ФЛАМЕНКО. ВЫХОД ВТОРОЙ. СЕГИДИЛЬЯ
Вы будете использовать ее? Будем. Она благодатный материал. Другой такой попадает в руки крайне редко.
Как вы намереваетесь ее использовать?
По прямому назначению. Она женщина. Этим все сказано. Она женщина молодая, невероятно красивая…
Ну это вы уже загнули, шеф!.. Есть и красивее…
…не перебивайте. И очень опытная в любви. У нас есть сведения.
Откуда вы знаете об ее опыте? Вы спали с ней?
Не задавайте глупых вопросов. А если спал?
Не верю. Она не позволила бы себе…
Не верьте, это ваше дело. Я перехожу к существу вопроса. Она необучена, ее надо обучить. Нам выгодно, чтобы эта женщина работала на нашей стороне. Она принесет нам немалую пользу.
А если ее переманит другой лагерь?
Если это произойдет, я сам убью ее.
И вам ее не будет жалко? Все говорят – это жемчужина танца двадцать первого века. Вы убьете национальное достояние.
Я делаю то, что нам с вами необходимо, поймите. Я вижу большую выгоду от ее работы на нас.
Что вы собираетесь ей поручать?
Это другой разговор. Сначала ее надо научить. Потом уже поручать и приказывать. Технология тут одна, она не поменялась с эпохи Клеопатры, Лукреции Борджиа, Джульетты Гвиччарди, Мата Хари, Цинтии, Кошки. Эта женщина будет ложиться в постель с военачальниками, командирами, шефами террористов, с главами теневых группировок, с олигархами, с правителями, может быть, даже с президентами и королями. И выпытывать у них те сведения, которые они могут рассказать, под хмельком, в угаре любви, сумасшедше красивой и искусной в любви женщине, ночью, под одеялом. Или без одеяла, как вам будет угодно.
Глупости. Вы думаете, военные или коммерческие тайны мужчины, даже под хмельком и в угаре страсти, так легко выбалтывают своим женщинам? Ведь им, с кем она будет ложиться, доподлинно будет известно, что эта женщина – шлюха.
Эта женщина – великая артистка. И им будет известно, что они ложатся в постель с великой артисткой. И им будет это очень лестно.
Она хорошо помнит, как все было там, в Монреале. Они с Иваном спустились по самолетному трапу, и она перевела дух. Созерцание той катастрофы, в Шереметьеве-2, подействовало на нее страшно. Тогда, в грозу, их самолету все-таки разрешили вылет, благо стихия успокаивалась, и кое-как они взлетели. Мария весь полет до Монреаля, все десять часов в самолете, продрожала как заяц. Чуть только «Боинг» снижался или его трясло в воздушных ямах, она вцеплялась в подлокотники, стискивала пальцами колени, прижимала ладонь ко рту, боясь закричать от страха. Иван сердито смотрел на нее: что за причуды! Это что-то новенькое в нашем репертуаре, Мара, ты же всю жизнь летаешь по небу как птичка, ты же, моя прелесть, всегда была такая смелая! Ну нет у меня с собой успокаивающих таблеток, нет! Только твои обожаемые соки! Заказывала, что ж не пьешь?.. Устыдившись, она выпила прямо из коробки сок, склонила голову Ивану на плечо и задремала.
А потом, выйдя из железного бочонка, половину суток болтавшегося между небом и землей, она почувствовала себя так, будто родилась во второй раз. Какая глупость! Неужели теперь она так и будет летать, трепеща, как осиновый лист? После пережитого воздушного страха передача этого паршивого пакета Станкевича каким-то казалась ей чем-то незначащим, мелким, чепуховым. Будто выбросить в пепельницу окурок. В урну – грязную салфетку.
В здании монреальского аэропорта она без труда нашарила глазами стойку бара. «Ах, Иван, я так перенервничала, мне надо выпить». – «Выпить? С каких это пор ты у меня, Мара, стала пьяницей? – Он измерил ее насмешливым взглядом. – В таком случае я тоже выпью. Вместе с тобой. Вон бар, пойдем?» Она стрельнула глазами туда, сюда. Вскинула голову. «А вещи? Мы что, потянем туда, к бару, наши чемоданы? Стой здесь с вещами. Я быстро… мо-мен-таль-но, так это по-русски?..» Он не успел ей ничего сказать. Она упорхнула. Черная сумочка болталась на плече на тонком ремешке.
Она подошла к стойке. Так и есть, все, как сказал эта морда Станкевич. Негритянка-барменша. Мария обворожительно улыбнулась толстой черной тетке. Внезапно она напомнила ей ту, трактирщицу в Сан-Доминго. «Сто кальвадоса… и ломтик лимона». Она внимательно следила, как барменша, раззявив в широкой улыбке черногубый рот, наливает в стакан прозрачный, как топаз, кальвадос. Барменша сделала незаметный знак рукой – подняла руку розовой обезьяньей ладошкой вверх, чуть согнула пальцы. От аэропортовской толпы отделились двое. Подошли к ней. Непроницаемо темные очки скрывали глаза. Марии стало не по себе. «Это сейчас все кончится, это все скоро кончится», – сказала она себе, щелкнула замком сумки, вытащила сверток. Что в нем? Наркотики? Оружие? Бомба? Уран-236? Документы? А может, просто деньги, просто банковские чеки, векселя, пачки долларов? Она так и не развернула сверток, даже в туалете «Боинга» – боялась. Если Станкевич будет приказывать ей передавать такие свертки своим людям во всех аэропортах всех городов мира, куда они с Иваном летают с выступлениями, – она уйдет от этого гадкого продюсера. Он занимается черт-те чем. Он опасный тип. Надо… как это по-русски… делать от него ноги?.. Мало ли концертных организаций! Мало ли продюсеров – и в Испании, и в России, и в Америке! Мало ли театров танца! Да если она захочет, она уйдет в Имперский балет Майи Плисецкой! Да если она захочет, она сделает свой театр, театр Марии Виторес, сама! Она уже созрела для этого! Уже… выросла… Маленькая девочка, любящая танцевать в патио – внутренних двориках – в Бильбао и Мадриде, уже выросла…
Мужчина протянул руку. Черные очки блеснули. Мария вложила сверток ему в руку. Что надо теперь делать? Улыбаться? Сказать несколько любезных незначащих фраз по-английски? Поворачиваться – и бежать прочь сломя голову? «Вы одна?» Английский мужчины, взявшего сверток, прозвучал холодно и высокомерно, как из уст английского короля. «Нет, меня ждут», – ответила она тоже по-английски, так же надменно. «Жаль. Мы бы пригласили вас на аперитив», – подал голос второй, в точно таких же темных очках, чуть пониже ростом. Она заставила себя улыбнуться. «К сожалению…» Черная барменша усмешливо разглядывала ее, ощупывала глазами с головы до ног. Мария наклонила голову и, повернувшись, быстро, быстро пошла к Ивану, который в отдалении ждал ее около груды чемоданов.
О этот вечный груз! Артист – вечный бродяга! Они возили с собою повсюду вороха ее сценических тряпок, ибо они сами себе были – фирма, сами себе были – театр на колесах. Сами себе, а львиную долю денег, Мария подозревала, по договорам все равно получал Станкевич.
«Родион – не простой продюсер, – билась в ней мысль, пока каблучки, как в танце сапатеадо, в испанской чечетке, стучали по гладкому полу аэропорта. – Родион – сволочь. Он та еще стерва. Он занимается черт знает чем. Черт-то знает, а я?! Я-то тут при чем?!»
«Господи, как ты долго! – Иван сморщил лицо, как разобиженный младенец. Все мужчины дети, подумала она раздраженно. – Ну и как канадская выпивка? Лучше русской? Или испанской?..» Мария подняла руку и погладила его по загорелой щеке. «У тебя уже щетина отросла. Отличный кальвадос. Просто огненный. Я взбодрилась». – «А почему же от тебя не пахнет водкой?» – удивленно спросил Иван, наклоняясь к ее губам, чтобы поцеловать ее. Она ответила на поцелуй, ожгла Ивана черными кострами огромных глаз. «Потому что я закусила лимоном».
Кальвадос в тонком стакане и жалкий ломтик лимона на блюдце так и остались там, на столике в баре. Она так спешила, что даже не выпила. Иван не должен знать, что она делала там. Благодарение Богу, если он не увидел ее возни с этими мужиками в темных очках. А если увидел?
«Ну что, в гостиницу?.. Или к профессору Майхановичу в гости?.. Майхановичи, между прочим, нас ждут…» У нас заказаны номера в отеле «Монреаль», ты же сам заказывал, с улыбкой сказала Мария, я после этого перелета как пьяная и без кальвадоса.
И они поехали в гостиницу, взяв такси прямо у здания аэропорта; и Мария смотрела на ясное, синее, без единого облачка, канадское небо и думала о том, что эти двое, в черных очках, наверняка знают, кто она, и, если она им понадобится, чтобы с ней передать что-либо в таком же поганом свертке Станкевичу в Москву, они без труда найдут ее – явятся к ней на спектакль, да и только.
Они ехали в такси по Монреалю, и повсюду Мария, поворачивая голову, и там и сям, видела их с Иваном афиши, расклеенные по городу: «IOANN AND MARIA VITORES. ARS MUNDI», «MARIA VITORES AND FAMOUS IOANN», «THE GREATE FLAMENCO. MARIA AND IOANN»… Она обернула лицо к Ивану. «Любимый, – проговорила она тихо, и у нее сильно билось сердце, – любимый, ты будешь плакать обо мне, если я умру?»
КИМ МЕТЕЛИЦА
Я все исполнил чисто – там, на углу Харитонья и Садово-Черногрязской. Чисто – не подкопаешься. Ушел дворами, как и хотел. Славка ждал меня в машине. Я плюхнулся на сиденье и выдавил:
– Теперь вези к Аркадию. Расчет сразу. И налом.
Славка вырулил на Садовое, рванул в сторону «Курской». Насвистывал модную песенку Пугачевой: «Будь или не будь, сделай же что-нибудь… Будь или не будь – будь!» Я оборвал его:
– И ты не боишься так шуровать по Садовому? Полчаса спустя! А вдруг заловят?
– Ништяк, не остановят, – процедил сквозь зубы Славка, – я во дворе когда стоял, номер поменял. Ловкость рук и никакого мошенства. Скоро технологии повысятся. Будем брать с собой на дело аэрограф и перекрашивать, к хренам, машину в тихом месте. В таком вот закутке, где я тебя поджидал. Нитра сохнет мгновенно. Бац – выезжаешь – менты ищут красную машину, с одним номером, а едет синяя, с совсем другими цифрами на заднице. А? Прикол?
– Прикол, – согласился я. – Еще какой прикол. А как ты думаешь, будут когда-нибудь летающие машины?
– Будут, – со знанием дела кивнул Славка, сворачивая с Садового кольца в переулки, выруливая на Таганку, пробираясь на шоссе Энтузиастов. – Еще бы не будут! Летающие машины – это, брат ты мой, дело уже недалекого будущего. Вся проблема в том, что сталкиваться они будут почем зря, биться, как яйца. В каких воздушных коридорах они будут летать? Ведь они же не самолеты! Удобно, да, по земле железные букашки ползать не будут… зато сталкиваться лбами будут частенько, и нам на головы железки будут падать… бам-с, приятель, и тебя – нет!
– И на земле катастрофы бывают. И поезда в крушенья попадают…
– Бывает, все бывает! И у девушки беременность бывает! – запел Славка, раскачиваясь за рулем из стороны в сторону, как старый еврей в синагоге. – Аркадий нам с тобой сколько обещал отвалить?
– Пятак.
– Что ж, негусто. Вот Помидор тоже чисто сработал, ну позавчера, у английского посольства, из винтовки с оптическим, стрелял из хорошего места, сволочуга, из дома напротив, сильно подготовился, умник, все рассчитал, – и договорился за двадцатник. А нам с тобой пятак на двоих – по две с полтиной на рыло – ну это ж разве деньги, браток? Для Москвы это не деньги, чтобы прожить месяц-другой. У меня ж все-таки две семьи, брат. Не семьи, а семьищи! Ловелас я, ты ж знаешь… девок развел целый гарем, детей расплодил!..
– Ну ты просто племенной баран, Славка, – сказал я, сдерживая улыбку. – Ты просто библейский родоначальник. «Род Мстислава Пирогова» – неплохо звучит?
– Недурно. – Славка рванул руль налево, чуть не врезавшись на краю тротуара в старушку с кошелкой. На шоссе был аншлаг. Машины катили впритык друг к другу, терлись боками, как животные на водопое. Угораздило Аркадию кинуть нас на дело в час пик. Может, оно и хорошо, в толкотне менты не скоро разберутся, что к чему. – Звучит, понимаешь, как «род Осла», «род Козла»… или «род Орла»?.. Все, ушли мы, сто процентов, ушли!
– Не говори «гоп», пока не перепрыгнул. Кати. Уже Лефортово. Все, приехали. Заворачивай во двор. Не имеет ли смысла поменять номер во второй раз?
– Имеет. Щас поставлю тачку и поменяю.
– Они у тебя, Славик, зарегистрированные?
– А то как же.
– И этот – чей?
– Много будешь знать – задница морщинами покроется.
Мы заткнули машинешку в дальний угол Аркадьева двора, между двух металлических гаражей-«ракушек». Славка поменял номер. Через пять минут мы уже сидели в роскошной, а ля царский дворец, гостиной Аркадия и уже, откидываясь на спинки кресел, с наслаждением пили все, что щедрый хозяин выставил на стол: кьянти, привезенное из Флоренции, коллекционное «Перно», классический «Абсолют», темно-красную испанскую «роху». Закуски из холодильника были вывалены горничной, по приказу хозяина, самые разнообразные: от сыра с плесенью до горок зернистой икры в фарфоровых антикварных вазочках. От фруктов стол ломился. Тонко нарезанные севрюжка и буженина пахли возбуждающе. Славка налегал на апельсиновый сок. Видимо, он переволновался, глотка пересохла, пить хотел парень.
– Ну что, орлики, – Аркадий сыто улыбнулся, наклонил голову, и я увидел смешной светлый хохолок, будто золотистый петушиный гребешок, у него на стриженом затылке, – поздравить вас? Или еще рано?
Он имел в виду деньги.
Заказ надлежало оплачивать.
Я прекрасно знал, что Аркадий Беер – жмот.
Он только прикидывался щедрым.
– Поздравить, поздравить, – залопотал Славик, налегая на буженину, отправляя в рот вилкой, прямо с тарелки, сразу три ломтя, зажевывая добрых полстакана «Абсолюта», – еще как поздравить, Аркаша!.. прямо со страшной силой поздравить… Ты же сам видишь – все о’кей…
– Значит, поздравить, – медленно, тяжело произнес Аркадий, следя, как Славка пьет и ест. – Ну что ж. Я выдам вам гонорар. – Он положил крепкую, красивой лепки, как у артиста или пианиста, руку на грудь: должно быть, там, под лацканом, во внутреннем кармане, лежали наши деньги в конверте. – Но это еще не все. Я приготовил вам сюрприз. Я приготовил вам подарочек. Прелестный подарочек, между нами говоря. Да это подарочек для нас всех. Если этот подарочек, правда, еще будет себя хорошо вести. Ну да мы его научим, я оптимист!
Славка оторвался от буженины и икры, которую, уже зарозовев и завеселев от выпивки, беззастенчиво зачерпывал столовой ложкой. Уставился на Аркадия непонимающе.
– Какой такой подарочек, Арк?..
Аркадий хлопнул в ладоши. Горничная испуганно вбежала, потом понятливо скрылась. Тут же вошел дюжий бодигард, закинул за спину руку, сделал знак другому, стоявшему за дверью. Раздались торопливые шаги, сдавленные ругательства. В гостиную ввели, вернее, вволокли упирающуюся девушку. Смоляные волосы были спутаны, висели вдоль щек, струились по груди. Черные огромные, как торфяные озера, глаза испепеляли нас гневом, яростью. Губы закушены. Я быстро поискал глазами следы побоев. Не нашел. Гады, бить женщину! Это было бы слишком низко. Впрочем, Аркадий знал массу болевых приемов и бить тоже умел – в живот, в печень, под ребро, не по лицу, лицо такой красотке надо было сохранить, конечно, хоть с лица воду не пить, как известно. Девушка повернула голову, подняла лицо навстречу мне – и я чуть не вскрикнул. Вовремя удержался. Сдержанность украшает мужчину, Ким, ты знаешь это.
Это была Мария.
Мария Виторес собственной персоной.
Партнерша и девушка моего беспутного гениального Ивашки.
Мария, вызвавшая во мне дикую страсть, которую я целенаправленно убивал в себе, растаптывал, как мог.
Я не ходил на ее концерты. На ее спектакли. На ее громкие скандальные шоу. Не смотрел телепередачи с ней и о ней. Закрывал глаза, проходя мимо афиши с ее кроваво намалеванным именем. Не замечал ее рекламных, во всю стену, фотографий в метро, на перекрестках, на вокзалах. Ее раскручивали по первому разряду, а я в упор не видел ее! Потому что я влюбился в нее, а это надо было пресечь в корне. Сын! Сын танцевал с ней. Сын любил ее. Сын владел ею. Это была территория чужой любви. И я не имел никакого права на вход туда. Тем более – на владение чужой собственностью. Тем более – на похищение ее.
– Ким Иванович, – сказала Мария Виторес побелевшими губами, – здравствуйте… Вы что тут…
– Вы знакомы? – Белые стеклянные глаза Аркадия переползли с Марии на меня. – Это меняет дело. Впрочем… – Он резко обернулся ко мне. Вертел в руках позолоченную чайную ложечку из сервиза королевы Марии-Антуанетты, купленного на аукционе «Филипс» в Париже. – Давно ты ее знаешь?
– Недавно. – Рот мой пересох. Мария пристально, из-под спутанных волос, смотрела на меня, прожигая взглядом. – Недавно, Арк, клянусь. Она танцует с моим сыном, и Иван…
– Иван тебя с ней познакомил, понятно, так. – Аркадий сощурился. Улыбка жестко прорезала его щеки. – Звезда, туда-сюда. Запал, что ли?
От его глаз-буравов невозможно было укрыться. Я собрал в кулак всю свою волю. Всю старую спортивную злость. Заставил себя презрительно, весело улыбнуться. Даже хохотнуть.
– Еще чего, Арк. Охота была. У меня ж баба молодая, я ж недавно развелся и женился по любви, между прочим. Клин клином не вышибают. Ты ж понимаешь, у нас, у мужиков, так. У меня на таких, черных галок, – я сглотнул слюну, – не встает. Мне беленькие курочки нравятся. Белокурые бестии.
Моя жена была белокурой, и Аркадий это знал.
– Бестии, – задумчиво сказал Аркадий. Бодигарды, втащившие Марию в гостиную, крепко держали ее за локти. – Эта – еще та бестия. Но мы ее все равно сломаем. Черная галка, говоришь?.. Будет черная орлица. Будет пикировать с небес на врага. И когтями вырывать из него душу.
Когтями вырывать душу? Что он имел в виду?
Аркадий встал из-за стола. Походкой офицера подошел к Марии. У него и впрямь была офицерская выправка – никакой расхлябанности, никакой мафиозной избалованной вальяжности, подобранность, строгость, надменность. И эти белые злые глаза под чистым и высоким, таким благородным лбом. И эта офицерская чистенькая, аккуратная стрижка, только сейчас из юнкерского училища, из артиллерийских казарм, и прямо на плац, пред светлые очи государя-императора: «Ура! Ура! Ура-а-а!»
– Посмотри, как я работаю, Поучись, – бросил Аркадий мне через плечо. Сделал знак бодигардам, они отпустили девушку, отшагнули назад. Аркадий взял ее за подбородок. – Ну как? Образумилась, испанская курица, или снова будем говорить на разных языках? Я на русском, ты на испанском? Ты русский понимаешь, гадюка? Или ты понимаешь только это?
Он сделал незаметное движение. Я был прав, он работал чисто. В какую болевую точку на ее совершенном теле ударил он? Я не смог заметить. Она закусила губу от боли, и ее подбородок прочертила тонкая красная полоса крови.
– Дрянь, – сказала Мария по-испански. Аркадий усмехнулся и пожал плечами.
– Не понимаю. Теперь я не понимаю тебя.
Я изо всех сил сдерживал себя, чтобы не выскочить из-за стола и не вонзить тупой столовый нож Аркадию в шею. Славка утер рот салфеткой, рыгнул. «Ну и хороша девчонка», – прошептал.
– Прекрати вливать в себя спиртное и жрать, – тихо сказал я ему, – видишь, Арк устроил для нас веселое шоу. Предлагаю поглядеть.
Лучше бы у меня выкололи глаза. Лучше бы сердце вырвали. Я убиваю за деньги людей, да. Счастлив мой Бог был, да, но до сих пор мне заказывали только мужиков. Баб мне не заказывал никто. И Аркадий тоже. Я еще никогда не убивал женщину. Я никогда не бил ее. Больше всего на свете я хотел сейчас убить Аркадия. Или так врезать ему, чтобы он надолго отключился.
– Ты дрянь, – сказала Мария по-русски, ставя на него черную печать расплавленной смолой глаз, – слышишь, ты дрянь. Я никогда не буду делать того, что ты требуешь. Я уже сделала однажды то, что мне приказали. Все. Больше не буду никому подчиняться. Хочешь, убей меня!
Вот теперь я видел, что она испанка. Она высоко, гордо подняла голову. Отбросила со лба пряди волос. Ее лицо внезапно озарилось светом, будто бы она увидела, ощутила нечаянную радость. Легкая улыбка мазнула по припухшим вишневым губам. Щеки заиграли румянцем. Она подбоченилась, выставила ногу вперед, и я видел, я ясно видел – она дразнит Аркадия, она вызывает его! Она издевается над ним! Она смеется над ним!
Я видел светловолосый стриженый затылок Беера. Затылок напрягся. Затылок свело бешенством. Я понял – еще миг, и Аркадий ударит ее так сильно, что этот удар может оказаться для Марии последним.
И я вскочил, как укушенный.
И я схватил в руку большую хрустальную рюмку, доверху полную водкой «Алтайской», заказанной Аркадием в самом Барнауле и доставленной в Москву на его персональном самолете, и схватил в другую руку бокал, и быстро, слепо плеснул в него немного красной «рохи», и быстро подошел к ним, смотревшим друг на друга, как два зверя.
– Вас никто не собирается убивать, сеньорита, – галантно сказал я, следя за голосом – чтобы не задрожал, не сорвался. – Вас тут будут любить. – Я сделал усилие и повернулся к Аркадию, и подмигнул ему. Я презирал себя, я хвалил себя: «Да, Ким, ты делаешь все правильно. Ты все правильно делаешь, Ким». – Первый, кто вас будет любить, – это господин Бе…
– Аркадий, – перебил меня Аркадий. Верно, ей не надо знать фамилию шефа. Я чуть не прокололся. Пятьсот минус из гонорара.
– Я вас уже люблю, – сказал я нагло и радостно, и сам поразился – каким правдоподобным сумасшедшим карнавальным весельем звучал мой голос. – А третий, кто будет любить вас, это…
Я не успел оглянуться на Славку. Аркадий взял Марию под мышки обеими руками. И, кажется, слегка приподнял от пола.
Она не шевелилась. Продолжала молча, прямо смотреть на него. Я думал, это будет унизительно для нее. Нет, скорее это было смешно для него. Он держал ее как куклу, как ребенка, которого хотят посадить на горшок.
– Ха-ха-ха, – сказал Аркадий раздельно, – да ты, крошка, оказывается, легкая как перо. А выглядишь рослой, каланчой. Жрешь мало, да?!
Мария молчала. Я глупо стоял с бокалами в руке.
– Отпусти ее, Арк. Я хочу выпить с ней.
Он опустил ее на пол. Я втиснул ножку хрустальной рюмки в ее безвольно повисшую руку.
– Держите, – сказал я по-прежнему весело и нахально, – ну, держите же! Что вы спите на ходу?!
Я увидел, что на ее скуле, около уха, темнеет, расплывается большой синяк. Значит, он все-таки бил ее по лицу.
Она взяла рюмку. Поглядела на водку.
– Дайте мне ваше вино, – тихо произнесла она, глядя на бокал «рохи» у меня в руке.
Я поменялся с ней бокалами. Легонько стукнул рюмкой о ее бокал. Аркадий смотрел на нас с ненавистью. Его белые глаза светились, как у василиска.
– За любовь, – нагло сказал я, глядя Марии в глаза.
– За любовь, – сказал она и тихо добавила по-испански: – Per amor.
Когда мы выпили, я кинул хрустальную рюмку за спину. Она разбилась о каменные плиты роскошного пола Аркадьевой гостиной. На мелкие кусочки.
Мария мгновенье смотрела на свой бокал, где еще плескалась красная «роха». Затем одним глотком допила вино, размахнулась и тоже швырнула бокал об пол. Осколки брызнули, засверкав, как звезды, в свете антикварной люстры, конец девятнадцатого века, Франция, из коллекции наследников Полины Виардо, прямо на безупречно отутюженные брюки от Фенди, на башмаки от Армани неподвижно стоявшего Аркадия.
АРКАДИЙ
Я был взбешен.
Я никогда не бывал так взбешен, когда у меня лопались счета в заграничных банках. Когда по моему приказу не убивали того, кого нужно было убить. Когда неловкий подельник губил на корню выношенное годами дело.
Я не был так взбешен, когда из подожженного мною административного здания, где сгорели все компрометирующие меня и систему, созданную мной, бумаги, все дела, заведенные на меня, все доносы и наблюдения, ушел целым и невредимым один-единственный человек, знаток, свидетель, хранитель и составитель бумаг, и, спасясь, унес с собою и сохранил все копии. Я решил проблему. Я самолично убрал человека, тет-а-тет, и это принесло мне, кроме морального удовлетворения, еще и охотничью радость мужского поединка.
Сейчас я был взбешен по-настоящему впервые в жизни.
И я узнал вкус бешенства.
И я хотел скорее взорваться. Чтобы осколки моего бешенства разнесло взрывом. Чтобы дать выход накопившейся слепой и глухой ярости. Чтобы уничтожить. Растоптать. Победить ту, что вызвала во мне этот приступ умалишенья.
– Ты, – сказал я, стоя посреди хрустальных осколков, наступая на них ногой, и из-под моей подошвы донесся противный хруст, – ты, коровья лепешка. Ты, фиглярка чертова. Я ж покажу тебе, что такое коррида по-русски. Ты поглядишь сейчас… бой быков, дура…
Я, не осознавая, что я делаю, схватил ее на руки и кинул себе на плечо, как кидают убитую добычу, дичь, подстреленную косулю или козу. Какой она оказалась сильной! Жилистой! Она извернулась, ударила меня кулаком по спине, вцепилась зубами мне в плечо, я заорал, и она сползла по мне на пол, на голые керамические белые плиты, выписанные мной из Италии, из мастерской «Quatrocento». Я не помнил себя. Я ринулся на нее, навалился на нее, повалил ее на пол. Прижал ее спиной к холодной плитке. Лег на нее.
– Ты, – прошипел я, лежа на ней, – ты сейчас узнаешь, что такое настоящий танец. Как танцуют в России. Как танцуют, вздергивают ногами, кричат от боли. Ты думала, танец – наслаждение? Танец – это подчинение. Танец делают мужчины. И бабы танцуют под их дуду.
Мои руки дернули, сорвали с нее юбку. Мои скрюченные бешеные пальцы разорвали застежки на брюках. Бодигарды стояли у двери, как вкопанные – каменные стражи. Она билась подо мной, вырывалась, и это было одновременно и безобразно, и соблазнительно. Она застонала – стекла впились ей в кожу голой спины. Или это я уже вошел, вонзился в нее, как их эта чертова наваха?!
Когда я раздвигал руками ее сильные, стройные, напрягшиеся смуглые ляжки, я понял, как она сильна. Я понял, почему она так выносливо, так бесконечно могла танцевать, пребывать на сцене, когда других танцовщиков уносили за кулисы, бывало, с сердечными приступами после ее знаменитых шоу. Я понял, что она настоящая duende – сумасшедшая, охваченная пламенем. Она боролась со мной и сгорала в этой борьбе, как на костре. Аутодафе. «АУТОДАФЕ», черт побери, так, кажется, называлось одно из ее супершоу?!
И я не понял, как, когда я вошел в нее; как забился в ней; как, на глазах двух своих телохранителей и двух киллеров, чисто выполнивших мой заказ – Славки Пирогова, застывшего за столом с вилкой в руке, на которой дрожал ломтик осетрины, и Кима Метелицы, застывшего перед нами, лежащими на полу, – я насиловал, насиловал, насиловал эту женщину, которая не была женщиной, о нет, которая была ведьмой, была ветром, была неизвестной мне необоримой силой, а я хотел заставить ее служить себе, – а она по рожденью не была прислугой, а была свободно летящей птицей.
– Ты! – крикнул я, быстро, сильно прокалывая ее собой. – Ты, танцуй! Танцуй подо мной! Танцуй, девка, ну же, ну же, ну!..
Я схватил ее за щиколотки и бросил ее ноги себе на плечи. Я услышал, как мой киллер Ким Метелица невнятно, словно захлебнувшись водкой, словно хотел, наклонившись, блевать, сквозь зубы пробормотал: «Querida».
– А вы, быки, что стоите! – Я чувствовал, как ее пятки бьют меня по спине, как ее ногти вонзаются мне в затылок. – Бандерильи в руках матадоров! Коррида началась!
МАРИЯ
Я услышала, как он крикнул – им или мне? – рьяно, дико: «Коррида началась!»
Я слышала хриплое дыхание этого человека надо мной. Я видела над собой его задранный подбородок.
Я не видела его глаз.
Я, пребывая здесь, у него в доме, поняла лишь одно: они хотя сделать меня своей вещью, и жестокая игра со мной – это лишь способ, прием заставить меня подчиниться им. Знал ли он Станкевича? Были ли они в паре? Кого они хотят сделать из меня?
Я уже догадывалась, кого.
Почему – именно – меня?!
Лежа под ним, задыхаясь, я вспоминала всех мужчин, которым глядела в лицо снизу вверх. Я молода; у меня их было не так много. Я вспомнила того, с кем я была впервые, и резкая, острая боль разрезала меня пополам, как нож режет жареное мясо. Я для них – мясо; я для них – вещь; я для них – мясо, вещь и женщина. Женщина не может станцевать шедевр сама. Она может станцевать только волю мужчины, избравшего ее.
Они думают так. Они! Думают! Так! Они – не мачо!
А я – маха?! Ты – маха, querida?!
Пиренеи. Мои Пиренеи.
Франчо. Мой Франчо.
Гадалка. Моя гадалка.
Та старая цыганка, раскладывавшая старые пожелтелые карты в пещере, где ты? Лола тебе в подметки не годится. Я что, сама должна нагадать себе судьбу?!
И какая же она у меня, моя судьба? Такая же красивая и несчастная, как я?!
Хриплое дыхание. Боль. Тяжесть. Я задыхаюсь. Я не хочу.
Я счастлива. У меня есть мой Метелица. У меня есть мой неподражаемый Иван.
Иван – узнает?!
Никогда. Он не должен этого знать.
Женщина умеет скрывать. Женщина – это пещера. Темная пещера, и за скалами, в узких лазах хранятся тайны, которые никогда, никогда не увидят люди при свете дня.
Даже если я стану той, кем они хотят меня сделать, никто и никогда не узнает ничего.
Он сменил кнут на пряник. Он услал всех бодигардов, расплатился с Кимом и Мстиславом, привел себя в порядок, даже извинился. Он сказал: «Я напился водки, она ударила мне в голову, простите». Он перешел с ней, распятой им на полу, на «вы». Он сам провел ее в ванную, чтобы она смогла принять душ и расчесать волосы. Он усадил ее в кресло эпохи кардинала Мазарини, поднес ей бокал хорошего коньяка и хорошую сигарету на подносе, сам щелкнул зажигалкой у ее рта. Он не успел ее поцеловать или укусить. Она, лежа на полу, отворачивалась от него и сжимала губы и зубы. Он следил, как она пьет, курит, сидит перед ним в кресле, заложив ногу за ногу, презрительно смотрит на него. «Смотри, смотри, – думал он, глядя на нее без улыбки, – ты слишком яркая жар-птица, чтобы тебя отпустить просто так. Я все равно исполню с тобой, что задумал».
Он говорил ей об изменившемся мире. О том, что пирог пространства разрезается и делится уже по-иному, нежели раньше. Что время великих сражений умирает, а бог смерти остается жить и требует новых – иных – жертв. Каждый сражается за свое, кровное. А врет себе и другим, что сражается за великую идею.
Он подлил Марии в бокал коньяка. Налил и себе. Поднял плоский темно-зеленый бокал. Прищурив один глаз, посмотрел на нее. «Вы знаете, Мария, смерть – это гипноз. Не глядите в глаза Танатоса. Тайный слоеный пирог не разрезать. Если я вам скажу, что я сам – Танатос, вы не удивитесь?»
«Нет, – сказала Мария, отпивая из бокала коньяк. – Я уже ничему не удивлюсь. Вы сильный мужчина. Вам необходимо направлять свою силу. Лепить из нее кубики и шары. Бомбы и пули. Вам это приносит деньги, не так ли? Как вы уничтожаете своих врагов? При помощи яда, кинжала и пули, как во времена Цезаря Борджиа и Равальяка? Или вы знакомы с другими способами? Как вы, вы сами, господин Танатос, ведете вашу войну?»
Он не улыбнулся. Ни единый мускул у него на лице не дрогнул. Мария смотрела на светлый золотистый бобрик его коротко остриженных волос, на родинку в углу рта, напоминающую кошачью царапину. «Я веду ее по своим правилам. Я зарабатываю на ней большие деньги. Но не думайте, что она только личная, моя война. Я веду ее против тех, кто рискует, оступившись, отдав неверный приказ, сбросить всех нас в тартарары. Вам ведь не очень-то хочется в тартарары? Нет? – Он опрокинул остатки коньяка себе в глотку. Поставил бокал на серебряный поднос. – Почему мой киллер назвал вас каким-то странным испанским словом?» Губы ее слегка дрогнули. «Querida, по-русски – „дорогая“, „милая“, так Иван зовет меня. Когда в хорошем расположении духа. Возможно, он так называл меня в присутствии отца». Он пристально посмотрел на ее губы, в ее глаза. Она достойно встретила его взгляд. «И долго вы с ним знакомы?» – «С кем?» – «Со старшим Метелицей». Она подумала, наморщила лоб. «Немного времени. Недели три, не больше. Иван меня с ним не знакомил раньше».
Часы в гостиной пробили поздний час – медные низкие раскаты перешли в хрустальные, тонкие, нежные, звезды звона повисли в пустоте, стихли. Зачем он спрашивает ее о Киме? Ким – отец Ивана, она знала только это. Теперь она узнала еще и нечто другое. Ким – заказной убийца. Ким – работник властительного босса. Она будет тоже работницей властительного босса?
«Кто вы такой, Аркадий?» – спокойно спросила она, откинувшись в кресле. Она успела замазать синяки на лице тональным кремом в ванной. Он поразился ее самообладанию. Ну да, она же танцовщица, это значит – актриса, но он никогда бы не подумал, что умеет так хорошо играть. Тем лучше. Этот ее талант – умение держать себя в руках, умение перевоплощаться – тоже пригодится. Он вспомнил, как ее тело билось под ним. Волна вожделения, еще более яркого и острого, накатила на него, чуть не скрутила его. «Я? Я хозяин театра теней. Вы разве еще не поняли?» Ей казалось – он смеялся.
«Что я должна делать, чтобы… – Она помолчала. Повертела в руках пустой бокал. – Чтобы вы меня не убили?»
«Работать на меня».
«В чем будет заключаться моя работа?»
«В собирании и передаче разнообразных сведений, которые мне нужно будет или собрать для себя, или передать по назначению».
«Что это будут за сведения?» Как она ни старалась не показать виду, она побледнела.
«Вам скажут об этом. Главное – вы должны будете уметь говорить с нужными мне людьми на понятном им языке».
«Что это за язык?» Она бледнела все больше.
«Я, по крайней мере, знаю только один язык, которым владеет женщина, чтобы добраться до секретного сейфа внутри мужчины и умело открыть его».
«Я вас не понимаю». Ее лицо стало цвета белой шелковой гардины над окном в гостиной.
«Язык постели».
Он ждал, что она в возмущении вскочит с кресла, снова закричит: «Сволочь! Не буду! Никогда не буду! Лучше убей!» Она молчала. Прямо, расширив свои огромные, как размахнувшиеся крылья махаона, черные глаза, смотрела на него.
Наконец она разлепила губы. «И вы… вы будете мне платить за это? Да?»
«Резонный вопрос. Конечно, буду. За любую работу надо платить. За вредную и опасную – вдвойне. И даже втройне. Вы не будете обижены… querida».
Она не опускала голову. Она не говорила ничего. Он сверкнул глазами.
«Вы сколотите состояние, пока вы живы и работаете у меня».
«Меня не интересуют деньги», – тускло, ровно произнесла она. Он ждал этих слов.
«А что вас интересует? – Он чувствовал, как у него под брюками вспухает, растет и вырастает безумный зверь, неукрощенный, жаждущий этой молоденькой волчицы, так спокойно сидящей в кресле перед ним. – Мужчины? Виллы за границей? Драгоценности, украшения? Так все же это деньги, Мария. Деньги, обращенные в…»
Она перебила его.
Ее голос был так же тих, тускл и ровен, почти призрачен, ненастоящ.
«Меня интересует ребенок».
Он опешил. Изумился. Насторожился.
«Какой ребенок?»
«Мой ребенок».
«Ваш… ребенок? – У него похолодели колени. – У вас есть ребенок? Плод тайной страсти? Вы держите его… хм… вдали от света? От себя? От вашего партнера? Где он? В России? В Испании?»
«Его нет».
«Как – нет? – Он уже ничего не понимал. – Он умер?»
«Я хочу родить ребенка. Я. Хочу. Родить. Ребенка, – задыхаясь после каждого слова, сказала она. – Это все, чего я хочу. Я с ума сойду, если этого не будет. Ради этого я буду жить. Я зря просила вас, чтобы вы меня убили. Не убивайте меня. Я буду работать на вас».
МАРИЯ
Он сказал мне: тебя надо обучить. Я заплачу большие деньги за твою учебу. Ты должна сказать своему продюсеру и своему партнеру, что та берешь отпуск на месяц и улетаешь на Канары. На Мальдивы! На Галапагосы! На Майорку! В Гренландию! В Антарктиду! На Марс! Куда хочешь!
Я не спросила его, знаком ли он со Станкевичем. Вероятность была фифти-фифти. Я уже была достаточно известна в России, чтобы он сам меня нашел, знал, кто я такая. И в то же время этот пакет, который я по приказу Родиона передала неизвестным в Монреале, до сих пор жег мне руки. Я еще не знала, чему я буду учиться; что будет заставлять меня делать Аркадий. Я знала только одно: черт связал нас всех крепкой веревкой, больно врезающейся в тело пенькой. Одной ржавой цепью черт нас связал. И мне нужно стать той, которою я никогда не была. Стать хитрой. Стать подозрительной. Стать слишком умной, чтобы перехитрить тех, кто поймал меня в сеть. Я вырвусь, я выпутаюсь из сети, сказала я себе! А сердцем так слабо верила в это, что слезы теперь на каждом шагу душили меня.
«Родион, – сказала я после выступления в Кремле, где в краснобархатной ложе, встав, подняв над головой руки, мне хлопал в ладоши сам Президент, – Родион, я слишком устала. Мне надо отдохнуть. Отпусти меня на месяцок на море, а?»
Станкевич оторопел. Брови на его жирной роже полезли вверх. Подбородки возмущенно дрогнули. «На месяцок? А ты не переборщила в просьбе, случайно? Раньше я отпускал тебя на недельку – на Кипр, на Крит, в Геную, на пляжи Бангалура, и ты, наоборот, хныкала и стонала, что, мол, долго отдыхать, умру с тоски, соскучусь? Месяцок? Не многовато ли? Я поставил ваши с Ванькой шоу-программы, между прочим, после осеннего турне по Японии – в Сиднее и в Аделаиде… потом слетаете на Тасманию, дураки, поедите винограду, там как раз второй урожай!..» Я растянула губы в улыбке. Приблизила лицо к его толстой харе. «Ты поставил точные числа выступлений в Австралии?» Он отрицательно помотал головой: нет, я только договорился, ты сама будешь выбирать удобное время! «Ну вот я и выбираю, – я обнаглела и потрепала его за толстую гладкую щеку, – я выбираю в Токио первое сентября. Красный день календаря. А Австралию – через двадцать дней. Виноград на Тасмании уже кончится?»
Я видела: он зол, но он не может мне перечить. Согласие было получено.
Оставался Иван. Иван, с его бешеным нравом, Иван, который не расставался со мной ни на один день. Он любил меня; я любила его. Как любой мужчина, кто любит свою подругу, он привыкал к моему присутствию, к моему положению рядом, он уже становился собственником, и он бесился, если я куда-нибудь уезжала одна – на день, на два, на уик-энд к знакомым, на обучение белой магии к Лоле. Где я? Что я делаю? Не изменяю ли ему? Почему я имею право на собственное пространство и собственное время? Я не должна его иметь!
Я закрывала глаза. Иван, я была там-то и там-то… Я делала то-то и то-то… Я не делала ничего плохого… Клянусь, ничего… Он плохо верил. Он кусал губы. Он улыбался натужно. Он целовал меня так, будто давал мне пощечину. И, чтобы выместить на мне свою ревность, он тащил меня заниматься: «К станку!» И выматывал меня так, что с меня семь потов сходило. Так оригинально он мстил мне за мое отсутствие. За пребывание не с ним.
Что же будет сейчас? Как я скажу ему?
Иван, Иван… Милый… Родной… Querido…
Как я скажу, вернее, не скажу тебе о том, что…
Ты никогда не скажешь этого ему.
Ты же далеко не все сказала ему.
Ты не рассказывала ему свою жизнь – не рассказывай и дальше.
Он твой партнер. Он твой любимый. Он не священник, не исповедник твой.
И даже не твой родной отец.
Папа, где ты! Папа, почему от тебя так давно нет писем!
Ты в Бильбао? В Мадриде? С мамой? В деревне в Пиренеях? В разъездах по миру? Милый, родной папа, говорят, что пол ребенка зависит от отца: это отец, вбрызгивая в женщину струю любви и жизни, зачинает в женщине либо мальчика, либо девочку. Господи, тогда, в больнице, кого они убили во мне? Девочку? Мальчика? О, не надо, не надо, querida. Это был мальчик. Мне так хотелось, чтобы это был мальчик. Девочки так сильно страдают в жизни. Хотя наслаждение, что испытывает женщина в любви, по словам старых знающих испанок, в девять раз сильнее того, что испытывает с женщиной мужчина.
Ну и что? Вся сила женщины – лишь в этом? И ей более ничего не дано?
Отчего же залы, стадионы, дворцы так стонут от счастья, когда я, в розовом, пышном, с ворохом оборок, сильно открытом платье, в том, в котором издревле танцуют фламенко, выхожу на сцену, высоко подняв над головой руки и соединив растопыренные пальцы, победительно улыбаясь, пристукивая каблуками? Значит, мне дано что-то, чему нет имени, но что заставляет меня поверить: я не напрасно живу на свете?
Конец ознакомительного фрагмента.