Кафе
– и крепкие трески, и псиные писки: и бухнувших гудов, и ухнувших дудок; как в улье, – мы; лопотанье арабского рта:
– «Джарбаба»…
– «Раб-арап… парапа… обокрал… шкап арап»…
– «Абраам»…
– «Марр-баба»…
Ничего не пойму!
– Потолок, подпираемый стаями многих колонок оттенка желтеющей кости, сутулился дугами из ненаглядных, стреляющих глянцев; везде изразцовые цоколи; а образцовый ковер заплетает орнамент немеющих змей; изошел петухами и птахами пестрых, лиловых, зеленых оттенков; и красные краски цветов нависают над дикими лицами белых тюрбанных арабов, прижатых к колонкам; помост золотеет, как лапоть, плетеными шашками той тростниковой циновки; и пестрая печечка – в шашечках. Чашечки! В чашечки фыркает черный кофе струей; и кофейник – хлопочет; и – потные лбы окружили его. И колени приподнятых корточек, рой разноцветных гондур, голосящие лица – маслинного цвета, кофейного цвета; и прочные черные профили негрских завеянных белостью знойных голов, и теченье речей туарегов, сребренье бородок, и розовый ноготь простертого пальца, и белые мраморы мавра, раскрывшего рот, из которого в воздух взлетают колечки дыма, и бульканье свежей водицы в синейшей бутылочке (то – наргиле), руготня, гоготня; и плащи – полосатые зебры; колпак капюшона над шеей с типичною кисточкой дико кирпичного цвета, угластые локти над досками, где расставляются шашки, – под тонкой колонкой – все это накинулось, вдвинулось в зрение; красный цветочек качается на стебелечке над темным лицом, озадаченным ходом противника (в шашки играет вот эта пестрейшая кучка); у всех за ушами – цветы:
– «Это – местный обычай: захочет араб веселиться, за ухо заткнет он цветок; все уж знают тогда: Ибрагим – веселится сегодня»…
Так шепчет мне «Мужество»; белые, желтые, синие цветики тихо качаются из-под тюрбанов:
– «Ну что ж, есть здесь дервиш?»
– «Погодите, мосье, – ничего не видать» – приподнявшись на цыпочки шепчет мне «Мужество»; вдруг он бросает в пространство настойчивый крик:
– «Бха-ра-бан: дхар-бабан»… И несется в ответ ему:
– «Абра-кадабра», – какая-то…
– «Здесь», – улыбается «Мужество». – «Он за колонкою: в шашки играет он».
Вижу, что многие кучки, прервав разговор, на нас смотрят; но скоро, заметив, что мы законфузились, кучки от нас отвернулись и делают вид, будто нет нас и вовсе (давно я ценю деликатные жесты арабов: привык я в Радесе к тому, что все делают вид, будто нет нас и вовсе, когда мы заходим в кафе в первый раз; если ж мы учащаем приходы в кафе, то иные любезно с помостов своих посылают «селямы», приветствуя нас, как знакомых; и – больше не смотрят).
Уже пробираемся мимо бурнусов, толкаясь, – на прочный помост, точно лапоть, желтеющий легким, сухим тростником проплетенной циновки; поднявшись на локоть, к которому он грациозно склонил свое тело, ленивый кутила лениво завил перевивы плаща, опроставши нам место; и – тащут для нас вдруг откуда-то взявшийся столик и стулья; арабы пьют кофе на ковриках, или на пестром плетеньи ступеней помоста.
Умолкнула музыка: «Мужество», жестикулируя, гаркнул в синейшие гари какое-то что-то; и гаркает что-то за синими гарями: переговоры заводятся: от головы к голове перекинулась дробь барабанного говора: «Абра-кадабра» какая-то там обсуждается; и размахались под пестрою лопастью руки вдруг чем-то довольного негра; костяшкою пальца зацокал в ларец этот старец, восставши с циновки; и, видимо, – чем-то обиженный; громко идет обсуждение нашего предложения; жесты, картинные позы; и пляшут мимозы над ухом сутулого, бурого турка; и вот обернулись все головы в сторону белой спины, наклоненной над шашками; шар головы неохотно на нас повернулся:
– «Вот – дервиш».
– «Он смотрит на нас, – соглашается он показать очарованных змей».
Разогнулась спина и над нею взлетел шар тюрбана; прыжком грациозной пантеры, серьезный и стройный красавец, не глядя на нас, пролетел на помост рядом с нами; желтоватое, цвета слоновой стареющей кости лицо его, точно точеное, мягким овалом теперь протянулось из нежных своих миндалей и вуалей тюрбана, твердея суровою гордостью сжавшихся губ, отдавая небрежный, такой грациозный поклон в нашу сторону: без неприязни прищурились длинные, точно миндаль, опушенные шелком разрезы косящих, блистающих как брильянты, двух глаз; очень черных, повергнутых будто в себя самого; и с надменною негой закрывшись, от нас отвернулись; забылись, забыли и нас и других; протянув две руки, будто взвесив на легких весах две жемчужины в воздухе, взвешивал что-то в душе своей он, загадав, «да» или «нет»: стоит нам показаться или, вдруг отказавшись, прыжком грациозной пантеры слететь к там оставленным шашкам, ломая изысканный контур над ходом противника:
– «Стоит», – как будто ответил себе: твердым шагом прошел прямо в угол (к мешку), изогнулся над ним, стал развязывать медленно:
– «Вот какой дервиш?» – подумал, не веря глазам: поглядевши на Асю, увидел, что Ася в таком же как я состоянии:
– «Господи», – думалось, – «если бы хоть каплей такого же точно изящества поделился с «эстетками», с «дамами света», натертыми лоском или с хилыми дэнди: откуда в нем это слияние строгости, грации, гордости, ясности всех непредвзятых движений и жестов, рисующих в воздухе письменность мудрых и трудно читаемых знаков».
– «Откуда он, кто он такой?»
Эта грустная мимика глаз: заклинатель змеиный – какая-то вовсе змея, завитая в безмолвие:
– «Этот – почти ассауйя: немного познаний еще и окончит он школу», – мне шепчет мой «Мужество»…
– «Вижу уж…»
– «Да, ассауйей он будет: вы знаете, кто ассауйя?»
– «Да»…
– «Тот, кто прошел школу дервишей, кто без вреда может есть скорпионов и саблей резать живот; он – имеет источник таящейся влаги, которую он сохраняет для добрых, таинственных дел; и клянется имаму он власть сохранить для добра; в Кайруане живут очень многие власти».
Но – взвизгнули трубы; оливковой кистью забило в «там-там» приведенье на корточках; сморщились черточки сухо пожаренных щек, на которых росла борода; залетала по струнам крючкастыми пальцами белою палкой сидящая рядом фигура; и крепкие трески, и псиные писки; и бухнувших гудов, и ухнувших дудок; и – хаос уже шевелился под ними.