Вы здесь

Арбат. Прогулки по старой Москве. Застройщики Опричного двора (Алексей Митрофанов)

Застройщики Опричного двора

Больничное здание (Воздвиженка, дом №6) построено в 1930 году архитектором Н. Гофманом-Пылаевым.


Самым страшным местом в городе Москве в конце шестидесятых – начале семидесятых годов шестнадцатого столетия был Опричный двор. Он занимал не слишком-то большую территорию – между Большой Никитской и Воздвиженкой, т. е. находился примерно там, где в наши дни идет Романов переулок.

Защищала двор семиметровая стена. Внизу – белокаменная, сверху – кирпичная. Трое ворот, обитых белой жестью. Над ними – черные двуглавые орлы и львы со сверкающими глазами, сделанными для устрашения прохожих из редких в то время зеркал.

Внутри – дома, построенные из еловых бревен – отменных, привезенных из-под Клина. Они украшены затейливой резьбой и, опять-таки, двуглавыми орлами.

А на опричной церкви – редкие колокола, вывезенные из мятежного Новгорода.


* * *

Все началось неожиданно. 3 декабря 1564 года Иван Четвертый выехал с приближенными боярами в Троице-Сергиев монастырь, на богомолье. Помолился, как водится, а после отбыл в Александровскую слободу, излюбленную еще его отцом. А оттуда вдруг послал две грамоты. Первая – список «изменников» (все больше – бояр) с перечнем измены, воровства и прочих злодеяний. Вторая – обращение к народу. Дескать, на простое мужичье мы, Князь Великий, зла не держим.

Разумеется, бояре испугались. Где это видано – царь из Москвы бежал, да от своих же подданных. И явились депутаты в слободу: прости нас, дескать, княже, возвращайся.

Тот для форсу поупрямился и согласился. Но с двумя условиями – казнить «виновников» и учредить опричнину, то есть свое собственное войско охраны. Боярам ничего не оставалось, кроме как согласиться.

Вся Россия разделилась на две части – опричнину и земщину. Опричники, как удостоенные особой чести, принесли присягу: вовсе не общаться с «земскими». Их нарядили в черные одежды, весьма напоминающие монашеские рясы. Выдали знаки отличия – по метле и по собачьей голове. Первое – чтобы выметать крамолу, второе – чтоб ее же выгрызать. Обязали их являться к общей трапезе, сопровождаемой молитвами.

Словом, получилось что-то наподобие монашеского ордена.

Правда, жизнь опричного «монастыря» сопровождалась пьянством, оргиями и, главное, бесконечными убийствами.

Царь Иван Четвертый имел весьма своеобразное происхождение. По отцу – потомок Дмитрия Донского, а по матери – Мамая. Рос злобным мальчуганом. Лет в двенадцать начал сбрасывать животных с высокого крыльца и с любопытством смотреть, как они разбиваются. А в тринадцать вынес первый в своей жизни смертный приговор: велел псарям схватить боярина Андрея Шуйского и умертвить.

Что, разумеется, было исполнено.

Дальше – больше. Когда к 16-летнему Ивану пришла из Пскова депутация с жалобой на царского наместника, государь наказал смельчаков уже не без изобретательности: «бесчинствовал, обливаючи вином горячим, палил бороды и волосы да свечою зажигал, и повелел их покласти нагих по земли». А когда после гигантского пожара 1547 года москвичи восстали и умертвили дядюшку царя, Юрия Глинского, и требовали выдать им на самосуд и прочих Глинских, царь испугался не на шутку. И стал особенно усерден в злодеяниях.

Ходил войною на Казань. Детьми обзаводился. То есть в чем-то вел обычный для государя образ жизни. Но год от года делался все коварнее. И через восемнадцать лет его злость обернулась опричниной.

Весело было служить у царя. Заботился он о своих приближенных. Хорошо кормил, крепко и сладко поил. Даже открыл для опричников дом для попоек – на Балчуге. И назвал его татарским словом – «кабак». Остальным же водку пить не разрешалось.

Следил за тем, чтобы в девицах нужды не было.

Требовал же, в сущности, немного – постоянного веселья, ночных молитв, беспощадности и некоторой изысканности в расправах.

Избранные дворяне, призванные стать царскими телохранителями, сделались разбойниками. Они без труда находили крамолу (чаще всего – в зажиточных домах), «виновников» казнили, а имущество делили между собой. Для развлечения иной раз собирались в ватаги и отнимали товар у купцов на дорогах – покровительство Ивана обещало безнаказанность.

Главным же «подвигом» опричнины был новгородский погром 1570 года. Донесли царю, что в городе готовится восстание. Тот, конечно, поверил и выехал с войском – карать.

Погром продолжался шесть недель. Царские отряды ездили по улицам, хватали кого ни попадя и сразу же казнили. Обливали, например, горючей смесью и поджигали. Или привязывали к быстро бегущим саням. Сбрасывали в ледяную воду. Сажали на кол.

Опричник-иностранец Генрих Штаден вспоминал об одном из «визитов»: «Наверху меня встретила княгиня, хотевшая броситься мне в ноги. Но, испугавшись моего грозного вида, она бросилась назад в палаты. Я же всадил ей топор в спину, и она упала на порог. А я перешагнул через труп и познакомился с их девичьей».

Отправился Генрих в поход с одною лошадью, вернулся же – без малого с полусотней, из них двадцать две везли сани с добром. За все это царь Иван благодарил опричника и дал ему почетный титул.

Террор продолжался. Все больше казнили ни в чем не повинных людей.

Постепенно царский страх распространился не только на подданных, но и на собственные злодеяния. Однажды, к примеру, во время расправы опричники никак не могли побороть купца Харитона Белоулина. Он все вырывался и кричал: «Почто, царю великий, неповинную нашу кровь проливаеши?» Все-таки его скрутили, отрубили голову, а Харитон, обезглавленный, вдруг поднялся над плахой и стал извиваться, разбрызгивая кровь по Красной площади. Его, уже мертвого, опять не могли повалить.

Царь в ужасе бежал.

После, в 1572 году, – новая война. Уже не с беззащитными новгородцами, а с татарским ханом Девлет-Гиреем. И оказалось, что русское войско, увлекшись расправами, расколовшись на части, стало беспомощным и подпустило неприятеля к самой Москве. Город почти полностью сгорел.

После чего Иван Грозный, как всегда неожиданно, отменил опричнину. А любимый опричник Малюта Скуратов погиб через год на войне.


* * *

Прошли столетия. На месте Опричного двора поселились Разумовские, а после – Шереметевы. Усадьба строилась, совершенствовалась, украшалась. А в 1863 году здесь разместилась городская дума, на заседаниях которой блистал городской голова Николай Алексеев. Один из современников писал: «Высокий, плечистый, могучего сложения, с быстрыми движениями, с необычайно громким, звонким голосом, изобиловавшим бодрыми, мажорными нотами, Алексеев был весь – быстрота, решимость и энергия. Он был одинаково удивителен и как председатель городской думы, и как глава исполнительной городской власти.

Он мастерски вел заседания думы… Заседания происходили в большой длинной зале… За длинным столом в несколько рядов сидели гласные, а во главе стола садился городской голова. Он являлся на заседание во фраке и белом галстуке, гласные приходили в разных костюмах – до поддевы и высоких сапог бураками включительно. Голова возлагал на себя серебряную цепь, и это служило сигналом к открытию заседания.

Заседания думы по вторникам, начинавшиеся в седьмом часу, до Алексеева благодаря неумелому и вялому руководству затягивались иногда до глубокой ночи. Алексеев вел заседание с необыкновенной энергией и быстротой. «Объявляю заседание открытым. Прошу выслушать журнал прошлого заседания», – раздавался звонкий сильный голос. Жужжание разговора стихало, и городской секретарь, стоявший за конторкой позади головы, мерно и по-секретарски читал… Подписав поданный секретарем журнал, он вставал и быстро одно за другим докладывал мелкие дела, внесенные на решение думы городской управой или различными думскими комиссиями. Только и слышалось: «Возражений нет, принято; принято», – и рука быстро перекладывала доложенные бумаги из одной пачки в другую…

Помню, раз довольно долго говорил какой-то гласный; говорил, запинаясь и плохо, укоряя в чем-то городскую управу, что вот она обещала что-то привести в порядок, а вот оказалось… «Не оказалось!» – раздался громкий окрик, и гласный, не обладавший, очевидно, опытностью в парламентских дебатах, смутился и сел».

Разве что над хозяйством собственно городской думы Алексеев был не властен. И время от времени газеты сообщали о подробностях думского бытия: «На Воздвиженке… в помещении городской думы имеется буфет, смежный с ретирадами… Зловоние в нем от смежности с ретирадами такое, какое может лишь существовать на загородных свалках. В уровень с этим условием нечистота посуды, недоброкачественность провизии делают из буфета этого нечто положительно невозможное… Некоторые… обращались к экзекутору Думы… но г. экзекутор наивно сознался, что, по преклонности лет, он вовсе утратил обоняние и не чувствует никакого запаха».

А в 1892 году, когда гласные думы переехали в новое здание рядышком с Красной площадью, в доме открылся Русский охотничий клуб. Ликовал Константин Станиславский: «Был снят и отделан для Охотничьего клуба великолепный дом на Воздвиженке… С открытием клуба мы возобновили наши очередные еженедельные спектакли для его членов; это давало нам средства, а для души… мы решили ставить показные спектакли, которые демонстрировали бы наши художественные достижения».

Владимир Гиляровский дополнял рассказ прославленного режиссера: «Полного расцвета клуб достиг в доме графа Шереметева на Воздвиженке, где долго помещалась городская управа.

С переездом управы в новое здание на Воскресенскую площадь дом занял Русский охотничий клуб, роскошно отделав загаженные канцеляриями барские палаты.

Пошли маскарады с призами, обеды, выставки и субботние ужины, на которые съезжались буржуазные прожигатели жизни обоего пола. С Русским охотничьим клубом в его новом помещении не мог спорить ни один другой клуб…»

Главным в Охотничьем кружке были, конечно же, спектакли. Здесь, кстати, в 1898 году впервые встретились на репетиции Антон Павлович Чехов и его будущая супруга Ольга Леонардовна. Она вспоминала об этом: «Никогда не забуду ни той трепетной взволнованности, которая овладела мною еще накануне, когда я прочла записку Владимира Ивановича (Немировича-Данченко. – АМ.) о том, что завтра, 9 сентября, А. П. Чехов будет у нас на репетиции «Чайки», ни того необычайного состояния, в котором шла я в тот день в Охотничий клуб на Воздвиженке, где мы репетировали, пока не было готово здание нашего театра в Каретном ряду, ни того мгновения, когда я в первый раз стояла лицом к лицу с А. П. Чеховым…

Он смотрел на нас, то улыбаясь, то вдруг необычайно серьезно, с каким-то смущением, пощипывая бородку и вскидывая пенсне и тут же внимательно разглядывая «античные» урны, которые изготовлялись для спектакля «Антигоны».

Антон Павлович, когда его спрашивали, отвечал как-то неожиданно, как будто и не по существу, как будто и общо, и не знали мы, как принять его замечания – серьезно или в шутку. Но так казалось только в первую минуту, и сейчас же чувствовалось, что это брошенное как бы вскользь замечание начинает проникать в мозг и душу, и от едва уловимой характерной черточки начинает проясняться вся суть человека.

Один из актеров, например, просил Антона Павловича охарактеризовать тип писателя в «Чайке», на что последовал ответ: «Да он же носит клетчатые брюки». Мы не скоро привыкли к этой манере общения с нами автора, и много было впоследствии невыясненного, непонятого, в особенности когда мы начинали горячиться; но потом, успокоившись, доходили до корня сделанного замечания.

И с этой встречи начал медленно затягиваться тонкий и сложный узел моей жизни».

Захаживал сюда сам Лев Толстой. Лев Николаевич обычно размещался не в партере, а на сцене, за кулисой, и смотрел на сцену сбоку. Организаторы, конечно, предлагали ему лучшие места, однако тот отнекивался:

– Люди ведь пришли сюда спектакль смотреть, а если я перейду в партер, то будут на меня смотреть, и никто из нас не получит удовольствия – ни публика, ни актеры, ни я.

Писатель явно не страдал заниженной самооценкой.

Впрочем, не исключено, что Лев Толстой терпел все эти неудобства по другой причине. Дело в том, что он обычно выбирал легкие, даже легкомысленные представления. Вроде того, о котором обмолвился в воспоминаниях Владислав Ходасевич: «Мне было лет восемь, я лежал в оспе и слушал в полубреду разговоры о том, что в Охотничьем клубе, куда однажды возили меня на елку, какой-то Станиславский играет пьесу „Потонувший колокол“ – и там есть русалка Раутенделейн и ее муж, Водяной, который все высовывается из озера, по-лягушачьи квакает „брекекекекс“ и кричит: „Раутенделейн, пора домой!“ – и ныряет обратно, а по скалам скачет бес, который закуривает папиросу, чиркая спичкою о свое копыто».

Разве мог властитель дум, которым был в те времена Лев Николаевич, публично посещать столь несерьезные по форме спектакли? А потом в Ясной Поляне рассуждать перед очередными ходоками о непротивлении насилию, о вреде праздности и прочих замечательных вещах? Нет, «брекекекс» – даже в сверхсерьезной пьесе Гауптмана – был бы нешуточным ударом по толстовской репутации.

Но помимо театральных развлечений в клубе процветала и азартная игра. Тот же Владимир Гиляровский вспоминал: «В одной из… комнат стояло четыре круглых стола, где за каждый садилось по двенадцати человек. Тут были столы „рублевые“ и „золотые“, а рядом, в такой же комнате, стоял длинный, покрытый зеленым сукном стол для баккара и два круглых „сторублевых“ стола для „железки“, где меньше ста рублей ставка не принималась. Здесь игра начиналась не раньше двух часов ночи, и бывали случаи, что игроки засиживались в этой комнате вплоть до открытия клуба на другой день, в семь часов вечера, и, отдохнув тут же на мягких диванах, снова продолжали игру».

А в двадцатом веке в клубе начали состязаться шахматисты. В частности, в 1914 году здесь состоялась показательная партия между Алехиным и Ласкером. Один из очевидцев вспоминал: «Барьеров вокруг игравших не было, но публика не подходила близко к столику и держалась дисциплинированно. Демонстрационных досок тогда тоже не было, и многие держали в руках карманные шахматы. Ходы передавались в публике шепотом, из уст в уста. Но когда Алехин пожертвовал слона, зал зашумел и замолк под взглядами Алехина.

Сравнивая партнеров, можно было сказать: лед и пламень. Пожилой Ласкер с вечной сигарой, хладнокровный и выдержанный, был полной противоположностью своему юному противнику, беспрерывно вертевшему клок волос и нередко вскакивавшему после сделанного хода. Нам не нужен был комментатор: на его выразительном лице отражались все душевные переживания. Он был в хорошем настроении, и зрители были уверены в том, что его позиция хороша. После окончания партии быстро замелькали над доской тонкие руки Алехина, показывавшего бесчисленные варианты».

То есть шахматные страсти были посильнее карточных.


* * *

После революции здесь разместили Музей Красной армии и флота и военную же академию. Сам Ленин заезжал сюда, чтобы выступить перед курсантами. В 1930 году усадебные флигели были разрушены, а само здание усадьбы загорожено новым корпусом – серым и некрасивым. А в 1937 году путеводитель по Москве радостно сообщил: «По правой стороне улицы, в заново перестроенном д. №6 находится одна из лучших больниц – Кремлевская».

Нашли чем удивить. Ясное дело, не худшая.