербии, после чего вернули в Раваницу, монастырь, где они находились изначально, до того как их пришлось перенести в монастырь Врдник на Фрушке-Горе. На всем пути при каждой остановке у гроба собирались огромные толпы плакальщиц в черных одеждах.

Сербы крайне чувствительно относятся к поражению Лазаря и его мученической гибели. Толпы визгливых плакальщиц, окружавших деревянный гроб с его мощами, напоминают траурные толпы у гробницы имама Хусейна, еще одного неудачника (но святого для шиитов), который был убит войсками халифа Язида в 680 г. в сражении на территории Месопотамии. Подобно шиитам, неперестроившиеся сербы, подобные матери Татьяне, не признают законность своих временных правителей, будь то османы или югославские коммунисты. В известном смысле они игнорируют реальный мир. Они верят, что недалек тот день, когда князь Лазарь на небесах вернет то, что ему по праву принадлежит на земле. «Каждый [сербский] солдат-крестьянин знает, за что сражается, – отмечает Джон Рид на фронте Первой мировой войны. – Когда он еще был ребенком, мать встречала его словами: «Привет, маленький мститель за Косово!»

Для матери Татьяны и многих других сербов Югославия Тито означала – как и прежняя Османская империя – лишь очередной заговор против сербов. Это объясняется тем, что югославский национализм, как определял его Тито (наполовину хорват, наполовину словенец), предполагал сокращение власти количественно доминирующих сербов с целью умиротворения других групп, прежде всего хорватов и албанцев.

Выделяя албанцам автономную провинцию Косово и определяя ей место в границах югославской республики Сербия, Тито надеялся удовлетворить чаянья как албанцев, так и сербов. Но сербы посчитали иначе. Почему это мусульманские чужестранцы, которые только триста лет назад появились в Старой Сербии, на исторической родине наших предков, должны получить там автономию? Никогда!

Коммунизм подсыпал соли на эту рану. Он утверждал, что сербы должны стыдиться всего, что было в их коллективном прошлом до прихода Тито, что такие персонажи, как Милутин, Душан и Лазарь, были «империалистами», что сербы, погибшие вместе с Лазарем на Косовом поле, повинны в «реакционном национализме»[16].

Накануне битвы князь Лазарь провозгласил:


Каждый сербин сербского колена,

Сербской крови и сербского рода,

Кто не выйдет на Косово поле

И не будет на Косове биться,

Пусть наследников не ожидает.

Сыновей, дочерей не увидит.

От руки его не уродятся

Красное вино и хлеб пшеничный;

Пусть иссохнет род его проклятый![17]


Я видел эти слова высеченными на мрачном, цвета запекшейся крови камне высотой около тридцати метров, установленном на продуваемом всеми ветрами холме с видом на Косово поле. Памятник располагается на постаменте, окруженном бетонными башенками в виде пуль. На постаменте – изображение меча и даты: «1389–1989». На каждой башне – свежий лавровый венок.

28 июня 1987 г., в годовщину поражения Лазаря, сюда приехал амбициозный лидер сербской коммунистической партии Слободан Милошевич. Он указал пальцем в определенном направлении – то, что мать Татьяна называла там, – и, как гласит легенда, поклялся: «Они никогда больше с вами такого не сделают. Никто больше не победит вас».

В этот момент толпа взорвалась радостными криками. Началось сербское восстание против Югославской федерации. Вскоре оно перебросилось и на другие республики. Сербы один за другим находили в себе мужество снимать вселяющие страх изображения Тито со своих домов и магазинчиков и заменять их фотографиями пухлощекого, круглолицего Милошевича. Единственный лидер восточноевропейской коммунистической партии конца 1980-х гг., которому удалось сохранить свою партию от развала, сделал это благодаря прямому призыву к национальной ненависти.

Милошевич лично распорядился возвести этот мрачный монумент на вершине холма. Когда он впервые указал пальцем на пятнистые, безликие холмы Старой Сербии, покрытые клубами дыма от близлежащей фабрики и перекрещенные линиями электропередачи, и произнес «Никто больше не победит вас», он прекрасно понимал, какой эффект произведут эти слова[18].

Весной 1937 г. дама Ребекка побывала в этих же самых местах. Милошевич тогда еще не родился. Она увидела, что означает выражение «поражение отнимает все»:


Истертые, пустые холмы, которые во времена Милутина кипели жизнью… теряются в бескрайних просторах, и путешественник может проехать по ним многие мили, прежде чем встретится с приличной жизнью, где в изобилии изысканной пищи. ‹…› Когда была построена Грачаница, люди питались жирным мясом и дичью на серебре и злате. ‹…› Но, поскольку христиане проиграли битву на Косовом поле, вся эта жизнь исчезла. ‹…› Ничего… не осталось… следы ее прискорбно слабы, слабы, как тень от солнца, подернутого облаками.


Спустя сорок лет слово «поражение» – не просто историческая метафора автора. Это ошеломительная реальность, начертанная рядами черных, закопченных домов с проржавевшими металлическими трубами, хорошо видимых с холма над знаменитым полем битвы. У поражения есть даже имя: Приштина, построенная Тито, населенная албанцами трущобная столица «автономного» Косова, расположенная, словно умышленное оскорбление, между двумя массовыми символами сербов – Грачаницей и Косовым полем. Чтобы добраться от одного к другому, нужно проехать через Приштину.

Приштина была одной из нескольких столиц кочующего двора Неманичей. Дама Ребекка описывает ее как «скучную и пыльную деревушку», которую населяют «мужчины в одеждах западного образца, но более фантастических, чем любое крестьянское одеяние, потому что их портные впервые увидели костюмы только в зрелом возрасте». Сегодня, за вычетом кубистской архитектуры и рынков-толкучек, Приштина, население которой разбухло до 150 000 человек, та же самая «пыльная деревушка», полная мужчин, которые по-прежнему выглядят так, словно до вчерашнего дня не видели ни одного западного костюма.

Только оказавшись в Приштине, я осознал масштаб преступления, совершенного Тито и прочими султанами вплоть до Мурада.

На задних сиденьях автобуса, идущего на юг из Загреба, вокруг меня теснились албанцы с глазами пораженными трахомой. На них были потертые штаны с булавками в тех местах, где обычно располагаются застежки-молнии. Они были мусульманами, но от всех несло перегаром. Даже в самых общепризнанно светских исламских странах это большая редкость. Как везде в Югославии, здесь на каждом шагу – порнографические журналы, и всюду из дешевых транзисторов на полную громкость звучит западный рок-н-ролл. Начался спор за место. Двое мужчин стали кричать друг на друга. К этому я уже привык. Потом они стали толкаться, и дело дошло бы до драки, если бы не вмешались окружающие. Такого я никогда не видел в мусульманском мире, где почти все насилие – политического толка. Внезапно мне стало тревожно. Такого чувства среди мусульман я никогда не испытывал, за исключением территорий военных действий.

Первым приветом Приштины оказалось множество деревянных ларьков, освещенных натриевыми лампами и прилепившихся к стенам блочных многоквартирных домов, как пьяные на изрытых ямами склонах холмов. Угольная пыль, смешиваясь с запахами цемента и помойки, забивала ноздри. Вспомнились пыльные, печеночного цвета пригороды Анкары и Стамбула. Приштина казалась отрыжкой не только турецкого прошлого, но и турецкого настоящего. Автобус по серпантину поднимался на вершину очередного холма. Горлышко пивной бутылки, торчащей из кармана моего соседа, давило мне в спину. Показался новый домостроительный проект: мешанина из бурого кирпича, стекла и кафельных плиток, используемых для оформления фасадов.

«Гранд-отель» Приштины, самый высокий небоскреб города, имел под крышей гордые пять звезд. Лифт напомнил мне исписанную граффити туалетную кабинку. Замок в двери моего номера оказался сломан. Внутри сохранился запах прежнего постояльца – дезодоранта и дыма сигарет без фильтра. Желчно-зеленый ковер испещрен бесчисленными пятнами. Несмотря на кнопочный телефон, все звонки из отеля проходили через оператора, который втыкал штырьки с проводами в старинный деревянный ящик.

Коммунистическое правительство Югославии оснастило отель тремя ресторанами. Каждый зал вместимостью в пару сотен человек имел свой оркестр и одинаковое меню. Все три были пусты. Официанты и оркестранты сидели на длинных кушетках, курили и раздражались при виде каждого посетителя. Немногочисленные гости отеля предпочитали обедать и ужинать где-нибудь в других местах. Когда я задумываюсь, куда делись займы, выделенные в 1970-х гг. западными банками Югославии и другим восточноевропейским странам, я всегда вспоминаю «Гранд-отель» Приштины.

Проблема заключалась в том, что в конце 1960-х и в 1970-е гг. Тито и израильтяне мыслили схожим образом. Но Тито, будучи марксистом-ленинцем, действовал в более крупном и более сумасбродном масштабе. И те и другие считали, что, если ты что-то сделаешь для людей, они перестанут тебя ненавидеть. На Западном берегу Иордана израильтяне строили систему водоснабжения, прокладывали электролинии, создавали систему здравоохранения. Это повышало качество жизни и разжигало массовые волнения, подогреваемые демографической ситуацией и высокими ожиданиями. Разумеется, я чрезмерно упрощаю. Было множество различий между палестинской и албанской интифадами; но были и схожие черты, и знание одной помогало мне разобраться в другой. Ознакомившись с «Гранд-отелем», первый день в Приштине я провел, гуляя по улицам и изучая все остальное, что сделали Тито и его наследники для того, чтобы албанцы перестали ненавидеть сербов.

Выше на холме, над «Гранд-отелем», расположено здание библиотеки Приштинского университета, отделанное разноцветными мраморными плитами. Довольно дерзкое по замыслу сооружение, вызывающее одновременно ассоциации с пустыней и космической эрой, которое скорее можно увидеть на всемирной выставке или в университетском кампусе американского юго-запада. Библиотека располагается посреди огромного пустыря, усеянного битым стеклом и различным мусором. Пейзаж оживляют несколько коз и цыганских детей. Проходя по бурой земле мимо попрошайничающих цыганят, я сообразил, что единственный цвет, которого не встретить в Приштине, – зеленый.

За «Гранд-отелем» возвышается похожая на купол собора крыша футбольного стадиона и спортивного комплекса. А напротив спорткомплекса, словно чудовищный кожный нарост, – блочный многоквартирный дом с провисшими бельевыми веревками, к которому тоже прилепились базарные ларьки. Стрелки выхода со стадиона ведут на рынок – поле боя, усеянное горами мусора и перевернутыми и разбитыми скамейками. Я стоял там вместе с небольшой группой югославских журналистов и подразделением федеральной милиции. На милиционерах, набираемых преимущественно в Сербии, была сине-серая униформа и синие шлемы с металлопластиковыми забралами. Все были с автоматами. Неподалеку стояла бронемашина с работающим мотором, посреди улицы стратегически важное место занимал автомобиль с водометом. Футбольный матч только что завершился. Мы все ждали, когда со стадиона повалят толпы молодых албанцев.

На самом деле мы ждали очередного бунта, которые уже не один год происходили в Приштине. Если бы мир в 1980-х гг. уделял больше внимания этим бессмысленным бунтам, он был бы меньше удивлен той жестокостью, с которой сербы, доведенные до отчаяния неразрешимой дилеммой отношений с албанцами, обрушились позже на беспомощных хорватов и боснийских мусульман.

В конце XVIII столетия Эдвард Гиббон, глядя из Англии, охарактеризовал Албанию как «страну в поле зрения Италии, которая известна меньше, чем американская глубинка». Даже допуская, что в то время американская глубинка оставалась практически неисследованной, замечание Гиббона об Албании остается справедливым и для 1990-х гг.

Устроившиеся в своей горной крепости на Адриатике, как черные орлы, в честь которых их страна названа Шкиперией – «страной орлов», албанцы и в последнее десятилетие XX в. практически оставались загадкой. Подвергшееся тирании сталинского режима, 3,4-миллионное население Албании было готово бросить вызов всему миру.

Албанцы – потомки древних иллирийских племен, которые, по некоторым сведениям, появились на Балканском полуострове даже раньше древних греков и на тысячу лет раньше славян. Албанский язык, шкип, тоже по происхождению близок к тому языку, на котором говорили иллирийцы, и не похож ни на один известный язык. Жестокость и ксенофобия сталинистского режима, проводившегося лидером партизанского движения периода Второй мировой войны Энвером Ходжой, направленные против всего мира и против Югославии в особенности, имеют под собой некоторые исторические основания.

Сербы предпочитают об этом не говорить, но национальное развитие албанцев тоже было приостановлено турками. Единственным ярким пятном в их долгой, темной ночи неволи является личность Георгия Кастриоти (Скандербега), албанского офицера османской армии, который дезертировал, чтобы возглавить антиосманское восстание на родной земле, закончившееся успехом – созданием княжества Кастриоти. После его смерти в 1468 г. начался новый раунд османского владычества, но его пример вдохновил албанцев на множество смелых (хотя и безнадежных) актов сопротивления турецкому султанату, а также стал сюжетом поэмы Генри Лонгфелло и оперы Антонио Вивальди.

Во время Первой Балканской войны 1912 г. турецкое господство в Албании стало рушиться, но албанцы снова оказались один на один с более сильным врагом. Сербы, греки, болгары вторгались в Албанию под предлогом ее освобождения от турок, но на самом деле имея в виду поделить ее на сферы влияния. Встреча великих европейских держав 1913 г. привела к созданию независимого государства Албании, за вычетом мусульманской провинции Косово, которую захватили сербы.

Через год, в 1914 г., сербские войска снова вторглись на территорию Албании. Когда в страну затем пришли преследующие сербов австро-венгерские войска, албанцы их встретили с радостью. «В своей крайней беспомощности роскошь выбирать себе защитника им была недоступна. Они [албанцы] обратились бы за помощью к самому дьяволу», – пишет албанский автор Антон Логоречи в книге The Albanians: Europe’s Forgotten Survivors.

Поражение и распад Австро-Венгерской империи везде на Балканах были встречены с радостью, но для албанцев это означало, что они утратили своего единственного друга и опять остались один на один с алчными соседями.

Вторая мировая война для Албании ничего не изменила. В апреле 1939 г. в Албанию вторглась фашистская Италия, что, по словам Логоречи, «едва ли вызвало хоть морщинку на водах умиротворения». Когда войска Муссолини в октябре 1940 г. вторглись в Грецию, греческий премьер-министр Иоаннис Метаксас заявил, что его войска будут бороться не только за возвращение греческих территорий, но и отвоюют Албанию. Албанцам, таким образом, пришлось сражаться не только с оккупантами-итальянцами, но и с греками-освободителями.

Летом 1943 г. режим Муссолини рухнул. На смену итальянским войскам в Албании пришли войска нацистской Германии. Сопротивление возглавил тридцатипятилетний Энвер Ходжа, который получил образование во Франции и там же стал сторонником коммунистических идей. Он нанес поражение не только нацистам, но и всем албанским силам Сопротивления, не разделявшим его коммунистических взглядов.

Конец ознакомительного фрагмента.