Вы здесь

Атлантический дневник (сборник). ЛЮБИТЬ ДАЛЬНЕГО (Алексей Цветков)

ЛЮБИТЬ ДАЛЬНЕГО

New York Times, как, впрочем, и любая газета, публикует некрологи в зависимости от статуса покойного: тех, что калибром покрупнее, выносит на первую полосу. Принцип отбора всегда вызывает у кого-нибудь возражения, в том числе и у Роберта Райта, автора заметки под названием «Почему ваша мать вас любит» в сетевом журнале Slate. В частности, он считает достойным сожаления, что сообщение о недавней смерти Уильяма Хэмилтона, известного английского биолога и теоретика эволюции, было отодвинуто аж на восемнадцатую страницу. По мнению Райта, вклад Хэмилтона в науку дает ему право претендовать на большее.

Уильям Хэмилтон – автор теории так называемого «родственного отбора». Значение этой теории, по мнению Райта, простирается далеко за пределы биологии и вообще науки, и поэтому я рискну слегка в нее углубиться.

Еще Чарлза Дарвина, провозгласившего принцип естественного отбора, занимало поведение некоторых животных, которому он не мог подобрать объяснения. Так, например, в функции рабочих пчел входит защита улья, и в процессе этой защиты они часто гибнут – буквально потрошат себя заживо. Такая самоотверженность, безусловно, полезна для общего дела, но с точки зрения самой пчелы и естественного отбора как будто бессмысленна – рабочая пчела стерильна и не может передать ее по наследству.

Дарвин, конечно, еще ничего не знал о генетическом коде. Современная биология считает стержнем эволюции именно этот код, а не жизнь отдельного индивида. С этой точки зрения, как объяснил Хэмилтон, поведение рабочей пчелы целесообразно и объяснимо: она жертвует собой ради сохранения и продолжения кода, носителем которого является весь улей, но в первую очередь – матка и ее яйца. Альтруизм пчелы – это и есть «родственный отбор» в действии, он заложен у нее в генах. Чем самоотверженнее пчела, тем больше у ее генетического кода шансов уцелеть и развиваться.

Универсальность этого принципа трудно переоценить – он, в частности, может объяснить возникновение многоклеточной жизни. Вот что пишет Роберт Райт:

Поскольку многие одноклеточные формы жизни воспроизводятся клонированием – никакого секса, никакого смешения генов, – они часто оказываются в обществе генетически идентичных соседей. Это – плодородная почва для демонстрации магии родственного отбора, для возникновения межклеточного альтруизма, который, путем дальнейшего родственного отбора, может перерасти размытую границу между обществом взаимопомощи клеток и единым многоклеточным организмом. И действительно, сейчас мы знаем, что многоклеточная жизнь развилась независимо несколько раз: пять, может быть, десять.

Роберт Райт – не ученый, скорее журналист и автор популярных книг по дисциплине, которая раньше именовалась социобиологией, а с некоторых пор – эволюционной психологией. Это не значит, что его книги не содержат оригинальных мыслей: эволюционная психология – это своеобразная философско-этическая школа, попытка объяснить некоторые загадки нашего поведения, не прибегая к Евангелию или Иммануилу Канту. Некоторые из этих объяснений поразительно точны и задним числом интуитивно очевидны.

Мать любит ребенка и ради его благополучия может пожертвовать очень многим, в том числе иногда и жизнью. Она делает это, не сверяясь ни с каким моральным кодексом, по требованию кода родственного альтруизма, унаследованного от бесчисленных поколений. Поскольку код важнее отдельной жизни, преимущество отдается тому, кто имеет больше шансов его увековечить, в данном случае ребенку, у которого продуктивный цикл еще впереди.

Не одна мать способна на такие крайние жертвы. У братьев и сестер идентична по крайней мере половина генетического кода – отсюда необходимо следует высокая степень их привязанности друг к другу и готовность на взаимные жертвы. Каково бы ни было их сознательное отношение друг к другу, с точки зрения эволюции суммарная ценность их общей генетической информации дороже, чем судьба каждого отдельного индивида, и в критических ситуациях они часто приходят друг другу на помощь без тщательного взвешивания всех «за» и «против». Тот, кто не щадит собственной жизни ради брата или сестры, кладет ее на алтарь рода.

Существуют и более сложные формы альтруизма, засвидетельствованные не только у человека, но и у высших животных. Так, например, летучие мыши-вампиры, которые живут в Южной Америке и питаются кровью скота, иногда делятся запасами своей добычи с другими, которым на охоте повезло меньше. Этот тип поведения, не основанный на близком родстве, тоже инстинктивен и генетически обусловлен: сегодня помог ты, завтра помогут тебе, опять же к вящему благополучию кода.

Легко понять, почему приверженцы эволюционной психологии так высоко ценят эту дисциплину. Они полагают, что овладели ключом к высшим формам человеческого поведения и что отныне все области знания, включая самые гуманитарные, в принципе поставлены на научную основу и включены в единую систему. Последняя книга Эдварда Уилсона, основоположника социобиологии, названа «Concilience» – гибридное слово, которому я не подберу русского эквивалента и которое он придумал как раз для обозначения такой единой системы знаний. Сам Роберт Райт только что опубликовал книгу под названием «Больше нуля», где, исходя из принципов эволюционной психологии, он дает весьма благоприятные прогнозы будущего нашей цивилизации.

Прежде чем разделить этот энтузиазм, я позволю себе обратить внимание на некоторые очевидные особенности человеческого поведения, которые не вполне укладываются в стройную научную картину. Мать, по крайней мере среди нас, людей, нередко любит больного ребенка больше, чем здорового, – это всего лишь жизненное наблюдение, но его засвидетельствует почти каждый. С эволюционной точки зрения это не только бессмыслица, но почти саботаж, потому что здоровый потомок имеет гораздо больше шансов сохранить заветный код.

Помимо этого, человек, в отличие от животных, может идти на жертвы ради других, с кем он не связан никакими родственными узами, и таким образом прямо преступать генетические законы. Этот тип поведения, пусть и не слишком частый, можно наблюдать в таких крайних ситуациях, как катастрофы и стихийные бедствия. Английский биолог Джон Халдейн, еще до теории Хэмилтона, пытался объяснить эти случаи, отмечая, что исторически сравнительно недавно люди жили компактными родовыми группами, и всякий, попавший в беду, имел шанс оказаться чьим-то родственником – тем более что пожар или наводнение не дают времени на размышления и расчеты.

Показать, что этот наскоро сколоченный аргумент не выдерживает критики, мне поможет история, свидетелем которой, вместе с миллионами американцев, я стал у экрана телевизора осенью 1984 года. Самолет, взлетевший в Национальном аэропорту Вашингтона, через несколько секунд рухнул в ледяную воду Потомака. Пассажиры, в том числе женщины и дети, стали пытаться выбраться из салона и выплыть на берег. Один из прохожих, собравшихся у места катастрофы, прыгнул в воду и стал помогать подоспевшим спасателям. Впоследствии, выступая с ежегодной речью о положении в стране, президент Рейган представил его как национального героя.

Спасшиеся пассажиры рассказали еще об одном мужчине, который, выбравшись из самолета, был вполне в состоянии самостоятельно доплыть к берегу. Вместо этого он остался в воде и стал помогать тонущим, одному за другим. В числе выживших этого человека уже не было.

Надо ли объяснять, что все генетические мотивировки Хэмилтона и Халдейна трещат по швам, если попытаться приписать их тем, кто спасал людей от ледяной гибели? Каковы бы ни были их атавистические рефлексы, люди, пришедшие на помощь утопающим, отлично понимали, что в огромном современном городе их шанс наткнуться на случайного родственника в рухнувшем самолете равен нулю. Коалиционный альтруизм, вроде наблюдаемого у летучих мышей, тоже можно исключить: выживший удостоился всенародного восхищения, но вряд ли на него рассчитывал в минуту риска, а о награде, которую получил погибший, мы можем только гадать, но уже далеко за рамками биологии.

Эволюционные психологи, если они хотят уберечь универсальный статус своей дисциплины, должны изрядно потрудиться над объяснением этого и множества других подобных случаев. Но им нелегко будет обойти тот факт, что люди издавна понимали разницу между инстинктивной любовью, будь то материнская или половая, и любовью бескорыстной, как бы редко она ни встречалась; между генетически обусловленным альтруизмом и настоящей самоотверженностью. Здесь пора вернуться к Евангелию, к одному из тех его бросающих в дрожь мест, которые проповедники обычно стараются замазать патокой. Когда Иисусу, учившему в одном из галилейских городов, сообщили о приходе его матери и братьев, он отказался с ними говорить и сказал, указывая на своих учеников: «Вот матерь моя и братья мои». В другом месте он говорит еще резче, закрывая дорогу к компромиссу: «Враги человеку домашние его». И напрасно будут меня уверять, что Иисус имел здесь в виду плохих домашних, врагов его учения. Смысл этих слов очевиден: родственный альтруизм, закон сохранения генетического кода, выносится за пределы нравственности и отныне не имеет с ней ничего общего – человек освобожден от обязательства любить свою мать или братьев больше, чем он любит ближнего. Иисус утверждал, что пришел не нарушить закон, а исполнить его, но мы видим, что заповедь любви к ближнему, даже не включенную в каноническую десятку, он ставит выше, чем почитание отца и матери, заповеданное на Синае. Иными словами, эволюционная психология заперта в Ветхом Завете – две тысячи лет спустя после того, как провозглашен Новый.

У этого посягательства на мораль семейного очага и летучих мышей есть еще более яркий манифест – тоже в словах Иисуса, в его Нагорной проповеди:

И если любите любящих вас, какая вам за то благодарность? ибо и грешники любящих их любят. И если делаете добро тем, которые вам делают добро, какая вам за то благодарность? ибо и грешники то же делают. И если взаймы даете тем, от которых надеетесь получить обратно, какая вам за то благодарность? ибо и грешники дают взаймы грешникам, чтобы получить обратно столько же. Но вы любите врагов ваших, и благотворите, и взаймы давайте, не ожидая ничего; и будет вам награда великая, и будете сынами Всевышнего; ибо Он благ и к неблагодарным и злым.

Любовь к врагу, любовь овцы к волку – вот мораль нового общества, отринувшего генетическое родовое право. Эта мораль – не факт, подаренный природой науке, а предписание, которому в состоянии следовать, может быть, лишь единицы, но уже не инстинктивно, а по выбору. Нравственное поведение – это личный долг, тогда как поведение по законам генетики – просто статистика, правила дорожного движения: нарушишь – угодишь в аварию. Эта новая мораль адресована не роду, а индивиду, она не включает в себя генетический кодекс, а начисто его отвергает: любить врага – значит сознательно рисковать жизнью. Любовь к матери или брату теперь даже не нейтральна, а прямо предосудительна, если стоит на пути любви к ближнему. Иными словами, любовь отныне не имеет права на свое название, если она не бескорыстна.

В Евангелии еще можно увидеть, как нелегко прокладывала себе дорогу эта революционная антидарвинистская этика. Борьба идет не просто во дворе храма, но в самой душе Иисуса. Когда к нему подходит хананейская женщина и просит исцелить ее дочь, он почти рефлекторно отвечает: «Нехорошо взять хлеб у детей и бросить псам». Ветхий Завет, этот канон родового права, ограничивает нравственное поле евреями. Но женщина тут же убеждает его смиренным укором: «Но и псы едят крохи, которые падают со стола господ».

Неудивительно, что в Новом Завете нет ни единого упоминания о патриотизме, с некоторых пор упорно причисляемом к добродетелям. Локальный патриотизм Рима или Греции простирался лишь до периметра родного города и вполне подпадает под принцип Халдейна: соплеменник всегда может оказаться твоим родственником. Эта добродетель пчел и муравьев была отвергнута в Иерусалиме вместе со всеми остальными заповедями Хэмилтона и Халдейна. В Царстве Божием, по словам апостола, нет ни эллина, ни иудея.

Новозаветная нравственная революция, в которой приняли участие и тогдашние иудейские раввины, была, пожалуй, самой яркой и плодотворной в истории – но не единственной. Я могу назвать по крайней мере две другие предпринятые с тех пор попытки, последствия которых мы ощущаем по сей день. Франциск Ассизский стал основателем известного католического ордена и был канонизирован, хотя, будь его обстоятельства чуть иными, он мог бы взойти на костер или основать новую религию. Франциск в корне изменил отношение цивилизации к животным, которых прежде рассматривали лишь с точки зрения пользы и вреда, он допустил их в нашу нравственную вселенную. Он проповедовал птицам христианство, именовал свирепого хищника «братом волком», и даже если многие из его подвигов вполне легендарны, нынешние поборники нравственного отношения к животным – прямые духовные потомки итальянского монаха XIII столетия.

Фридрих Ницше выглядит в этой триаде нравственных революционеров уже совершенно странно, и тем не менее главной целью его жизни было именно построение новой морали, превосходящей и отменяющей прежнюю. «Сверхчеловек» Ницше, о котором по невежеству и недомыслию сложено не меньше легенд, чем о святом Франциске, – это новое племя, свободное от наших предрассудков, превратившее наши пороки в свои добродетели. Ради этой новой нравственности, которая только предстоит, нам предлагается принести себя в коллективную жертву. В устах Ницше призыв Нагорной проповеди звучит по-новому: «Возлюби дальнего своего».

В мои намерения вовсе не входит разбирать, нравственно ли восстание Ницше; важно то, что это – восстание во имя нравственности. И даже если признать, что вклад Франциска и Ницше в эволюцию этики бледнеет перед заслугами основоположника христианства, направление вектора движения везде совпадает: прочь от материнских уз, от натуральной морали муравейника.

Аристотель, пытаясь определить человека, назвал его «политическим животным». Такой перевод с греческого вводит в заблуждение: философ хотел сказать, что человеку свойственно жить в полисе, жизнью полиса и по законам полиса, то есть города, коммуны. Но таково свойство многих других животных: уже упомянутых пчел и муравьев, термитов и сусликов.

Роберт Райт назвал свою первую книгу «Нравственное животное». Такое определение он косвенно позаимствовал у Иммануила Канта, и оно было бы вполне точным, если бы не содержание, которое автор пытается вложить в термин «нравственность». Он признает, что современная эволюционная психология пока не в состоянии вывести всю сложную схему нашего нравственного поведения из устройства наших генов, но считает такое обоснование лишь вопросом времени. Если допустить, что он прав, его собственное определение тоже становится бесполезным: нравственностью в этом смысле обладают и животные, мать-лошадь тоже любит своего жеребенка.

Секрет новозаветной морали, которую я пытаюсь здесь защитить от происков эволюционных психологов, заключен именно в ее противоестественности. Нет ничего естественнее, чем обнять мать после разлуки, и ничего естественного в том, чтобы оставить ее за дверью ради общения с учениками.

Альтруизм в значении, которое придают ему сторонники генетической этики, – это просто другое название корысти, пусть не всегда осознанной. Мораль, пришедшая на смену муравьиной, предпочитает другой термин, которого мы нередко стыдимся: любовь. Противоположность любви – вовсе не ненависть, а цинизм, поиск скрытого мотива. Именно так, пусть и без злого умысла, пытаются истолковать наши лучшие поступки Роберт Райт и его ученые единомышленники. Любовь – это полное отсутствие мотива, способность видеть в ком-то чужом и неказистом такое же, как ты, Божье творение или просто равного и одинаково достойного. Человек – это животное, наделенное способностью любить дальнего.

Апостол Павел, которому, на мой взгляд, принадлежат лучшие из когда-либо сказанных слов о любви, не имел в виду ни мать, ни невесту, ни доброго соседа, регулярно дающего в долг до получки. Его слова адресованы всем современникам и тем, кто пришел после, жителям великих государств и заштатных княжеств, богачам и нищим, русским и чеченцам, вам и мне.

Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я – медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, – то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы. Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит.