Вы здесь

Аушвиц: горсть леденцов. 18 (Ольга Рёснес, 2014)

18

Зима – не самое лучшее время в концлагере. В бараке есть чугунная печка, но топят ее лишь в очень большие морозы, и то недолго, так что обычная температура в нашей ночлежке – плюс четыре. К этому, кстати, не так трудно привыкнуть: достаточно просто не обращать внимания на холод. Все спят, разумеется, в одежде, лежа на трехэтажных нарах впритык друг к другу и дыша друг на друга страхом, отчаянием и нищетой. Нищетой, прежде всего, собственных мыслей: тут не о чем, собственно, думать. И это, на мой взгляд, является наихудшей стороной всякого трудового лагеря, это безразличие к своему внутреннему миру, что и делает любой концлагерь «лагерем смерти».

Эсэсовцам это хорошо известно, и они вовсе не благотворительная контора, просто так подкармливающая десятки тысяч бездельников: им нужна, как уже не раз говорилось, работа. И не польское или русское тяп-ляп, но работа со знаком германского качества. Рейхсфюрер СС Гиммлер распорядился поэтому имитировать, где это возможно, обычный трудовой расклад «поработали-повеселились», узаконив в концлагере самые различные клубы по интересам, начиная от духового оркестра и кончая борделем. Те, у кого оставались еще силы после двенадцатичасового подневольного времяпровождения, могли пойти, к примеру, на концерт или театральный спектакль, в кино или в библиотеку, а то и на лекцию какого-нибудь профессора, бесплатно рассуждающего о крахе капитализма, египетских мумиях или полезных свойствах картофеля… Эсэсовцы не только не пресекают самообразовательные потуги узников, но всячески это поощряют, справедливо полагая, что одни только рабочие руки без головы и души – никчемный мусор. Я употребил слово «душа» отнюдь не случайно: эсэсовец является прежде всего немцем, а значит – человеком сердца. И это говорю я, узник и пленник, и к тому же еврей, вынужденный разделить судьбу моего никчемного стада.

Не имея никаких конкретных устремлений в серой и нудной лагерной текучке, я сделался тонким наблюдателем, спокойным и бесстрастным протоколистом, выстраивающим из хаоса фактов понятные мне одному фигуры. Это невинное поначалу занятие постепенно переросло в мою собственную внутреннюю драму, в предчувствие великой, всепоглощающей лжи, с которой мне предстояло потом так долго жить. Я был скорее всего той незначительной соринкой и щепкой, которую несло вместе с остальными мутным потоком войны, несло к разочаровывающе ничтожному миру, суть которого состоит в нескончаемом продолжении войн… и я, будучи еще живым, хотел понять, есть ли всему этому какая-то альтернатива.

Я редко вижу теперь мою мать: ее перевели в швейный цех, где шьют солдатские униформы, нижнее и постельное белье, и только возвращаясь при свете прожекторов с работы мы машем друг другу на расстоянии, тащась каждый к своему бараку. Я вернул ей ушанку и плед, заодно подсунув одолженные у Уве фланелевые рукавицы, и несколько раз в просторной лагерной столовой нам удавалось подсесть друг к другу и взять друг друга за руки. Надо сказать, мать хорошо держится, несмотря на вынужденный, не знакомый ей прежде изнурительный труд, но волосы ее, теперь коротко остриженные, значительно поседели, в глазах застыло неопределенное ожидание чего-то… И поскольку ни ей, ни мне не полагается никаких посылок, в том числе и от Красного Креста, каждый из нас оставляет для другого щипотку хлеба или кусочек луковицы, и это безмерно нас обоих радует.

Среди зимы снова были расстрелы: несколько евреев приспособились выносить из швейного цеха катушки с ниткой, чтобы потом обменивать их у поляков на сигареты и хлеб, и среди них оказался выбранный нами капо: Нафталий. Он, собственно, и задумал всю эту возню, взимая «пошлину» как с узников, так и с приходящих в лагерь вольных поляков. И вот теперь, босой и раздетый почти догола, со складками жира на животе и под подбородком, он стоит перед комендантом лагеря, оберштурмбанфюрером Рудольфом Хёссом, и что-то такое важное лепечет, за пару минут до собственного расстрела, и комендант позволяет ему вытряхнуть из брошенных на снег штанов припрятанное накануне алиби… ну вот же оно, вот! Список участвовавших в цеховых кражах заключенных: его собственная мать и престарелая тетя… да, да, они-то и сперли все эти катушки с ниткой! Эсэсовцы недоуменно переглядываются: бывает же такая самоотверженная среди евреев честность – настучать на свою же родную мать! Даже оберштурмбанфюрер Хёсс, столько раз до этого наблюдавший хамелеонство круговой еврейской поруки, и тот был вне себя от изумления: он сам никогда бы свою мать не заложил, прости Господи! И когда другие капо, тоже евреи, наперебой стали подтверждать виновность указанных в списке несчастных, комендант поручил еврейской зондеркоманде заняться обвиняемыми, что и было немедленно сделано.

Расстрелянных перетащили в подвал крематория, Нафталий оделся и поплелся, спотыкаясь от счастья, в свой отапливаемый барак, а комендант Хёсс пошел зажигать свечи на только что поставленной в большом зале пакгауза рождественской елке: каждому свое.

Нафталий снова ходит по лагерю в бобровой шапке и дорогом пальто, с дубинкой и плетеным кнутом, и на рождественский ужин у него жареная индюшка с шампиньонами, кремовый торт с засахаренной вишней и хороший французский коньяк. Он пьет за свою еврейскую сообразительность и заодно за непостижимую наивность и доверчивость немцев, предназначенных в конце концов стать послушным рабочим скотом в загоне у иудея.

Этой зимой в нашем бараке умерло от простуды семнадцать стариков.