Глава 5
Перевозчики почты из Тулузы
Прикрытое с флангов могучими платанами и деревянными телеграфными столбами железнодорожной ветки Тулуза – Нарбон, неухоженное, поросшее дикими сорняками летное поле Монтодран простиралось к западу от южных предместий города, в широкой долине, изрезанной Южным каналом. Слева подъездная ветка вела к группе железобетонных зданий, где делали железнодорожные вагоны, а в годы Первой мировой войны и бипланы «сальмсон», производство которых обеспечило начало благосостояния Пьера Латекоэра. За три года до приезда Сент-Экзюпери кузнечное и вагоностроительное производство было распродано, и началось формирование авиалинии, но оставшиеся цеха и конторы, рассеянные среди дюжины частных домов, сараев и переоборудованных конюшен, все еще придавали учреждению странный грубовато-неотесанный вид. Ушли в небытие, уступив место рядам бетонных ангаров с огромными раздвигающимися дверями, старые бессоно-тенты, под холщовыми крышами которых разворачивали крылья нашедшие там приют первые самолеты Латекоэра. Ряды бензиновых бочек, которые когда-то, словно маркеры, размечали край поля, сменил топливный насос, соединенный с резервуаром, глубоко закопанным в землю. Вместо грязной тропы, по которой раньше ветераны с трудом пробирались к своим «мельницам», теперь перед каждым ангаром залили бетонные площадки, на которые «ветряные мельницы» легко выкатывались, стоило просто поднять им хвост и подтолкнуть. Исчез также старый контейнер из-под «бреге» (используемый для упаковки демонтированного фюзеляжа и крыльев), где первые таможенники располагались биваком, как цыгане во временном трейлере, установленном на кирпичах, оборудованном печью и дрожащей трубой для полуденной стряпни, демонтированный в пользу базы, где к залу для пассажиров сейчас примыкал другой, предназначенный для пилотов. И только грязное поле, с редко торчащими пучками травы, почти не изменилось, оставаясь таким же пыльным, когда стояла жаркая сухая погода, и превращаясь в болото, стоило пойти дождю. Да, неизменными казались поле и главные конторы, расположенные в сельском доме, украшенном двойной витой лестницей и церемонно именуемом «шато». Все это упрямо отказывалось меняться, отдавая должное настойчивости, создавшей компанию «Латекоэр», у которой за спиной – семь лет работы, старейшую из постоянно действующих авиалиний в мире!
Кое-кто из старожилов все еще мог вспомнить незабываемое Рождество 1918 года, когда Пьер Латекоэр появился на поле в темном зимнем пальто, фетровой шляпе с широкой лентой. Пенсне твердо сидело на носу повыше темных усов. Словно так было всегда, и он, как в любой другой день, просто направлялся в свою контору. Перемирие подписали всего лишь шесть недель назад, но уже чувствовалось, как чаяния решительно настроенных промышленников стали обращаться в будущее. Взобравшись в ожидавший его «сальмсон», на глазах у толпы любопытных зевак, наблюдавших за его действиями с очевидным недоверием, он спокойно дал знак пилоту взлетать. Пункт назначения – Барселона. Это было слишком для двоих старых ветеранов авиации, и они заторопились хотя бы в последний момент попытаться предотвратить катастрофу.
– Не надо – вам не удастся это сделать! – кричали они. – У нас на счету достаточно полетов, совершенных в военное время, и мы знаем, что нельзя летать в любую погоду.
– Люди пишут каждый день, – ответил пристегнутый ремнями пассажир. – И почтовые самолеты окажутся бессмыслицей, пока не станут взлетать каждый день.
Биплан «сальмсон» загудел на краю поля и затрепетал, поднимаясь вверх и дальше, над деревьями. Несколько часов спустя он благополучно приземлился на ипподроме в Барселоне. Когда на следующий день Латекоэр вернулся в Монтодран, его приветствовали два «Фомы неверующих», теперь убедившиеся в его правоте.
– Если мы вам нужны… – сказали они чуть смущенно, – мы с вами.
Отважный тулузский промышленник приобрел своих первых добровольцев.
Любопытная деталь: эта экстраординарная вера в будущее авиации владела человеком, который сам никогда не был летчиком. Его отец сделал себе имя, создавая небольшие сталелитейные производства и кузницы в Банер-де-Бигор, в Пиренеях, сына же отослал учиться в «Эколь Сантраль» в Париж получать диплом инженера. Там Пьер Латекоэр подружился с Беппо де Массими, таким же одержимым библиофилом, проводившим все время в книжных магазинах на левом берегу. Общая любовь к Стендалю и Морису Барре сцементировала дружбу между горячим и самоуверенным пиренейцем и учтивым неаполитанцем с тщательно подстриженными усами. С началом войны 1914 года последний вызвался добровольцем летной службы под началом капитана Ватто, французского воздушного наблюдателя, который определил изменение движения соединений фон Клука и таким образом помог Жофре и Гальени выиграть первое сражение при Марне. Из-за слабого зрения Пьера Латекоэра, записавшегося добровольцем в артиллерию, тут же отослал в тыл фронтовой генерал, потрясенный новизной его идеи производить снаряды с большой взрывной мощностью. Оттуда оставался всего лишь шаг, хотя и значительный, к изготовлению «сальмсонов» – военных самолетов, которые Латекоэр запустил в производство в 1917 году. Воздухоплавательное «помешательство», которым заразился его друг Беппо Массими, теперь поселилось и под его собственной кожей. И вскоре облицованные панелями стены его конторы на бульваре Осман были завешены чертежами летательных аппаратов, прикрепленных рядом с причудливыми литографиями. И каждый раз, когда Массими возвращался в отпуск с фронта, они могли говорить только о будущих полетах.
К маю 1918 года тулузское производство уже выпустило 600 военных самолетов «сальмсон», и Пьер Латекоэр уже предвидел резкое сокращение заказов, неизбежное вместе с прекращением военных действий. Твердо настроенный продолжать выпускать самолеты и дальше, он разработал смелый план установления связи Франции с ее африканскими владениями. В те времена полетные условия, в открытых кабинах, делали пассажирские перевозки неудобным, опасным и сомнительным предприятием, чего нельзя было сказать о транспортировке почты. Она могла быть потеряна в пути, но ей не грозила «морская болезнь» и боязнь высоты. Письму, отправленному обычной почтой в Париже, предстояло пропутешествовать до Марселя по железной дороге, в Марселе перегрузиться на судно, направляющееся в Марокко, и несколько дней спустя оказаться в Касабланке и отправиться по железной дороге до Рабата. Летом этот путь занимал неделю, зимой – 11 дней. Но если пролететь вдоль Средиземноморского побережья до Гибралтара, то, как рассчитал Латекоэр, 1850 километров, отделяющих Тулузу от Касабланки, можно преодолеть за 13 часов фактического летного времени (существовавшие в его распоряжении самолеты в то время развивали среднюю скорость только в пределах 140 километров в час). Еще 9 часов требовалось, чтобы письма добрались до Тулузы поездом, и столько же необходимо добавить на дозаправку и ночную остановку по пути в Аликанте. Но если все это сложить, все равно письмо, отправленное в Париже, можно доставить в Рабат за 31 час летом и 48 часов зимой. На пять с половиной дней короче, чем обычная почта в первом случае, и на девять дней короче – во втором.
Но для дальновидного Пьера Латекоэра это означало лишь начало. 2850 километров, отделяющие Касабланку от Дакара, самолет преодолеет за полтора дня – на три дня быстрее, чем самое быстроходное грузовое судно. А за Дакаром лежала Южная Америка, которая обменивалась с Европой двумя тысячами тонн писем в год (почти в три раза больше, чем между Европой и Азией). Требовалось 17 дней пути, чтобы достигнуть Бразилии теплоходом, 23 дня, чтобы добраться до Аргентины. Выходит, отправитель письма из Парижа получит ответ из Буэнос-Айреса не раньше чем через 50 дней. Гидросамолет эти 800 километров, отделяющие Сен-Луи-дю-Сенегаль от островов Зеленого Мыса, пролетит за шесть с половиной часов; 2200 километров от островов Зеленого Мыса до Норонха за три дня небольшими быстроходными пароходами; 650 километров от Норонха до Ресифи еще за пять часов полета на гидросамолете; и заключительных два этапа – от Ресифи до Рио-де-Жанейро (1950 километров) и от Рио-де-Жанейро до Буэнос-Айреса (2100 километров) – немного больше, чем за один день. Итого, все расстояние в 12 400 километров реально преодолеть за семь с половиной дней – на целых две недели (и даже больше) быстрее самого быстроходного теплохода в любом направлении.
Хотя проект не предусматривал ничего сверхъестественного, кроме честолюбивых планов полетов на тысячу километров, его сразу же отвергли. «Полнейшая утопия!» – так прокомментировал этот план заместитель секретаря компании «Аэронавтик», которому он был представлен в сентябре 1918 года.
Выдумка сумасшедшего! Мечта, достойная Жюля Верна!
Пьер Латекоэр не относился к тем, кого могли остановить бюрократические отказы. Не успели остыть пушки на Западном фронте, как он уже основал свою авиалинию. На Рождество 1918 года он улетел в Барселону. Затем он послал Беппо де Массими исследовать возможные посадочные поля и договориться об их использовании в Барселоне, Аликанте и Малаге – этапы пути от 450 до 500 километров, необходимые для самолетов, имевших слишком ограниченную дальность полета. Массими вернулся в Тулузу в полной уверенности, что выполнил поручение. Но когда он и Латекоэр отправились в Марокко через пару месяцев на двух «сальмсонах», пилотируемых бывшими военными летчиками, их ждал неприятный сюрприз. Француз, взявший на себя обязательство устроить летное поле в Аликанте, перепутал метры с квадратными метрами и подготовил взлетную полосу на поле размером 50 ярдов на 50 ярдов, по размеру не превышавшую размеров теннисного корта. «Сальмсон» Массими врезался в каменную стену, повредил пропеллер. Голова Беппо прошла через лобовое стекло, и он выбрался из самолета разъяренным, кляня все вокруг, с кровоточащим носом. Другой пилот, потерявший свои защитные очки, приземлился с наветренной стороны в Таррагоне, перевернув свой «сальмсон» вверх тормашками и заставив Латекоэра какое-то время повисеть в воздухе.
Менее инициативный индивидуум счел бы дело законченным и отступился бы от своей затеи, но не Латекоэр. Он вернулся на поезде назад в Тулузу, отгрузил новый двигатель потерпевшему крушение самолету в Аликанте и прилетел туда же через несколько дней на другом «сальмсоне». Теннисный корт к тому времени увеличили, и им удалось приземлиться, ничего не повредив. В пять часов того же самого вечера Пьер Латекоэр уже вылезал из «сальмсона» на летном поле в Рабате и вручал маршалу Лиоте шляпную коробку размером с куклу, заполненную фиалками. Фиалки выбирали накануне вечером в Тулузе для мадам Лиоте, а полет, начатый на рассвете, продлился чуть больше 12 часов. Наступил рассвет новой эпохи. Это осознал проницательный маршал и приказал своему директору почтовой службы предоставить Латекоэру начальную субсидию в размере одного миллиона франков.
«Я сделал некоторые вычисления, – позже рассказал Латекоэр человеку, которому предстояло стать столпом авиалинии, – и они подтверждают мнение специалистов. Наша идея неосуществима. Нам остается только одно – осуществить ее».
Это была не шутка. Капитан Ватто, когда Беппо Массими показал ему вычисления, заметил: «В вашем проекте есть смысл». На бумаге смысл был, но полет никогда не оставался вопросом бумаги или даже карты. Для начала существовало понятие погодных условий, и это могло бросить проект в трясину в самом зародыше. Из трех маршрутов, предоставленных ему на рассмотрение, Латекоэр был вынужден наложить вето на путь, пролегавший через Балеары и Алжир, из-за отсутствия в те времена действительно надежных гидросамолетов, способных покрыть в полете 350 миль над водой без риска отказа двигателя. Ему пришлось отменить самый короткий маршрут – над Страной Басков на Мадрид, Севилью и Танжер из-за частых штормов и воздушных бурь над Кастильским нагорьем. Единственным маршрутом оставался путь вдоль Средиземноморского побережья Испании. Но осень 1919 года, когда открылась авиалиния (двенадцать пилотов и восемь самолетов), изобиловала штормами по всему восточному побережью Испании. Один из самолетов, собиравшийся приземлиться около Перпиньяна, просто-напросто опрокинулся на бок. Двигатели тонули в обильных ливнях, а деревянные пропеллеры буквально пожирались дождевыми потоками, с пугающей потерей скорости полета (после этого им приделали металлические грани). Родье, хотя и опытный пилот, прошедший войну, как и все первые летчики компании, чуть было не совершил вынужденную посадку прямо в море близ Валенсии после ужасного сражения со штормом, заставившего пассажиров, Латекоэра и Массими, обреченно привязаться к перекладинам фюзеляжа, чтобы предохранить ремни безопасности от разрыва. Другой ветеран войны, Дидье Дора, доставивший двоих энтузиастов в Аликанте во время жуткого наводнения, оборвавшего десять жизней, связал стулья и столы из столовой их гостиницы в плот и вызвал суеверное бормотание местных жителей: «Это – те дьявольские машины, которые портят погоду».
Полдюжины пилотов потерпели аварии в первые пятнадцать месяцев – начало скорбного списка несчастных случаев, унесших в общей сложности сто двадцать одну жизнь. Один из летчиков, поднявший «сальмсон» с Монтодрана в тренировочный полет, вошел в штопор над Тулузой и упал прямо на улицу в предместье города на глазах у оцепеневших жителей. Неприспособленные к нагрузкам, какие им приходилось выдерживать, «сальмсоны» военной поры уступили место «Бреге-14» (с двигателем марки «Рено» в 300 лошадиных сил). Но потребовались годы, прежде чем авиалиния смогла сконструировать самолет, полностью готовый к встрече с предназначенными ему тяжелыми испытаниями.
Отказы двигателей, повторяющиеся с регулярностью в среднем по одному на каждые 12 тысяч миль (по одному на каждые пять перелетов туда и обратно по маршруту Тулуза – Рабат), сопровождались всеми видами неприятностей на земле. Когда распространился слух, что пилоты занимались контрабандой марокканских наркотиков, представители префектуры в Тулузе настояли на демонтаже возвращающихся самолетов, чтобы только определить, где хранятся тайники с зельем. Несмотря на соглашение, подписанное с мадридским правительством в декабре 1920 года, испанские власти старались подрезать крылья авиалинии на каждом повороте. На летных полях в Барселоне, Аликанте и Малаге не позволялось держать запасные части (поэтому летящий следом за неисправным почтовый самолет вынужден был подвозить новый двигатель или пропеллер), а для связи с Тулузой первые четыре года приходилось содержать белых почтовых голубей! Полет над Картахеной запрещался из-за работавшей там фабрики боеприпасов. По той же самой причине французам не давали монтировать на летных полях радиоприемные и радиопередающие устройства, чтобы они не могли использоваться для шпионажа и подготовки воздушно-десантного вторжения. Один из пилотов Латекоэра, совершивший непредвиденную посадку из-за поломки недалеко от Альмериа, был арестован парой гражданских гвардейцев, а его почта конфискована местным губернатором. Другой, вынужденный приземлиться в Лорке, содержался под стражей в течение восьми дней, и его выпустили только благодаря Беппо Массими, которого послали в Мадрид умасливать испанские власти и который буквально из кожи вон вылез, чтобы добиться освобождения.
Коренные причины неприятностей гнездились в Мадриде, и особенно при дворе, где у всех, начиная с матери Альфонсо XIII, по происхождению австриячки, преобладали решительно пронемецкие настроения. Вражда между республиканской Францией и монархической Испанией являлась в действительности лишь современной версией старинного соперничества между Франциском I и Карлом V. Стоило только более либеральным политическим деятелям в Мадриде предпринять шаги, направленные на сглаживание обстановки и облегчение существования для Латекоэра, как их усилия тут же загонялись в угол навязчивой недоброжелательностью некоего всесильного бюрократа в министерстве иностранных дел или министерстве внутренних дел или полковников и генералов, так или иначе ливших воду на мельницу Дорнье и немцев, или тех, кто пустился во все тяжкие и связал свои интересы с «Хэвилэнд» и британцами. Чтобы справляться с этим слаженным оркестром интриганов, Беппо Массими, наконец, пришлось проводить большую часть времени в Мадриде, и его более позднее описание (в его книге «Vent Debout») хитростей, превосходивших венецианские, направленных на одурачивание его врагов, читается как истории из эпохи Ренессанса.
Наиболее благоприятный ветер подул с приходом к власти генерала Примо Риверы в сентябре 1923 года. Человек, которого немецкий философ Германн фон Кейсерлинг однажды описал как «Санчо Панса современной Испании», оказался достаточно практичным, чтобы понять, насколько его страна нуждалась в помощи Франции в ликвидации жестокого восстания Абд-эль-Крима в Рифе, а из своих посещений фронта в течение Первой мировой войны он вынес явное разочарование в Петене, Фоше и боевом порядке их poilus[2]. Но даже он мог быть обойден, и время от времени его усилия сводились к нулю действиями других генералов его хунты, которые не делали никакой тайны из своей германофилии.
Это могло привести к задержкам и каверзам, и приводило, но упрямо и упорно авиалиния Латекоэра боролась и выживала. Один за другим все его ранние конкуренты свалились у обочины. Линия Париж – Лиль, начавшая работу в феврале 1919 года, угасла спустя три недели. Линия Париж – Бордо, как и линия Париж – Лондон, просуществовала всего три месяца (с середины марта до середины июня 1919-го), линия Париж – Страсбург промучилась в течение четырех месяцев, но ее мучения завершились крахом 17 июля 1919 года. К сентябрю 1920 года лишь линия Латекоэра продолжала действовать, гарантируя два почтовых рейса в неделю между Тулузой и Рабатом. Но все же и она находилась на грани провала.
Компания сумела выжить только благодаря выдержанности и упорству Пьера Латекоэра и неаполитанскому хитроумию Беппо де Массими, но, прежде всего, железной руке Дидье Дора, назначенного оперативным управляющим осенью 1920 года. Маленький и коренастый, с покатыми плечами и жилистый, как терьер, он обладал парой бескомпромиссных глаз и темным кустарником, перегораживавшим лицо под носом, подобно изгороди. От своего отца, шофера-механика, работающего на газовую компанию в Париже, он унаследовал немного житейской твердости характера земли Авернь. В пятнадцать лет отосланный в «Эколь д'орложери э де меканик» в Париже, он развил юношеский интерес к астрономии, а также к часовым механизмам, стереометрии, инженерной графике и сопротивлению материалов. Потом началась война с ее гнетущей похоронной чередой ужасов. Он пережил нечеловеческие мучения, преждевременно состарившие его. Он замерзал ночами в сарае, где страх смерти был написан на щетинистых лицах, освещенных мерцающими свечами. Зимние траншеи и ледяные блиндажи, выдолбленные позади парапетов, образовавшихся из замороженных трупов, сражения с врагом в штыковую в обугленных остатках лесов, бесконечные, повторяющиеся, оглушительные бомбардировки Вердуна, прогрызающие землю и превращающие все вокруг в лунный пейзаж, рябой от бесконечных кратеров, – он все это видел и пережил. Однажды на развалинах церкви он натолкнулся на одинокого генерала, приказавшего ему самостоятельно выдвигаться вперед и освободить его плененную бригаду. «Вперед, продолжайте продвигаться вперед, и вы найдете их!» – кричал он как лунатик.
Для Дора в этом эпизоде, казалось, воплотилась вся невменяемость войны.
Эвакуированный в Виши с кусочками шрапнели, застрявшими в голове и пятке, Дора сначала мутным взглядом poilu провожал обильно украшенных медалями авиаторов, чье появление в салонах сопровождалось рябью светящихся глаз и трепыханием женских сердец. Но любопытство взяло верх над предубеждением, и он предпринял следующий шаг, записавшись добровольцем на летную службу. На авиабазе Ла-Шепп, недалеко от Шалон-на-Марне, куда он был послан для выполнения аэрофотосъемки немецких линий обороны для французской тяжелой артиллерии, он встретился с Беппо де Массими, чей лоск и глянец латыни сочетался с необычайными запасами храбрости. Именно Дора заставил бывшего boulevardier[3] работать, собирая и разбирая пулеметы и изучая элементарные навыки воздушного наблюдения. Хотя Массими был на добрых десять лет старше, он поддался воспитанию и сильно привязался к учителю. Война в воздухе, как вскоре обнаружил Дора, оказалась почти столь же смертельно опасной, как и война на земле. Однажды его атаковали пять «фоккерсов», но он привел свой пронизанный пулями самолет назад на базу, и только там, вылезая из кабины, обнаружил, что его наблюдатель убит. В биплане «Бреге-14А» он однажды пролетел над штабом кронпринца, расположенном в замке, и видел, как пятьдесят немецких стрелков повскакали с мест в тщетном усилии атаковать его, разрезающего воздух на высоте в 15 тысяч футов. Позже, во время ночного разведывательного полета, он засек краткую вспышку «Большой Берты» и помог определить местонахождение этого монстра, который уже начал обстреливать Париж. Посланный на бомбардировку немецких понтонных мостов в ходе второй битвы при Марне, он вернулся невредимым после четырех кошмарных дней и оказался единственным оставшимся в живых из шестидесяти четырех пилотов! Расстреляв немецкий самолет, он был атакован пятью вражескими истребителями, превратившими его крылья и фюзеляж в решето. Одна пуля задела его череп, другая раздробила три пальца правой руки. Ослабевший от потери крови, он сумел найти спасение за тучей, затем на ощупь искал путь домой. У него оставалось только сил поднять раненую руку и ухватиться за верх кабины, пытаясь таким образом остановить кровотечение.
Таков был человек, присоединившийся к Латекоэру и Массими в августе 1919-го, ставший спустя год оперативным директором авиалинии. Ему едва исполнилось двадцать девять, но он столько всего испытал за прошедшие шесть лет, что этого хватило бы с избытком на пару человеческих жизней. Этот опыт пригодился ему в ту мрачную осень, когда за три дня его настигли два сообщения: Родье, когда-то пилотировавший самолет с Латекоэром и Массими, исчез в море где-то в районе Перпиньяна, и Гентон, другой ветеран, сгорел заживо во время крушения своего самолета где-то в скалах между Валенсией и Аликанте. Состояние глубочайшего уныния охватило авиалинию. Казалось, что препятствия чересчур уж огромны, а удары – слишком убийственны. «Резонерство сменило храбрость, а скептицизм занял место интеллекта» – так сам Дора описывал обстановку того периода годы спустя в своей поразительно рассудительной автобиографии «В ветре пропеллеров». «Мне с сожалением пришлось уволить кое-кого из коллег, в ценности которых я не сомневался и с кем был связан подлинной дружбой. Но они становились опасными для предприятия. Потеряв свою лояльность и начав распространять разрушительный критический дух, они теперь использовали свой опыт с точностью до наоборот: разъедали энтузиазм других. Некоторые из них развили в себе привычку не появляться на летном поле, как только ветер начинал свистеть за жалюзи отеля «Дю гран балькон», который они превратили в свой штаб».
Арендовали старенький автобус «Форд» для перевозки летчиков после отдыха и в Монтодране. Всех, кто не появлялся вовремя, сразу же увольняли. Женам пилотов и их любовницам, взявшим за правило собираться и с восхищением глазеть на мастерство мужчин, проявлявшееся в акробатических трюках, или умолять не подниматься в воздух при порывах ветра или в дождь, впредь запрещалось даже приближаться к летному полю.
«Героев» и «асов», отказавшихся подчиняться новому режиму, спокойно отослали упаковывать вещи. Чтобы заменять уволенных, Дора пришлось нанять других пилотов военного времени (тогда иного выбора не существовало), которых сначала пропускали через мастерские, как когда-то Массими в Ла-Шепп. «Чтобы сломать панцирь гордыни и спеси, присущий большинству из них, я ввел испытательный период, который им следовало провести в мастерских. Для некоторых из них все это: отвинчивание болтов, чистка двигателей и подъем по команде – вызывало невыносимое раздражение. Они уехали очень быстро, упрощая мою проблему выбора».
Результаты этого сугубо делового отношения не заставили себя ждать. Вместо высокомерного и пренебрежительного отношения к механикам, до того расценивавшихся ими как «низшая» порода, у пилотов выработалось чувство товарищества с людьми, от мастерства которых зависела работа двигателей самолетов, с теми, кто нередко помогал в ремонте, когда механический отказ вызывал крушение на берегу или в степи. Облик компании начал изменяться. Она превращалась из группы авантюристов-сорвиголов, склонных испытывать судьбу, в серьезное, отвечающее за перевозку почты предприятие, считавшее для себя полет обязательным даже вопреки погоде. Полетные стандарты стали приравниваться к самым жестким условиям в торговле, а доступ к Латекоэру превратился в привилегию с золотым обрезом.
Ощутимо в компании стал нарождаться и крепнуть новый кастовый дух, своеобразная честь мундира, и это оказалось самым ценным, хотя и неосязаемым приобретением авиакомпании. Тень на это бросала лишь бурно расцветающая мифология, поскольку «ветераны» стали главными действующими лицами все возрастающего списка «историй». Примером может служить случай с Жаном Мермозом, которому предназначено было стать самым известным пилотом линии, но которого едва не отвергли, когда он появился в Монтодране двумя годами раньше Сент-Экзюпери. Препровожденный в офис Дора, эту скудно обставленную комнату, где был только стол и еще большая карта Испании, исчерканная, с многочисленными пометками цветными карандашами, Мермоз уверенно вытащил свою летную карточку и военные удостоверения. Дора мельком взглянул на бумаги, не вынимая торчащей из-под усов сигареты. Мускулы вокруг его челюсти не выдавали никаких эмоций, даже намека на них.
– Вижу, – заметил он наконец, не спуская холодного неприветливого взгляда темных глаз с молодого Мермоза, – что пока вам не удалось ничего добиться.
– Но я налетал шесть сотен часов! – пылко возразил Мермоз.
Французский генерал даже написал ему необычайно теплое письмо в качестве рекомендации.
– Это и есть ничего… Ничего вообще, – пробормотал Дора.
Он оглядел Мермоза сверху вниз, отмечая необычно широкие плечи, явно атлетическое телосложение, костюм, на чистку которого бедняга потратил несколько часов, и длинные волосы, аккуратно убранные за уши.
– У вас прекрасные волосы, не так ли? – спросил он не без тени сарказма. – Хотя это не стрижка для рабочего.
– Но я прибыл к вам, чтобы устроиться пилотом!
– Если вы хотите стать пилотом, то начинайте службу с мастерских. Вы пройдете обычную процедуру испытания, как любой другой. Я нанимаю вас в качестве механика. Идите отыщите мастера и попросите его подобрать вам пару комбинезонов.
– Хорошо, месье директор, – сказал Мермоз, судорожно сглотнув. – Но когда я смогу летать?..
– Здесь никто не задает вопросов… Вам сообщат заранее о предстоящем полете… Если, конечно, вы этого заслужите, – многозначительно добавил Дора.
И все три последующие недели Жан Мермоз вместе с шестью другими новичками сбивал руки, отдраивая цилиндры в калийном растворе. После этого вновь прибывших направили собирать и разбирать двигатели.
«Жизнь стала уже казаться мне ужасно монотонной, – позже вспоминал Мермоз, – когда однажды вечером месье Дора прорычал нам, проходя мимо: «Завтра утром будьте на поле в половине седьмого».
Окрыленный, радостный, Мермоз появился на поле на следующее утро, но нашел там лишь полдюжины старожилов компании, собравшихся, чтобы позабавиться зрелищем. Среди них был и эльзасец по имени Доэртлингер, ас, воевавший на стороне немцев в войну 1914 – 1918 годов и сбивший тринадцать французских самолетов.
Стажерам предстояло подняться в воздух на самолете «Бреге-14», биплане с квадратным носом и двигателем марки «Рено» в 300 лошадиных сил. Если когда-либо существовал самолет, напоминавший бы летающую раму или корзину, то именно такой была эта неуклюжая машина с большим прямоугольным радиатором и каким-то предметом, напоминавшим ботинок, увязший на самом верху, прямо позади пропеллера. Часто упоминаемая как «рог носорога», это была всего лишь выхлопная труба, приделанная впереди, чтобы удалять выхлоп над верхним крылом и головой пилота, сидевшим рядом в открытой кабине прямо под тыльным краем крыла.
Первых двух кандидатов, сделавших пару неуверенных взлетов и посадок, Дора уволил. Затем наступила очередь Мермоза. Все еще переживая оттого, как бесцеремонно босс отверг налетанные им целых шестьсот часов, посчитав их «ничем», Мермоз взлетел с твердым намерением показать тому пару «штучек». Работяга авиалинии, «Бреге-14» больше подходил на роль Першерона, нежели на роль чистокровного скакуна, и не предназначался для трюков в воздухе, которые однажды поразили в самое сердце капитана Рене Буска. Но кровь у Мермоза кипела, и совсем как Сент-Экзюпери в Касабланке, он собирался произвести впечатление на толпу тем, что этот «дровяной ящик» мог выполнить. Беспечно разогнав его до предела возможного по полю, он выждал до самого последнего момента, потянул рычаг и взмыл с этим неуклюжим громыхающим бипланом в захватывающем дух наборе высоты… Затем продемонстрировал серию петель, от которых замирало сердце, прежде чем приземлил этот агрегат в самый центр белого круга, начерченного мелом посередине грязной взлетно-посадочной полосы для испытаний на высокую точность.
Довольный, как Петрушка своим представлением, Мермоз уверенно выбрался из кабины «бреге», но обнаружил – Дора исчез. Старожилы еще не разошлись с поля и наблюдали за новичком сардонически, с сигаретами, повисшими на губах, пренебрежительно засунув руки в карманы кожаных курток. Похоже, их ничего не впечатлило.
– Вам не стоит и трудиться, пытаясь найти его, – наконец заговорил один из них с обезоруживающе протяжной интонацией марсельского жителя. – Вы можете идти паковать свой багаж.
– Вы довольны собой? – поинтересовался Дора, внезапно появившийся из ангара в своей мягкой фетровой шляпе и в плаще.
– Да, месье директор.
– Отлично, а я – нет. Мы не нанимаем акробатов. Если вы хотите стать циркачом, вам лучше идти хвастаться своими трюками в другом месте.
Срывая на ходу кожаный летный шлем, Мермоз помчался в раздевалку и начал засовывать свои немногочисленные вещи в мешок, решив навсегда отряхнуть пыль Монтодрана со своих ног. Но неожиданно позади него возник Дора и в странном молчании стал наблюдать за его сборами.
– Итак, вы уезжаете, – заметил он наконец, вытаскивая из кармана пачку сигарет «Капорал».
– Да, – буркнул Мермоз.
– Гм… Вы недисциплинированны… Много о себе мните… Довольны сами собой… М-м-м… Этого и следовало ожидать…
– Да, я доволен собой!
– И у вас на все готов ответ.
– Естественно, ведь вы задаете вопросы.
– У вас плохой характер.
– Нет, месье директор, – отрезал Мермоз. – Но я ненавижу несправедливость. Уверен: я хорошо вел самолет.
– Так я и думал… Много о себе возомнивший… On vous dressera[4], – добавил Дора.
И тут, едва поверив своим ушам, Мермоз получил указание снова поднять «бреге» на высоту в шестьсот футов, сделать медленный горизонтальный крен, а затем выправить машину для легкого, длинного углового приземления. Дора даже не удосужился проверить, как завершил стажер свой второй полет, который Мермоз выполнил уже строго по инструкции. Но дабы вдолбить тому урок, отправил обидчивого пилота назад в мастерские еще на неделю завинчивать гайки, чтобы, как он позже выразился, привить более точное представление об обязанностях летчика.
Когда Сент-Экзюпери прибыл в Монтодран пару лет спустя, он уже знал, что его ждет по приезде. Рекомендация от Беппо Массими имела некоторый вес, но, как предупредил его бывший boulevardier, ему предстояло самому произвести впечатление на Дора. А первое впечатление Дора оказалось не из благоприятных.
– Его летные рекомендации были довольно тощими, – вспоминал он позднее. – Сент-Экзюпери обладал мягким голосом, скромными манерами, задумчиво-сосредоточенной маской на лице. Но постепенно, в ходе нашей беседы, он начал оттаивать, и его ответы на мои вопросы показали, что молодой человек наделен чертами, необходимыми настоящему летчику, да и изобретателю с богатым воображением.
Подобно Мермозу и другим стажерам-летчикам, предшествовавшим ему, Сент-Экзюпери сначала отправили вычищать цилиндры и разбирать двигатели на части. Он уже однажды проходил подобный испытательный срок в компании, выпускавшей грузовики, поэтому не увидел в этом ничего особенно нового или оскорбительного для себя. Сначала его сослуживцы-механики относились к нему с некоторым удивлением, смешанным со скептицизмом. Они не знали толком, как вести себя с этим высоким, широкоплечим малым с аристократической фамилией, неожиданно затесавшимся в их ряды. Механиком он оказался почти таким же неуклюжим, как и раньше, когда маленьким мальчиком неумело пытался поставить на место соскочившую велосипедную цепь. Но время шло, и всем, включая Дора, стало очевидно: некоторые отчужденность и сдержанность объяснялись не благородным происхождением, а глубоко укоренившейся природной застенчивостью, обостренной тем, что до сих пор его везде и всюду поджидала неудача. Его улыбка с появлявшимися ямочками на щеках и его заразительный веселый смех никого не оставляли равнодушными, но порой казалось, будто на него наползала туча, резко пряча солнечный свет, и Антуан впадал в угрюмое молчание, которое он лелеял и оберегал, запивая кофе.
Как и все его сослуживцы, он поселился в гостинице «Дю гран балькон», где в те времена комната предоставлялась всего за четыре франка в день, а питание – за два с половиной франка. Кованый железный балкон, который обегал здание с трех сторон над высоким первым этажом, оказался единственной достойной внимания и названия «гран» деталью в этой довольно потрепанной гостинице. Но Сент-Экзюпери, и это вполне естественно, хотел быть рядом с другими. Ходили слухи, будто сестры, содержавшие это заведение, находились в секретном сговоре с Дора, предпочитавшим собирать своих пилотов в одном месте, где он мог бы следить за ними. Что ж, весьма понятная предосторожность со стороны человека, который не в силах был оказаться повсюду одновременно и фактически жил в Монтодране, куда частенько попадал раньше самых дисциплинированных своих летчиков и уезжал оттуда намного позже всех уже глубокой ночью. Женатый на концертирующей пианистке, околдовавшей и покорившей Албанию и Гренаду в тот год, когда он стал работать на Латекоэра в Малаге, Дидье Дора вовсе не отличался женоненавистничеством, но знал из опыта, какой беспорядок может внести в жизнь пилота сердечная привязанность, и тщательно следил за этим, формируя свою оценку надежности летчику. Он не делал из этого никакого секрета, иногда замечая с грубоватой прямотой, что пилот, который женится, теряет три четверти своей ценности.
Режим устанавливался умышленно по-спартански суровым. Дежурным летчикам, обитавшим в гостинице «Дю гран балькон», следовало погрузиться в старенький автобус «Форд», который приезжал за ними каждый день, ровно в четыре часа утра. Горе тем, кто не успевал на него! Дора никогда не ждал ни минуты; и если проспавший опаздывал на автобус, ему приходилось добираться до Монтодрана самостоятельно. Для такой ночной совы, как Сент-Экзюпери, эта новая жизнь имела свои трудности, но в письмах матери и друзьям в Париж нет и намека на разочарование. Только изредка мелькает чувство потерянности в новой обстановке перед странностями жизни, столь радикально отличавшейся от всего, с чем он сталкивался доселе.
«Мои руки по локоть в бензине и масле, – писал он Рене де Соссин. – И я – единственный, кто считает их красивыми».
Даже чувство тоски по дому начало исчезать, как только ему назначили первое летное испытание, и он справился. Мы имеем свидетельство самого Дора о том, что его не во всем устроил тот первый опыт, но Дора был взыскательным зрителем и хотел дать Сент-Экзюпери шанс показать себя с лучшей стороны.
Очевидно, он это и сделал, поскольку после нескольких недель коротких тренировочных полетов на новеньких «бреге» во всякую погоду ему доверили сделать первый рейс до Касабланки.
«Ренетта, – писал Антуан Рене де Соссин, – знаешь ли ты, какая замечательная вещь – авиация? Здесь все совсем не похоже на игру, и это мне нравится. И это не спорт, какой был в Ле-Бурже, но нечто иное, нечто необъяснимое, подобно своего рода войне. Здорово наблюдать, как почта взлетает в серый рассвет, под дождем! Вот ночная смена, когда клюешь носом, борясь со сном, туман над Пиренеями, по радио сообщили о шторме, надвигающемся из Испании, который и разбудит пилота. И наконец взлет, когда все исчезают в пыли, а он там, наверху, остается один на один со своими проблемами».
Он совершил свой первый полет в Марокко не как пилот, а в качестве пассажира на почтовом «бреге». Позади кабины пилота располагалось дополнительное, откидное место – его можно было приспособить для двух пассажиров. От ветра защищал горб на фюзеляже, из-за которого «бреге» приобрел прозвище «верблюд». Часто «горб» предназначался механику, а если не оказывалось ни единого достаточно смелого путешественника, готового предпринять авиарейс на открытом воздухе, оставшееся место заполнялось мешками с почтой. Они иногда транспортировались в двух дорожных сундуках, подвешенных под нижним крылом наподобие поплавков. Горький опыт указывал на необходимость инструктивных полетов в качестве пассажиров для новых пилотов, поскольку такие беды, как утечка горючего и разрыв радиаторов, случались весьма часто, и пилотам приходилось резко уходить на посадку на ближайшее поле. Но если некоторые поля служили спасательным приютом, другие, скрывавшие ручьи или камни, становились западней. Снисходительно покачивая головой, старожилы сочувственно поглядывали на новичков и приговаривали:
– Этот малый совсем не знает линию, камень за камнем, но рвется прямо в снежную бурю… Мне жаль его… Искренне жаль.
Первую часть полета пилоты Латекоэра руководствовались естественными вехами Южного канала и железной дороги Тулуза – Нарбон. Совсем близко от Нарбона им следовало поворачивать на юг и лететь над Салсом и Перпиньяном к восточной оконечности Пиренеев. Вот тут-то и начинались настоящие проблемы. В отличную погоду они могли сократить путь над левым отрогом Канигу высотой в 8 тысяч футов, пролетев над перевалом Пертус (900 футов в его самой высокой точке) – маршрут, использованный еще Ганнибалом, когда он прошел через Древнюю Галлию в 218 году до нашей эры. Но если горы затягивал туман, пилоты были вынуждены максимально отклоняться к морю вокруг мыса Кадак, затем вдоль Коста-Бравы и так до Барселоны. Вдоль всего Средиземноморского побережья лежали песчаные пляжи, где самолеты могли спускаться с относительной безопасностью, но между Валенсией, окруженной предательскими рисовыми полями, и Аликанте самый короткий маршрут пролегал прямо над грядой Караскета, высотой в 5 тысяч футов. И здесь пилотам приходилось досконально знать топографию внутренних районов.
Оборудование все еще оставалось настолько примитивным, что летчики брали с собой запасные высотомеры, привязывая их вокруг шеи, лишь бы изолировать их от адской тряски поршней. Компасы регулярно портились, а из-за отсутствия хоть сколько-нибудь надежных метеорологических прогнозов Дора запретил лететь над облаками над гористой местностью. Как только пилот замечал под собой облака, начинающие образовывать пласт, требовалось нырнуть в первое же окно и продолжать лететь, если придется, пускай даже на высоте макушек деревьев.
В тот вечер, когда Сент-Экзюпери был наконец вызван, чтобы получить задание на следующее утро на почтовый рейс в Касабланку, Дора сказал, после некоторой паузы:
– Вы помните инструкцию? – Он позволил ему осознать вопрос и медленно добавил: – Компас – это прекрасно, по нему хорошо ориентироваться над Испанией, заманчиво стремительно проноситься где-то выше целого моря облаков, но… – И после долгой паузы: – Только помните: под этим морем облаков начинается вечность.
Той ночью в гостинице «Дю гран балькон» Сент-Экзюпери отыскал Анри Гийоме, пилота, присоединившегося к компании Латекоэра приблизительно за двадцать месяцев до приезда Антуана. Казалось, трудно было найти более противоположного себе человека, чем этот белокурый здоровяк, синеглазый крестьянский сын из Шампани, который «излучал доверие, как лампа излучает свет». Так писал об Анри Сент-Экзюпери позже. Какая-то таинственная симпатия, вероятно питавшаяся непритязательным простодушием, отличавшим обоих, соединила их, и Сент-Экзюпери инстинктивно бросился тогда на поиски Гийоме.
– Да, я слышал новости, – с улыбкой приветствовал его Анри. – Ты доволен?
И, направляясь к буфету, он вытащил бутылку портвейна и два стакана.
– За это следует выпить. Вот увидишь, все пройдет прекрасно.
Боясь забыть что-нибудь существенное, важное, Сент-Экзюпери развернул свою карту Испании под лампой. В тот вечер Гийоме, в рубашке с коротким рукавом, усевшийся рядом с приятелем, преподал ему любопытный урок по географии – предмету, который больше всего нагонял скуку на Антуана в школе. Полуостров внезапно прекратил быть просто географическим объектом и превратился в верного друга. Водоразделы и гидрографические данные, статистика населения и цифры поголовья скота уступили место кое-чему другому, несравнимо больше относящемуся к делу. Гуади, например… Он не мог забыть тот небольшой городок, но те три апельсиновых дерева, у самого поля…
– Не упусти их и пометь на своей карте.
И Сент-Экзюпери отмечал их: три дерева внезапно выросли до размеров Сьерра-Невады. Этот уединенный сельский дом близ Лорки… Вместе с фермером… и его женой. Всегда наготове, подобно хранителям маяка, плыть дальше под звездами, чтобы помочь кому-то в беде.
«Несмотря на их забвение и невообразимую отдаленность, – написал он позже, – мы зарисовывали детали, неизвестные ни одному географу в мире. Ибо только Эбро, который омывает большие города, представляет интерес для географов. Но не этот поток, скрытый за травой на запад от Мотрил, этот кормилец двадцати пяти цветочков.
– Не забудь про этот ручей, он портит всю поляну… Отметь его тоже на своей карте.
Ах! Я не забуду этот коварный ручеек! Каким неприметным он казался, мягко журча и бормоча что-то нескольким очарованным лягушкам, но он спал с одним открытым глазом. Протянувшись где-то в траве поперек зеленого рая, он бежал там и поджидал меня, находящегося за пятнадцать сотен миль оттуда. И если ему представится малейший шанс, он превратит меня в огненный сноп пламени».
Сколько бы он ни спал в ту ночь, сон его был краток. На следующее утро он проснулся в три и уже через полчаса сидел на своем небольшом вещмешке у парадного входа в гостиницу, наблюдая, как дождь мрачно барабанит по тротуару. Наконец из-за угла выехал антикварный автобус, сердито рыча, и Сент-Экзюпери поднялся в него вместе с остальными. Втиснутый между сонным douanier[5] и парой сотрудников офиса, он чувствовал, как в нем растет возбуждение, смешанное с мукой от сознания, что его час наступил. Он вспомнил краткие ответы, которые он и его товарищи-новички могли получить всякий раз, когда потрепанный погодой пилот, тяжело ступая, входил в столовую, а с его летной куртки стекала вода.
– Ну, как полет?
– Хм…
И их «выразительные» ответы рождали в воображении невероятный мир, полный ловушек и западней, и внезапно появляющиеся утесы и ураганы, вырывавшие с корнем кедры. Черные драконы защищали входы в долины, ослепительные молнии венчали гребни…
Скоро и ему предстоит сражаться с теми же темными гигантами, с теми же безликими демонами. Но, сидя в том скрипучем автобусе, среди тихих реплик и светящихся точек сигарет, он испытывал странное чувство: в то время как все вокруг него прикованы к унылой рутине, сам он вот-вот получит свободу. Ни темные драконы, ни пики с головами Медузы не сумеют помешать ему в этом его первом полете достигнуть Барселоны и еще через пару часов приземлиться в сверкающем от солнечного света Аликанте. Но он оказался менее удачлив на обратном пути. Сбитый с толку туманом у земли и быстрым наступлением зимних сумерек, он не успел пролететь над Каркасоной, держался до последнего и совершил вынужденную посадку в поле, не долетев всего нескольких миль от Монтодрана. После телефонного звонка Раймон Ванье, заместитель Дидье Дора, отправился искать его вместе с Тоуаре, шофером их старенького, с открытым верхом «пежо». Несколько часов они разыскивали пилота в густом тумане, пока наконец какие-то добросердечные сельские жители не показали им правильное направление.
«Сент-Экзюпери ждал нас, – вспоминает Ванье в своей книге «Tout pour la Ligne», – укутавшись в меховой комбинезон компании, под крылом в сырой траве. «Месье, – сказал он мне, – самолет в порядке. Я приношу извинения за то, что мне не удалось полностью завершить мой первый рейс с почтой, но я старался…»
Считалось, что все пилоты должны пройти два этапа, прежде чем передадут свой «бреге» другому летчику. Поскольку Аликанте – остановка на полпути между Тулузой и Касабланкой, поток пилотов Латекоэра останавливался на ночлег в скромном пансионе, который держала простая, но не лишенная привлекательности женщина по имени Пепита. Но на линии Латекоэра норм не существовало, поэтому вскоре Сент-Экзюпери вызвали везти почту из Тулузы в Танжер с четырьмя перелетами на всем пути.
«Эти странные перелеты, – написал он Рене де Соссин, – совсем не дают мне времени приспособиться либо к Испании, либо к Марокко. Арабы и их верблюды выглядели так, словно они только-только покинули цирк… Странно появляться в стране, будто из нее самой. Никаких станционных названий, звучащих на незнакомом языке, никаких контролеров, или проводников, или шоферов такси, подтверждающих, что ты в другой стране. Все еще наполовину ошеломленный, ты погружаешься в скромную жизнь небольшого города без всякой предварительной подготовки».
Да, это было любопытное ощущение, похожее на то, когда внезапно обнаружишь себя выше тех предательских белых ровных облаков, от которых его предостерегал Дора: «Помните, там под ними… начинается вечность». Но искушение пряталось именно там, и выше них Антуан чувствовал свою изолированность и одиночество, «которое, я думаю, так трудно достигнуть и которое почти ошеломляюще. Вы не узнаете ничего подобного, взлетая с Ле-Бурже или не освободившись от умонастроения Ле-Бурже. Здесь все по-другому. Что-то более суровое, но значительно лучше».
Однажды, снижаясь с высоты в 9 тысяч футов, он услышал зловещий звук и был убежден, что порвался провод хвостового руля высоты. Мало-помалу самолет переставал слушаться, беспомощно теряя высоту, причем рули высоты больше не отвечали на команды пилота. Уверенный, что он закончит жизнь, попав в штопор, Антуан достал ручку и написал на одном из приборных щитков: «Отказало управление. Проверьте. Невозможно избежать падения».
«Я не хотел быть обвиненным в гибели из-за собственного неблагоразумия, – объяснял он позже. – Эта мысль мучила меня. Таких переживаний я раньше не испытывал. Все было внове. Я чувствовал, как весь побелел, и лоснился от страха. Страх без отчаяния, но не ужас. Новое, не поддающееся объяснению постижение».
Опыт оказался относительно банальным, хотя и лишавшим пилота-новичка присутствия духа. Его самолет попал в сильный ниспадающий поток, такой, с которым пилоты иногда сталкиваются без всякого, даже незначительного, предупреждения в совершенно безоблачном небе. Воздух внезапно теряет свою упругость, и человек испытывает вызывающее тошноту чувство, что его неуклонно засасывает вниз, и он падает, падает… фатально и безвозвратно, как камень, – зловещее и жуткое впечатление усиливается созерцанием обманчивого спокойствия небес. В такой медлительной машине, как «бреге», подобное состояние могло продолжаться несколько секунд, даже минут. Мучительная тревога ожидания…
«Но ничего не произошло, – продолжал Сент-Экзюпери свое признание, – и я сумел продержаться вплоть до приземления. Я выпрыгнул из самолета молча… Я презирал себя и думал: никто не поймет меня… В какую пучину, в какой обман я попал! И ничего невозможно описать… Как описать те поля и то спокойное солнце? Как можно сказать: я понимаю поля и солнце… И все-таки это была правда. В течение нескольких секунд я чувствовал во всей полноте ослепительное спокойствие того дня. Дня, построенного солидно, вроде здания, где я чувствовал себя как дома, где я был отлично устроен и из которого меня собирались изгнать. Дня с утренним солнцем, глубоким величественным небом и этой землей, поперек которой мягко ткались четкие борозды».
Мистическое настроение, возможно эхом отзывавшееся все настойчивее во всех книгах Сент-Экзюпери, заметно уже здесь, в этом письме, написанном Рене де Соссин незадолго перед Рождеством 1926 года. Такое чувство святой Хуан де Ла Крус однажды назвал, облачив в красивую фразу, «звучной тишиной одиночества». Именно это настроение преследовало Антуана в те непривычно волнующие мгновения, когда, позади трескучего двигателя, продолжающего вырабатывать от 70 до 80 миль в час, он обнаружил себя в полумиле от странно неподвижной Земли.
Возвращение домой после таких минут приносило с собой ощущение триумфа, разбавленного чувством падения. Мир, и особенно Тулуза, внезапно становились чуть-чуть банальнее, слишком тенденциозно застывшими в своем развитии, чересчур сильно управляемыми неизменной установившейся практикой.
«Я следую по моей маленькой провинциальной дорожке, – написал он Рене де Соссин, – обхожу справа фонарь и усаживаюсь в кафе (он чаще всего писал в кафе, где шумное окружение, казалось, стимулировало само созерцательное одиночество). – Я покупаю бумагу в одном и том же киоске и каждый раз говорю продавщице одну и ту же фразу. И те же самые собеседники… до того момента, Ренетта, пока я не начинаю ощущать огромную потребность в спасительном бегстве к чему-то новому. Тогда я эмигрирую в другое кафе, или к другому фонарному столбу, или в другой киоск и буду изобретать новую фразу для новой продавщицы газет. Гораздо красивее».
Рана, оставленная неудавшимся романом с Луизой Вильморин, еще не зажила. Антуан нуждался в ком-то, кому мог доверять, кому мог излить душу, кого мог любить так же неистово, как ребенком любил свою мать. Он оставил Париж, считая, что таким любимым существом могла бы стать его подруга Ренетта, чье преданное присутствие заполняло болящую пустоту… Рене это чуточку удивило, если судить по ожесточенному тону упреков в некоторых его письмах. Было нелегко платить ему той же монетой при таком напоре, к тому же она была на год или два старше, а он все еще оставался в какой-то степени ребенком… и пилотом, рискующим жизнью. «Приговоренный к смерти» – называли его друзья не то с легкой дрожью, не то со слабой улыбкой. Кто мог твердо сказать, к чему все это приведет? И кем он станет теперь, когда покинул Париж? Тулуза была так далеко… И мало того, были еще Касабланка и Дакар. Он уже чувствовал свою изоляцию во время тех своих внезапных возвращений из Монлюссона, когда его телефонные звонки оставались без ответа или кто-нибудь из друзей объяснял ему: «Не сегодня вечером, старина, у меня концерт, у меня обед, у меня…» – тщательно распланированная повестка дня, заставлявшая его чувствовать себя чужаком. Но на расстоянии, из Тулузы или Аликанте, это чувство изгнанника обострялось. Он высмеивал «съедобные» пейзажи своего друга Анри де Сегоня, отчаянно защищал Ибсена и Эйнштейна, выступал против Пиранделло и салонной косности, но как он тосковал по той, живущей своей особой жизнью культурной среде теперь, сидя среди кофейных чашек и пивных кружек в кафе-ресторане «Лафайет» в Тулузе.
«И эти мои собеседники, – восклицал он в своем письме своей подруге Ренетте, – всегда думают одинаково, нагоняя на меня невыносимую тоску, и поэтому у меня всего лишь двое или трое друзей, с ними мне покойно».
Однажды ночью в Аликанте он сел писать ей и порвал все три письма подряд. Тогда в отчаянии Антуан позвонил Рене.
Одиночество… Космическое одиночество! Не он придумал эти слова – это был Ницше, но как они выражали его чувства!
Сделавший вынужденную посадку за Перпиньяном из-за неисправности двигателя, он блуждал по древним улицам, подавленный видом множества галантерейных магазинчиков, продающих традиционные щепотки кнопок, ниток и кружев.
«Они продают нити по три су, иглы по два су, без всякой надежды когда-либо обладать «испано-суизой». Те, кто покупают у них, проводят жизнь, укрытые за кружевными занавесками. С теми же самыми вечными украшениями на каминах в комнатах. Их жизни составлены из привычек. Заточение. У меня такой страх перед привычками…»
Через несколько дней Антуан вынужденно сел около Рабата, и ему удалось выскочить невредимым из разрушенной машины. На обратном пути в Тулузу ему пришлось девять часов сражаться со штормом, который подбрасывал его, словно теннисный мяч. Накануне Нового года он снова оказался в Аликанте, белевшем под лучами теплого зимнего солнца и яркой синевой неба, а вокруг волнистыми рядами красовались пальмы. Он ездил в открытом такси и с восхищением наблюдал, как смешливый чистильщик начищал и полировал его ботинки. Нищий, приблизившийся к нему, излучал такую радость, что он дал ему три сигареты, «лишь бы сохранить это радостное выражение лица».
Две ночи спустя он был уже в Касабланке, слушая бурю, грохочущую за оконными стеклами. И внезапно полузадушенные предчувствия вернулись, изо всех сил дергая его сознание, подобно призракам.
«Иногда я страдаю от смутной тоски, лежа в кровати с открытыми глазами. Я не люблю, когда предсказывают туман. Я не хочу провалиться завтра. Мир много не потеряет от этого, но я потеряю все! Только подумай о том, чем я обладаю в плане дружбы, подарков и солнечного света в Аликанте! И тот арабский коврик, купленный мной сегодня, который отягощает меня чувством собственника, меня, кто был настолько легок и не обладал ничем…
Ренетта, у меня есть сослуживец, у него обожжены руки. Я не хочу обжигать руки. Я смотрю на них, и мне они нравятся. Они знают, как писать, шнуровать ботинки, импровизировать оперы, которые вам не по душе, но которые стали бальзамом для моего сердца, – все это требует двадцати лет упражнений. И иногда они берут в плен лицо. Лицо – только подумайте».
Как обычно, его письма пестрели рисунками, выполненными цветными карандашами на страницах почтовой бумаги из гостиниц или кафе, которой он пользовался, отправляя письма друзьям.
Во время короткой остановки в Танжере он обошел все бары в тщетных усилиях найти какую-нибудь накрашенную красотку, которая могла бы ему рассказать о его друге Марке Сабране, умершем там несколькими неделями раньше. Неделей позже он вернулся назад в Касабланку, измученный очередной кровавой борьбой со стихией.
«Я мечтаю о чистом белом белье, одеколоне и ванной, – написал он Рене де Соссин. – Я бы справился и с глажением. Я пропитан маслом и весь смят усталостью».
Снесенный неумолимым нисходящим потоком, Сент-Экзюпери вынужден сделать вираж от гор, высящихся над ним, но от этого его лишь начало швырять из стороны в сторону, «как омлет на жаровне», пока он удирал по долине. Пять раз его подбрасывало на целую голову над верхним крылом, нарочно изогнутого, чтобы предохранить пилота от глупого удара. Что касается бедняжки пассажирки, сидящей сзади, «она девять десятых пути пребывала без сознания. И это опять точно не Ле-Бурже».
После одного такого изнурительного рейса он лег подремать и, сам того не понимая, проспал двадцать четыре часа. Когда, проснувшись, он встретился с друзьями и начал обсуждать «шторм прошлой ночи», они озадаченно посмотрели на него. «Но вчера вечером стояла ясная погода, – удивились они. – Какой там ураган?»
Сон оказался так редкостно глубок, что Сент-Экзюпери просто перескочил один день.
Да, теперь это слишком мало напоминало Ле-Бурже. Да и Антуан стал совсем другим. Рю де ла Шез еще не ушла из памяти, да и рю Сент-Гийом тоже. Но тяжелые физические испытания после ран, нанесенных его чувствительности, сделали из него мужчину, и неощутимо, но несомненно он сбрасывал свою юную незрелость. А вместе с ней холодную чопорность и слегка надменную застенчивость, понять которую Дидье Дора сумел за очень короткое время.