Вы здесь

А потом пошел снег… (сборник). Повести (А. Г. Малкин, 2015)

© Малкин А., текст, 2015

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2015

* * *

Повести

Середина лета

Кличка у него была Конь – сначала, во дворе и компаниях, из-за фамилии, а потом уже за сходство – он на самом деле по складу своего характера, по отношению к жизни и чувствам, был не скакун, не пристяжной, не битюг, не рысак и, конечно, не иноходец. Он был коренник – Конь, Конев.


К фамилии он сначала привык, а потом, втянувшись в жизнь, и полюбил, а вот к имени Энгельс, которое ему услужили перепуганные советской властью родители, привыкать не хотел и звал себя химическим именем Гелий.

Те, кто его любил и потакал, не переча, звали ласково Геликом или Гелечкой, маме он позволял и Лелика, и жизнь текла в ладу и согласии с ними.


Но однажды в профкоме – было такое место в Советском Союзе, где простым смертным членам профсоюза – а Гелий, как и все тогда, в добровольно-обязательном порядке в нем состоял, – выдавали разные бесплатные путевки. Советский Союз был вообще странной страной, во многом опасной, но и удивительной. Например, там многое было бесплатным. Квартиры были бесплатными, и земля была бесплатной, и больницы, и школы, и институты, детсады, рестораны, полеты на самолетах и поездки в метро – все было практически бесплатным. В общем, в свои шестьдесят с хвостиком Энгельс Петрович, со своей черной конверточной зарплатой, на фоне тех цен мог бы чувствовать себя богатым и позволить себе многое. Но раньше Гелий, как и все, работал тоже практически бесплатно. Ну, в том смысле, что деньги, конечно, платили, но столько, что хватало на остальное, тоже необходимое, скажем прямо, еле-еле. Поэтому было принято забегать в профкомы, где талоны на продуктовый заказ к празднику или ссуды в черной кассе на покупку югославских сапог, можно было иногда совершенно неожиданно отхватить и что-нибудь совсем уж бесплатное, в виде поощрения членам профсоюза.

Вот и Гелию неожиданно обломилась путевка на турбазу под Севастополем, и он, вполне состоявшийся тридцатилетний гражданин, уже выбравший себе женщину и родивший ребенка, но пребывающий в мечтах о чем-нибудь таком, совсем необыкновенном, не раздумывая ни минуты, собрал чемодан и помчался туда, где никто ничего еще не знал про будущую незалежность и где один карбованец пока стоил ровно один рубль.

Он сел на портовый катер вместе с толпой живописно раздетых отдыхающих и поплыл мимо подлодок и крейсеров, на другую сторону бухты, на встречу с ней, с Олей Мороз, которая уже появилась здесь днем раньше, прилетела из Химок, что под Москвой.

Устраиваясь во втором девчачьем корпусе, она собиралась позагорать, наплаваться и передохнуть перед зимой, совершенно не собираясь ничего менять в своей уже сложившейся семейной жизни. Хотя кто знает, что за мысли бродили в голове этой милой, сдержанной девушки, страстную натуру которой выдавали только очень тихие, серые, прозрачные глаза. Иначе, собственно, с чего бы это ей нужно было ехать сюда одной, в это сумасшедшее сборище воспаленных солнцем и страстями молодых строителей коммунизма. Стройотрядовская прежняя юная жизнь, похоже, никак не оставляла ее и баламутила воображение, что, конечно, не могло оправдать ее, но с другой стороны, так хотелось возобновления чувств, прежних, о которых начала забывать.


Это будущее, эта возможность пока только клубились на горизонте, превращаясь в грозовую тучу с молниями, громом и водопадным дождем, который смоет грехи и освятит, конечно.


Две недели – маленький или нормальный срок для поворота судьбы? Иной годами медленно перебирает ногами привычную колею и думает, что так будет всегда, смирившись со своим уделом. Но обязательно и у него случатся роковые две недели, два дня, два часа, две минуты, которые перевернут пространство вокруг и заставят жить, заставят выбирать. Если, свалив вину на обстоятельства, не решишься – то не увидишь возможного. Если решишься – потеряешь настоящее. Как рассчитать, чтобы не поменять обертку на обертку? Может, просто считать не нужно? А это умеют не многие.


Турбаза, по словам попутчиков, была на самой верхотуре крутого берега, над синей, с огромными радужными разводами от нефтяных пятен, воде бухты, по берегам которой, кроме кранов судоремонтного завода, доков и множества причалов с коробочками военных кораблей, окрашенных в серо-сталистый, сводящей зубы в ломоту шаровый цвет, весело громоздился южный город, раскидываясь во все стороны, и вверх, и далеко вглубь кварталами белых и розовых зданий, самой невнятной, но ужасно живописной малороссийской архитектуры.

По круто забиравшей вверх, пробитой в желтом песке с рытвинами и промоинами от потоков дождевой воды улице можно было забраться только на вездеходе или пешком. Он ухватил чемодан за ручку и, забросив его себе на спину, почапал по жаре голый по пояс, но в новеньких американских джинсах и, конечно, адидасовских кроссовках – мечте любого советского жителя тех лет. Форс был дороже денег, и держать его надо было с первой минуты.

На вершине яра с одной стороны был крутой спуск по каменистым тропинкам к морю, уходящему за горизонт круглой синей линзой и лениво лоснящемуся на солнце, с другой – стояли запертые на висячий замок дряхлые, давно не крашенные железные ворота, знакомые любому советскому человеку еще с пионерлагеря, армии, а тем, кому не повезло, – тюрьмы.

Калитка была распахнута настежь.

Гелий, обмахнув пыль с джинсов и натянув ковбойку, пошел устраиваться на постой. Внутри было все устроено так привычно и до боли знакомо, что он без труда нашел коменданта, определившего его в первый корпус. Не удивился тому, что пропустил последнюю кормежку и теперь до утра мог рассчитывать на кулек семечек, которые купил на станции, и воду из дюралевого бачка с жестяной кружкой на длинной цепочке, который стоял на табуретке в углу спальни номер пять. Из восемнадцати панцирных коек заняты были только две, пружины которых свисали до пола, навсегда обессилев от множества ночей под тяжестью мужских тел.

Гелий был Близнецом по знаку зодиака, верил, что в нем живут два разных существа, и использовал это знание по существу. Он жил в Советском Союзе давно и знал, что качество жизни здесь находится в прямой зависимости от сообразительности. Но, почитая себя только одним из Близнецов, человеком творческим и стеснительным, предпочитал выпускать на волю для решения щепетильных вопросов второго человека, умелого и нахального.

Второй Гелий вынул из чемодана коробку конфет грильяж московской фабрики «Рот Фронт», присовокупил к ним новый, только что выпущенный и доставшийся ему по страшному блату диск с песнями Высоцкого – и отправился к начальствующей над этой территорией даме.


Универсальная отмычка к сердцам руководящих советских дам от Москвы до Владивостока, от Мурманска до Севастополя – иногда заменяя в составе набора грильяж на шоколад фабрики «Красный Октябрь» или торт «Киевский», а премьерные пластинки или билеты на Таганку на рижские духи фабрики «Дзинтарс» и букет красных гвоздик – действовала безотказно. Его следующее появление в спальне номер пять в сопровождении двух рабочих и новой кровати произвело ошеломляющее впечатление на будущих соспальников, вернувшихся с ужина и наводивших марафет, готовясь к выходу на танцы.

Но все же не умение устроиться и не импортная упаковка, на которую он потратил тайком от жены все деньги за изготовленную для хмыря-начальника отдела диссертацию, не то, что он классно танцевал и твист и рокешник и знал все слова десятков песен Галича, Визбора и Высоцкого и многих хороших старых романсов, нет, не только эти умения поставили его в центр компании из пятой спальни. Скорее всего, это произошло потому, что он никогда ничего не делал за счет других, или за то, что был надежным, как танк, товарищем и ответственным, как Павка Корчагин, и еще веселым, заводным – словом, был нужной находкой для компании.

Настоящее имя его произвело фурор, и быстро была утверждена секретная тройка из гоношистого усатого Марченко Владимира, сумрачного, но очень надежного Миллера Карла, ну и, естественно, Конева Энгельса. Иосиф, конечно, тоже нашелся, но поскольку он был Каценельсоном, то все решили, что Сталин-еврей – это уж слишком, тем более что его уже прозвали Кальсона за то, что на ночь, какая бы жаркая она ни выпадала, Йосик всегда надевал синие трикотажные кальсоны, будучи уверенным, что только этот способ поможет ему не простудить свое мужское достояние – а этого добра ему привалило так богато, что в бане рядом с ним становилось страшно.

Руководящая тройка выдвинула несколько понятных и приятных отдыхающим массам лозунгов: «Взять от отдыха все», «Пляж, танцплощадка и базар – спальне номер пять», «Лучшие девушки с нами», «Всегда будь, и все будет» и действовала, конечно, тайно, потому как кругом отдыхали сплошь комсомольцы и члены партии, а также представители нерушимого блока беспартийных, и шутить рядом с ними над символами власти следовало осторожно, чтобы не вышибли с отдыха с неоднозначными последствиями для карьеры и дальнейшей жизни.

Были отправлены люди, чтобы исследовать турбазу вдоль и поперек, и после докладов стало понятно, что место, где им предстояло провести две недели своей молодой жизни, совсем не сказка. Высокий бетонный забор с пробитыми в нем поколениями отдыхавших дырами для удобства ночной жизни окружал унылую территорию, расчерченную асфальтовыми дорожками, по бокам которых стояли одноэтажные строения с удобствами во дворе, больше смахивающие на казармы или бараки. Впрочем, тогда им для того, чтобы почувствовать себя вполне счастливыми, нужны были не all exclusive пяти звездочек турецкого розлива, а строго запрещенные ночные заплывы по темному морю, посеребренному ярким светом луны, который скользил по их обнаженным телам голубым свечением, или песни у костров, тоже запрещенные в погранзоне, но по советскому пофигизму, а иногда за бутылку с закуской погранцы на это закрывали глаза, или утренние встречи с дельфинами, которые устраивали свои танцы, проплывая мимо стоящих в воде по горлышко так близко, что можно было касаться их мокрой сафьяновой кожи. Ну и конечно, ежевечерние танцы в окружении гипсовых фигур девушки с веслом, пограничника с собакой и Павлика Морозова с биноклем на груди и рукой, поднятой в пионерском салюте.

Танцы на площадке около монументального клуба с непременными пузатыми колоннами и портиком в советском псевдоклассическом стиле на самом деле были ритуалом, были началом бессонной свободной жизни. Танцевали под гнусавую радиолу, переполненную звуками песен советской эстрады с пластинок Апрелевского завода, но танцевали под небом, усыпанном звездами, под кипарисами, пахнувшими терпким южным смоляным запахом, под звон цикад, талантливо аранжировавших музыкальную ерунду. Танцевали, обнимая друг друга, сбросив путы условностей на две недели, переполненные жаром солнца, истомой и негой ночи молодые мужчины и женщины, которые понимали, что каждый миг этого времени, каждый глоток этого густого соленого воздуха, каждое касание могут не повториться никогда.

Среди бродящих по турбазе возбужденных, говорливых, диковатых парней Гелий особенно отличался какой-то настойчивостью, мелькавшей повсюду буйной черной шевелюрой и участием во всех сумасбродных затеях, причем на первых ролях. Ольга заметила его, конечно, но всматриваться, а тем более думать о нем начала только после первой ночной посиделки у костра на пляже, когда она услышала, как он читает ее любимого Пастернака – очень просто, искренне и открыто, совершенно не рисуясь, – и вдруг ей захотелось, чтобы он увидел, как она слушает его.

Потом были песни и романсы, слова которых, как оказалось, полностью знали только он и она, и еще Йосик-Кальсон, которому петь не разрешали из-за полного отсутствия слуха, и он, раскачиваясь, как в синагоге, тихо шептал слова себе под нос. А у них красиво получалось на два голоса, и, легко соединяя свой голос с его негромким хрипловатым баском, она заметила, как красиво играют на его лице отблески языков пламени костра, и рассердилась вдруг тому, как он увлечен пением и совсем не смотрит в ее сторону. И уже под утро, лежа с открытыми глазами среди спящих в спальне номер три обожженных крымским солнцем и пылающих во сне страстью подруг, она начала думать о том, что, может быть, началось что-то, чего она так желала и так боялась. Она думала о том, что ей понравился его взгляд – он не был липким, обволакивающим, откровенным, грубым, настойчивым, таким, какие она постоянно ощущала на себе, но его взгляд казался ей твердым, конечно, но спокойным и уверенным, и она поняла, что ей нравится думать о том, как он смотрит, и знать о том, что ей это нравится. Она смотрела на беленый потолок, по которому быстрыми тенями пробегали юркие маленькие ящерки, увлеченные охотой на ночных мошек и комаров. Кожа их переливалась изумрудно-серебристым блеском под первыми лучами проникавшего свозь щели в занавесках на окнах поднимавшегося утреннего солнца. Одна ящерка вдруг побежала по стене, застыла рядом с ее кроватью и начала глядеть ей в глаза, не мигая и вроде дразнясь трепещущим раздвоенным язычком, который показывался из ее рта язычком черного пламени. Как только она решила, что это может быть какой-то знак ей, и захотела спросить какой, как кто-то зачмокал во сне на дальней кровати, переживая сладкий момент, а ящерка напряглась и мгновенно исчезла.

Потом она танцевала с ним что-то медленное, и они, осторожно прикасаясь друг к другу, ощущали волнение внутри, но не стали торопиться, не потому, что боялись, а потому, что знали, что время придет и все будет. Прозвучал отвратительный скрипучий сигнал подъема, она открыла глаза и поняла, что это был сон, и пожалела.


На четвертый день их всех, вновь прибывших, построили на плацу у здания клуба, толкнули речь о пользе пеших походов и вытолкали за ворота в сопровождении загорелого до черноты местного проводника-физкультурника Михаила с медной короткой трубой с широким раструбом, которая болталась на его груди.


Хорошо, что ловкач Марченко разузнал у грудастой секретарши коменданта о походе накануне ночью, и они успели сгонять в киоск на пристани и затариться портвейном «Три семерки» и «Солнцедаром» местного производства.


В тапочках фабрики «Красный треугольник», а более удачливые – в китайских кедах «Два мяча», в трикотажных трениках, которые растягивались мгновенно и пузырились по всему телу, или в шортах из обрезанного собственноручно рабочего хэбэ или старых холщовых штанов, с рюкзаками за спиной, набитыми жестяными банками консервов, кирпичиками серого хлеба и бережно обернутыми в газету «Крымская правда», чтобы не звенели и не разбились, не дай бог, бутылками, веселая орава охочих до впечатлений парней и девчонок докатилась до пристани, на другом берегу набилась в ржавый «Икарус» и, горланя «Чайка крыльями машет, за собой нас зовет» и «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед», через час с небольшим была доставлена на обтопанный тысячами ног маршрут, который через двадцать километров пеха по жаре должен был закончиться костром и ночевкой под открытым небом.

Жестяная посуда, чайники, дрова для костра, одеяла и прочее, так необходимое для удовольствия почти сорока душ, отправились вперед на бивак, а они вошли в прозрачный, прохладный лес и замолчали. Высоченные сосны, грабы, дубы коричневыми чешуйчатыми голыми телами тянулись куда-то в невозможную высоту. Толстый ковер из множества поколений иголок пружинил под ногами и скрадывал шум движения. Птиц не было слышно совсем – вокруг царила тугая тишина, и казалось, что они идут по колоннаде огромного храма, выстроенного на крутых склонах, прорезанных извилистой дорогой, и увенчанного еле видимой снизу крышей из слегка покачивающихся под ветром множества мощных ветвей.


Ощущение своей ничтожности перед этой безразличной к ним красотой посетило, видимо, всех, потому что даже самые молодые перестали дурачиться, бегать среди деревьев, пытаясь разыскать какие-нибудь грибы или коряги причудливой формы, стянулись к дороге и все устремились ходко вперед, пытаясь вырваться на свободу из плена этих бесчисленных столетних существ.

Мысль о том, что вокруг них стояли не просто деревья, а живые существа, проникла в голову даже пофигисту Марченко, который, почему-то шепотом, сказал об этом Гелию. А тот, мчавшийся в голове колонны, думал только о природе своего неожиданного страха – у него была клаустрофобия – он не переносил низких потолков, маленьких кабин лифтов, всяких подземных ходов и пещер, но такая же паника вдруг охватила его и в лесу, и страх гнал его к выходу из туннеля дороги хоть в какое-нибудь широкое пространство.


Бег оказался не напрасным – хотя физкультурник Михаил, оторопевший от его прыти, уже ругался непечатно в голос, призывая к соблюдению необходимого темпа и графика, – послышался шум, он нарастал с каждой секундой, впереди развиднелось, и дорога вышла на край обрыва над ущельем, по дну которого бежала шумная горная речка. Лес остался позади, и вскоре они подошли к месту, где река, делая крутую петлю, оставляла за собой цепочку линз голубоватой прозрачной воды.

Гелий с ребятами понеслись к воде, сбрасывая на ходу одежду, не обращая внимания на крики проводника за спиной – почему тот кричал, он понял только после того, как, пробив толщу воды до дна, выскочил пробкой наверх с диким звериным воплем – вода оказалась ледяной. Нет, это не то слово, она вся состояла из пронзивших его тело ледяных игл – тысячи игл прошили его тело от лодыжек до глаз, и, задохнувшись от ужаса и восторга, он выпрыгнул на берег прямо к ногам Ольги.

Она сидела на берегу в длинном легком светлом платье, обхватив ноги руками, не двигаясь, хотя он, вынырнув из воды, мог видеть ее стройные, очень красивые ноги целиком, вплоть до белого лоскутка ткани в глубине, и, с интересом разглядывая его, шутила над тем, как стучат его зубы, и ужасалась количеству мурашек, усеявших его спину и руки.

Он лежал рядом с ней, отогреваясь на солнце и морщась от жеребячьих криков демонстрирующих свою удаль парней, тихо отвечал на ее расспросы о своей работе в Москве, о знакомых ему известных людях, но по какому-то внутреннему уговору они ни разу не коснулись его личной жизни, хотя она-то, как бы между прочим, уже сказала о своем муже и ребенке, ждущих ее в Омске.


Нанырявшись до икоты, парни разлеглись по всему берегу, пренебрежительно поглядывая на подошедшую группу солидных дядек с животами, привольно распиравших их рубашки. Засучив брюки, они робко пробовали воду белыми ногами, не решаясь в нее войти, несмотря на призывы своего инструктора, толстенной загорелой тетки, которая вовсю плескалась в кристальной воде, предлагая им освежиться перед входом в лес. Когда дядьки, так и не поддавшись на уговоры, с уважением обходя посиневших героев, ушли по дороге в лес, наступила тишина, глубину и гулкость которой оттеняли скрипучие переливы цикад и редкие крики чаек в вышине. Подумав, физкультурник объявил привал, и спальни номер пять и номер три, серьезно недоспавшие накануне, улеглись соснуть на выжженную беспощадным крымским солнцем сухую с зелеными проплешинами траву.

Гелий тоже раззевался, смущенно улыбаясь, но не в силах бороться с собой, извинился перед Ольгой и прикорнул, замолкнув на полуслове, – она не спала одна. Даже Михаил закемарил, надвинув шляпу себе на нос. На всякий случай оглянувшись по сторонам, она осторожно коснулась лохматых, жестких, как проволока, волос Гелия, потом накрутила вьющуюся прядь на указательный палец и, подождав, бережно отпустила ее не распрямившейся и улыбнулась. Потом она прилегла рядом с ним и смотрела в его лицо, как ей казалось, доверчивое и беззащитное, лежала близко-близко к его обветренным, потрескавшимся губам, а потом тоже уснула. Только чайки, залетевшие по своей надобности так далеко от моря, могли видеть их двоих, повернувшихся друг к другу – будто и не спали они, продолжая шептаться, – а рядом и поодаль, поодиночке и группами, под выцветшим синим небом, разметались тела их спящих попутчиков.

Но Гелию снилось плохое. Ему снились фотографии, горящие в пламени костра, фотографии, на которых лица его и жены в белом платье и фате, и священника, и иконы, корчились, изгибаясь от жара, покрывались коричневой патиной, а потом багровели, чернели, обугливаясь, и проваливались в дыры, выжженные огнем. Если он и представлял себе ад, про который читал у Данте, то, наверное, такой, в котором должен был бы видеть то, что он сделал собственными руками.

Мама жены и его мама тоже упросили их сходить в церковь и повенчаться после загса. И жена и он крещены были тайком. Она – в дачном месте, в убогой разрушенной церкви, где старинные лики проступали на стенах при морозах заиндевевшими лицами и где все необходимое для служб оборудовали почти тайком, в маленьком помещении свечной при входе. Его крестили под Винницей, куда на дачу увозила каждый год мама его и братьев и где за месячную пенсию бабки Фроси местный униатский поп совершил назло советской власти незаконный обряд. Но вдруг о венчании узнала подружка жены, а потом поползли слухи, и его вызывали на комсомольские комитеты, где он врал отчаянно, спасая себя, и со страха вывез все фотографии и метрики в лес и жег их до пепла на костре, приседая от страха, когда начинали громко трещать стволы деревьев. Вот тогда, видимо, ему и была назначена кара – всегда бояться, всегда делать не то, что хочет его сердце, и всегда видеть один и тот же сон.


Это стало его тайной, такой же, как тайна мамы о ее мелкопоместных дворянских родственниках, тайна национальности у отца, которую он прятал всю жизнь и которая, всплыв однажды, разрушила его карьеру, тайна бегства от раскулачивания у родителей жены, из-за которой ее мама была вынуждена всю жизнь жить с нелюбимым. Подобные тайны и теперь есть у каждого, но тогда такая тайна была рядом с позором и забвением. Его тайна душила его во сне, и, пытаясь вырваться из одеревенелого тела и мучаясь под обжигающим жаром, он начал каяться, еле ворочая опухшим языком, и очнулся от трубного звука.

Загорелый до черноты, развеселый физкультурник все трубил и трубил в свою блестевшую на солнце дудку, извлекая из нее короткие хриплые звуки, сообщавшие разомлевшим под солнцем туристам, что привал закончен.

Гелий смотрел на вскочившую Ольгу, на примятой щеке которой отпечаталась красным следом какая-то травинка, не вслушиваясь, слушал ее быстрый пересказ того, как он неожиданно заснул на полуслове, не закончив что-то интересное о Пугачевой, обещал обязательно продолжить, надевал рюкзак с тушенкой, который по жребию должен был тащить следующий километр, и понимал, что она рядом оказалась неспроста и это что-то будет значить для него, и не знал, должен ли он этого начинать бояться.


Дневной сон, как утверждают его адепты, очень способствует здоровью и пищеварению, поэтому народ взвыл, требуя положенного бутерброда, но архангел-физкультурник был неумолим, только разрешил наполнить фляги ледниковой водой, а потом погнал всех вниз, чтобы успеть выполнить норму движения до ночи.

Сначала они почти бежали вниз с крутого откоса, по высокой луговой траве, усеянной мелкими желтыми и голубыми цветами, потом вышли на тропу по узкой скале между двумя глубокими обрывами и осторожно выбирали путь на покрытом пылью известняке, потом добрались до просторной поляны, откуда открывался неописуемый вид на далекие хребты гор, покрытых лесом, и там долго фотографировались у кряжистой сосны, росшей на краю обрыва, на огромных валунах, разбросанных по траве, и на всех панорамных местах. Потом он передал рюкзак враз помрачневшему Марченко, отцепив его от крутощекой фигуристой оторвы с быстрыми, согласными на все глазами, и рванул вперед, в голову колонны, где следующие пять километров прошагал рядом с проводником, практически в одну ногу. Походы Гелий любил, еще в студенчестве вместе с геологической партией, где подрабатывал летом, мог легко махануть пешедралом и тридцатку километров в день. Когда солнце повернуло на ночь и начало нырять за верхушки гор, из-за поворота дороги показалась крыша базы, и физкультурник затрубил сигнал остановки на ночлег.

Ночь упала мгновенно, как это всегда бывает на юге, как будто кто-то неизвестный выдернул провод из розетки, и ослепительная бело-красная полоса света над горами потухла, как люминесцентная лампа, – накал ушел, но раскаленная спираль облаков над горами медленно остывала, потом мигнула раз, два и пропала в темноте.

Глаза привыкли не сразу. Сначала видны были только темные пятна фигур людей, рассевшихся за столами с едой, на улице. Только огоньки сигарет висели в темноте раскаленными угольками, бросая отсвет на губы и носы, потом разгорелись свечи на столах и в свете их проявились лица. А потом тот же неизвестный зашвырнул наверх пригоршню звезд, которые заиграли в остывающем воздухе протяженными острыми гранями далекого голубоватого света, купол неба провалился в бесконечность, и вдруг стали слышны голоса.

Быстро похолодало, и все полезли по сумкам за брюками и свитерами, а потом сгрудились у костра и долго, пока на гитаре у Карлуши Миллера не лопнули струны, пели что-то из пионерского детства, потихоньку теряя пару за парой, быстро растворявшихся в темноте, за освещенным костром кругом травы.


Он прятался от Ольги все это время, до привала. Он сознательно старался не оборачиваться, не искать ее глазами, не бросался помогать ей на спуске, уходил вперед, потому что боялся того, что начиналось, потому что боялся того, что обязательно будет после.

Карлуша посидел рядом с ними, самый взрослый в их компании человек и самый молчаливый и спокойный, пошуровал в костре кочергой, пуская в небо залпы лохматых искр. Он не ожидал того, что не могло случиться, и не хотел сердиться на Ольгу, которой понравился Энгельс, а не Карл, поэтому вздохнул и засобирался на базу, окошки которой еще светились в темноте тусклым светом керосиновых ламп.

И они остались около костра одни. В ней не было и капли того глупого самомнения, отчаянной бесшабашности, грубой раскованности, которые переполняли головы ее подружек по отряду, тех, кто без тени сомнения и даже с каким-то вызовом позволил увести себя в темноту. Она сидела, обхватив плечи руками, сгорбившись, и он решил, что ей холодно, и укрыл ее одеялом, и даже приобнял за плечи, а она не сопротивлялась и прислонилась к нему. И так они долго просидели, пока он не начал целовать ее и вдруг увидел, что она плачет. Она зашептала отчаянно, что не знает, почему так случилось, и чтобы он не думал, что это из-за него, и что она очень-очень хорошо к нему относится, но у нее всегда все не так, как у других, и вообще ей не надо было ехать сюда, потому что знала, чем все кончится, и что ей ничего и не надо, но он не такой, как другие, и ее потянуло к нему, и пусть он не обижается на нее, потом замолчала, повернулась к нему, обхватила крепко руками и начала целовать его сама, так сильно, что ломило в зубах. Они сидели у затухающего костра, и та сила, что толкала их друг к другу, начисто исключала осторожность и стеснение. Он чувствовал, как ее влечет к нему – это ее стремление было таким сильным, таким явственным, необычным и таким грубым неожиданно, что он почти покраснел, когда услышал свой нутряной глубокий рык, который потряс его, а потом неожиданно его начало трясти, как будто в мучительном ознобе, и подступило знакомое удушье, и он, задыхаясь, отстранился от нее инстинктивно, не в силах объяснить ничего вразумительно, и только бормотал какие-то извинительные слова.

Ольга, застыв, немного посидела молча, потом резко поднялась и опрометью убежала на базу. Он не знал, как быть дальше, накинул на плечи одеяло и ушел на край обрыва, на камни, где и провел остаток ночи.

Костер прогорел, пламя втянулось в багровые угли, которые начали покрываться сизым налетом пепла. Они еще долго мерцали своей раскаленной сердцевиной, а потом умерли, и густая темнота наконец смогла укрыть всех одиноких.

Утром с моря нагнало облаков, сначала ватных, белых, и идти без палящего, как сумасшедшего, солнца стало полегче, но очень парило и привалы становились все чаще и продолжительней.

Тропинки потихоньку сошлись в проселочную дорогу, наезженную какими-то повозками, но идти приходилось по обочине, остерегаясь обильных лошадиных каштанов и коровьих лепешек.

Ольга спряталась от него в толпе оживленно галдящих девчонок – даже натянула на голову вместо серенькой косынки широкополую, как у Мичурина, шляпу, – а он никак не мог найти повода, чтобы подойти к ней и хоть как-то объясниться.

Колонна почти догнала поднявшее несусветную пыль стадо коров, с задранными вверх хвостами над покачивающимися с боку на бок задницами – в этом жесте коренных крымчанок чудилось нечто ужасно пренебрежительное по отношению к ним, шляющимся без дела туристам. Видимо, эта мысль пришла в голову не только ему, потому что народ резко затормозил и начал так хохотать и свистеть, что коровы немедленно перешли на галоп, их огромные вымена, не успевая, взлетали по сторонам, как надутые резиновые перчатки. Растерявшийся пастух, мирно спавший в седле пузатой лошаденки, чуть не свалился на землю от неожиданности, завопил благим матом и, щелкая бичом, помчался за ними останавливать.

С горы затрубил Михаил, разворачивая их на тропинку в сторону от дороги и дальше на крутые ступеньки до входа в пещеры. От одного вида черной дыры, из которой веяло явственной прохладной свежестью, у него налился чугуном затылок, и пока раздавали и зажигали факелы, он стоял, разглядывая длинный темный ход в глубину горы, который вел в грот с подземным озером и пытался справиться с собой, соблазняя воображение виденной по телевизору картинкой прохода по пещерам среди свисающих вниз каменных узорчатых пик сталактитов, с которых падало множество прозрачных капелек воды, переливающихся в свете фонарей драгоценным блеском. Но ужас оказался сильнее. Растерянно улыбаясь, он стоял у входа, пропуская вереницу товарищей мимо себя, что-то подсказывая, куда-то направляя, вручая очередной зажженный факел, вовсю втянувшись в роль заботливого помощника физкультурника Михаила, пока не увидел Ольгу. Она прошла мимо, опустив глаза, а он сказал ей что-то веселое и ласковое, и, видимо, голос выдал его, потому что, отойдя на несколько шагов, она внезапно тревожно оглянулась, внимательно посмотрев на него. Он махнул ей в ответ приветственно рукой и, сжав зубы до боли, все же заставил себя войти в дыру и даже прошел десяток шагов вовнутрь, но как только ход круто пошел вниз, заметно сужаясь и теряя в высоте, в висках у него заломило, на лбу и спине выступила испарина, а потом отказали, ослабев, ноги. Он присел у стены, пытаясь переждать приступ и успокоиться, чтобы пройти этот путь, чтобы никто не догадался о его страхе, но одна мысль о том, что над головой висит гора тысячетонной тяжестью, парализовала его волю.


Из пещеры доносились возбужденные голоса ребят, постепенно отдаляясь и пропадая в глубине, а он медленно выползал, в буквальном смысле на четвереньках, к выходу.

Очнулся он от резкого запаха нашатыря и шлепков по щекам. Открыв глаза, он увидел над собой знакомые животы дядек и их толстенную проводницу с марлевой салфеткой в руке. Ее тяжелые пышные груди и круглое сдобное лицо с тройным подбородком висели так близко над ним, что новый приступ удушья охватил его и он закашлялся, пытаясь вырваться из пут убийственной для него заботы, но был слаб и не мог справиться, пока неожиданно не появилась Ольга, которая отогнала всех от него, грубя и извиняясь одновременно.

Второй раз он очнулся уже в тишине. Голова его лежала на ее коленях, и она осторожно гладила его по волосам. Он не открывал глаз и думал о том, как ему объясниться с ней, с этим, в общем-то, совсем пока чужим ему человеком, думал о том, зачем надо объясняться и почему он не может жить, как другие, просто и без особых сожалений о содеянном, и почему его так привязывает к людям, что встречи с ними становятся подобием медленной казни. Не открывая глаз, рассказал ей о том, что с ним происходит и почему так было прошлой ночью, и успокоился, жмурясь, как кот, под ласковым движением ее пальцев. Ноги у нее были уютными, на них было удобно лежать голове, и хотя она была близко, от нее не исходило никакой опасности. Он перевернулся, уткнувшись в ложбинку между ног, и тихо втянул в себя ее запах, нежный и терпкий, как у вербены. Она откинулась на спину, и он лег рядом с ней и начал осторожно целовать ее губы, потрескавшиеся на солнце. Зверь в его теле не дремал и заставлял руки прикасаться ко всему, что он хотел узнать, но она не сопротивлялась и, закрыв глаза, все позволяла им.

Потом раздались голоса возвращавшихся людей, она вскочила и, велев ему дожидаться, помчалась в пещеру, чтобы выйти к нему вместе со всеми.

Дожидаясь гомонящую на подъеме братию, он вальяжно развалился на траве, разглядывая темные дождевые облака, которые, тяжело переваливаясь через вершины гор, позли в сторону моря, окружая со всех сторон мирно светящее солнце, и думал о ней, о том, почему эта девочка стала так близка ему за несколько дней и почему он так хочет, чтобы она думала о нем хорошо.

По траве вышагивала ворона, которая явно целилась на роговой гребень, который обронила Ольга, и он дал ей подойти поближе, а потом так громко заорал по-тарзаньи – разучил этот крик еще в школе, зарабатывая себе авторитет у пацанов, – что до полусмерти перепугал физкультурника, который первым вынырнул из дыры, подслеповато щурясь на солнце. Ворона недовольно глянула на него искоса, отчетливо ответила ему, каркнув два раза в ответ, и спокойно зашагала в сторону.

Потом он отчаянно заливал ребятам, как пробежал пещеру по-быстрому, потому что был в ней не раз, и про путешествия по московскому подземелью и одесским катакомбам добавил, и был так весел и жив, что ничто его не выдало, тем более что дядьки и их животы еще бродили в глубине.


Дождь достал их как по заказу прямо на раскопках древнего города. Они только спустились с каких-то древних, в сплошной узорчатой резьбе каменных ворот, как начала падать сплошная, без разрывов стена воды, как будто наверху перевернули реку вверх дном. Наверное, так и начинался потоп. Все исчезло вокруг – и море, и горы, и небо, не говоря уже о домах, кораблях, дорогах и прочих ничтожных по сравнению с природой творения людей.

Набившись всем кагалом под навес, огороженный тремя дырявыми хлипкими стенками, они ежились под холодными брызгами, пробивавшими их укрытие насквозь, и, переглядываясь, понимали, что хоть им и было велено ждать здесь, но хляби разверзлись надолго и надо что-то придумывать самим. И вдруг вдали размытой желтой кляксой, словно мираж, проступил сквозь дождь силуэт светящегося окнами желтого ковчега-автобуса, который, как обещано, должен был доставить их к катеру. Все кричали «ура», обнимались, легко проскочив путь от отчаяния к счастью, а Гелию все казалось, что это получается уж слишком просто и так не бывает, что в этом потопе время перевернулось и что сегодняшний день так просто закончиться не может.

Грузная машина, качнувшись, затормозила, пустив из-под колес фонтан воды, потом с резким звуком раскрыла двери, и громкий голос из репродуктора, не стесняясь в выражениях, но с ласковыми украинскими интонациями погнал их вовнутрь. Все вымокли до нитки, поэтому салон быстро разделился на мужскую и женскую половины, где поскидывали мокрую одежду и, особо не стесняясь, сидели как на пляже, полуобнаженными, блаженно отогреваясь в тепле. Физкультурник, голый до пояса, но с неизменной медной дудкой на его шее и грозными вэдэвэшными татуировками на плечах и спине, обходил ряды, наливая горячий чай в жестяные кружки из разрисованного пальмами и маленькими домиками голубого китайского термоса.

Щетки бесполезно полировали лобовое стекло, не успевая за струями воды, заливавшими его, шипел сжатый воздух из тормозов, удерживавших машину от скольжения, движение было очень медленным, почти шагом, потому что свет фар не пробивал завесу плотного косого дождя и не удавалось рассмотреть, что же там впереди. Потоки грязно-желтой воды со склона холма переливались через дорогу и запрудили ее почти по ступицу колес. На краю они бурно перекручивались в водоворотах и скатывались под откос, летя вниз к морю. Внутри был полумрак и было уютно. Играла тихо музыка. Все отогрелись, успокоились и вновь погрузились в амуры, или карты, или сон, или разговоры, по всегдашней человеческой привычке не креститься до грома. Хотя то, что происходило за стеклами окон, было таким необычным, таким сверхъестественным, что должно было хотя бы насторожить их, но человеки никогда не расстаются с твердой уверенностью в том, что неприятности надо переживать в порядке их поступления и что кривая возьмет да и вывезет.

Потом, когда ему стукнуло далеко за шестьдесят, сидя в уютном кресле, он рассматривал по телевизору катастрофу в Крымске, вспоминал свою историю, и, слушая людей, переживших беду, он понимал, что ничего не изменилось – можно жить на краю смерти и думать, что пронесет, надеяться, что система выручит, не система, так какой-нибудь герой, или на крайний случай Бог предупредит или спасет, а когда беда обрушивает жизнь – кричать и искать виноватых.


Он с Ольгой теперь не расставался совсем. А может быть, это она не расставалась с ним. Во всяком случае, и до дождя, и уж точно во время его они были рядом, близко, как будто чувствовали, что нуждаются в защите друг друга. Он единственный захватил с собой прозрачную, редкую тогда полиэтиленовую накидку от дождя и укрылся с ней немедленно, к вящей зависти остальных, так, что в автобус они сели относительно сухими, только обувь пришлось снять.

Они уселись впереди, положили босые ноги на поручень у выхода и так уютно склонили головы друг к другу, что всем сзади стало понятно, что эти двое вместе, ну, хотя бы на следующие десять дней. И только его оставила тревога и он успокоился, как вдруг что-то дрогнуло внизу. Автобус покачнулся раз, другой, явственно разворачиваясь боком, он замер, натруженно подвывая мотором. Внутри был слышен только жестяной голос Хиля, который по-прежнему радовался воде, которая разделяет и плещет. Потом машина клюнула носом, наклонилась вперед и, не распрямляясь, начала куда-то скользить. Водитель с облепившими вспотевшую лысину рыжими волосами, сгорбившись над рулем, крутил его остервенело, пытаясь поставить колеса поперек движения, потому что тормоза не помогали. Но полз-то не автобус, ползла дорога, потому что сорвались с места пласты земли, размытые потоками воды, и все сползало, пока медленно, куда-то вбок.

Крик возник сзади и в секунду охватил весь автобус, причем снесло голову и парням, особенно одному, который сидел рядом, через проход, и нацелился вышибить стекло ногами. Гелий кинулся к нему, но тот, плечистый и рослый, сопротивлялся отчаянно, пока не свалились оба в проход между креслами, и вдруг парень вывернулся, накрутил на голову Гелию куртку, и он начал сразу задыхаться и хрипеть, не в силах вырваться, потому что нахлынула знакомая болезненная слабость, и если бы не физкультурник, который вырубил парня, саданув тому ладонью по шее, лежать бы Гелию вместо того в проходе.


Двоих малолеток, которые начали высаживать двери, утихомирил Петя Тасазать – так прозвали за привычку после каждого слова вставлять эту присказку, высоченного, под два метра, сорокалетнего инженера из Магнитогорска, который случайно попал на турбазу, просто потому, что надо было куда-нибудь срочно удрать после измены жены. Он был единственным из их кобелячей спальни номер пять, кто обходил баб за километр, но товарищ был надежный. Продолжавшим визжать задним сиденьям рты заткнули ненадолго, обложив их чудовищным матом, Марченко и Карлуша, в котором никто не подозревал подобного знания.


Ольга, слава богу, сидела молча, бледная, как полотно, судорожно пытаясь натянуть мокрые тапочки.

Хилю наконец заткнули рот, и сквозь барабанящий по крыше ливень было слышно общее хриплое дыхание и тоненький скулеж лежащего в проходе побитого пацаненка.

Потом автобус вдруг остановился, упершись в какое-то препятствие, вода плескалась около окон и залила ступеньки у дверей, и мотор, почихав недолго, заглох. Он не знал, почему в такие моменты как осатанелый лез в самое пекло, что-то доказывая себе, видимо, боялся до чертиков, но никогда не останавливался, не понимал, почему вокруг все ему подчинялись и верили, что он выручит. Конь и есть конь – думал он, залезая на спинки кресел, чтобы открыть люк на крыше – безнадега какая-то с тобой, Лелик, – он вышиб крепления люка и, поддерживая крышку спиной, выглянул наружу. Машину занесло в балку между двумя холмами, заполненную доверху водой, над которой висели железные узкие мостки, которые дрожали под напором крыши автобуса, и если сорвет их – дальше путь один.

На голову ему каждую секунду опоражнивали по ведру воды, и он тоскливо понимал, что через один люк все сорок человек выскочить не успеют, а лобовое стекло выбивать смысла не было, потому что оно находилось аккурат под мостками.

Может, им повезло или наверху, наблюдая за событием, велели дать им шанс – подмытый край земли рухнул в воду, автобус развернуло потоком воды и прижало к мосту боком. Три люка – это не шанс, это выходило больше пятидесяти, и он, нырнув вниз, заорал, как оглашенный, ребятам, чтобы выбивали остальные люки, схватил Ольгу в охапку с рюкзаками и начал выталкивать наверх, не обращая внимания на то, что платье ее зацепилось за острый край и разодралось от пояса, обнажая все то, что он представлял себе именно таким прекрасным. На крыше закутал ее в свою ветровку, отправил по мосткам на берег и начал с Тасазать и физкультурником Михаилом вытягивать наверх остальных, которых снизу подсаживали Карлуша, высоченная рыжая Марго из Орла, которой не было в пару парня, кроме Тасазать, но тот боялся даже посмотреть в ее сторону, и осатаневший от восторга Марченко.

Володька был странным парнем – наглый, скользкий, ловкий в житейских вопросах, жестокий с бабами, который липли к нему, как мухи, а он легко брал их и так же легко отгонял от себя, а они все равно липли – такие уж они существа, бабы, – объяснял Володька лениво малолеткам, – когда забывают, что они – женщины. Так вот, в опасные моменты Володька становился наикрутейшим, видимо, очень хотел, чтобы его считали суперменом, и играл в эту игру всегда истово, до конца и без страха. Это как раз Гелия пугало в нем – кто не боится за себя, тому и на других плевать, считал он, но сейчас Марченко оказался незаменим. Борьба за жизнь развернулась нешуточная – перетрусивших было достаточно, впавших в истерику от ужаса тоже хватало, не говоря об ослабевших от страха, так что вправляли мозги кулаками, не разбирая, и успели вынести наверх всех.

Автобус опустел вовремя. Еще Володька и Марго бежали по мосту на берег, как, не выдержав давления автобуса, вывернулась вместе с огромной глыбой земли опорная балка мостков и рухнула в воду. Автобус качнулся, разворачиваясь, и нырнул носом, теперь уже не как ковчег, а как большая желтая субмарина, про которую пели «Битлз».

– Вместе мы жили на нашей желтой субмарине, много нас было на борту, – шептал он слова, которые помнил со школы, не обращая внимания на удивленные взгляды, которые на него бросали Йосик и Ольга. – Мы под небом в водной сини плыли, морские воды мы бороздили на нашей желтой субмарине.

А рядом крестил себя и воду водитель, за помин души своего автобуса, и тоже приговаривал, что утоп он ни в чем не виноватый и если бы он слушал собственную поясницу, то стоял бы бусик в гараже целый, а теперь с него за это взыщут. Автобус-ковчег-субмарина, прощаясь, с освещенными окнами и горящими фарами медленно тонул, погружаясь в мутную коричневую воду, под жалобный непрерывный гудок, который включился, видимо, из-за замкнувшегося в воде контакта. И вскоре над водой осталась торчать только крыша с открытыми люками, в которые хлестал дождь, заливая машину, как положено, доверху.

Потом они, кто в чем остался, спасаясь, без вещей, которые остались лежать под водой, двинулись под дождем от балки, куда показал сохранивший присутствие духа физкультурник, который, кроме сигнальной трубы, сохранил и компас на запястье.

Наверху, на небесах продолжалась игра, делали ставки, и выигрывал, видимо, тот, кто ставил на них, потому что темнота вдруг была разорвана пучком яркого света, который летел с моря, шаря по брюхам низких туч, из которых сыпал искрящийся под светом дождь – видимо, на кораблях в бухте сыграли боевую тревогу и включили прожектора, чтобы понять, что происходит на земле.


Появился свет, морок исчез вместе со страхом и паникой, и они увидели дома и деревья на пригорке. А когда они побежали к ним, боясь, что это тоже мираж и вдруг все снова исчезнет в темноте, тучи перевалили через город и берег и ушли в море. И дождь ушел с ними заливать Турцию.

Неважно, как они добрались до катера, пройдя пешком через весь город, ободранные, полуодетые и частично босые, но в ворота турбазы отряд входил строгой колонной по двое, под звуки дудки физкультурника вслед за знаменем, сделанным из коряги с привязанными к ней рукавами тельняшки, гордо несла которое маленькая, метр с кепкой, шебутная Наталья. Спорить с ней не стали – себе было дороже, – тем более что приехала она с родины дедушки Ленина, из Ульяновска. Рядом вышагивали Карлуша, голый по пояс и с алюминиевой ложкой, которая висела на веревочном гайтане на груди, и Гелий, который спас свои кроссовки и джинсы в потопе и, гордо перекрестив себя подтяжками, как пулеметными лентами, с повязкой на одном глазу, ощущал себя вполне как Джо из «Острова сокровищ».


Встречали их так, будто не ждали живыми, – сама комендантша Марья Алексеевна, дама с фиолетового цвета пышной прической и грудью, как положено, восьмого размера под белой гипюровой кофточкой, и вся бухгалтерия и кухня высыпали навстречу с охами и расцеловываниями, вытащили кастрюлю густого компота, который налили каждому по стакану, как символ наркомовских ста грамм.

До вечера после девчонок сходили в баню, которую сегодня топили только для них, и там, с криками и воплями, настегались кипарисовыми и можжевеловыми вениками до красных полос по всему телу. Потом привезли вещи из автобуса, который, говорят, пришлось выкапывать из засохшей грязи и выдергивать танком на дорогу. Вещи, чтобы отмокли от окаменевшей глины, пришлось бросить отмокать в бак с горячей водой.

Потом объявили танцы под настоящий ВИА с судоремонтного завода. У сообщившей это грудастой секретарши глаза чуть не вылезли из орбит от восторга, и все выстроились в очередь к утюгам, чтобы навести марафет выходным брюкам и рубахам, потерявшим товарный вид в чемоданах.

Ансамбль вначале пел, что в сторонке стояли девчонки, теребя платочки, а парни, гордостью полны, были придирчивы ужасно, и на промытом дождем асфальте танцплощадки было совсем пусто, пока кудлатый, как Ринго Стар, ударник не заколотил по медной тарелке и барабану, а двое других, прижавшихся друг к другу щеками у квадратного огромного микрофона, не заныли гнусавыми голосами, умеренно фальшивя, на похожем на английский языке «Yesterday», и тогда каждому, кто не думал о себе много и не боялся, нашлась своя пара.

Гелий с Ольгой танцевали просто – он положил ей руки на талию, она ему на плечи, и так они медленно кружились, глядя в глаза друг другу, долго не решаясь сблизиться, а потом, когда все вокруг начали показывать, как они умеют танцевать новомодный твист, они исчезли.

Растворившись в своем желании, они стали невидимыми для других – ну, во всяком случае, никто не оборачивался в их сторону, когда они уходили, никто не усмехался понимающе, не шептал на ухо, не пожимал плечами, не краснел негодующе и не кусал себе губы от обиды – нет, все как отплясывали рок вокруг часов, так и продолжали прыгать, неразборчиво произнося трудные еще с времен школы уантусриэндфоривеклок.


Он знал, как вырваться за высокий бетонный забор, который окружал турбазу так, как окружают тюрьму или секретную военную часть, правда, без колючей проволоки по верху – потому что помнил о старой дыре, проломленной в бетоне воспаленными грешниками.

За забором было темно. Он властно взял ее за руку и повел на берег моря. Она шла рядом, ничего не спрашивая и ничего не боясь. Ее покорность – чего было в ней больше – интереса, любопытства, влечения или безразличия – он не знал. Может, она не боялась слухов или ей было на них наплевать, у нее разладилось там, дома, в Химках, или так она пыталась возвратить свежесть ощущений, она была легкомысленной, или эротоманкой, или боялась возразить и покорялась судьбе – он тоже не знал. Но о любви, страсти, желании, привязанности, неожиданно возникшем чувстве он точно не думал, потому что не верил в такие быстрые перемены в судьбе и из своего опыта знал, что женщины не способны на поступки без расчета.


Если честно, он думал, что женщины – не совсем люди в каком-то определенном смысле, ну, во всяком случае, душа обнаруживалась у редкой. Ольга ему очень нравилась – в ней было нечто притягивающее, может быть, это было ее спокойствие, несуетность, какая-то тишина в походке, жестах и взгляде, то, что отличало ее от других и не давало возможности не думать о ней.

Зверю внутри его она нравилась из-за другого – он вожделел ее длинные, совершенной формы, ноги с узкими щиколотками, которые наверху были редкой красоты, такой, как у серны, или жирафки, или верблюдицы – немногие женщины принимали это сравнение, но умным оно нравилось. Зверь втянул в себя ее запах, скользнул взглядом по высокой груди, не стиснутой сегодня перевязью, и, возбужденно ощущая, что так она сделала специально, воспринимал это как зов и как вызов тоже.

Она, видимо, чувствовала его внутренний раздрай и тревожно ждала первой минуты – то, что ее тело его желало, было для нее несомненно, но она хотела, чтобы все случилось как-то по-другому, не так, как она знала.

Они спустились по крутой каменистой тропинке поближе к морю. Он нашел небольшое плоское местечко за большим камнем, и они там расположились.

В теплой глубокой темноте на берегу пускали искры к небу несколько костерков, которые светились так же ярко, как и россыпь звезд на небе. Внизу весело кричали, плавая наперегонки по лунным дорожкам, голубыми бликами оттенявшими темно-синюю воду. И он замер, он не знал, как быть дальше, – все выходило так просто, так обыкновенно, что он начал что-то болтать, шутить, рассказывать разные смешные истории. Она, прислонившись к теплому камню, улыбалась, слушая его, а потом прикрыла ему рот прохладной ладошкой, провела ею по щеке, медленно расстегнула пуговицы на рубашке, не отрываясь своими глазами от его глаз, провела рукой по груди, а потом склонилась и мягкими губами нашла сосок на его груди и, слегка покусывая, начала его целовать. И это было так необычно, так невероятно остро и так трогательно, что он потерял осторожность. И она тоже.

Наверху, в турбазе, затихла музыка, и у них все тоже произошло быстро, очень быстро, слишком быстро, и оба знали, что им не было хорошо. Может, чудились шаги по тропинке, может, было неудобно на каменистой почве, может, луна поднялась высоко и украла полутьму, в которой фантазии легче разбудить желание – скорее всего, он стеснялся, боясь ей не понравиться, а она не знала, как его успокоить, и не знала, как спрятать свое разочарование от его торопливости. Они сидели рядом, свесив ноги с обрыва, и молча смотрели на ночное море, жалея о том, как все было. Кто из них первый дотронулся до руки другого, кто первым понял, что то, что происходит, похоже на расставание без встречи, и испугался потери, чей взгляд проник в самое сердце другого – неважно. На самом-то деле они совсем не хотели потерять друг друга, хотя это было бы сделать так просто, а дальше легко и необременительно порхать мотыльками-однодневками, нежась в любовной истоме, воспламененной солнечными лучами, совсем не собираясь превращать обычное приключение в что-то серьезное.

Но они были другими, и им были суждены переживания – уж такими они уродились на этот свет. Когда их бросило друг к другу во второй раз, они забыли обо всем, сгорая, как ни странно, в неведомых до сих пор этим взрослым людям ощущениях без остатка. А потом заснули мгновенно, обнаженные, под холодными взглядами сияющих на черном небе равнодушных звезд, лежа в обнимку, теперь и во сне не рискуя расстаться друг с другом.


Еще до солнца, дрожа от холода, осторожно, почти на цыпочках, они прошмыгнули сквозь дыру в заборе на турбазу и, не прощаясь, разошлись по корпусам.

Когда он, продрогший, но вполне счастливый, осторожно скрипя половицами, открыл дверь, все в спальне номер пять спали после танцев как убитые, и только один взгляд буравил ему спину, пока он по-быстрому раздевался, – дождался его, блестя стеклами очков в своем углу, влюбленный в Ольгу с первого дня Йосик и, все поняв, обреченно повернулся к нему спиной и затих.

Утром его разбудил оглушительный хохот ребят, которые столпились у его кровати, разглядывая джинсы, заляпанные желтой глиной до колен. Он орал им в ответ, отбиваясь, врал отчаянно, что провалился вчера у забора в какую-то яму, а они свистели ему в ответ, обзывали безжалостным истребителем женской красоты и требовали давать подробности.


Йосик, забравшись с ногами на кровать, смотрел на него ненавидящими, покрасневшими от слез и бессонницы глазами. И Гелий вдруг понял, что этот невзрачный худенький паренек, которого он невзначай обидел, необычайно замкнутый, нежный и очень решительный в своих чувствах, на самом деле самый близкий ему человек среди всей этой оравы не злых в общем-то, но довольно незамысловатых в своих мыслях и желаниях собратьев по двухнедельной лагерной жизни.

Весь следующий день они не встречались до вечера.

Оставив джинсы отмокать в душевой под струей воды, после завтрака он начал обрабатывать ребят, соблазняя их на организацию вечернего шашлыка. С мясом в стране было напряженно, у многих в городах его не продавали, а выдавали по праздникам или попросту давали – это было главное слово для жизни тогда, грубый сексуальный смысл которого был в нем совсем не главным.

Парни очень сомневались, что удастся добыть десяток килограмм свинины – меньше для сорока человек доставать было бессмысленно, но Гелий был так уверен, так полон энергии и желания произвести впечатление на Ольгу, что все-таки уломал команду скинуться.

В город отправились сразу после завтрака вчетвером – он, Володька Тасазать и прицепившийся к ним как репей Йося, который теперь не выпускал Гелия из виду ни на минуту.

Базар, или колхозный рынок – так тогда называли место, где вовсю процветали частнособственнические инстинкты и можно было что-то заработать, – располагался рядом с вокзалом и был вполне наполнен разными южными овощами, фруктами, зеленью, но из мясного висела над прилавком только тройка тощих синеватых кур со свисавшими печальными головами, увенчанными сиреневого цвета смятыми гребнями, да стояла длинная очередь за яйцами по девяносто копеек.

Они уныло переглядывались, прикидывая, следует ли им искать еду еще где-то или скромно обойтись местным пивом и помидорами с огурцами, как к ним подкатил усатый, восточного вида мужичок в обвисшей по бокам синей майке и с черными волосами, которые пышной шапкой кучерявились по всему телу, и поинтересовался на смеси грузинско-русско-украинского наречия, что ищут генацвале, а потом с ходу предложил решить проблему, «ынтылигентным гастям с пид сталицы», всего за трешку с носа – тут Гелий окончательно уверился, что там, наверху, кто-то за ним следит и всерьез помогает.

Поскольку в карманах мелочью и бумагой оттопыривались почти пятьдесят рублей, они, не раздумывая, отправились на соседнюю с рынком улочку, уставленную крепкими, богатого кулацкого вида домами, где в глубоком подвале, закрыв двери, на старинном бронзовом безмене им отвесили свиную ногу, ребер полос десять и сверху, для хороших людей, добавили шматок мякоти. Денег вышло достаточно, но осталось и на овощи, и на лаваш, и на домашнее вино в двух плетеных бутылях.

Вернувшись в лагерь, они уговорили тощую, как жердь, старшую повариху Сусанну Леонидовну выдать им пару больших кастрюль, в которых Гелий замариновал мясо домашним вином, нашли за клубом железную решетку от окна, соорудили костер, куда натаскали дерева для пережига, положили под решетку железный лист, насыпали пламенеющих, с синеватыми огоньками углей, и вечером, вместо ужина, за забором около известной дыры состоялась вечеринка, на которую пожаловала и сама мать-комендантша.

Шашлык вышел отменный, или у всех разыгрался аппетит в отсутствие ужина, или было такое настроение, или все сделанное своими руками кажется таким вкусным, но праздник явно удался. Он еще в институте был главным придумщиком всяких таких затей, а сегодня он был в ударе и, пританцовывая в фартуке около решетки, раскладывая мясо, разливая вино и веселясь до упаду, ощущал взгляд Ольги на себе и понимал, что все делает правильно.

Пока ребята кутили, он осторожно смотался в спальню, скатал одеяло, уложил в рюкзак с бутылкой «Бастардо», которую он прикупил в магазине днем по секрету, и успел вовремя, потому что Йосик крепко выпил и, покачиваясь, раздумывал, видимо, над тем, как объясниться с Ольгой, потом решительно подошел и стоял долго рядом, не поднимая глаз, а она болтала с девчонками, не замечая его, а когда случайно глянула в его сторону, из репродукторов на танцплощадке громко запел Кобзон про девчонку во дворе, которой он смотрит почему-то только вслед и никак не решится, и вся ватага участников вечеринки с полными животами шашлыка, сдобренного кислым красным каберне, в прекрасном расположении духа уже протискивалась сквозь дыру на танцы.

Потом все повторилось, но было уже по-другому – все, что он не знал о ней, он узнал, а нового не появлялось, только нарастала тревога. Он понимал, что она чего-то ждет от него, а ответить не мог, и все между ними сводилось к тому, что не может устроить близких, но не вовремя встретившихся людей.

Через неделю он почему-то проснулся очень рано, полежал на кровати, обдумывая какую-то неясную тревогу, появившуюся внутри еще ночью, а утром не увидел ее на завтраке, бросился в девчачий корпус и не нашел там Ольгу.

Гелий не понял, каким чудом ухитрился, скатившись к берегу, запрыгнуть на уже отваливший от пирса на несколько метров катер и как через весь город бегом добрался до вокзала. Он еще издалека увидел ее рядом с Йосей, который держал в одной руке чемодан, а в другой маленькую корзинку, видимо, с фруктами для ее дочки, и еще букетик цветов под мышкой. Йося что-то говорил Ольге, наверное, ласковое и хорошее, потому что она поглядывала ему в глаза и улыбалась.

Гелий никак не мог отдышаться и все соображал, что теперь делать, но тут начали подавать поезд, Ольга обернулась и увидела его. Он подошел и взял ее за руки, молча глядя на нее. По радио громко прокричали о посадке, Йося поставил Ольгины вещи на перрон, не глядя на Гелия, сунул ему букет и ушел, не попрощавшись, а они все стояли, держась за руки, смотрели друг на друга и молчали.

Вокруг носились люди, увешанные распухшими чемоданами, перевязанными брезентовыми ремнями, корзинами с крымским виноградом и всякими персиками, проезжали тележки, свистел железнодорожник в суконной фуражке и махал кому-то сигнальными палочками, диктор гнал пассажиров к меняющим платформы поездам, под ногами танцевал любовный танец пузатый голубь, оберегая безразличную деловитую голубку, и, по своему обыкновению, светило остывающее вечернее солнце.


Потом она ушла в вагон, поезд тронулся и начал медленно набирать скорость, увозя ее от него навсегда. Бледное лицо ее смотрело на него сквозь пыльное, непротертое стекло, на котором пальцем кто-то вывел, наверное, давно надпись «куда ты? не уезжай, пожалу». Дальше места на стекле не хватило.

Экспедиция

Их группу пересаживали на атомоход в темноте полярной ночи в то время года, когда она нехотя уступала наступающему полярному дню, удерживая за собой два-три часа темного времени. Море наконец утихло до трех баллов, но волны все равно были высокими, так, на взгляд штатского, не меньше двух метров. Катер с плавбазы и не пытался зачалиться у высоченного, с ободранной льдами желтой краской, борта атомохода, а, подрабатывая движком, переваливался с волны на волну, стараясь держаться в пределах досягаемости стрелы крана.

Их вещи-кофры с камерами, штативами, осветительной аппаратурой, чемоданы и сумки побросали в сетку-мешок из толстенных, соединенных между собой узлами веревок. Туда, почти силком, покрикивая, затолкали и их, четверых мужиков и двух женщин – редакторшу Соню, худенькую москвичку, в профиль очень похожую на Мирей Матье в молодости, и толстую звукооператоршу Женю, которая ревела белугой от страха и потом по пьяни призналась, что описалась в воздухе. Велели прижаться к сетке спиной и хорошенько держаться за веревки, кран дернул наверх так резко, что смял их в кучу в сетке, и он вдруг обнаружил себя прижатым всем телом к Соне, которая не выпускала веревок из рук, смотрела ему в глаза серьезно и спокойно.

Сетку шмякнули на палубу, потому что именно в этот момент судно провалилось на волне, и потом они, сбитые в кучку, остались одни на палубе, под ослепительным белым светом прожекторов. Стояли, поеживаясь под пронизывающим холодным ветром, летевшим откуда-то с кормы, смотрели на исчезающую в темноте полярной ночи маленькую точку катера, проваливавшегося в волны, до желтого огня на мачте, и слушали резкие металлические крики чаек, белыми клинками крыльев расчерчивающих иссиня-черную темноту туч на небе, подсвеченных лучами поднимающегося из воды солнца.

Разом погасли погрузочные огни на палубе, и стало темно и неуютно, открылась дверь в надстройке, и из освещенного проема кто-то крикнул им что-то вроде, ну, сколько можно ждать, или чего застыли, идите сюда, или, может быть, еще более грубое, не важно – они теперь знали, что их ждут. Дальше был длинный путь по пустому ночному коридору, освещенному желтым безжизненным светом. Коридор странно закруглялся вдоль стены с поручнем, за который приходилось все время держаться, потому что шторм набирал силу, а атомоход двинулся куда-то в ночь, тяжело переваливаясь с волны на волну.

Их привели в тесную комнатку в самом носу ледокола с тройным рядом коек, закрепленных по стенам друг над другом, и, странно посмеиваясь, оставили располагаться. Свою койку он выбрал на третьем ярусе и, ловко цепляясь за поручни, привычно взлетел наверх, отметив, как так же ловко забралась на третий ярус и Соня.

Все заснули мгновенно, умотанные переходом на плавбазе и полетом над волнами, а он все разглядывал окрашенный желтой масляной краской потолок, освещенный тусклым светом дежурной лампы, прикидывая, с чего начать завтра. А потом повернулся на бок и посмотрел на Соню. Она тоже не спала, лежала, подложив руки под голову, и он с удовлетворением отметил, что грудь ее под тонким шерстяным свитером была именно такой, какая нравилась ему. Она спокойно повернула голову в его сторону, и они смотрели друг на друга еще несколько минут, улыбаясь, и одновременно, видимо, провалились в сон, потому что больше он ничего не помнил вплоть до чудовищного удара в борт и стона металла переборок.

Грохот заполнял все пространство каюты, закладывал уши, удары сыпались равномерно, в коротких паузах между ними что-то пыталось вгрызться в глухую стену без иллюминаторов. Все поняли, что атомоход ломает тяжелый лед, и, не желая оставаться в консервной банке под риском потери слуха, невыспавшиеся и злые высыпали в коридор.

Конец ознакомительного фрагмента.