17
Видимо, дядя Валя что-то знал. Вряд ли бы он, не имея оснований или хотя бы подозрений, мог позволить себе сказать эдакое о Михаиле Никифоровиче. При всех фантазиях и полетах мысли дядя Валя обычно был деликатен и почти никогда не касался роковых или легкомысленных чувств своих знакомых, знаменитых и безвестных. А тут такое откровение!
Однако и поверить дяде Вале я не хотел. Это Каштанов, временами мечтатель и романтик, да и в летящие дни человек ветреный, смог бы вообразить нечто, окунуться в грезы или музыку, уверить себя в том, что он увлечен кашинской легкокрылой берегиней, но Михаил Никифорович, крестьянский сын, способен был, полагал я, отличить пшеничное зерно от пуха…
Размышляя так, я столкнулся на Звездном бульваре с Шубниковым. Шубников шел мрачный.
– Что с тобой? – спросил я.
– Этот идиот Бурлакин… – начал Шубников.
Оказалось, что этот идиот Бурлакин, чье тело так и не выпустило совсем галогены серебра, поймал сачком, а может быть трусами, в Останкинском пруду годовалого ротана. Бурлакин посчитал, что сазан, доставленный с низовьев Волги летчиком Германом Молодцовым и проживающий в ванне Шубникова, скучает и ему необходим собеседник и друг. Не посоветовавшись с Шубниковым, а как бы готовя сюрприз, он подпустил ротана к большой и миролюбивой рыбе. Энциклопедически образованный Филимон Грачев, коли бы его спросили, объяснил бы, что ротан – особь из породы окунеобразных, заезжая с Дальнего Востока, в просторечье – головешка. Так вот эта головешка за ночь съел сазана. Сожрал, не оставив ни костей, ни жабр, ни чешуи. При этом нисколько не увеличился в размерах. А в сазане уже было девять килограммов. Шубников его холил и лелеял, угощал размоченными в квасе пряниками, квашеной капустой, нюхательным табаком, иногда наливал в ванну до стакана портвейна «Кавказ», связывая с сазаном планы покорения Птичьего рынка. И вот такая оказия!
Бурлакин каялся, но сазана-то вернуть он был не в силах! Бурлакин предлагал казнить ротана и им, испеченным в сметане, заесть напиток, но ротан, подлец, все понимал и ни в руки, ни в сачок не давался. В Останкинском пруду под башней ротан, видимо, жил впроголодь, теперь сжирал все, что Шубников по глупости или будучи находясь оставлял в ванной комнате. Выпрыгивал из воды и проглатывал зубные щетки, мыло, мыльницы, флаконы дезодоранта. Шубников остался без полотенец и без потрепанного, но любимого халата. Ротан сгрыз подставку из стальной проволоки, над которой крепилось зеркало, и теперь покусывал и само зеркало. При сазане из уважения к тихой рыбе Шубников не пользовался ванной, но и нынче, при ротане, ему приходилось мыться в Астраханских банях, вот до чего дошел. Сейчас он возвращался из Астраханских бань.
– Найди покупателя, – предложил я.
– Кому нужна эта мелочь! Он жрет, но не растет!
Шубников сплюнул и пошел дальше.
Он не поинтересовался останкинскими новостями. И о Любови Николаевне не спросил. Видно, ротан был отловлен Бурлакиным и впрямь каверзный и эгоистичный. Впрочем, дурные обстоятельства жизни Шубникова не слишком опечалили меня.
А я, не дойдя до дома, свернул на улицу Цандера и потом дворами выбрался на Королева к жилищу Михаила Никифоровича.
Михаил Никифорович открыл мне дверь, пригласил в кухню. Возле ванной в коридоре стояла собранная раскладушка. Дверь в комнату, где когда-то проживал Михаил Никифорович, была закрыта, и, как мне показалось, Михаил Никифорович взглянул на эту дверь с неприязнью. Никаких вещей Любови Николаевны я не увидел, но женщина в квартире Михаила Никифоровича несомненно жила. Или хотя бы ночевала.
– А что она… эта… – помолчав, начал было я, но отчего-то шепотом и сам шепота устыдился.
– Ее нет, – сказал Михаил Никифорович.
– Совсем нет?
– Сейчас нет.
– Слушай, а ведь наверняка ты надышался этой химической дряни именно из-за Любови Николаевны. Не явись она, не ушел бы ты на завод.
– Мне сорок, я взрослый и сам за себя в ответе.
– Все мы взрослые… И должна ли быть при нас Любовь Николаевна?
Да, мы взрослые и сами за себя в ответе… Однако возникают на моем столе пять тетрадей. И били стекла автобуса Валентина Федоровича Зотова.
– Дядя Валя, похоже, терпеть более не может…
– Знаю, – сказал Михаил Никифорович.
– Ну и как?
– Ну и никак.
Неловким и даже неприятным получилось наше свидание с Михаилом Никифоровичем на кухне. Мы молчали. Михаил Никифорович закурил. Был ли это поступок или же Михаил Никифорович из-за неловкости, возникшей в разговоре, закурил просто так, по давней привычке, я оценивать не стал. Я корил себя. Вовсе, видимо, и не нужен был Михаилу Никифоровичу мой приход. Что я явился бередить ему душу? Я хотел встать и уйти. Узнать у Михаила Никифоровича, нужно ли какое доступное мне участие в его делах, и уйти. Я и спросил:
– На что живешь теперь? Деньги-то есть у тебя? Если нужно, возьми в долг у меня…
– Спасибо. Пока есть. Потом, может, и возьму.
Опять замолчали.
– К матери в этом году поедешь? – спросил наконец я.
Михаил Никифорович каждый год ездил в свои курские земли, к матери. Брал две недели отпуска в пору, когда копали картофель, доставал банок двадцать тушенки, коли удавалось, гречневой крупы, жесткой колбасы и покупал билет до Рыльска. Братья Михаила Никифоровича жили кто где, звали мать к себе, она гостить у сынов гостила, но совсем уезжать из Ельховки не собиралась. На здоровье, слава богу, жаловалась мало. Михаил Никифорович на всякий случай возил ей пузырьки валокордина, она их раздавала соседкам, сама же верила травам. В прошлом году Михаил Никифорович и меня чуть было не уговорил ехать с ним в Ельховку, обещав за труды на огороде оделить меня мешком курской картошки. Не из-за копки картофеля он меня звал, а хотел показать свою родину, я было загорелся, но какие-то пустяки перечеркнули мои намерения.
– Может, и не поеду, – сказал Михаил Никифорович. – Если не подлечусь. Зачем матери…
Я взглянул на него. Он был хмур.
– Павел поедет, – сказал Михаил Никифорович. – С детьми. Я написал ему.
Опять я был готов бранными словами напомнить о Любови Николаевне.
А Михаил Никифорович стал говорить. И многое мне рассказал в тот день. Теперь я жалел, что не пришел к нему раньше. Недавние мои сомнения оказались вздорными. Михаилу Никифоровичу собеседник был нужен. Не позвонил бы я ему в дверь, он бы нашел меня.
Начал он с 4 мая. С того самого дня, когда на улице Королева перестал работать пивной автомат.
4-го, отправляясь на работу, Михаил Никифорович ощутил, что в нем (или с ним) возможны перемены. Он почувствовал, что вот-вот начнет ерепениться.
Михаил Никифорович чаще всего проявлял себя человеком уступчивым и покладистым, что давало основания его бывшей жене Тамаре Семеновне, или Мадам, укорять Михаила Никифоровича и называть его тюфяком, тряпкой, диванным валиком. Мадам Тамара Семеновна, учительница географии, считала Михаила Никифоровича своим вечным должником. А он оказался должником с дырявым карманом. Именно Тамара Семеновна улучшила социальное и даже сословное положение Михаила Никифоровича, согласившись расписаться с ним, и Михаил Никифорович превратился из обыкновенного провинциального жителя в москвича. Познакомились они в Ялте в курортный сезон. Михаил Никифорович работал тогда в аптеке богатого санатория, а Тамара Семеновна отдыхала в Ялте, пробивалась вместе с подругой на санаторный пляж – там хоть можно было сесть на гальку. Сначала к Михаилу Никифоровичу приблизилась подруга Мадам. Подруга в мечтах похудеть выпрашивала у Михаила Никифоровича упаковку фуросемида, при этом ссылалась на опыт знакомых, прежде грузных. Михаил Никифорович объяснил, что фуросемид полезен не всем и может привести к критическому упадку давления и общей слабости. Но подруга будущей Мадам играла глазами, разжалобила душу Михаила Никифоровича, он протянул ей упаковку фуросемида. При этом все же счел нужным сказать, что барышню могут ждать и огорчения на пляже, тут, коли она намерена худеть всерьез, ей придется быть готовой к частым пробежкам. Так оно и случилось. Но подруга все перетерпела, хотя потом уже и не бегала, а еле волочила ноги. Однако шести килограммов она лишилась.
Тогда и пришла к Михаилу Никифоровичу Мадам. То есть какая она еще была Мадам? Тонкая, скромная девушка, глаза – в пол. И отчего-то совсем не крымская, не загорелая. Не то что ее подруга. Смущаясь, она рассказала Михаилу Никифоровичу о недомоганиях подруги. «Пусть ест больше, – холодно произнес Михаил Никифорович. – Тут же на ноги встанет». Все же он дал ей серо-бурые таблетки: вдруг у подруги вместе с жидкостью вышло и много калия. Для себя Мадам, то есть Тамара Семеновна, попросила бироксан. Михаил Никифорович удивился: «Вам-то зачем?» «Это не мне, – совсем смутилась тонкая девушка, заговорила быстро: – Это отцу. В Москве никак не могли достать, а у вас, говорят, есть…» «Есть-то есть…» – засомневался Михаил Никифорович. В ту пору харьковские фармацевты, к школе которых относился Михаил Никифорович, изготовили и пустили в промышленное производство препарат бироксан. Бироксан, полагали, мог противостоять облысению. Полагали также, что он был способен дать обновление натуры и совершенно лысым. Сейчас этот препарат с производства сняли, сообщил мне Михаил Никифорович, хотя, как выяснилось, бироксан все же помогал лысым не лысым, но людям, страдающим витилиго, от которого по телу идут белые пятна. Однако в ту пору надежда на него еще была… Но и на бироксан требовался рецепт. Что-то тогда с этими двумя подругами нашло на Михаила Никифоровича. Дурман какой-то. Без рецепта он отпустил фуросемид, без рецепта выдал Мадам бироксан. И нельзя сказать, чтобы московские барышни произвели на него сильное впечатление. Вдогонку Мадам, уходившей с оротатом калия и бироксаном, он чуть ли не произнес пустые слова, чуть не передал обижаемому природой отцу Мадам совет не сидеть с головой, намазанной бироксаном, на солнце… В тот вечер Михаил Никифорович о Мадам не вспомнил, а наутро он взволновался. Да и есть ли у этой дуры отец с лысиной, не свою ли белую кожу она решила натереть бироксаном? Были ведь случаи! Были! И один серьезный. Прошел слух, что бироксан помогает загорать. Выходило, что помогает. Одна дама из Алушты, сама по образованию провизор, в день голубого неба намазала себя бироксаном. То ли организм ее оказался восприимчивым, то ли кожа была особо нежной, только получила она ожог третьей степени, ей делали переливание крови, вводили плазму, еле спасли. Михаил Никифорович бросился на пляж. Ни Мадам, ни ее подруги он не увидел. А солнце уже грело хорошо, и не первый час. В одном из галантных разговоров с Михаилом Никифоровичем подруга сказала, что они сняли комнату на Старокрымской улице. Назвала и фамилию хозяев. Михаил Никифорович и поспешил на Старокрымскую. Ему, бывалому-то мужчине, мерещились ужасы. Случалось, виноватыми оказывались судьба, стихия, война, злоба, зависть. Здесь виноват был он… Мадам на самом деле обгорела. Не так, как алуштинская провизорша, но болезненно. Хорошо хоть, что догадалась быстро уйти с пляжа. Лежала, постанывала при движениях, вечером температура у нее была под тридцать девять. Михаил Никифорович вызвался быть сиделкой. Подругу Мадам, ослабленную борьбой с плотью, все еще качало. Чувство вины и жалость в иные дни приводили Михаила Никифоровича на Старокрымскую. Михаил Никифорович носил мази, дыни «колхозница» с рынка, веселил разговорами. Подруги поправились, а вина и жалость Михаила Никифоровича, известное дело, претерпев метаморфозу, превратились в романтическое увлечение. При этом ни чувство вины, ни жалость не исчезли вовсе. Михаилу Никифоровичу и Тамаре Семеновне показалось, что они полюбили друг друга. Может, так оно и было… Иначе бы, наверное, Тамара Семеновна не предложила ялтинскому аптекарю расписаться с ней, а Михаил Никифорович при его щепетильности и гордости не согласился бы переехать в столицу. В Москве они прожили домом пять с половиной лет. А потом развелись. О чем мне пришлось сообщить на первой же странице рукописи.
К чему это он все ведет, пояснил мне Михаил Никифорович, а вот к чему. К набату домашнему, к кличу призывному: «Взъерепениться!» Тамара Семеновна, давая советы Михаилу Никифоровичу, вынуждена была повторять: «Тебе надо взъерепениться!» На развод Михаил Никифорович согласился без особых колебаний. Хотя и понимал, что ему будет о чем жалеть. Пять с половиной лет семейной жизни для него, побродившего по морям и землям, будто приписанного судьбой к нарам, койкам, каютам, палаткам, казармам, общежитиям, были погружением в уют. Но что делать? Он разрушил надежды Тамары Семеновны. Ее житейские претензии вошли в противоречие с натурой Михаила Никифоровича.
Причем Тамара Семеновна не была вредной. Просто она хотела от Михаила Никифоровича большего. У нее были идеалы, ее посещали грезы. В грезах, девичьих еще, догадывался Михаил Никифорович, она видела себя и Наташей Ростовой, явившейся на первый бал. Даже если и не самой Наташей, то хотя бы ее сверстницей, и хорошенькой, естественно, имевшей на том балу не меньший, нежели графинюшка с Поварской, успех. И, предположим, не князь Волконский приглашал ее на тур вальса, а князь Барятинский. Или какой-нибудь Лобанов-Ростовский. И были в тех грезах мраморные колонны благородного зала, и надменные кавалергарды, и ироничные гусары, и князья, и знатные маменьки, и прочее. Словом, Высший Свет. И позже Мадам, женщина на вид тихая, строгая, но с явным норовом, готовясь к урокам по программе учебника профессора Барановского «Экономическая география СССР», выписывая, например, из газет сведения о строительстве Шарыповской электростанции в рамках КАТЭКа, наверное, не выпускала из виду Высший Свет.
Были времена, когда Мадам мечтала о детях. Впрочем, она полагала, что у нее будет одна девочка и она поступит в Плехановский институт. Однако муж девочки должен быть непременно из международных отношений. Или хотя бы из внешней торговли. Михаил Никифорович чуть было не рассказал Мадам, как он с аттестатом зрелости, или аттестатом глупости, приезжал из Ельховки поступать в Институт международных отношений. Но не рассказал, и хорошо сделал.
Впрочем, уповать на девочку было рискованно, да и ждать пришлось бы долго. Конечно, профессия Михаила Никифоровича, разъясняла ему Мадам, не самая престижная и не самых Высоких Выходов, но и будучи аптекарем, а в особенности заведующим аптекой, пусть даже не Ферейновской, пусть хотя бы первой или второй категории, он все же может рассчитывать на приближение к нынешнему Высшему Свету. «Пошла ты знаешь куда!» – рассердился однажды Михаил Никифорович. Но он был отходчив. А женские слезы или хотя бы укоризненные вздохи тяготили его, заставляли думать о собственном несовершенстве, о том, что на самом деле надо что-то предпринимать, ведь он мужик и ему за тридцать, а сколько он приносит в дом?
Образование Михаила Никифоровича, его опыт и послужной список и, наконец, то обстоятельство, что он мужчина, вполне могли обеспечить ему достойное положение в профессиональных регистрах. Но не вырастал из Михаила Никифоровича добытчик положений!
Ходил он, случалось, и в заведующих аптеками. Правда, не первой категории и не второй. Одна из тех аптек размещалась у нас в Останкине, на Цандера. В соседнем с рестораном «Звездный» доме под парикмахерской. Теперь там пункт проката. В пору заведования Михаилом Никифоровичем останкинской аптекой Мадам относилась к нему искательно и нежно. Сколько раз прежде она отчаивалась, сколько раз стыдила Михаила Никифоровича! Она уже и возможность явления девочки ставила в зависимость от его служебных взлетов. На что же иначе покупать коляски, кроватки, пеленки, югославские корма ребенку? А тут она опять дала волю надеждам и грезам. Теперь-то ей казалось, что все, что Михаил Никифорович понял истины жизни. Сколько достойных людей Останкина сразу же стали ее знакомыми – и из трех продовольственных магазинов, и из зеленного, и из мебельного, и из хозяйственного, и из здешних мастерских, обувной и мелких металлических работ, и из кинотеатра «Космос», где, между прочим, в дни фестивалей шли внеконкурсные фильмы и люди плакали. И из парикмахерской.
Конец ознакомительного фрагмента.