II. Разбег
Для тех, кто верит в тайную символику оккультного, теургию чисел и в малообъяснимые народные приметы, наверно следует сказать, что полное название организации, в которой предстояло это сделать, в стандартную печать с гербом едва вмещалось. Он просит извить его за этот фельетонный слог и вольность некоторых сопоставлений, к которым прибегает, только для того чтобы передать то состояние, ту меру восприятия и гамму ощущений. Почти зеркально отражая состояние морали в обществе и в то же время, узурпируя ее, служа по разным поводам и камнем преткновения и оправданием, такое отношение к иным, как бы избыточным и наносным чертам действительности, преобладало в головах людей как независимо не от чего, – внося разлад в порядок восприятия, разменивая чувства и исподтишка подтачивая ум, насколько понял он впоследствии. Не осуждая никого, он это просто констатирует и бесконечно сожалеет.
Одна из многих в ведомстве Госснаба, организация, с которой волей случая свела его судьба, образовалась некогда из распадавшейся как закипающий конгломерат структуры Совнархоза (регионального учреждения, входившего в систему органов централизованного управления экономическим развитием страны, однако за свой срок, как было принято считать, искусственно раздувших свой служебный аппарат и от бациллы местничества прогоревших). Не пожелав плодоносить на том же оскверненном месте, она расположилась в только что тогда отреставрированном здании, двусмысленный античный экстерьер которого, периодически каким-нибудь газетным пасквилем напоминая о себе – по части инженерных ляпов и канувших куда-то средств, более ста лет, хоть с точки зрения архитектурных форм и незаслуженно, знаком был твердолобым обывателям как «пантеон». На примыкающую к левому фасаду магистраль у сквера еще с тех пор, когда здесь заседали Городская дума и Управа, смотрели ионического ордера с волютами беленые пилястры. А со стороны центральной площади, где дважды в год, бывало, проходили праздничные шествия, и загустевший воздух бравурными маршами пронзал оркестр, союз двух эротичных от приспущенных туник кариатид у входа венчал классический, с шестью декоративными надстройками фронтон. Из экскурса в историю вопроса выходило, что эти самые надстройки появились позже или были сделаны не по тому проекту, из-за чего на общем плане ими создавалась диспропорция и визуальный диссонанс. Рассказывали также, что в былое время в среде специалистов это вызывало прения, и отголоски разногласий какими-то путями просачивались в рубрики газет. Как полагалось в ту многоречиво-молчаливую эпоху, расчет был сделан кем-то, видно, на живые отклики читателей. Но он не оправдал себя. Город был малоподатливый, купечески-кондовый и инертный, к такому плюрализму мнений не привык: пока ученые мужи махали саблями, стоял себе, как хитрый мужичок на бугорке, поглядывал со стороны, в горячую дискуссию предпочитал не вмешиваться. И как до этого бывало уж, ни в чем не прогадал. Спор оказался вновь ненастоящим, спекулятивно-затяжным, о чем свидетельствовали две разноречивые статьи в крикливой профсоюзной областной газете. Ввиду того у зорких горожан сложилось убеждение, что к архитектурным формам здания хотели как-нибудь придраться, вылить на него ушаты грязи то с той, то с этой стороны, но даже это сделать толком не смогли.
Надстройкам, впрочем, было все равно: своим чешуйчатым, окрашенным в зеленый цвет кокошником, с пятью его уменьшенными копиями и бельведерами, как смотровыми башенками вдоль карнизов, они наперекор всему по-прежнему увенчивали кровлю, притягивая взоры всех приезжих, и феерически, давая пищу для воображения, несокрушимо реяли в рассеянной ночной иллюминации как боевые скифские шатры!
Но это было еще до ремонта. Ни конкурсов, ни тендеров, прозрачных как стекло, тогда не проводилось. И после завершения восстановительных работ, из нескольких организаций, оспаривавших свое право здесь обосноваться – по «исторической преемственности», как утверждалось в прогрессивной хронике тех лет, но больше, поговаривал народ, чтобы заявить свою амбицию и укрепить авторитет, по мнению властей, только у одной был подходящий для того калибр и вес. (Во всем равняясь на Москву, благонамеренные городские власти, понятно, редко ошибались). И в обход восьмиразрядного, – «Облглавзаречпромнечерноземкомплектснабсбыт», ономастического перла первых пятилеток, она с властолюбивой кротостью именовалась Управлением.
Статиков нисколько не юродствовал, припоминая свои первые шаги на новом поприще, и не пытался, хоть непреднамеренно, преподнести их в свете настоящего: такой стиль был пронизан духом того времени, которое и так и сяк подтрунивало над прежним умонастроением, ломалось точно взбалмошная барышня на выданье, но не решалось напрочь отказаться от него. То, о чем во всеуслышание сказать еще стеснялись, кратко можно было передать примерно так. «В великом ли великое? – спрашивало время.– Суть в том, что есть? или суть в том, что ею кажется? Как посмотреть еще, совсем не факт. Глядишь, и в малом есть немалое. Посмотришь, так, спускаясь с гор и набирая мощь, несущийся стремительный поток благоволит ручью. Большому камнепаду – камни. Дуб кренится и крошится. Бамбук с лещиной – гнутся. Скала принадлежит лишайнику и мху». Понятно, что у времени, как водится, на всё про всё тут был один аршин: стилистика всех хлестких обобщений такова, что, как ни поверни, все правильно. Но если б еще можно было усмотреть в характере хитросплетения эпох хоть что-то объективное, так время вроде не меняло ничего: как говорила «Книга перемен», оно лишь создавало общий облик, свой неповторимый колорит. Всё определялось местом и людьми, да еще – случаем. Как и везде. И в этот распорядок надо было встраиваться.
Благодаря протекции, его оформили в огромный штат рассыльным, его обязанностью было разносить бумаги. Плутая с непривычки по разветвленным переходам с крутыми винтовыми лесенками, ведущими все что-то не туда как лаз червя, с круглыми оконцами под самым потолком как с никотиновым бельмом (то ли их намеренно не мыли для разнообразия, то ли от ведра не доставала швабра), и тупиками на периферии, он осматривался. Чаще всего он заходил за поручениями в плановый отдел, который был на третьем этаже, у актового зала и фойе с мраморной молочно-розоватой колоннадой. Здесь суета изрядно выдыхалась, с кряхтением, на каждом маршевом броске остро поглядывая снизу вверх и про себя неуважительно поругиваясь, преодолев 126 ступенек застланной тугим ковром парадной лестницы. – И безраздельно, поистине похожий чем-то на османского пашу или калифа, – с «размахом и по-барски своенравно», – преподносили для понятливых и шепотком, – властвовал Доронин Хоздазат Давлатович. По сведениям дотошных дам, которым в сообщениях такого рода чревато было бы совсем не доверять, он был с персидской именитой родословной. Может, из Шираза, уверяли, или из Тебриза, – не упустив упомянуть в такой связи и дабы окончательно уж охмурить своей непревзойденной эрудицией: несметные Мидийские владения, древние Урарту и Ассирию; державную династию Ахеминидов, явившихся затем из Фарса Сасанидов; возникший здесь потом Арабский халифат, за этим тюркскую Сельджукскую империю, походы Чигис-хана, Тамерлана и заодно основанный в Тебризе, с участием рубля и фунта, Шахиншахский банк. Затем происходила выразительная пауза для поправления кулонов на груди, и взгляд смотревших прямо в сердце глаз больше говорил, чем спрашивал.
– Ну, слышали когда-нибудь? Чего же вы такой необразованный? Попросите, так просветим! Вот так.
Но легендарный перечень заслуг Доронина на этом не заканчивался. Вдобавок ко всему в свои года (точнее, ему было 42, что тоже было из разряда совпадений и по закону нумерологических вибраций, взаимодействуя с названием организации и числом ступеней в лестнице, как бы замыкало круг) он выглядел как экзотический самшит, был почитателем Омар Хайяма и Руми, газели коего мог процитировать на пехлеви. И до недавних пор был не женат.
Такие сведения, преследуя, как правило, обыденную цель – расположить к себе, при этом что-нибудь да выведать, распространялись веером как среди еще неискушенных соискательниц удачи, которые, выскакивая замуж, или увольнялись или уходили сразу же в декрет, так и среди тех, кто приглянулся жгучим сердцеедкам. Но непременно – тет-а-тет. Что послужило отправным моментом и закваской их исчерпывающих изысканий, откуда взялся этот фантастически раздутый женским честолюбием портрет, сыгравший после злую шутку, и спрашивать-то было неудобно. Сам же Хоздазат Давлатович, без ведома которого на третьем этаже не пролетала даже муха, держался так, будто ничего такого о себе не знал. Но чтобы не прогневать дам, надо было сообразно отвечать на их заигрывания и всё выслушивать, притом, являя своим видом полную готовность ко всему тому, чего могло стать продолжением знакомства и что, при большей или меньшей увлекательности, по существу оказывалось выше сил. – Что метит лишь на видимость общения, не может быть ни искренним, ни обязательным.
Все руководства и инструкции он получал от моложавого секретаря, Элеоноры Никандровны, которая согласно перепевам тех же чаровниц из машбюро, была по паспорту единожды разведена, работала тут уже десять лет и потому была неписаной владычицей организации. Со всех сторон обложенная разной канцелярской утварью, а в емких полостях стола – кульками с арахисовой халвой, фисташковым шербетом, иранским черносливом в шоколаде и более унылым ассорти отечественных сладостей, она сидела против входа в кабинет Доронина. Как и надлежало ей по должности, без ведома того дальше своего стола она не пропускала никого; в порядке делопроизводства была рассеянна, ревнива, но строга. И за глаза ее все называли Шамаханской (шутливо искажая окончание ее фамилии и выделяя гласные на тот манер, как это делала она). Роман их развивался тяжело и бурно. И он об этом должен пару слов сказать.
Как выросшая из одежек кукла Барби у своей машинки, с лиловыми губами бантиком и пышно-белым розмарином бюста в декольте, она – или гуляла пальцами по клавишам позвякивающей в каждую строку и забивавшей мягкий знак «Олимпии» или же орудовала степлером, когда он появлялся пред её очами. Имея к этому особый нюх, начальство узнавала по шагам, чего сопровождалось или легкой судорогой мышц лица или ласковым наклоном головы. При приближении кого-нибудь другого она приподнимала очи с таким же точно выражением, как если б мимо пролетел комар или отвалилась крошка штукатурки, и продолжала заниматься тем же, – жуя чего-нибудь или увлеченно, как это делают облизывающие лапы кошки, посасывая леденцы. В надежде, что она когда-нибудь прервет свое священнодействие, он скромно останавливался подле ее трона и терпеливо ожидал. В зале по приемным дням бывали посетители со срочными бумагами на подпись, а то и вовсе незнакомые между собой, не из отделов Управления, с каким-нибудь больным вопросом или ходатайством. Они могли сидеть подолгу на диванах, гадая, когда им улыбнется счастье и барышня, произнеся с ошибками фамилию, кого-то пригласит «пройти». От ожидания им становилось тошно и, стоило в двери кому-то появиться, как все прекращали перелистывать журналы и изучающее смотрели на того. И вот, когда уже немели ноги, и меж лопаток начинали пробегать мурашки, ее величество рассерженно взирала вверх; перечить ей ни в коем случае и уж тем более при «всяких ходоках» не допускалось. Сначала взгляд ее кумулятивным прессингом вонзался в пояс как в некое препятствие, перекрывавшее собой всю панораму, за этим, как бы удивляясь, что эта часть еще цела, на четверть поднимался.
– Ах, это снова вы? – произносила она так, что люди на диванах с облечением вздыхали. Затем, посасывая леденец, она рассеянно оглядывала стол, пытаясь отыскать те документы, которые он у нее уже забрал.
Как скоро он заметил, предметом ее неуемной страсти были разномастные – из «дружественных европейских стран», карандаши и плоские, тогда еще в новинку, маркеры, разложенные как на грядках по своим коробочкам. Не зная чувства меры, она не уставала повторять, что всем своим хозяйством непрерывно пользуется. Она была непреднамеренно правдива в этом отношении: ассортимент был соразмерен, если это позволительно сказать, ее почтенной корпуленции, а также, если верить слухам, созданному ей образу влияния на руководство. И этим имиджем, более всего, ценя услужливость и исполнительность в других, благоговея перед всякой властью и рабски презирая всех входящих, она неимоверно дорожила. Особенно она питала слабость к – Faber-Castell, уже очиненным, трехгранным, которых в розничной продаже не было, и, кроме того, грифели тех при необходимости дальнейшего затачивании, – что виделось ей верхом совершенства, – не ломались. Чтобы ее как-нибудь задобрить, Статиков нахваливал ее рабочий стол, который был, наверное, из очень ценных пород дерева, а также позволял менять свою геометрическую форму от плоско-симметричной «П» до, несомненно, более солидной «Г»; затем расспрашивал о прочих канцелярских принадлежностях. И в заключение, чего ей тоже очень льстило, какой-нибудь из импортных карандашей одалживал.
Он никогда не пользовался взятым и ровно через час вручал обратно, опять оказываясь в фокусе двух карих глаз.
Сварливая и привередливая – не так по нраву, как своим императивным полномочиям, на этот раз она откладывала в сторону дела и прорицала точно Пифия, с шипящим придыханием и вкладывая в это свой подтекст:
– Вааша пунктуальность делает ваам честь! Вы многообещаающий курьер дэпэш!
Карандаши с депешами тут были ни при чем подавно. «Мой милый донжуан!» – читал он по её коварным, как потревоженный сераль, очам.
Ломая все каноны служебно-романтического жанра, и по рассудочным прогнозам более напоминая раковую опухоль, их шашни развивались добрые полгода. Она была его лет на двенадцать старше, довольно вспыльчива, хотя – отзывчива, когда другим бывало плохо. При этом – неглупа и рассудительна во всем, чего касалось ее женской репутации, и без того небезупречной, уже подмоченной людской молвой. Он ненамного бы ошибся, если бы сказал, что к полному исходу их нештатных отношений нажитая тяга к романтичным приключениям уже соперничала в ней с чувством безотчетной платонической любви, расцветшей как подснежник на припеке. Сорвать тот и приобщить к вечернему букету в своем солидном будуаре казалось ей недопустимым святотатством. Так что она этим первоцветом вволю тешила себя, но, опасаясь кривотолков, предпочитала упиваться, как дорогим фетишем, издали, – взяв тут на себя еще мало завидную наставническую роль. В перепадавших между дел минутных разговорах она с большим искусством всячески скрывала свои чувства или облекала это в материнскую опеку.
– Я слышала, вы зачастили в маашбюро? – раз прорвалось у нее в качестве такой сентенции. – Не верьте этим барышням, всё лгут. Неряхи и распутницы, всё только воду балаамутят и перед кааждым встречным поперечным юбки задираают. Сплошной Гоморра и Содом. Не дайте этим папильоткам окрутить себя! Вы слышите? Остерегаайтесь!
Но следует отдать ей справедливость: будь она не так умудрена, их отношения в той пораженной неформальным Купидоном обстановке наверняка закончились бы более банально. Когда он не сумел вернуть, должно быть, выроненный где-то по дороге карандаш и откровенно обо всем ей рассказал, она в ответ призналась, ладно еще без свидетелей, – держась за степлер, судорожно хряскавший в ее руке, и от смятения прижав к себе скоросшиватель, как на Библии:
– Вы меня едва не уморили, дорогой! По-женски даже жааль. Вы предстаавляете? Но я вас, к счаастью, не ошиблась! – И густо покраснев от удовольствия, расхохоталась.
Наверно эти безответственные отношения, с густым начесом флирта или лицемерия, с позиций нынешнего дня можно было расценить иначе. Но благодаря судьбе так вышло, что не это было его главной встречей здесь. Ну да. А что есть в жизни главное? Быть может, главное всегда стоит и ждет, а всё случайное бежит куда-то? Понятно, это он сейчас так думает. Или вот еще такой вопрос: как много стоят те или иные наши убеждения, когда один бесславный миг способен разом изменить и нашу искренность и то, что раньше нами виделось как цель?
Стараясь выработать аккуратность, папки он носил в опущенной к левому бедру руке, обхватывая снизу корешки ладонью. Решив придерживаться строгого порядка, он не рассчитывал на то, чтобы его за это похвалили. Как по отдельным качествам ума, так и по целостному складу психики ему гораздо проще было выполнять такие операции, когда не приходилось отвлекаться на бесконечные поклоны и приветствия, запоминать ту произвольную последовательность, в которой надо разносить бумаги, и безошибочно знать всех, к кому он заходил, по именам. Поэтому, обычно занятый своими мыслями, он был до крайности несобран при выполнении того, чего входило в круг его обязанностей, путал назначения по срочности доставки, сбивался с самим же установленного алгоритма, и поначалу ему было нелегко. К тому же пока он делал марш-броски по этажам, пальцы от усердия потели, предательски запечатлеваясь на пупырчатой поверхности, и перед раздачей приходилось протирать взопревший дерматин платком.
И вот, за этим действием его раз кто-то подтолкнул, злосчастные «дэпэши» сшивками и вперемешку разлетелись. Едва не выронив и папку, он в недоумении глядел на полубога в черной тройке, прыгавшего подле точно жаба по паркету. (Такое было впечатление при взгляде на него: истинно, как жаба, занятая поиском каких-нибудь букашек на болотной пустоши). Прыгая, тот что-то тараторил, при этом норовил своим локтем всё отстранить его, когда он пробовал помочь.
– Раз, два, три. Четвертой, самой проклятущей, не хватает. «А» упало, «Б» пропало. Эка незадача, вот те раз! Простите милостиво, сударь, уж я без этих шалостей никак.
Делать больше ничего не оставалось, кроме как стоять как увалень, столбом и ожидать. Сотрудник был, похоже, не в себе; и вообще, здесь так вести себя не полагалось.
– Вестимо нет: не принято, не привилось, не полагалось! – закинув голову, радостно и оглушительно воскликнул тот. – По совести сказать, я сам как увалень: коли одно найду, так уж другое верно потеряю. Уж чем Господь пожаловал, тем до могилы наградил. Уж это так. Да ведь не всякое же лыко в строку, а? Простите, упустил осведомиться в этой суводи. А вас по отчеству как величать?
Статиков конфузливо представился: пока его все называли лишь по имени, ничем не выделяя из других рассыльных, которые своим радением со стороны напоминали, может, взмыленных чистопородных скакунов. Так что чего уж было удивляться его смущенному потерянному виду.
Мужчина перестал возиться на полу, внимательно взглянул, и по его лицу скользнула тень сомнения. Ответ был им воспринят озадаченно.
– Эвон отколь ростки у вас. Заходный имать быти? А что, в солянке нашей не убудет. Шериветев. Да вы обо мне уже слышали?
Растерянность, пожалуй, чего доброго могли принять за неотесанность, а тугоумие за непочтительность: до этого они встречались только мельком и нечего пятнавшего или нелестного, на что тот вроде намекал, Статиков о нем сказать не мог.
– Это вы-то?..
Шериветев снизу вверх уставился зрачками выкаченных глаз, будто выковыривал ответ на свой вопрос. Но тут поднялся и расплылся в сахарной улыбке:
– Хм, а ведь и впрямь!
Все вышло точно в ступоре и страшно неуклюже. Отдав бумаги, сотрудник снова извинился, за этим как-то чопорно расшаркался и скрылся.
Кляня свою неловкость, Статиков стал разбирать у подоконника перемешавшуюся почту с налипшей на поля пыльцой. Документация предназначалась для архива: там скрупулезно проверяли всё, разглядывая чуть ли не под лупой каждый плохо пропечатавшийся знак, словно это дарственные или закладные, и если находили непорядок, то делали в сопроводительной свои шифрообразные пометы. Так что в результате приходилось часть документации нести обратно, ждать, когда все «исходящие» исправят, и после возвращаться. Бывало, что он дважды в день проделывал такие круговые путешествия в архив, который был на первом этаже в другом крыле, за дверью со звонком и, как часы с кукушкой, тут же открывавшимся окошечком. Особого труда это не составляло, но отнимало уйму времени, которым можно было бы распорядиться более результативно. И погодя, когда он понял, в чем был смысл придирок, то его подмывало даже самому исправить мелкую неточность или опечатку. В своем не больно лестном допущении сотрудник вообще-то не ошибся: раз уж ему это поручили, он мог бы исподволь узнать чего-нибудь из этих отслуживших рапортов и заявлений. Но для чего? ему это и в голову не приходило! Среди пронумерованных страниц на глаза ему попалась мятая служебная записка с услышанной до этого фамилией в углу: «от Шериветева В. А., вед. экономиста».
Чувствуя себя воришкой, который ненароком влез в чужой карман, он дважды перечел набросанный как не с руки немногословный текст, более напоминавший ребус. Почерк был каллиграфический, с уздечками и завитушками над прописными буквами, сжатый и забегающий строками вверх.
«В четверг 10 апреля опоздал. Засим, в моё отсутствие в Саду все шло по графику за исключением обеда».
По смыслу заковыристой записки, как это не читай, – прикинул он, – события в «четверг» происходили задом наперед и были как под флёром закулисной мистики. Речь могла идти лишь о приемной с отдельным штатом персонала, который лично отбирал и ежегодно обновлял Доронин, придерживаясь тут выверенной практики. Шериветев тоже находился в этом штате, но если даже ему многое позволено, для статуса служебной такое изложение было неприемлемо: по форме чересчур задиристо, да и высмеивало что-то. А между тем в самом подателе, который так цветисто это настрочил, нельзя было отметить ни одной черты, хоть чем-то выделявшейся: как ловко этот плут всё разыграл!
Как это свойственно персонам незадачливым, Шериветев оказался легок на помине: хотя часть коридора перед закутком, где Статиков стоял, еще минутой ранее была пуста, Бог весть, откуда взявшись, выглянул из-за плеча, старательно и со значением покашливая.
– Эка услужил! все ли разобрали?
С намерением ретироваться ничего не вышло. Шериветев тут же сделал обходной маневр: выкинул колено, словно бы заправский клоун в пантомиме, взмахнул по-капельмейстерски рукой и прытко прихватил за полу пиджака. В его расхлябанных манерах, в фигуре, точно на шарнирах, и в обволакивавшем мягком взгляде, казалось, было что-то несуразное или неладное. Непрошено явившись и перебивая деловой настрой, это выводило из себя, да и нисколько не увязывалось с тем, о чем и как он говорил.
– Сиречь такое правило, я вам скажу: уж как проспал, предупреждай! – подобострастно и с ужимками промолвил он. – Доронин, разлюбезный наш, как эталон. А остальные вынуждены мешкать: где бы вышел пустячок, какой, а так, – пока ещё при наших коммунальных бедах связь наладишь? Потом, извольте уж и объяснительную дать, для профилактики. Только вот зачем они ему нужны, такие письмена, ежели он их по пятницам, поверите ли, сударь мой, яко векселя гашеные в корзину отправляет? Не знаю, право, как и понимать.
Пытаясь отогнать видение, из тех, которые бывали в детстве, – будто он у вогнутой зеркальной линзы, до ужаса, куда б ни посмотрел, гипертрофировавшей всё, Статиков, сжимая папки, отступил на шаг. Уши у него горели. Тогда же у него мелькнула мысль, что эта встреча неслучайна.
И верно, неслучайна. Если отойти от хода изложения и ненадолго забежать вперед, – знакомство с Шериветевым станет знаменательным в его судьбе, по-своему преобразит карьеру… Но будет ли он так уж благодарен этому?
На том или ином отрезке времени внешнее, как он считал, в большей или в меньшей степени, определялось все же – внутренним. Уж так от сотворения, видать, заведено и всё разумное на тот же образец устроено. Заведено-то правильно. Да только с этой степенью не всё так ладно обстояло: на службе быть самим собой не удавалось. Он был таким, как помнил самого себя и знал, по отзывам со стороны, и – не-таким. Так надо, думал он, чтобы его ни в чем не заподозрили напрасно, ибо у людей свои стереотипы и пристрастия и, если уж они чего не понимают, то… Внутренне он вроде не менялся, но иногда себя не узнавал. Личность самого Трофимова, с его как будто бы проснувшейся виной перед отцом и настоятельной опекой, была отнюдь неоднозначной. Но у рассудка был тут свой загашничек, чулан. Когда он рассуждал об этом, то сам расценивал такой загашничек двояко: практически тот был необходим, поскольку жизнь не каждую минуту шла по маслу, и приходилось чем-то жертвовать в себе – или уж подлаживать и перекраивать под более приемлемые месту интересы или же откладывать до лучших пор. Но даже если никаких накладок не было, его не покидало беспокойство, будто он идет по хлюпающей хлипкой гати, боясь и оступиться и взглянуть назад. Какой ценой потом он должен будет заплатить за это? Настолько ли он прав в своем предположении? Или это сущий вздор, над каковым не стоило и голову ломать, – в нем просто говорит наследственная мнительность отца? При следующей встрече с Анжелой над этим стоило поразмышлять!
«Чего ж тут размышлять?»
Подозревая, что ослышался, он обескуражено взглянул на сослуживца. Но тот, не замечая его мины, самозабвенно изливался в откровениях, как это бывает между давними приятелями, которые сто лет не виделись; при этом пальцами одной руки держал за пуговицу пиджака, покручивал ее, желая напрочь оторвать.
– А я по складу, знаете, не то что из завзятых неудачников, а как-то уж всё на виду, да на слуху, ага. На службе так совсем не то, что дома, прямо наказание. Прикиньте вот: ежели, к примеру, там сума, какая или ларчик драгоценный свалятся к ногам, так непременно уж при всех. А глаза у вас умные. Смекаете, зачем я говорю?
Дело могло кончиться плачевно. Статиков готов был провалиться от стыда: потом он сам же будет костерить себя за то, что не прислушался к рассудку, сразу ни ушел.
– Ну и зачем? – вовремя вмешался властный баритон.
Голос был из-за спины, как благовест, инкогнито. Это был изысканный прием Доронина: неслышно, точно ягуар в вольере, шествуя по коридору, с дремотной щелкой, как могло бы показаться, близоруких глаз, он мимоходом добавлял какую-нибудь реплику или директиву к разговору подчиненных. – Чего производило впечатление берегового оползня или лавины, но по преимуществу тогда, когда те суесловили и забывались так, что ничего вокруг не различали. Воспринималось это как предупреждение, служа, как правило, предвестником развернутой головомойки на летучке, к тому же обладало той особенностью, что зачастую оставляло ротозеев в полном замешательстве по поводу своих масштабов и причин. Доронин крайне редко прибегал к формальным письменным взысканиям в приказе, использовал для этого другие средства: на каждого сотрудника им велся как бы табель успеваемости, включающий все промахи и плюсы по мажоритарной накопительной системе, от застолбленных норм которой он, будучи по-своему порядочным, на шаг не отступал. При этом же он был неизменно вежлив и корректен, не доходил до резких замечаний, но и никогда не объяснял мотивов своих действий. Видимо, он полагал, что стоящий сотрудник, если обладал уж своей собственной позицией, так должен был об этом догадаться сам. На всякие его «макиавеллевские» методы начальство Управления смотрело косо, мирясь с таким нововведением как с временной и вынужденной мерой: пока никто жаловался, а для порядка в этом не было вреда. Присвоив себе право вмешиваться в личные беседы, которых быть на службе не могло, он регистрировал реакцию на замечание, и сам же будто бы досадуя на выявленный ляпсус, уходил.
Интуитивно, без карающих осечек, Статиков тогда еще не научился предугадывать. А о позерском умничанье думал так, что если человек рассудочно и за семь верст – планирует, то вносит искажение в свое ментальное пространство, ибо, поступая так с какой-нибудь своекорыстной целью, он выпускает из расчетов как переменчивую вязь явлений, так и – часто небеспочвенно – еще несостоявшегося самого себя. Потенциально, для карьеры любое упущение, вдобавок с нарушением субординации, могло стать черной меткой. Причем для пользы дела, как позже оказалось, в своей двухкамерной душе Доронин мог быть либералом: держа на мушке собеседника, на все лады клеймил заезженный квасной патриотизм и сокрушал как на живца рискованными аллегориями. Но в подчиненных это не любил.
Вальяжно-обходительный, в приколотом к рубашке броском, как из канифаса галстуке и с бежевой тряпицей из нагрудного кармашка, в тон, он дружелюбно посмотрел и будто подмигнул:
– Держите марку, люди всякие. Один вон и радивый вроде и способный…
Статиков непроизвольно обернулся. Но Шериветева уже и след простыл.