Глава 1. Философская и историческая и эволюция античного скептицизма
1.1. Источники по философии и истории античного скептицизма и его освещенность в историко-философской литературе
Используемые в настоящем исследовании источники возможно подразделить следующим образом: во-первых, источники, на основании которых можно определить наиболее важные вехи философской и исторической эволюции античного скептицизма в допирроновой философии и, во-вторых, источники, позволяющие проследить эволюцию собственно скептицизма в античной философии и произвести его историко-философскую реконструкцию.
В силу того, что скептицизм имел богатую и длинную предысторию в лице всей почти доскептической античной философии (о чем пойдет речь ниже), можно выделить в первую группу источники по этой предыстории. Таким образом, первая группа – это источники наших знаний о периоде античной философии до появления скептицизма в качестве самостоятельного течения, или – допирроновой философии. Поскольку в рамках настоящей работы невозможно обстоятельно охватить весь этот период, я ограничиваюсь во-первых, рассмотрением наиболее крупных, эпохальных этапов и философских фигур, а во-вторых, согласно задачам исследования, эти философы будут представлять интерес в аспекте их причастности скептическим тенденциям. Таким образом, в поле зрения попадают милетские философы и Пифагор, элеаты и Гераклит, Демокрит, софисты и Сократ, Платон и Аристотель. Еще раз подчеркну, что я останавливаюсь на данных фигурах конспективно, с единственной целью выявления в учениях этих философов скептических элементов.
Обращаясь к периоду греческой философии до Платона и Аристотеля я опирался, главным образом, на собрание фрагментов философов-досократиков Германа Дильса[21], кроме того мной делаются ссылки не только на само собрание, но и на непосредственные источники, каковыми в данном случае являются диалоги Платона «Кратил» и «Теэтет»[22], сочинение Аристотеля «Метафизика»[23], первая книга «Пирроновых положений» Секста Эмпирика и седьмая книга его трактата «Против ученых»[24], сочинение Диогена Лаэртского в десяти книгах «О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов»[25] и трактат Цицерона «О философии Академии» («Academicorum»)[26].
При упоминании учений Платона и Аристотеля в вышеуказанном аспекте в качестве источников я обращаюсь к диалогу Платона «Тимей»[27] и трактату Аристотеля «Топика»[28], которым завершается знаменитый «Органон».
Следующая группа источников – это древние свидетельства о самой скептической философии. От самих скептиков, за исключением Секста Эмпирика, до нас не дошло никаких сочинений. Об их жизни и воззрениях мы узнаем из косвенных свидетельств. Так, основными источниками по философии Пиррона и Тимона являются 14 книга сочинения Евсевия Кесарийского «Приуготовление к Евангелию» («Praeparationis evangelicae Libri Quindecim»)[29] и 9 книга уже упоминавшегося трактата Диогена Лаэртского[30]. Основными источниками сведений об академическом скептицизме Аркесилая и Карнеада является четвертая книга трактата Диогена Лаэртского[31], а также уже упоминавшийся трактат Цицерона об академической философии. Кроме того, некоторые свидетельства об Аркесилае, содержатся у Евсевия[32], а также в третьей книге трактата Цицерона «Об ораторе» («De oratore libri III»)[33], и в четвертой книге его «Тускуланских бесед» («Tusculanarum Disputationum libri V»)[34]. Сведения о Карнеаде находим в третьей книге сочинения Цицерона «О природе богов» («De natura deorum libri III»)[35], а также о знаменитом его визите в Рим в 155/56 г. до н. э. и его блистательных речах о справедливости, в одной из которых он убедительно утверждал то, что не менее убедительно опровергал в другой, сообщают Плутарх в «Сравнительных жизнеописаниях»[36], Авл Геллий в сочинении «Аттические ночи» («Noctes Atticae. Libri XX»)[37] и крупный представитель западной патристики Лактанций в пятой книге своего сочинения «Божественное устроение» («Divinae institutiones. Liber V. De iustitia»)[38]. Об Энесидеме сообщают Диоген Лаэртский[39] и Евсевий Кесарийский[40], а об Агриппе – опять же Диоген Лаэртский[41]. Кроме того, обо всех указанных скептиках читаем в произведениях Секста Эмпирика, о котором пойдет речь несколько ниже.
Также необходимо отметить, что определенный интерес представляют упоминания о скептической философии вообще (главным образом академической) в «Исповеди» Блаженного Августина[42], который, как известно, до обращения в христианство был приверженцем скептицизма. Кроме того, при исследовании этики античного скептицизма, которая представляла собой его основное звено, в плане сопоставления и иллюстрации будет полезным обратить внимание на трактовку этических вопросов в письме Эпикура к Менекию[43].
Наконец, говоря о Сексте Эмпирике, отметим, что это единственный скептик, основные сочинения которого дошли до нас и который является последним представителем скептицизма в приблизительно 600-летней истории античной скептической традиции, представляя тем самым наиболее зрелый итог всей ее эволюции, своего рода квинтэссенцию античного скептицизма и его логическое завершение. Его сочинения составляют основной предмет и источник настоящего исследования. Это «Пирроновы положения» в трех книгах («Pyrrhoniarum institutionum Libri III»)[44], шесть книг «Против ученых» («Adversus mathematicos sive disciplinarum professores libri VI») и пять книг «Против догматиков», или «Против философов» («Adversus philosophos libri V»). Часто книги «Против философов» и «Против ученых» объединяют в один трактат под названием «Против ученых», который, таким образом, состоит из 11 книг[45] и в котором книги «Против философов» обозначаются цифрами VII–XI, а книги «Против ученых» или «Против представителей отдельных наук» – I–VI. Это книги: «Против грамматиков» – I, «Против риторов» – II, «Против геометров» – III, «Против арифметиков» – IV, «Против астрологов» – V, «Против музыкантов» – VI. Трактат «Против философов» или «Против догматиков», соответствующий VII–XI книгам общего сочинения «Против ученых», представляя собой полемику с представителями трех философских дисциплин, состоит из двух книг «Против логиков» (VII–VIII), двух книг «Против физиков» (IX–X) и одной книги «Против этиков» (XI). Таким образом, все 11 книг «Против ученых рассматривают догматических философов в их систематическом разделении и имеют целью критику и опровержение различных положительных философских построений античности.
Что касается трактата «Пирроновы положения», то в нем отдельные философы рассматриваются только в качестве примера для того или иного скептического тезиса. Первая книга этого произведения представляет собой введение в скептицизм. В ней устанавливаются отличительные свойства скептицизма, его понятия, начала, цель, способы (тропы) воздержания от суждения, скептические выражения и отличие скептицизма от смежных с ним типов философствования. Вторая книга носит логический характер, трактуя о критерии, истине, знаке, доказательстве, силлогизмах, индукции, определениях, о целом и части, о родах и видах, общих качествах и о софизмах. Первые 20 глав третьей книги посвящены только физической стороне философии, т. е., в античном понимании, всей действительности в целом. Здесь речь идет о богах, о причине, телах, смешении, движении, месте, времени, числе. Главы 21–32 посвящены этике – рассуждениям о хорошем, дурном и безразличном по природе, об искусстве по отношению к жизни, об изучаемом, обучающем и учащемся, о способе изучения, о пользе, приносимой искусством жить. Таким образом, видим, что физика, логика и этика в обобщенном виде представлены во 2-ой и 3-ей книгах «Пирроновых положений». Эти три основные главы или книги (а точнее две книги – 2-я и 3-я) представляют собой параллель VII–XI книгам трактата «Против ученых», но носят более общий характер. Таким образом, «Пирроновы положения» представляют теоретическое ядро античного скептицизма. Поэтому, исходя из цели и задач настоящего исследования, я рассматриваю «Пирроновы положения» в качестве его основного источника.
А.О. Маковельский в книгах «Досократики» и «Древнегреческие атомисты» перевел отдельные параграфы из сочинений Секста Эмпирика[46]. П.В. Ернштедт в хрестоматийном сборнике «Античные теории языка и стиля» перевел 11-ый и 80-ый параграфы второй книги «Против логиков»[47], а также параграфы 104–119 и 176–240 книги «Против грамматиков»[48]. Впервые «Пирроновы положения» на русском языке увидели свет в 1913 г. в переводе Н.В. Брюлловой-Шаскольской, вышедшим отдельным изданием в С.-Петербурге со вступительной статьей и комментариями переводчика[49]. Трактат «Против ученых», переведенный А.Ф. Лосевым, увидел свет только в 1976 г. Этот перевод вместе с «Тремя книгами пирроновых положений» в переводе Н.В. Брюлловой-Шаскольской составил двухтомник в серии «Философское наследие», вышедший в Москве в 1976 г. со вступительной статьей и комментариями А.Ф. Лосева[50].
Как уже говорилось, античный скептицизм представляет собой, по крупному счету, своего рода «целину» в историко-философской науке как отечественной, так и зарубежной, является малоизученным философским явлением и, вследствие этого, остается во многом непо́нятым.
Примечательным является то обстоятельство, что о хронологически параллельных скептицизму философских направлениях обычно говорится намного больше, чем о скептицизме: эпикурейцам и стоикам, например, уделяется гораздо большее внимание, чем скептикам. В качестве иллюстрации можно привести пример, представленный в одном из фундаментальных отечественных учебников по философии для вузов под редакцией В.Д. Губина и Т.Ю. Сидориной. Предвидя возражение относительно того, что ссылка на произведение учебной литературы вряд ли уместна в научном исследовании, отмечу, что основные идеи и выводы научных трудов так или иначе находят свое отражение в учебной вузовской литературе соответствующих направлений, и поэтому ссылкам на учебники и учебные пособия в контексте научного жанра нельзя отказать в определенной иллюстративной способности. Итак, в вышеупомянутом учебнике по философии в параграфе «Философские направления поздней античности: скептицизм, эпикуреизм, стоицизм»[51] изложению философских идей стоицизма посвящено четыре страницы[52], эпикуреизм изложен на пяти страницах[53], а скептикам «досталось» всего пол-страницы[54]. В зарубежной литературе можно встретить ту же тенденцию. Так например, в фундаментальной монографии английского исследователя А.А. Лонга «Эллинистическая философия. Стоики, эпикурейцы, скептики»[55] стоикам посвящено более ста страниц[56], эпикурейцам – шестьдесят страниц[57], на долю же скептиков «осталось» тридцать страниц[58].
Неудивительно, что недостаточное внимание по отношению к античному скептицизму во многом обуславливает некоторое непонимание специфики этого философского направления, неверные его интерпретации, оценки и характеристики.
Выше уже говорилось о том, что скептицизм часто рассматривается как отрицательный догматизм, как философское направление, во многом родственное агностицизму и релятивизму или даже, по крупному счету, тождественное им. Так например, известный современный отечественный ученый, автор многочисленных учебников и учебных пособий по философии для вузов В.Д. Губин в одном из своих учебных пособий говорит следующее: «Существовала и сейчас отчасти существует концепция, принципиально отрицающая возможность познания мира, – агностицизм (греч. agnostos – непознаваемый). В античности представители этого направления назывались скептиками. Пиррон, Тимон и другие мыслители выдвинули так называемые тропы (доказательства), опровергающие возможность достижения каких-либо истинных знаний»[59]. Таким образом, по В.Д. Губину агностики и скептики являются представителями одного и того же философского направления, и, следовательно, вряд ли возможно найти какие-либо принципиальные различия между агностицизмом и скептицизмом.
Также можно отметить отсутствие в историко-философской литературе, по большому счету, каких-либо значительных концептуальных разногласий относительно скептицизма. Довольно часто встречается то или иное психологическое отношение к нему: кому-то он чужд и неприемлем, кому-то близок и симпатичен, и этот эмоционально-практический взгляд на философское учение античных скептиков широко распространен, если даже не является преобладающим. В целом наблюдается единодушие мнений и оценок: скептицизм есть сомнение в познавательных возможностях человеческих чувств и разума и даже отрицание каких-либо позитивных данных; он представляет собой гносеологический пессимизм, обосновывающий бесполезность всех борений разума, пустоту бытия, отсутствие во всем смысла и цели. В силу этого вопрос об освещенности античного скептицизма в историко-философской литературе достаточно трудно изложить на основе различий теоретических подходов к нему; изложение же на основе эмоциональных оценок вряд ли является возможным и оправданным. Поэтому ниже предложенное рассмотрение освещенности античного скептицизма в историко-философской литературе строится по хронологическому принципу.
Выдающийся римлянин Цицерон уделил скептицизму пристальное внимание. Он явно симпатизировал ему, что выразилось в его сочинении «Academicorum» («Учение академиков», или «О философии Академии»), посвященном философии Средней и новой Академии. Примечательно, что это единственный трактат Цицерона, целиком посвященный одной философской школе. Это сочинение распадается на две части: «Academicorum Priorum» и «Academicorum Posteriorum». От первой дошла только вторая книга, от второй – часть первой книги и отрывки из остальных.
В данном случае следует отметить, что Цицерон представлял собой не тот тип философа, который сформировала греческая культура, признавая, что в философии он призван лишь в адекватных римлянам понятиях изложить для них греческую мудрость. Поэтому он занимался, по большей части, констатацией и высказывал свое отношение, не углубляясь в специальные философские изыскания. Его сочинение в большей степени рассматривается как один из важных источников по истории античного скептицизма. Примечательно то, что этот источник только в последнее время привлек пристальное внимание исследователей. М.М. Сокольская в обширной вступительной статье к первому русскоязычному переводу этого трактата Цицерона отмечает, что «…студенты-философы, и даже те из них, кто специализировался по античной философии, вполне могли прослушать полный университетский курс, не узнав даже о существовании такого сочинения. Впрочем, эта ситуация начинает меняться. В Германии в 90-х годах теперь уже прошлого века выходят почти одновременно сразу два издания…трактата с полным переводом и обширным комментарием, а в англоязычном мире, в особенности в самой Великобритании, целая команда исследователей с энтузиазмом исследует античный скептицизм, и в центре этих штудий стоит…«Учение академиков» Цицерона. Всестороннему рассмотрению этого текста был посвящен целый международный конгресс, проходивший в Утрехте в августе 1995 г.»[60].
Обращаясь к наследию Диогена Лаэртского, отметим, что обширность сведений, даваемых им о Пирроне по сравнению с другими философами, может указывать на близость знаменитого доксографа скептицизму. Кроме того в одном месте Диоген Лаэртский называет философию Пиррона достойнейшей[61]. В целом же он передает взгляды скептиков достаточно полно и сочувственно, хотя его свидетельства не являются достаточными для каких-либо окончательных выводов.
Историк М.Н. Гутлин, специализирующийся на исследовании римской мифологии, отмечает что, со скептиками полемизируют, передавая и в той или иной степени искажая их взгляды, приверженцы других античных философских направлений: Лукреций Кар, анонимные платоники II в., Авл Геллий, Лукиан, Клавдий Гален – близкий медицинской школе эмпириков. У этих авторов критика скептицизма оказалась бессильной в борьбе против него, и поэтому они зачастую извращали и вульгаризировали его философские идеи. Гораздо более продуктивной, по словам Гутлина, оказалась другая критика скептицизма, связанная с раннехристианской апологетической литературой, содержащаяся в сочинениях таких отцов церкви, как Тертуллиан, Лактанций, Иероним, Августин, Евсевий Кесарийский и другие, а также в трудах некоторых более поздних византийских авторов, воспроизводящих утраченные части и фрагменты сочинений отдельных скептиков («Сентенции и эклоги» Иоанна Стобея, «Словарь» Суды, «Мириобиблион» патриарха IX в. Фотия)[62]. Указанные древние авторы занимались также, по преимуществу, констатацией и были далеки от собственно исследования скептицизма.
Средневековье было неблагоприятной для философского скептицизма эпохой, в силу чего он появлялся в Средние века крайне эпизодически и развернулся только на заре нового времени в творчестве блестящих французских философов Мишеля де Монтеня и Пьера Гассенди. Во многом, их можно назвать скептическими авторами. Монтень в своих «Опытах» во многом идет за аргументацией Секста Эмпирика, подчас дополняя, расширяя и обогащая ее многочисленными и яркими примерами и эмоционально-художественными образами[63].
В сочинениях Гассенди находим глубоко уважительное отношение к скептицизму и весьма сочувственное его изложение. Будучи профессором в академии Экса, он должен был, по его собственным словам, преподавать своим слушателям аристотелизм в качестве единственно правильной философии, однако, на свой страх и риск, преподавал им пирронизм, т. к. считал именно его, а не аристотелизм, правильной философией: «…после того как я ясно увидел, какое расстояние отделяет гений природы от ума человеческого, я не мог уже иметь иного мнения, кроме того, что сокровенные причины естественных явлений полностью ускользают от человеческого понимания. Поэтому я стал испытывать жалость и стыд из-за легкомыслия философов-догматиков, которые хвастаются, что они усвоили науку о природе и совершенно серьезно ее преподают… Бесспорно, более разумны философы, упомянутые нами несколько выше, – чтобы доказать суетность и недостоверность человеческого знания, они старались выработать у себя умение говорить как против, так и в защиту всего, что угодно»[64]. Примечательно то, что Гассенди говорит о значительном влиянии скептических идей в греческой философии и представляет некоторых эллинских мыслителей, традиционно не считающихся скептиками, поклонниками скептической философии: «… все, кто знаком с философскими школами, знают, что у Платона и Аркесилая философия одна и та же. Добавлю к этому и то, что Эпикур, который восхищался беседами и учением Пиррона, сам философствовал точно так же, о чем в одном месте свидетельствует Диоген Лаэртский; да и на Плутарха оказала большое влияние мысль о том, что все вообще мнения допустимы»[65].
Несмотря на свой гносеологический оптимизм, другой философ начала нового времени – Ф. Бэкон, признавал, что сомневаться в возможностях познания «более достойно, нежели выносить произвольные решения»[66]; но тем не менее он далек от одобрения скептицизма, отмечая что сторонники последнего «обращают слабость своих открытий в клевету против самой природы и в малодушие всех других», приговорив людей к «вечному мраку». Скептические учения по Бэкону «не только безнадежны, но и посвящены безнадежному»[67]. Английский философ упрекает скептиков в том, что они «клеветали на чувственные восприятия и тем самым в корне подрывали всякое знание»[68] и называет школу Пиррона «ныне опровергнутой»[69].
Представитель эмпирико-субъективистской традиции в философии нового времени Д. Юм отмечал, что никому не приличествует говорить уверенно и чувствовать свою непогрешимость[70]. «наихудший спекулятивный скептик, – по мнению Юма, – куда лучше самого набожного святоши и фанатика»[71]. Отметим также, что Юм верно интерпретировал скептическое умонастроение, признавая, что «скептические рассуждения уничтожают сами себя в силу собственной утонченности»[72] и что «истинный скептик будет относиться с недоверием не только к своим философским убеждениям, но и к своим философским сомнениям»[73]. Кроме того, Юм справедливо полагал, что от релятивности наших знаний о мире вполне спасает феноменализм реальной, или практической жизни: «к счастью, природа вовремя сокрушает силу всех скептических аргументов и не дает им оказывать значительное влияние на познание»[74]. В другом месте Юм выразил эту мысль более ярко и лаконично: «…природа всегда гораздо сильнее принципов»[75]. Несмотря на свой критицизм, И. Кант, негативно оценивал скептицизм, полагая, что он представляет собой разрушенную и погибшую науку[76]. Г. Гегель отнесся к скептицизму весьма серьезно, уделив ему немало внимания в своих сочинениях[77]; но, стремясь создать универсальную систему философии, он стремился к тому, чтобы скептицизм вошел в нее в качестве момента и содержался в ней в «снятом» состоянии. Гегель «преодолевал» скептицизм по-своему оригинально: не путем отрицания или опровержения, но – включения и претворения, не замечая того, что подлинный скептицизм вообще не подлежит преодолению, представляя собой такое парадоксальное явление, которое не образует никакой фиксированной данности, является неуловимым и, подчас отрицая само себя, оно одновременно наличествует и отсутствует; в силу чего остается неизвестным, что́ именно следует преодолевать, если целью является преодоление последовательной скептической философии.
Другое отношение к скептицизму свойственно Л. Фейербаху: «Только свободное, безусловное, всепожирающее истинное сомнение представляет философский интерес»[78]. Более того, Фейербах верно интерпретирует аксиологические и телеологические истоки скептицизма: «Догматик отказывается не от знания, а от себя; скептик же, наоборот, – от знания, а не от себя. Скептик не имеет интереса к объекту, потому что он интересуется только самим собой»[79]. Наконец, Фейербах уловил важный диалектический аспект скептицизма, который, согласно его утверждению, есть «исчезновение всякой определенной истины», и как раз это обстоятельство «доводит дух до сознания бесконечной истины»[80].
В ранних работах К. Маркса некоторое внимание уделяется скептицизму: в своей диссертации и подготовительных к ней материалах он дает ему противоположные оценки. Говоря об основных направлениях эллинистической философии, Маркс отмечает, что они являются «настолько характерными, мощными, вечными, что даже современный мир должен был признать за ними полное духовное право гражданства»[81]. В то же время он недоумевает «как могли появиться после Аристотеля Зенон, Эпикур, даже Секст Эмпирик, как после Гегеля оказались возможными попытки новейших философов, бесконечно жалкие в большей своей части»[82].
Далее следует отметить, что немалое внимание уделили античному скептицизму немецкие историки и филологи второй половины XIX– начала XX века, внесшие значительный вклад в изучение древнего скептицизма и вообще античной философии. Однако и здесь были противоречия и заблуждения, неверные толкования и откровенные фальсификации. Так, например, Теодор Гомперц отмечает, что Секст Эмпирик «старается представителей других направлений сделать приверженцами скептицизма»[83], хотя, как будет показано ниже, Секст тщательно отмежевывается от всех сколько-нибудь родственных скептицизму взглядов, подчеркивая его исключительность и неповторимость. Специально скептической философией занимались Целлер, Сэссэ, Наторп, Гааз, Паппенгейм, Ваддингтон, Штейдлин, Поленц, Вундт, Филиппсон, Гефферс, Гедекемейер и другие. Немецкий ученый Эрнст Шульц, написавший книгу об Энесидеме, даже взял себе псевдонимом имя этого скептика. Эти исследователи много внимания уделяли классической филологии, что, по справедливому замечанию Рихтера[84], не всегда положительно сказывается на результатах историко-философских исследований, т. к. филологические штудии и изыскания подчас игнорируют исторический и философский аспекты исследования и, погружаясь в тонкости филологических нюансов, отдаляют от обобщений, не видят леса за отдельными деревьями.
Выдающимся трудом по истории античного скептицизма можно назвать книгу Рауля Рихтера «Скептицизм в философии», переведенную на русский язык и изданную в России в начале ХХ в. Для читателя, не владеющего иностранными языками, это сочинение Рихтера является единственным произведением, на основе которого возможно достаточно глубоко и всесторонне познакомиться с античным скептицизмом. Сочинение Рихтера представляет собой воплощение грандиозного замысла – осветить всю историю скептицизма. Первая книга посвящена, по словам автора, полному скептицизму: древнему, Возрождения (Монтень и др.), нового времени (Юм, Мах, Ницше). Вторая – частичному скептицизму: имманентному скептицизму, по терминологии Рихтера, в соединении с трансцендентным догматизмом (Паскаль и мистики) и трансцендентному скептицизму в соединении с имманентным догматизмом (Кант)[85]. Первый том охватывает часть первой книги и посвящен только античному скептицизму. Именно он и был переведен на русский язык. Первая глава повествует о предшественниках античного скептицизма и его историческом развитии. Вторая посвящена изложению скептицизма: чувственного, рационального, а также направленного на отдельные разделы философии (причинная связь, Бог, ценности, – по выражению Рихтера). Третья наиболее обширная глава представляет собой обстоятельную историко-философскую критику древнего скептицизма по тем же самым разделам.
Следует отдать должное Рихтеру в том, что он, в отличие от многих других исследователей, преодолел в своем сочинении интеллектуальный настрой превосходства над древностью, когда она рассматривается в качестве давно превзойденных и оставленных позади реликтов, имеющих лишь музейное значение. Рихтер обращается со скептицизмом как с равным философским партнером. Однако при всей глубине, масштабности и яркости исследования труд Рихтера имеет, на мой взгляд, серьезный концептуальный просчет: автор полагает, что агностицизм на пути от скептицизма к догматизму занимает место более близкое, по его выражению, чем единица к нулю на пути от нуля к тысяче и поэтому подходит под рубрику скептицизма[86]. На первый взгляд его аргументация не вызывает особенных возражений: если мы хотим установить позиции мысли по отношению только к одной общей проблеме относительно познаваемости, или обнаружимости истины, то в этом случае могут быть получены следующие три варианта: «истина познаваема», «не познаваема» и сомнение в том и другом (то есть неизвестно – познаваема или нет). Однако если положить в основу, говорит Рихтер, решение всех прочих, единичных вопросов («Существует ли в мире причинное действие?» «Тождественен ли Бог с миром?» и т. п.), то окажется, что существуют только два лагеря: первый – утвердительные или отрицательные суждения, второй – сомнение в том и другом. Вторым будет агностицизм и скептицизм[87]. Иными словами, скептицизм сомневается во всем, агностицизм только в одном положении высказывается уверенно (о познаваемости вещей), а в остальном сомневается так же, как и скептицизм, поэтому они очень близки, если не тождественны, по крупному счету.
Возможная ошибка Рихтера, как мне представляется, состоит в том, что он не склонен наделять гносеологическую проблематику каким-либо особенным статусом среди множества других философских проблем и вопросов, и в этом смысле он как бы низводит ее до разряда прочих, или, если возможно так выразиться, частных философских проблем; а между тем вопрос о познании является одним из наиболее важных в философии, от того или иного решения которого во многом зависит решение множества других вопросов и проблем. Так, например, если мы утверждаем, что природа вещей непознаваема, все дальнейшие рассуждения о них становятся, по крупному счету, бессмысленными, в том числе будет лишено смысла и сомнение в их существовании или несуществовании. Таким образом, агностицизм не отвергает, не исключает сомнения, но лишает его внутренней ценности, «девальвирует» его.
Также ряд исследований античного скептицизма представлен в английской историко-философской литературе второй половины XIX – первой половины XX века. Можно отметить книги Н. Макколла, М. Патрик, Е. Бивена[88] и других исследователей, сочинения которых, несмотря на обстоятельность изложения, а также обширность представленного в них материала, носят по преимуществу компилятивный и констатирующий (описательно-позитивистский) характер.
Обращаясь к историко-философской литературе XX века, можно отметить, что античный скептицизм также не имеет в ней должного внимания и освещения. Наименования трудов о скептицизме исчисляются едва ли несколькими десятками, в то время как научная литература о других философских направлениях, хронологически близких к скептическому, например стоическому и эпикурейскому исчисляется сотнями наименований[89].
Выше уже говорилось о том, что скептицизм достаточно часто интерпретируется в историко-философской литературе как разновидность отрицательного догматизма. Квалификацию скептицизма как отрицательного догматизма, или нигилизма находим, например, в книге Джулии Аннас и Джонатана Барнеса «Тропы скептицизма. Древние тексты и современные интерпретации» – не отказывая пирронизму в серьезности философской позиции, авторы говорят, что она «полностью негативна» («Pyrrhonism is also and essentially a philosophical position. Its philosophy is entirely negative, but it is nonetheless seriously philosophical»)[90].
Произведения о скептицизме носят по преимуществу либо констатирующе-описательный характер, либо негативно-оценочный. Иногда скептицизму приписывают такие положения, которые он вообще никогда не утверждал, нередко встречаются не вполне корректные или даже откровенно превратные его интерпретации. Так, например, Мейтс в статье «Стоическая логика и сочинения Секста Эмпирика» («Stoic logic and the text of Sextus Empiricus»), проводя логико-филологическое исследование, приписывает сочинениям Секста Эмпирика «много искаженных мест» (a number of corrupt places)[91] и, делая вывод, упрекает его в безответственности («Sextus… far from giving anyone lesson in logic, he only ehxibited his own carelessless»)[92].
Во многом поверхностное понимание скептицизма и негативное отношение к нему находим у Б. Рассела в «Истории западной философии». Он полагал, что «скептицизм был привлекателен для многих нефилософски настроенных умов… был утешением лентяя, поскольку показывал, что невежда столь же мудр, как и заслуженные ученые»[93]. Кроме того, Рассел полагал, что скептицизм не обладал ничем позитивным «даже в чисто интеллектуальной сфере» и что «не ответив на аргументы скептиков старый мир отвернулся от них»[94]. Кроме того, Рассел приписывает скептикам крайний негативный догматизм, тождественный агностицизму[95], что, как уже отмечалось, не совсем верно.
Достаточно негативные оценки скепсиса находим в статье К. Янчека «О характере позднеантичного скептицизма». На основании только филологического анализа, об ограниченности которого было сказано выше, он делает вывод о том, что Секст Эмпирик компилятор и вообще не философ, но только наследник более выдающихся мыслителей, который даже в изложении учения скептиков крайне непоследователен[96].
Приблизительно такая же оценка деятельности Секста Эмпирика содержится в статье С. Смита «Повторное открытие античного скептицизма в новое время» – признавая, что «единственные первичные источники, дошедшие до нас, это сочинения Секста Эмпирика», автор говорит, что последний скептик «…скорее всего, был тщательным компилятором, но сам не привнес в скептическое движение ничего оригинального» («…seems to have been an accurate complier, but to have contributed nothing original to the movement himself»)[97]. С подобными интерпретациями роли и значения философской деятельности Секста Эмпирика в истории античного скептицизма невозможно согласиться (философское новаторство Секста Эмпирика будет рассмотрено далее).
Достаточно категорично утверждает исследовательница Гизела Стрикер в статье «Мыслительные стратегии скептицизма», что два скептических основоположения: тезис – ничто не может быть познано и рекомендация – следует приостанавливать суждения по любым вопросам – «обладают логической независимостью, так как тезиса недостаточно для обоснования рекомендации» («the set wo are logically independent of each other, since the thesis is not sufficient to justify the recommendation»)[98]. Подобное утверждение не лишено возражений: в нескептических типах философского мышления тезис о всеобщей непознаваемости, вполне возможно, рассматривается как недостаточный для практического следования воздержанию от суждений, но для самих скептиков идея непознаваемости традиционно является достаточным основанием для воздержания от суждений, о чем недвусмысленно говорит Тимон – ученик родоначальника античного скептицизма – Пиррона – по известному свидетельству Евсевия Кесарийского[99].
Та же исследовательница в другой своей статье – «Атараксия: счастье как невозмутимость» склонна вообще отказать скептицизму в полноценном статусе одного из философских учений, утверждая, что он «…в лучшем случае может быть представлен как один из способов достижения невозмутимости» («skepticism can at best be presented as one way of reaching tranquility»)[100]. Кроме того, и само учение скептиков о невозмутимости души Г. Стрикер рассматривает как весьма слабую интеллектуальную конструкцию (по сравнению с построениями эпикурейцев и стоиков), полагая, что скептикам следовало бы ограничиться вопросами эпистемологии: «Я уверена, что пирронисты поступили бы гораздо лучше, если бы они вышли из соревнования по изобретению руководства к счастливой жизни, и ограничились бы сферой эпистемологии, в которой они были чрезвычайно успешны. (Их двойники из Академии, похоже, были мудрее в этом отношении)» («The Pyrrhonists would have done better, I believe, to stay out of the competition for guides to the happy life, and limit themselves to the field of epistemology, where they were doing extremely well. (Their counterparts in the Academy seem to have been wiser in this respect.)»)[101]. Наконец, говоря о скептической интерпретации общей для эллинистической эпохи идее внутренней, или субъективной обусловленности индивидуального счастья, Г. Стрикер нарушает логический закон тождества (путем явной подмены тезиса), утверждая, что для достижения невозмутимости души в равной степени подойдет как практика жизненного следования скептической философии, так и употребление наркотиков: «В том, что касается невозмутимости, подойдет также и скептицизм, или наркотики, так как речи не идет о том, как люди действительно живут, но только о том, как они чувствуют» («As far as tranquility is concerned, skepticism might do just as well – or, for that matter, drugs, since we are now not talking about how people actually live, but only about how they feel»)[102].
Исследователь Кристофер Хуквей в параграфе «Пирронизм и философия» своей книги «Скептицизм» находит скептические основания (называя их «фактами») для воздержания от суждения достаточно слабыми для того, чтобы возможно было придать сомнению статус одной из неотъемлемых черт философского мышления: «Многие «факты», используемые для побуждения к воздержанию от убеждения вовсе не являются фактами; и даже те, которые могут быть приняты, представляются слишком слабыми для того, чтобы вызвать реальное сомнение» («Many of the «facts» used to induce suspension of belief are not facts at all; and even those that can be accepted seem too weak to induce any real doubt»)[103]. К. Хуквей, так же, как и Г. Стрикер, рассматривая скептическую позицию как, по крупному счету, необоснованную, сомневается в философской состоятельности скептицизма: «Скептицизм не привержен догматически корпусу аргументов; в конечном счете его отстаивают не с помощью аргументов, которые убеждают кого-то воздержаться от суждения, а с помощью атараксии, которая обретается вследствие этого воздержания» («Scepticism is not dogmatically committed to a body of arguments; it is vindicated finally, not by the arguments which persuade someone to suspend judgment, but by the ataraxia which is obtained in consequence of this suspension»)[104]. О возможных причинах такого рода интерпретаций скептицизма говорит исследователь Арни Несс в параграфе «Философ ли скептик?» в главе «Пирроновый скептицизм по Сексту Эмпирику» своей книги «Скептицизм»: «Из каждых ста ссылок на академический скептицизм (негативный догматизм) в литературе едва ли одна приходится на пирронизм, как он описывается Секстом. И среди множества ссылок на Пиррона и Секста, незначительное число не намекает на негативный догматизм. Главная причина этого – априоризм и универсализм, глубоко укоренившийся практически во всей философской литературе. «Скептика» не считают философом из-за того, что он не утверждает на априорных основаниях, что знание не может быть получено, что познание невозможно, либо по причине того, что он не приводит аргументов против возможности знания как такового, а только выдвигает частные аргументы против частных притязаний на знание. В результате скептика без долгих рассуждений относят к психологам и психиатрам. Предполагается, что, так как скептик не противостоит подлинным философам на их поле боя – на поле априоризма и универсализма, он не представляет для них предмета беспокойства» («For every hundred references in the literature to Academic scepticism (negative dogmatism) there is scarcely one to Pyrrhonism as described by Sextus. And of the many references to Pyrrho and Sextus, few do not hint at negative dogmatism. One main reason for this is an apriorism and universalism that has deep roots in nearly all philosophical literature. Because “the sceptic” does not state a priory that knowledge cannot be reached, that knowledge is impossible, or because he does not adduse arguments against the possibility of knowledge in general, but only throws in particular arguments against particular knowledge claims, he is not counted a real philosopher; instead he is summarily referred to the psychologists and psychiatrists. Because he does not meet them on their own battlefield – apriorism and universalism – real philosophers are not supposed to worry about him».[105]
Исследователь М. Бернет в известной статье «Может ли скептик жить в соответствии со своим скептицизмом» говорит, что «Пирронизм является единственной серьезной попыткой в истории западной мысли довести скептицизм до его крайних пределов и жить в соответствии с полученным результатом, и вопрос о том, насколько это возможно или просто понятийно непротиворечиво, был предметом острых споров в эпоху античности, и стал главным средоточием возродившихся дискуссий за двести лет до того времени, когда писал Юм» («Pyrrhonism is the only serious attempt in Western thought to carry skepticism to its furthest limits and to live by the result, and the question whether this is possible, or even notionally coherent, was keenly disputed in ancient times and had been a major focus of renewed debate for some two hundred years before Hume wrote»[106]. В данном случае возможно утверждать, что сложность проблемы о совместимости идейных скептических установок с реальной, или практической жизнью философа-скептика является несколько преувеличенной. В своих сочинениях Секст Эмпирик неоднократно говорит о том, каким образом возможна реализация основных идейных положений скептицизма в реальной жизни скептика (данный вопрос будет обстоятельно рассмотрен далее).
Еще одна тенденция в историко-философской литературе, посвященной античному скептицизму заключается в том, что исследователь, подробно рассматривая какой-либо вопрос или проблему, привлекая множество свитетельств источников, анализируя и сопоставляя различные точки зрения, в результате (как бы следуя практическим рекомендациям скептиков) не приходит ни к какому определенному выводу, воздерживается от него, а вернее – предлагает в качестве вывода невозможность последнего. Так например, Джон Рист, обстоятельно рассматривая достаточно запутанный и неоднократно обсуждаемый в литературе вопрос о приверженности одного из младших скептиков Энесидема учению Гераклита в статье «Гераклитизм Энесидема», завершает свое исследование выводом о том, что «…лучше приостановить суждение, и вместе с пирронистами сказать ου̉δὲν ορίζω» («…but it isbetter to suspend judgment, and, with thePyrrhonists, say ου̉δὲν ορίζω»)[107]. Выражение ου̉δὲν ορίζω переводится с древнегреческого как «ничего не определяю (постановляю, полагаю, назначаю)».
Другой пример вышеобрисованной тенденции, причем более яркий и показательный, находим в статье Д. Хауса «Жизнь Секста Эмпирика», которая представляет собой достаточно обстоятельное и скурпулезное историко-философское исследование, хотя и с приоритетно выделенным историческим аспектом. Привлекая множество античных свидетельств (обширные цитаты из источников даются исключительно на языке оригинала), вдаваясь в филологические детали, обсуждая тонкости перевода с древнегреческого определенных терминов и выражений, ссылаясь на многие исследования античного скептицизма, сделанные в течение последних полутораста лет, тщательно сопоставляя и анализируя их, автор пытается выяснить когда жил Секст Эмпирик, где, в основном, протекала его деятельность и кем он был по роду своих практических занятий; и наконец, в качестве результата такого почти титанического труда автор предлагает следующий достаточно обескураживающий вывод: «Свидетельств о жизни Секста Эмпирика достаточно для того, чтобы дать почву для бесконечных предположений. В этой работе мы попытались продемонстрировать один неоспоримый факт, касающийся жизни Секста, который без труда потерялся в лабиринте вероятностей. А именно: необходимо воздерживаться от суждений относительно практически каждой детали жизни Секста» («The evidence on Sextus' life is sufficient to provide a basis for endless conjecture. The present paper has attempted to show the one undeniable fact on Sextus' life which is easily lost in the maze of possibilities. Namely, it is necessary to suspend judgement on Sextus' life in almost every detail»)[108].
Наконец, возможно отметить еще одну тенденцию, встречающуюся в некоторых историко-философских работах об античном скептицизме (в данном случае – и не только о нем), которая заключается в некоторой запутанности и неясности основной мысли того или иного автора. Так например, уже упоминавшийся исследователь Арни Несс в параграфе «Философ ли скептик?» своей книги «Скептицизм» отвечает на поставленный вопрос следующим не вполне понятным образом: «Что же касается того, считается ли скептицизм философией, то если мы принимаем как необходимое условие, что для того, чтобы что-то считалось философией, оно должно содержать, по крайней мере, одно утверждение, по крайней мере, одну доктрину, претендующую на истинность, тогда скептицизм – не философия. Этот вопрос в большой степени носит терминологический характер, но даже если мы примем эту совсем не традиционную манеру речи, все равно сохранится возможность назвать скептицизм базовым философским подходом, экзистенциал-философией (через дефис!), а скептика – подлинным философом…но, в конечном счете, терминология не имеет в этом пункте особого значения, и пока мы можем именовать скептицизм философским подходом, или экзистенциал-философией, а его отчетливых представителей философами, я не стану настаивать на том, чтобы называть скептицизм философией» («As whether skepticism counts as philosophy, if we accept as a necessary condition for anything to be philosophy that it must contain at least one proposition, or at least one doctrine, claimed to be true or probable, then skepticism is not a philosophy. The question is largely terminological, but even if we adopted this not at all traditional way of speaking there would still be room for calling skepticism a basis philosophic attitude or an existential-philosophy (with a hyphen!), and the sceptic a (genuine) philosopher…But terminology may not, after all, be very important at this point, and so long as we may call skepticism a philosophical attitude, or existential-philosophy, and its articulate representatives philosophers, I shall not insist that skepticism be called a philosophy»)[109]. Итак, по мнению автора, скептицизм – это один из философских подходов, его представители являются философами, но при этом скептицизм – не философия. Однако даже если это и так, т. е. если автор и не нарушил в своих рассуждениях логический закон противоречия, то он, тем не менее, нарушил закон тождества, так как любая неясность (непрозрачность, замутненность) рассуждения может квалифицироваться как разновидность несоблюдения логического закона тождества.
Конечно же, не все свидетельства и упоминания об античном скептицизме в историко-философской литературе носят в большей или меньшей степени выраженный негативно-оценочный мотив. Есть и противоположная тенденция, которая однако представлена гораздо меньшим количеством наименований литературы, чем вышеупомянутая. Так например, Родерик Чизолм в статье «Секст Эмпирик и современный эмпиризм» говорит, что хотя и «…трудно преувеличить сходство между философскими доктринами современного научного эмпиризма и теми, которые были изложены Секстом Эмпириком, греческим врачом и скептиком III-го в. н. э., похоже, большинство историков эмпиризма игнорировало Секста». «наиболее важный философский вклад Секста, – по мнению Р. Чизолма, – состоит в следующем: во-первых, позитивистская и бихевиористская теория знака, которую он противопоставил метафизической теории стоиков; во-вторых, обсуждение феноменализма в его связи с притязаниями здравого смысла на знание; и в-третьих, рассмотрение спора вокруг принципа экстенсиональности в логике, в котором наиболее замечательным, возможно, является предвосхищение современных логических доктрин» («Alhtough it is difficult exaggerate the similarities between the philosophical doctrines of contemporary scientific empiricists and those which were expounded by Sextus Empiricus, the Greek physician and sceptic of the third century A. D., Sextus seems to have been neglected by most historians of empiricism…His most significant contributions are: first, the positivistic and behavioristic theory of signs which he opposed to the metaphysical theory of the Stoics; secondly, his discussion of phenomenalism and its relation to common sense claims to knowledge; and, thirdly, his account of the controversy over the principle of extensionality in logic, where the anticipation of contemporary doctrines is perhaps most remarkable»)[110].
Ни одного сочинения (монографического характера), целиком посвященного исследованию античного скептицизма, в русской дореволюционной историко-философской литературе нет. В ней мы находим также, по преимуществу, отрывочные, фрагментарные упоминания о нем.
Общий, поверхностный характер носит упоминание об античном скептицизме А.И. Герцена в «Письмах об изучении природы»[111]. Г.В. Плеханов отмечает, что «греческий скепсис есть плод упадка» жизни и мысли[112]. «Курс истории древней философии» С.Н. Трубецкого уделяет скептицизму минимальное внимание, а про поздних скептиков вообще не содержит ни одного упоминания[113]. Кроме того, Трубецкой приписывает скептикам отрицательный догматизм, что неверно: «скептики отвергли всякую возможность какого бы то ни было объективного знания»[114].
«Три книги пирровых положений» Секста Эмпирика, изданные в Санкт-Петербурге в 1913 году открываются обстоятельной статьей Н.В. Брюлловой-Шаскольской об античном скептицизме. Несмотря на серьезность статьи, она все же носит, по большей части, конспективный характер, освещая основные положения скептицизма Секста Эмпирика и уделяя пристальное внимание его гносеологии[115].
В целом же в русской дореволюционной философии скептицизму не нашлось отдельного места и отношение к нему она выработала вполне негативное. Так В.С. Соловьев полагал, что скептицизм нельзя признавать за особенный тип или направление философии[116]. По его мнению современное состояние человеческого знания не является аргументом в пользу скептицизма: «Так как нам совершенно ничего неизвестно об относительном возрасте человечества, то мы не имеем права отрицать, что его предполагаемая неспособность к метафизическому познанию может быть того же рода, как неспособность говорить у трехмесячного ребенка»[117]. Это верное замечание Соловьева тем не менее не является аргументом против скептицизма, так как последний отнюдь не отрицает будущего торжества человеческой мысли и гносеологического оптимизма уже потому, что он вообще ничего не отрицает, т. к. представляет собой буквально «ищущую» философию. Негативное отношение Соловьева к скептицизму вполне очевидно. Он полагает, например, что скептицизм «аргументирует на основании известных предвзятых идей… и является, таким образом, не более как предрассудком»[118]. О том же свидетельствуют и такие эпитеты: «чистый нуль безусловного скептицизма»[119], «пропасть скептицизма»[120], «пустота и ничтожество бесплодного скептицизма»[121].
В статье Г.Г. Шпета «Скептик и его душа» находим крайне негативную и даже злую оценку скептицизма. Он изображает скептика в крайне отрицательных тонах. Скептик у Шпета ревнив, завистлив, желчен, мелочен, капризен, подозрителен, недоверчив и малодушен[122].
В отечественной литературе последнего столетия также нет ни одного монографического исследования об античном скептицизме. (Автор опускает упоминания о собственных публикациях, посвященных античному скептицизму).
Что касается сочинений не монографического характера, то в данном случае еще раз можно упомянуть широко известную работу – раздел об античном скептицизме в многотомной «Истории античной эстетики» А.Ф. Лосева[123], который дублируется его же статьей «Культурно-историческое значение античного скептицизма и деятельность Секста Эмпирика», предваряющей двухтомник сочинений Секста Эмпирика в серии «Философское наследие», выпущенный издательством «Мысль» в 1976 г.[124] Так же античному скептицизму посвящены уже упоминавшиеся первая глава книги В.М. Богуславского «Скептицизм в философии»[125], первый параграф первой главы «Природа философского скептицизма» монографии Г.Г. Соловьевой «О роли сомнения в познании»[126], вступительная статья М.М. Сокольской «Бесконечное приближение к истине», предваряющая русскоязычный перевод сочинения Цицерона «Academicorum»[127] и депонированная рукопись Т. Н. Власика «Роль скептицизма в становлении философской критики»[128]. В сборниках статей существует три работы об античном скептицизме – это упоминавшиеся выше статья Д.Б. Джохадзе «Теория познания античного скептицизма и ее современное значение»[129], статья М.Н. Гутлина «Воззрения школы скептиков на античную религию»[130] и статья Г.К. Тауриня «Понимание специфики философского познания мира в развитии скептицизма»[131]. В периодической печати существуют две историко-философских работы об античном скептицизме – это обстоятельные статьи А.В. Семушкина «Античный скептицизм. Лекция 1. Пирронизм» и «Античный скептицизм. Лекция 2. Эволюция пирронизма. Неопирронизм» в журнале «Вестник Российского университета дружбы народов» за 1997 г. и 1998 г.[132]
Круг остальной литературы по данной теме ограничивается статьями в «Философской энциклопедии», философских словарях, учебниках и учебных пособиях по истории философии, а также небольшими разделами в монографиях, посвященных эллинистической философии и общим философским проблемам. В качестве последних можно отметить труды Д.В. Джохадзе, И.Д. Рожанского, А.Б. Рановича, А.Н. Чанышева, В.Ф. Асмуса, А.С. Богомолова, В.М. Богуславского, Ф.И. Хасхачиха, С.И. Гоначарука, Н.З. Парамонова, А.О. Маковельского, П.С. Попова и Н.И. Стяжкина, М.В. Желнова, Т.И. Ойзермана и других[133]. Надо отметить, что эти упоминания об античном скептицизме фрагментарны и по большей части описательны.
Возвращаясь к вышеупомянутым сочинениям монографического характера, отдельные части, или разделы которых затрагивают античный скептицизм отметим монографию В.М. Богуславского «Скептицизм в философии», первая глава которой посвящена античному скептицизму[134]. В заслугу автору надо поставить правильное понимание скептицизма как иррелевантной философии, противопоставленное им широко распространенному в историографии отождествлению скептицизма с релятивизмом и агностицизмом. Однако вслед за А.И. Герценом, полагавшим, что «действительная наука могла бы снять скептицизм, для нее скептицизм – момент, но древняя наука не имела этой силы»[135], он повторяет ошибочный, на мой взгляд, вывод о том, что появление скептицизма во многом обусловлено спекулятивным характером доктрин того времени, что умозрительная наука была слаба против скептицизма и ничего не могла ему противопоставить.
В отечественной историко-философской литературе единственным полноценным трудом об античном скептицизме является уже упоминавшаяся статья Лосева и большой раздел в его фундаментальном многотомном сочинении «История античной эстетики»[136]. Эти два произведения Лосева почти полностью дублируют друг друга; второе несколько шире по сравнению с первым. Необходимо отметить, что данные сочинения А.Ф. Лосева отличаются серьезностью и обстоятельностью, кроме того, яркость и простота стиля делает их доступными даже философски неподготовленному читателю.
Однако следует отметить, что А.Ф. Лосев, рассматривая предпосылки античного скептицизма и его идейную и историческую эволюцию от Пиррона до Секста Эмпирика в «Истории античной эстетики», называет учение старших скептиков интуитивно-релятивистским скептицизмом, а младших – рефлективно-релятивистским[137], тем самым сближая (если не отождествляя) скептицизм с релятивизмом. Одна из основ античного скептицизма – это изостения (iaoaBeveux), или изостенизм (равносилие противоположных высказываний), которая, несмотря на некоторую внешнюю близость релятивизму, все же не тождественна ему. В релятивизме и изостенизме, направленных против гносеологического оптимизма, по-разному расставлены философские акценты: в релятивизме подчеркивается относительность или проблематичность всякого положительного высказывания, т. е. его вовлеченность в «контекст» некоторой ситуации, условий, обстоятельств и т. п., а в изостенизме равносилие всякого высказывания любому другому рассматривается вне какого-либо «контекста», безотносительно некой ситуации, т. к. и сами ситуации также изостеничны (равносильны друг другу), в то время как релятивизм не настаивает на их принципиальном уравнивании. Поэтому, возможно, во избежание недоразумений, квалифицировать учение старших и младших скептиков как, соответственно, интуитивно-изостенический и рефлективно-изостенический скептицизм. В данном случае следует отметить, что против отождествления или значительного сближения скептицизма и релятивизма определенно высказывается А.В. Семушкин в своей обстоятельной статье «Античный скептицизм. Лекция 1. Пирронизм»: «Когда Секст Эмпирик замечает, что Пиррон скептические принципы выразил более отчетливо, чем его предшественники, мы все равно затрудняемся ответить на вопрос: где кончается релятивистская традиция, предвосхитившая скептическое миросозерцание, а где начинается пирронизм – первое концептуальное построение скептицизма»[138].
Выступая против имеющейся в историко-философской литературе тенденции некоторого сближения скептицизма и агностицизма, исследователь Т. Н. Власик предлагает категорическое разграничение этих типов философского мышления: «Скептицизм связан с развитием учения о познании. Так как цель познания – достижение истины, то естественным образом возникал вопрос о ее критериях. В античности сложились различные точки зрения на эту проблему, но по существу их можно свести к двум: сторонники первой утверждали, что познание невозможно, что нет и не может быть объективного критерия истины, что сами знания носят субъективный характер. Речь идет об агностицизме. И вторая точка зрения связана с утверждением, что нет единого пути к достижению истинного знания (но это отнюдь не отрицание самого знания), истинность или ложность того или иного знания об одном и том же предмете одинаково недоказуема. Это и есть основное положение скептицизма»[139].
Разграничение скептицизма и отрицательного догматизма также предлагается в монографии Г.Г. Соловьевой: «По мнению скептицизма, всякий, кто принимает какое-либо утверждение или отрицание и останавливается на нем, заслуживает имени догматика. В этом смысле и агностик – догматик, ибо принимает положение о непознаваемости истины. Преимущество же скептика в том, что он не останавливается на каком-то раз принятом утверждении, а продолжает искать. Поэтому скептический способ рассуждения называется недоумевающим, ищущим, пирроновым. Положение «истина не существует», согласно скептицизму, есть лишь субъективное переживание: мне кажется в данный момент, что вещи в себе непознаваемы, и это мое собственное душевное состояние не может быть опровергнуто и не подлежит сомнению. Но то, что вещи принципиально, во все времена и для всех людей непознаваемы – это отнюдь не утверждается и не отрицается, а подвергается сомнению, т. е. скептики еще не закрывают окончательно и принципиально дорогу к вещам в себе, еще оставляют познающему субъекту слабые проблески надежды»[140].
Подводя итог, вернемся к рассмотренным выше сочинениям А.Ф. Лосева и отметим, что они по своей философской значимости стоят на одном уровне с уже упоминавшимся трудом Р. Рихтера. Вообще на настоящий момент на русском языке существуют только два более или менее подробно знакомящих читателя с античным скептицизмом произведения о нем: это книга Р. Рихтера и раздел в монографии А.Ф. Лосева.
В целом в историко-философской литературе античному скептицизму не уделялось должного внимания. Концептуальных разногласий по этой теме почти нет; фактически господствует непонимание скептицизма, его упрощенные интерпретации, а также негативное, по большей части, к нему отношение. Данная тема, о значении которой достаточно было сказано во введении, остается на настоящий момент в целом открытой. Полное и всестороннее исследование античного скептицизма и творчества наиболее выдающегося его представителя Секста Эмпирика остается делом будущего и ожидает своих исследователей.
1.2. Философские и исторические предпосылки античного скептицизма
Скептические тенденции присутствовали в большей или меньшей степени в греческой философии задолго до оформления в ней самостоятельной скептической традиции. Некоторые античные источники говорят о весьма древнем происхождении скептицизма и распространяют его влияние достаточно широко. Так, например, знаменитый историк античной философии Диоген Лаэртский сообщает, что часто начинателем скептической школы называют Гомера: «некоторые говорят, что эта школа основана Гомером, потому что он, как никто другой, говорил об одном и том же в разных местах разное и нисколько не стремился к догматической определенности своих высказываний»[141]. Скептическими также, передает Диоген, считают изречения семи мудрецов, такие как «ничего слишком» и «За порукой – расплата»[142]. Кроме того, скептицизм приписывают, по свидетельству Диогена Лаэртского, Архилоху, Еврипиду, Ксенофану, Зенону Элейскому, Демокриту, Гераклиту и Гиппократу[143]. Цицерон причисляет к сторонникам скептицизма Эмпедокла, Анаксагора, Парменида, Платона, Сократа, Метродора Хиосского, стоиков и киренаиков[144]. По Цицерону досократические философы, несмотря на всю, на первый взгляд, их «нескептичность», вполне могут рассматриваться в качестве предшественников скептицизма, так как они в отчаянии от трудностей познания «восклицали, как безумные, что познать ничего нельзя»[145].
Такого рода свидетельства Р. Рихтер объясняет стремлением античных авторов найти опору импонирующим им воззрениям в учениях выдающихся предшественников, приписать эти взгляды авторитетам, апеллирование к которым всегда было негласным правилом и чуть ли не долженствованием[146]. Однако сами скептики не придерживались этой тенденции. Так Менодот и Энесидем не считали Платона скептиком[147], а Секст Эмпирик особенно заботился о том, чтобы отграничить скептическую философию от родственных или пересекающихся с ней в том или ином пункте взглядов[148].
В данном случае следует отметить, что частичный или методологический скептицизм не чужд любому философскому построению, так как воззрение, утверждающее что-либо, именно в целях этого утверждения должно отрицать противоположное или сомневаться в нем, т. е. относиться к нему скептически. Поэтому неудивительно, что скептицизм, а вернее его элементы так или иначе содержатся в любой философской конструкции. Никакая система взглядов, как правило, не может обойтись без относительного скептицизма. Не удивительно поэтому, что авторы, симпатизирующие скептицизму, усматривают его почти везде, причем это, как только что было показано, не только оправдано, но и необходимо. Понятно и то, что сами скептики решительно отграничивали частичный скептицизм любой философии от своего абсолютного скептицизма, который был для них самоцелью, подчеркивая принципиальное различие и даже противоположность двух типов скептицизма: первый был в конечном счете только элементом положительного догматизма (по словам скептиков), второй же – самодостаточным сомнением[149].
Тем не менее, скептики все же ссылались на мыслителей досократического и классического периодов не как на своих непосредственных предшественников, а как на философов, которые выработали некоторые приемлемые для скептиков аргументы. Английский исследователь Д. Седли отмечает: «Из ранних философов, к авторитету которых часто апеллируют скептики эпохи эллинизма, некоторые заслужили почтение не столько отсутствием догматизма, сколько благодаря тому, что они выдвинули пригодившиеся скептикам аргументы. Гераклит, элеаты, Анаксагор и Протагор – известные примеры. Другие, такие как Ксенофан, Эмпедокл, Демокрит и Сократ, завоевали почет у скептиков благодаря признанию, по крайней мере, в моменты уныния, того, что знание недостижимо или до сих пор не было достигнуто людьми» («Of the earlier philosophers to whose authority the Hellenistic skeptics often appealed, some deserved the honor less for any lack of dogmatism than because they had provided arguments useful to the skeptic. Heraclitus, the Eleatics, Anaxagoras, and Protagoras are prominent examples. Others, such as Xenophanes, Empedocles, Democritus, and Socrates, earned it by their admission, at any rate in their gloomier moments, that knowledge is unattainable, or as yet unattained, by man»)[150].
Возможно утверждать, что античный скептицизм постепенно вызревал в процессе длительной предыстории догматической (как говорят скептики) философии. Скорее всего, не будет преувеличением утверждение, согласно которому само зарождение философии в Древней Греции приблизительно в VI в. до н. э., движение от «мифа к логосу» было сопряжено со значительным сомнением: во-первых, – в авторитете мифологических и религиозных традиций, а во-вторых, – в том мире, который рисуют нам органы чувств, т. е. в чем-то простом и привычном, знакомом и понятном. Зарождающаяся философия, объясняя по-своему мир, с одной стороны, стремилась к пониманию и просветлению, пыталась дойти «до самой сути» вещей и событий, но, с другой стороны, любовь к мудрости делала прежде простое непростым, знакомое – незнакомым, понятное – непонятным, и тем самым не могла не провоцировать сомнения, скептического умонастроения. Несмотря на все различия между философскими школами и направлениями досократической философии, у них есть одно принципиальное сходство: картина мира, рисуемая каждой из них, представляет собой переворачивание привычных представлений – оказывается, что видимое, знакомое, простое и понятное не является подлинной реальностью; мир не таков, каким он нам кажется. Философия удивляет и озадачивает обыкновенного человека (т. е. человека среднестатистического, или так называемого обывателя). Все многообразие окружающих нас вещей – это на самом деле различные формы, проявления, состояния, модификации мирового первоначала – воды, говорит Фалес; воздуха, – продолжая основную идею учителя и в то же время возражая ему, – утверждает его ученик Анаксимен. Ну что же, с этим, наверное, еще можно согласиться, хотя жизненный опыт, привычные ожидания и здравый смысл говорят обычному (среднестатистическому) человеку, впервые столкнувшемуся с философией, что камни, например, – это никак не вода и тем более не воздух. Но что думать тому же среднестатистическому человеку, если Пифагор и его ученики говорят, что видимый мир – это инобытие невидимого, но реально существующего, совершенного мира математических объектов – чисел, пропорций, симметрий, уравнений, геометрических фигур и т. п.; нам кажется, продолжают они, что математика – это порождение нашего ума, а оказывается, как то ни удивительно, что и мир, и мы вместе с ним – это порождение математики (т. е. того самого совершенного мира математических объектов). Нам кажется, что все вокруг состоит из частей, меняется и движется, а на самом деле такое положение вещей – всего лишь несовершенное отражение совершенной и подлинной реальности, которая неделима, неизменна и неподвижна, говорят элейские философы: реальность эта является невидимой, но умопостигаемой, и поэтому реально не то, что можно увидеть, а то, что можно мыслить ясно и без противоречий, а поскольку ясно и без противоречий можно мыслить только неделимость, неизменность и неподвижность, то привычный нам мир, в котором все состоит из частей, меняется и движется, – не есть реальность. Обратное предлагает Гераклит – все есть постоянный процесс изменения, в основе которого лежит непосредственно ненаблюдаемое нами единство противоположных начал, находящихся в вечной борьбе. Если же мы и видим что-либо неизменное, то на самом деле оно также – проявление вездесущего изменения. По Демокриту же получается, что видимые нами вещи так же не есть реальность, потому что подлинной реальностью являются не они, а невидимые атомы, движущиеся и взаимодействующие в пустоте. Итак, какую бы картину мира не строил тот или иной мыслитель или философская школа, общий идейный вектор в глазах обычного человека выглядит следующим образом: «Все не так, как тебе кажется, а как раз наоборот, переверни привычную картину мира, не верь традициям и даже собственным глазам, откажись от знакомого, известного и понятного, чтобы встретиться с незнакомым и непонятным, на первый взгляд, но действительно сущим, заслуживающим удивления и восхищения». Само переворачивание привычной картины вещей чревато сомнением во-первых, для того, кто переворачивает (т. к. ему надо решительно усомниться в старых истинах), а во-вторых, для того, перед кем происходит этот переворот; его же сомнение удваивается, т. к. старое рушится, а предлагаемое взамен новое тоже сомнительно вследствие своей, как ему кажется, маловероятности. Наконец, сомнение последнего даже утраивается, потому что каждый философ осуществляет переворот по-своему: один говорит, что все не так, а вот эдак, другой, – что все не так, но и не эдак, а еще как-то и т. д. Кому же из них верить, с кем соглашаться? Каждый из них по-своему убедителен и прав, но в то же время, поскольку их (философов) множество, и все они полемизируют друг с другом, то получается, что никто из них не прав. Так как же все на самом деле? Семена растерянности, недоумения и сомнения в душе человека – вот неизбежные спутники зарождающейся философии.
Вернемся к милетским философам, которые искали первоначало мира в чем-то материальном или вещественном, находя его в воде (Фалес), в воздухе (Анаксимен), бесконечном (Анаксимандр). Однако с не меньшим основанием можно было усмотреть первоначало в чем-либо идеальном (форме, понятии, идее), что и сделал Пифагор, объявив мировым началом число. Скептическая тенденция у милетцев заключается в отходе от народной религии и мифологии, а у Пифагора в его знаменитом утверждении о том, что мудростью невозможно обладать, что можно только любить ее, стремиться к ней. Кроме того в лице милетских философов и Пифагора античная мысль получила два противоречащих друг другу мировоззрения, само противостояние и антагонизм которых неизбежно порождали сомнение в каждом из них.
Любое изменение, невозможность которого доказывали элейские философы, всегда является возникновением, образованием чего-то из ничего, что немыслимо. Поэтому всякое изменение, движение и множественность, вследствие немыслимости, не существуют, являясь иллюзией, или обманом. Сущим же является то, что можно ясно мыслить – неподвижное, безграничное, единое, вечное бытие. Элеатам противостоит Гераклит, полагавший, что весь мир – непрерывный процесс прехождения и становления, всеобщая текучесть: «Все течет и ничто не становится»[151]. У элеатов и Гераклита наблюдается еще больший отход от народной религии и мифологии. Основатель элейской школы Ксенофан выступил с блестящей критикой олимпийской религии, а Гераклит противопоставил народному политеизму свой философский монизм. Кроме того, элеаты пришли к выводу об обманчивости чувственного познания, поскольку чувства постоянно свидетельствуют об изменении и множественности. Для обоснования же своего мыслимого бытия они тонко доказывали невозможность очевидных вещей (движения и делимости), положив этим начало «диалектике» – искусству оспаривания очевидного и доказательства того, что любое положение можно с одинаковыми основаниями утверждать и отрицать. В подтверждение наличия скептических элементов в элейской философии отметим, что во-первых, Горгий выводил свои скептические положения из основных элеатских принципов, а во-вторых, Тимон, высмеивая всех философов, с уважением относился только к Пиррону и элеатам. Что же касается их мыслимого бытия, то оно явилось, по справедливому замечанию А.Ф. Лосева «лишь результатом первого увлечения от раскрытия разницы между ощущением и мышлением»[152]. Также Лосев отмечает, что «…этот принцип непознаваемого и нерасчлененного бытия или единства, весьма мало спасал элеатскую натурфилософию от скептицизма»[153].
Скептическая тенденция, несомненно, представлена в релятивизме Гераклита: возможно ли достоверное познание мира, который представляет собой вечно текучий хаос. Отсюда – недоверие к чувственному познанию в учении Гераклита[154]. Однако последний все же далек от скептицизма, так как в его философии наряду с хаосом, присутствует логос – мировой закон, проявлением и выражением которого и выступает хаос (за всеобщим беспорядком стоит абсолютный и незыблемый порядок, вечный и нерушимый принцип мира). Однако некоторые ученики Гераклита делали из его учения крайне релятивистские выводы. Так, например, Кратил полагал, что «…не следует [даже] говорить ничего, но только двигал пальцем и ставил в упрек Гераклиту его слова, что нельзя дважды войти в ту же самую воду. А именно, сам он думал, что [этого нельзя сделать] даже один раз»[155].
В системе Демокрита присутствуют отчетливо выраженные скептические элементы. Абдерский мыслитель утверждал, что носителем бытия может быть только неделимая частица (атом), которая, никогда не распадаясь на части, существует вечно. По Демокриту атомы движутся в пустоте, и их соединение ведет к образованию вещей, а их разъединение – к гибели вещей. Таким образом, последние – всего лишь временная комбинация атомов, в силу чего и сами вещи, и их свойства – не столько сущее, сколько его иллюзия; а познание чувственного мира, следовательно, недостоверно, т. к. Никто не может обнаружить подлинной реальности – атомов и пустоты. «По установленному обычаю сладкое и по обычаю горькое, по обычаю теплое, по обычаю холодное, по обычаю цветное, – говорит Демокрит, – в действительности же – атомы и пустота»[156]. Мед сам по себе ни сладок, ни горек – это всего лишь комплекс атомов, он есть «ничуть не более» то, чем другое[157]. В этической же сфере Демокрит провозгласил такой же жизненный идеал атараксии (невозмутимости), который проповедовали и скептики. Существует даже точка зрения, высказанная Гирцелем, что демокритовское учение явилось единственным источником скептицизма Пиррона. Подробно рассматривает и критикует этот взгляд Рихтер[158]. Скептические элементы в учении Демокрита развили его ученики. Так Метродор Хиосский утверждал: «мы ничего не знаем; и мы не знаем даже того, что ничего не знаем»[159]. Анаксарх же и Моним сравнивали сущее с театральной декорацией и считали его подобным тому, что происходит во время сновидений или сумасшествия[160].
Рано или поздно, вследствие философской разноречивости, должен был встать вопрос о возможностях и границах человеческого познания. Возможно утверждать, что элементы гносеологической проблематики возникли в досократической философии. Однако более пристальное внимание к ней начали проявлять софисты. Они, несомненно, стояли гораздо ближе к скептицизму, чем их предшественники. Знаменитое высказывание Протагора о том, что «человек – есть мера всех вещей, существующих, что они существуют, не существующих, что не существуют»[161], по сути единственное дошедшее до нас свидетельство выдающегося софиста, толковали неодинаково. По свидетельству Рихтера, Грот, Лаас, Гомперц, Хальбфас и другие утверждали, что в протагоровом тезисе имеется ввиду весь человеческий род, а не отдельное лицо и потому он имеет не индивидуальное, а общее значение. Это опровергается, отмечает Рихтер, свидетельствами Платона, Аристотеля, Демокрита, Секста, а в настоящее время Целлером, наторпом, Мейером[162]. По всей видимости, данное положение Протагора представляет собой тезис, лежащий в философском русле субъективизма: истинно для каждого человека то, что представляется, кажется, или является ему таковым. Кроме того, Протагор отрицал всякое познание кроме чувственного: «сверх того, что дают нам наши ощущения, душа наша есть ничто»[163]. Из сказанного можно сделать двоякий вывод: возможно, предполагает Лосев, положение Протагора о человеке как мере всех вещей следует понимать как утверждение, что все истинно и ничего ложного нет или наоборот[164]. Или же возможно признать в тезисе Протагора сплошное сомнение. В любом случае мы ясно видим у Протагора субъективистскую тенденцию, а следовательно возможность с одинаковым основанием утверждать и отрицать любой тезис, т. е. принцип изостении (iaoaBeveux), который является, о чем пойдет речь далее, одним из основных положений скептицизма. Принцип изостении был впервые провозглашен именно Протагором, который, как сообщает Диоген Лаэртский, «впервые говорил, что обо всякой вещи могут быть высказаны два противоположных друг другу утверждения»[165]. Хорошо иллюстрирует изостенические позиции Протагора его высказывание о богах: «О богах я не могу знать ни того, что они существуют, ни того, что они не существуют; многое препятствует мне узнать это и прежде всего – темнота предмета и краткость человеческой жизни»[166].
По сообщению Секста Эмпирика, Горгий в своем сочинении «О не-сущем, или О природе» оригинально сформулировал софистическое учение, скомпоновав последовательно три главы: первую – о том, что ничего не существует; вторую – о том, что даже если оно существует, то оно непостижимо для человека; и третью – о том, что если оно и постижимо, то уж во всяком случае невысказываемо и необъяснимо для другого»[167]. Что касается первых двух тезисов, то Горгий не утверждает их догматически, допуская обратное (о чем свидетельствует импликативное построение второго и третьего тезиса – «если…,то») Поэтому в целом его положение изостенично.
Поскольку софисты были, по преимуществу, платными учителями мудрости, то философствование для них, по всей видимости, не являлось самоцелью. Возможно, поэтому значительный скептический заряд греческой софистики не превратился в собственно философский скептицизм. В. Брошар отмечает, что в софистике преобладает юношеская активность, в пирронизме – старческая усталость[168]. Макколл также подчеркивает, что софисты жили в отличие от пирроников не любовью к счастью, а любовью к истине («not from love of happiness but from love of truth»)[169]. (Здесь, видимо, следует отметить, что речь идет о той истине, согласно которой единой и общепринятой истины не существует.)
Сократовское противостояние субъективизму и релятивизму софистов заключается прежде всего в утверждении, согласно которому, несмотря на все субъективные особенности людей, непременно должно быть что-то общее для всех, которое поднимается над различиями между людьми и объединяет последних, и что целью философии является как раз нахождение и обоснование этого общего. Однако эвристический метод, которым Сократ шел к этой цели содержал в себе существенный скептический элемент: ведь каждый человек по Сократу должен не слепо следовать авторитетному суждению, но самостоятельно, через сомнения, противоречия, недоумения и разочарования искать истину. Именно за этот методический, инструментальный скептицизм современники и обвинили выдающегося философа в нечестии (ἀσέβεια), выражавшемся будто бы в неуважении к государственным законам и развращении юношества.
Учения Платона и Аристотеля, несмотря на весь свой объективизм, не были чужды отчетливо выраженных скептических тенденций. Так, например, в диалоге «Тимей» Платон подчеркивает, что нет ничего удивительного в том, что «…мы рассматривая во многих отношениях много вещей, таких, как боги и рождение Вселенной, не достигнем в наших рассуждениях полной точности и непротиворечивости. Напротив, мы должны радоваться, если наше рассуждение окажется не менее правдоподобным, чем любое другое, и притом помнить, что и я, рассуждающий, и вы, мои судьи, всего лишь люди, а потому нам приходится довольствоваться в таких вопросах правдоподобным мифом, не требуя большего»[170]; и в другом месте он говорит, что: «наше исследование должно идти таким образом, чтобы добиться наибольшей степени вероятности»[171]. Скептические элементы в учениях таких нескептических философов, как Платон и Аристотель, объясняются тем, что в их системах помимо абсолютного бытия (идей и форм) присутствует также материя, которая трактуется или как небытие, несущее, или как инобытие; и если идеи у Платона и формы у Аристотеля являются гарантом устойчивости и безусловности мира, то материя выступает у них как источник его неопределенности и неустойчивости. Она является всего лишь «восприемницей»[172] бытия и поэтому «…о том, что лишь воспроизводит первообраз и являет собой лишь подобие настоящего образа, и говорить можно не более как правдоподобно. Ведь как бытие относится к рождению, так истина относится к вере»[173]. В результате этой неустойчивости, отмечает Платон, любая вещь может быть совсем не тем, чем она нам в тот или иной момент является[174], а значит, и наши суждения об этих преходящих вещах могут носить только вероятностный характер[175]. В учении Аристотеля рассуждения о неустойчивости и относительности вещей содержатся в трактате «Топика», который посвящен трактовке действительности как структуры постоянно становящейся и потому, в известной степени, непредсказуемой. Неисчислимое количество различных граней, сторон или нюансов (топосов) мироздания придает ему бесконечное качественное многообразие. Кроме того, вечное взаимодействие и движение этих нюансов обуславливает вероятностный и преходящий характер космоса.
Итак, при всей положительности, которая в целом характерна для различных учений греческой философии во всех ее периодах, эллинские мыслители говорили и о таких сторонах бытия, которые заставляли понимать его не только как нечто стабильное, гармоничное, абсолютное и безусловное, но и как процесс становления и изменения, как нечто неустойчивое, релятивное, в какой-то мере даже случайное и потому, во многом, условное и непредсказуемое. Как видим, задолго до появления скептической школы в эллинской философии вполне оформилось, среди прочих, представление о мироздании, как о чем-то нестабильном и труднодоступном для познания. Скептикам оставалось сосредоточить свое внимание именно на таком миропонимании, всесторонне обосновать и разработать его.
Кроме того, сам исторический контекст конца IV–III вв. до н. э. благоприятствовал возникновению скептицизма как самостоятельного философского направления. Начавшаяся с похода Александра на Восток эллинистическая эпоха отличалась крайней нестабильностью как экономических, так и политических, и социальных, и культурных реалий. Историческая жизнь и индивидуальное существование характеризовались в это время прежде всего непредсказуемостью и потерей всех прежних гарантий и ориентиров. Вековое размеренное и спокойное течение жизни было разрушено в течение нескольких лет, и человек из тихой и мирной обители полиса был брошен в водоворот бушующей эллинистической стихии. Такие исторические условия способствовали возникновению скептицизма двояким образом. Во-первых, всеобщая относительность и неустойчивость жизни вызывали, естественно, пессимизм, безверие, сомнение, т. е. порождали так называемый бытовой скептицизм, или скептицизм настроения; а любое состояние или настроение неизбежно начинает создавать теоретическое обоснование и подтверждение. Таким образом, скептицизм настроения, спровоцированный конкретной исторической ситуацией, порождал или стимулировал скептицизм философский. Во-вторых, уже известные исторические реалии, в этической сфере характеризовавшиеся потерей всяких внешних, общезначимых основ, ориентиров, принципов и гарантий для индивида, неизбежно заставляли его искать постулаты уже не вне, а внутри себя, поворачивали человеческую мысль главным образом к этической проблематике, вызывая к жизни необходимость теоретического обоснования субъективизма, этико-философский поиск индивидуального счастья. «…античная философия, – отмечает М.М. Сокольская, говоря о появлении самостоятельного скептического направления в последнюю эпоху эллинской философии, – обещавшая вначале открыть людям «истинный порядок», скрывающийся за поверхностью воспринимаемых вещей, пришла за долгий путь развития к тому, чтобы вновь напомнить о том, что эта поверхность – наша единственная данность, а неуверенность – состояние, неотделимое от самой природы человека»[176]. Появившиеся в это время философские школы разными путями шли к одной и той же цели. Самодостаточное счастье (эвдемония) у эпикурейцев – результат отклонения от мира, у стоиков же, наоборот, – результат следования ему, у скептиков – ни то, ни другое, но решительное сомнение во всем.
1.3. Философская и историческая эволюция античного скептицизма от Пиррона до Секста Эмпирика
После рассмотрения основных скептических тенденций в допирроновой философии перейдем к идейной и исторической эволюции последней и еще раз вернемся к ее основателю Пиррону (ок. 360–270 гг. до н. э.), на этот раз обращаясь к различным свидетельствам древних авторов о нем, его учениках и последователях. К сожалению, до нас не дошла книга эллинистического автора Антигона Каристского «О Пирроне», однако она была известна Диогену Лаэртскому, благодаря которому мы немного знаем об основателе скептической школы. Традиция приписывает Пиррону склонность к сократическому способу философствования. «Кое-кто из занимающихся философией, – говорит Цицерон, – утверждают, что они овладели мудростью: таковы, например, Эпикур и стоики; в то время как по утверждению других предмет мудрости предстоит еще найти, поскольку он находится в распоряжении богов и пока что недоступен для человеческого разумения. На такой точке зрения стоят Сократ и Пиррон»[177]. На первый взгляд может показаться, что сопоставление таких мыслителей как Сократ и Пиррон является достаточно натянутым, однако это не так. В IV в. до н. э. философия Сократа имела широкое распространение в Греции, и поэтому неудивительно, что пелопонесская Элида, родина Пиррона также подверглась ее влиянию: ученик Сократа Федон основал в Элиде сократическую философскую школу, отличавшуюся своим равнодушием к космологической и космогонической натурфилософской проблематике. Не исключено, что Пиррон мог контактировать с сократиками Элиды. Также вполне возможно то, что родоначальник скептицизма был знаком с мегарской сократической школой, которая, разумеется, была по духу близка элидской и славилась разрабатываемыми в ней способами диалектической критики классических философских учений. По свидетельству Диогена Лаэртского Пиррон был слушателем Брисона, ученика и сына Стильпона – главы мегарской школы. Кроме того, не исключено, что на Пиррона определенное влияние оказало атомистическое учение, которое, как уже говорилось, наряду с другими доскептическими философскими построениями в известной степени предвосхитило умонастроение скептицизма и психологию его миропонимания.
В данном случае следует отметить значительное совпадение многих гносеологических утверждений представителей атомизма и скептицизма. Так, например, сочинение «О природе», принадлежащее перу одного из известных учеников Демокрита – Метродора Хиосского, начинается со вполне скептического тезиса: «Я заявляю, что мы не знаем, знаем ли мы что-нибудь или нет; не знаем даже того, существует ли что-нибудь или не существует»[178]. Причем на основании свидетельств возможно утверждать не только об идейной, но и о фактической, или преемственной связи пирронова скептицизма с атомистической философией. Так, родоначальник скептицизма являлся другом и слушателем Анаксарха из Абдер, который был учеником Метродора, атомизм и скептицизм которого почти не поддаются разграничению. Гален характеризует Анаксарха в качестве скептического мыслителя, а отличие от него Пиррона заключается только в том, что последний «по общему признанию, более тонко усовершенствовал искусство сомнения». «Создается впечатление, – отмечает А.В. Семушкин, – что атомизм и скептицизм представляют собой фазы в эволюции одной школы. В самом деле, будучи учеником атомиста Анаксарха, Пиррон сам является учителем атомиста Навсифана, у которого учился Эпикур. Таким образом, пирронизм правомерно рассматривать как радикальный вывод из атомистической гносеологии»[179].
По свидетельству Диогена Лаэртского Пиррон вместе с Анаксархом принимал участие в походе Александра Македонского на Восток, где встречался с индийскими гимнософистами и магами, и поэтому в качестве еще одного весьма вероятного источника пирронова скептицизма может рассматриваться восточная мудрость. Гимнософисты во многом были подобны греческим философам, но отличались от них несколько необычной для, по преимуществу, рационалистического греческого мировосприятия чертой, которая заключалась в том, что философия восточных мыслителей проявляла себя не столько в рефлективных конструкциях, сколько в определенном образе жизни, характеризующимся аскетизмом и уединением. Не исключено, что невозмутимость и бесстрастие гимнософистов, их сосредоточенность и безмолвствие, а также завидное безразличие к превратностям судьбы могли быть своего рода аналогом афасии (ἀφασία) (безмолвствия) скептиков и их знаменитого эпохэ (ἐποχή, ἐπέχω) – воздержания от суждений. По свидетельству Аскания Абдерского Пиррон «…кажется, из этого источника почерпнул благороднейший способ философствования, выдвинув положение о непостижимости сущего и воздержании от суждений»[180]. Восхищение Пиррона, по всей видимости, вызывали стойкость восточных мудрецов перед ужасами жизни, их безразличие к соблазнам мира, внутренняя свобода и негативное отношение к власть предержащим. Большое впечатление на Пиррона произвело замечание, сделанное Анаксарху одним индийским философом, заключающееся в том, что он (Анаксарх) на словах проповедует добродетель, а практически раболепствует перед царями. Не исключено, что именно в этом восточном квиетизме находится скептический исток пирроновой философии, провозглашающей безразличие к теоретическим построениям.
То немногое, что нам известно о жизни родоначальника скептической школы по сравнению с тем, что мы знаем о его философском учении, покажется нам, наоборот, многим, ведь о философии Пиррона мы знаем из свидетельств последователей, т. к. он, видимо, ничего не писал[181]. Сущность учения Пиррона сформулировал в виде трех вопросов его ученик Тимон, говоривший, что «желающий достигнуть счастья должен разобраться в следующих трех вопросах: во-первых, из чего состоят вещи (какова природа вещей); во-вторых, какое отношение к ним должны мы усвоить себе и, наконец, какую выгоду получат те, которые выполнят это»[182]. Понятно, что о вещах ничего знать нельзя, ибо они скрыты и даны нам только в явлениях, следовательно, должно воздерживаться от каких-либо суждений о них, и из этого неведения и воздержания и проистекает желанная невозмутимость духа[183]. «…цель скептицизма, – отмечает А.В. Семушкин, – воздержанием от суждений не достигается. В «эпохэ» заключается всего лишь теоретическая граница философии, в то время как идеал скептиков – практический. В состоянии скептического «эпохэ» философское сознание, согласно Пиррону, исчерпывает свои теоретические возможности, а вместе с этим рациональное право на свое бытие. Дальше философия не может идти, оставаясь теоретической дисциплиной. Она останавливается перед альтернативой: или самоупраздниться, или обрести новый, отличный от теоретического, статус существования. Пиррон выбирает второй путь: он обращает бессилие философии теоретически постичь вещи в практическую пользу»[184]. «ничего не называл он ни прекрасным, ни безобразным, ни справедливым, ни несправедливым, – сообщает о Пирроне Диоген Лаэртский, – и равным образом ничему не приписывал он истинного бытия, но утверждал, что люди все делают по обычаю или закону; ибо, по его учению, всякая вещь есть это не в большей степени, чем то»[185].
Выше уже говорилось что по характеристике А.Ф. Лосева учение Пиррона следует характеризовать в качестве релятивизма, хотя правильнее было бы квалифицировать его как изостенизм. Если «ни об ощущениях наших, ни о мнениях нельзя сказать, что они говорят правду или лгут»[186], то как же тогда ориентироваться в действительности, что делать? Оказывается, что «явление, каково бы оно ни было, всегда имеет силу»[187], следовательно, изостенизм (по Лосеву – релятивизм) уже не является абсолютным, но ограничен тем, что можно в практической жизни ориентироваться на явления. Секст Эмпирик истолковывает это положение в том смысле, что явление есть критерий действия[188]. Об этом же читаем у Диогена Лаэртского: «По словам Энесидема, Пиррон в своей философии стремился к эпохэ в познании, но отнюдь не учил совершать наши обыденные действия необдуманно»[189]; и совершенно однозначно далее: «О противоречии ничего нельзя утверждать, но следует придерживаться чувственно воспринимаемых явлений»[190]. В этом феноменализме, т. е. в опоре на явления в реальной жизни состоит определенный позитивный момент пирроновой философии. Таким образом, ничего не зная о вещах и воздерживаясь от всяких суждений о них[191], скептик, тем не менее, вполне знает, что ему следует делать и чего не следует, живет по законам, обычаям и нравам своей страны и в этом смысле ничем не отличается от других людей. Мы знаем, что сам Пиррон был даже верховным жрецом в своей родной Элиде[192]. Видимо, исходя из вышесказанного, надо понимать свидетельство нумения у Диогена Лаэртского будто бы Пиррон высказывал какие-то догматы[193]; т. е. относительно феноменального Пиррон вполне мог иметь некие положительные суждения.
Однако воздержание от суждения, вытекающее из неведения вещей, не является самоцелью для скептика, оно только средство стать адиафоричным (ἀδιάφορος) (безразличным) ко всему и, таким образом достигнуть апатии (ἀπάθεια) (бесстрастия, бесчувствия) и атараксии (ἀταραξία) (невозмутимости). Такого рода внутреннее состояние мудреца есть эвдемония (ευδαιμονία) (блаженство). Последняя является для Пиррона самоцелью, исходным пунктом философии, ее движущим мотивом и конечным результатом. Таким образом, к скептицизму он приходит в большей степени этически, прагматически, утилитарно. Скептицизм для него скорее – только средство осуществления безмятежия и невозмутимости, причем средство вполне непосредственное и интуитивное; Пиррон не подвергает его сколько-нибудь более основательной разработке. Вполне возможно согласиться с А.В. Семушкиным в том, что «современники усматривали в образе жизни Пиррона нечто большее, чем невинное чудачество или демонстративный эпатаж обывателей. Не случайно перед Пирроном благоговели даже философы, не приемлющие скептицизм как таковой, например, Эпикур. Греки оценивали достоинство личности по степени ее уподобления божеству, т. е. в меру преодоления зависимости от вещей, в меру обретенной внутри себя свободы. Своим гражданам Пиррон, по-видимому, и представлялся таким богоподобным существом, бесстрастно взирающим на ничтожные привязанности и влечения людей»[194]. Итак, главный момент пирронова скептицизма – этический. Средство достижения этического идеала – изостенические позиции в философии. Причем последние лишены достаточно четкого обоснования и всесторонней разработки. Можно поэтому охарактеризовать скептицизм Пиррона как интуитивный изостенизм.
После Пиррона античный скептицизм представлен философской деятельностью его ученика Тимона (ок. 325–235 гг. до н. э.), который в отличие от учителя являлся личностью довольно беспокойной. Если учитель не оставил никаких сочинений, то ученик написал множество сочинений: 60 трагедий, 30 комедий, сочинения «Призраки», «Аркесилаева тризна», «О чувственных восприятиях», «Против физиков», диалог «Тифон», а также основное произведение «Силлы» – шуточные стихотворения, в которых критикуются и высмеиваются все известные Тимону философы, за исключением тех из них, которые, по его мнению, разделяли скептические идеи – Ксенофана, Демокрита и Протагора. «Силлы» Тимона включали в себя три книги. В первой из них он излагает основы скептической философии и характеризует всех нескептических мыслителей в качестве представителей празднословия и софистики. Во второй и третьей книгах Тимон излагает вымышленный диалог с Ксенофаном, который в форме ответов на вопросы иронизирует над притязаниями мыслителей на истинное знание и пародирует метафизические учения о мироздании. О сочинениях Тимона нам известно по свидетельствам более поздних авторов[195]. К сожалению, от сочинений ученика и последователя Пиррона сохранилось лишь несколько строк.
Тимон продолжал философскую линию своего учителя: ни чувственное, ни рациональное познание не приближают к истине, каждое из них «ничуть не более» достоверно, чем другое, поэтому следует воздерживаться от суждений, таким образом достигая атараксии; но при этом следует различать вещи и их явления и ориентироваться на последние: «Что мед действительно сладок, я не думаю, но что он является таковым, я согласен»[196]. Конечно же вполне возможно с помощью умозрения преодолевать пределы видимости и размышлять об объектах сверхчувственных, однако такого рода деятельность нисколько не приблизит нас к знанию о вещах, т. к. она будет всего лишь выдвижением необоснованных предположений о них, ни одно из которых невозможно будет признать более предпочтительным по сравнению с любым другим. Когда же в ход идут необоснованные предположения, тогда начинается ничем, по крупному счету, не регламентируемый интеллектуальный произвол, в силу чего Тимон является противником всяких гипотетических высказываний, представляющих собой первый и умозрительный этап в создании догматических учений о действительности. По словам Секста Эмпирика своей главной задачей Тимон полагал безкомпромиссное опровержение правдоподобности предположений. Например, критикуя предположение о вечности, или неделимости времени, ученик Пиррона говорит, что с помощью понятия вечности времени невозможно объяснить его дискретность и вытекающие из нее рождение и исчезновение вещей не впадая при этом в противоречие. Таким же образом, по всей видимости, Тимон критиковал и все прочие метафизические предположения и допущения. Он противопоставлял им не менее предпочтительные по своей логической достоверности утверждения или же выводил из критикуемых им предположений равносильные и взаимоисключающие следствия, тем самым показывая зыбкость и ненадежность метафизических оснований и одновременную необходимость воздержания от всех суждений, которые могут претендовать на статус истинных.
Так же как и Пиррон Тимон исходил из того, что неразрешимые метафизические проблемы являются разрешимыми в практическом аспекте или же – посредством философии, представляющей собой не отвлеченные рассуждения, а определенный образ жизни. Ученик Пиррона не признавал не только попытки умозрительного построения метафизических моделей бытия, но также и этические теоретические построения. Этические истины неведомы нам так же, как и истины натурфилософские, в силу чего науки, посвященные правильной и счастливой жизни, в такой же степени невозможны, как и наука о мироздании. Хорошее и дурное – плод воображения, которому мы произвольно приписываем любое значение, и само по себе ни то, ни другое, по всей видимости, не существует. Нравственность коренится не в каком-либо рациональном построении, а в волевом предпочтении, в иррациональном, в конечном итоге, выборе, и поэтому научиться или научить ей невозможно, а все попытки подобного обучения безнадежны и иллюзорны. Теоретиков от морали Тимон характеризует, говоря, в первую очередь, об этических учениях стоиков и эпикурейцев, в качестве хитрецов и обманщиков, которые морочат голову людям неискушенным в этих вопросах, сбивают их с толку и тем самым отвлекают от общественно полезной деятельности. С точки зрения Тимона добродетельным является такой человек, который не рассуждает о том, как следует и как не следует поступать, а просто ведет себя должным образом, причем под должным поведением понимается поведение, основывающееся на государственном или общинном традиционализме, или, иначе говоря, поведение в форме следования имеющимся законам, нравам и обычаям.
Следует отметить, что о философии Пиррона мы знаем только благодаря свидетельствам Тимона, поэтому достаточно трудно ответить на вопрос об авторском разграничении их высказываний. Можно предположить, что Тимон предпринял первые попытки логически обосновать скептицизм Пиррона; об этом свидетельствуют заголовки его трудов (см. выше) и указания Секста Эмпирика[197].
Историческая и идейная эволюция скептицизма после Тимона является весьма неопределенной и достаточно проблематичной. Обычно в качестве приверженцев ученика Пиррона называют Евфранола Селевкийского, Праила Троадского, Диоскуриада Кипрского и николоха Родосского. Примечательно, что об этих деятелях ничего, кроме имен, неизвестно. Не исключено, что данные имена – результат более позднего вымысла, порожденного стремлением устранить своего рода «белые пятна» в истории скептической философии; однако так же не исключено, что в данном случае речь идет о реальных людях, близких к Тимону, но, возможно, весьма далеких от скептических философских построений, не имеющих никакого значения и не играющих никакой роли в эволюции скептицизма. В любом случае нам ничего не известно о каких-либо учениках, последователях или приемниках Тимона таким же образом, как известно о нем самом по отношению к Пиррону. По всей видимости Тимон старательно избегал построения, сохранения и передачи философского учения в форме школьных традиций, т. к. последние являются и обязательным признаком, и неизбежным источником столь неприемлемого для скептиков догматизма. Весьма вероятным представляется то, что Тимон, восприняв учение Пиррона и продолжив его, не только не стремился окружить себя учениками, но и избегал их, а также тяготился теми учениками, которые, возможно и были у него помимо и против его воли. Перипатетик Иероним, характеризуя мыслителей, говорил, что «одни из философов охотятся за учениками, другие же скрываются от них; к последним принадлежал Тимон»[198]. Не удивительно, что Тимон не заботился о будущем скептической, условно говоря, школы, и поэтому с его смертью скептицизм Пиррона покинул арену философских учений приблизительно на два века. По словам историка Менодота, жившего примерно в III в. до н. э., ученик Пиррона «не оставил продолжателя своего дела, и скептическая доктрина прекратила существование»[199].
В дальнейшем (после Тимона), скептицизм развивался в платоновской Академии (Средней и новой). Необходимо отметить, что в историко-философской литературе вопрос об отношении пирронизма к академическому скептицизму является дискуссионным и до настоящего времени остается открытым. Условно можно выделить три исторических ступени греческого скептицизма: 1) старшие скептики (Пиррон и Тимон); 2) Академики (Аркесилай и Карнеад); 3) младшие скептики (Энесидем, Агриппа, Секст Эмпирик). Если воззрения старших и младших скептиков близки друг другу общими позициями изостенизма и иррелевантности, то академический скептицизм значительно отличается от них тем, что выдвигал и разрабатывал конструктивно-положительный критерий – вероятность. Это и дало основание для различных интерпретаций и дискуссий. Одни исследователи: Брошар, Гирцель, Рихтер, Гегель, Брюллова-Шаскольская и др. полагают, что пирронический и академический скептицизм совершенно различны, что первый после Тимона надолго сошел с исторической сцены и, спустя несколько столетий, появился вновь в лице Энесидема. Эта точка зрения является преобладающей[200]. Другие же: Гаас, Рассел, Лосев утверждают, что никакого перерыва в развитии пирронизма не было и академический скептицизм вполне гармонично вписывается в общую эволюцию скептицизма от Пиррона до Секста Эмпирика[201]. Наконец, некоторые: Штейдлин, Целлер, по свидетельству Рихтера, занимают среднюю позицию, полагая, что между Тимоном и Энесидемом был не перерыв, а лишь упадок первоначального скептицизма и пирронизм в это время продолжал существовать в тени, пока Энесидему не удалось привлечь к нему снова всеобщее внимание; причем Академия не могла прийти к скептицизму совершенно независимо от Пиррона[202].
По А.Ф. Лосеву «остановиться на скептицизме Пиррона или Тимона античная мысль, конечно не могла. Такого рода скептицизм был слишком уж абсолютен и непримерим, и в античной философии он мог промелькнуть в таком виде только лишь как кратковременный момент. Античная скептическая мысль, стараясь обосновать свою скептическую позицию, волей-неволей должна была тут же вводить некоторого рода и конструктивные моменты, чтобы первоначальный скептический релятивизм не превратился в пустой и бессодержательный нигилизм… но когда Академия стала явно переходить на рельсы догматической философии, которую она оспаривала по крайней мере в течение ста пятидесяти лет, чистый пирронизм еще раз дал о себе знать, хотя в те времена было поздно останавливаться только на интуитивном скептицизме, а нужно было по крайней мере так или иначе его систематизировать, этим и стал заниматься возрожденный в I в. до н. э. пирронизм»[203].
Иное видение соотношения пирронизма и академического скептицизма предлагает А.В. Семушкин: «начиная с III в. до н. э. происходит инфильтрация скептического критицизма в цитадель древнегреческого умозрения – в платоновскую Академию… При этом пирронизация Академии не означала самоликвидации платонизма и подмену его скептицизмом… Пирронизм и платонизм в своем развитии соприкасаются, но не примиряются и не смешиваются; только с большой натяжкой их можно рассматривать как ступени единого генезисного ряда… Во-первых, философские установки и идеалы пирронизма и платонизма различны: для первого скептицизм – интеллектуальное убеждение, тождественное их мировоззрению и противостоящее всем попыткам дать объективную картину мира; для второго скептицизм – всего лишь орудие и средство философствования, используемые для защиты догматического мировоззрения в полемике с конкурирующими философскими системами. Культ Платона в стенах Академии, как и авторитет его спекулятивных идей, всегда стоял на страже границ, отделяющих академический логико-эпистемологический скептицизм от пирронизма как философского исповедания. Во-вторых, скептицизм, как и следовало ожидать, привился в Академии не в «чистом» виде, а в своем смягченном, вероятностном варианте, и, следовательно, академический скептицизм в отношении достоверности допускает превосходство одного суждения (например, платоновского) перед другим (например, стоическим); в то время как пирронизм проводит свое сомнение абсолютно и рассматривает все без исключения утверждения о природе вещей как бесконечно равноудаленные от искомой истины… В-третьих, демаркация между платоновской Академией и пирронизмом всегда чувствовалась как с той, так и с другой стороны, свидетельствуя о двух независимых философских судьбах. Подобно тому, как Академия, «заразившись» скептицизмом, не идентифицирует себя с умершим в ее глазах учением Пиррона и ни в какой мере не выпадает из традиции платонизма, так и постакадемический скептицизм выступил с четким осознанием своей несовместимости с Академией (как и с другими философскими школами) и в поисках своих генеалогических корней возвращается к радикальной и незапятнанной догматизмом доктрине Пиррона и его учеников»[204].
В какой-то степени с А.В. Семушкиным солидарна М.М. Сокольская: «Академики, – утверждает она в статье «Бесконечное приближение к истине», – на самом деле те же догматики – они признали твердо установленным фактом, что истина недостижима, между тем как истинные скептики этого не утверждают: по этому вопросу, как и по всем другим, они «все еще продолжают поиск»[205]. Близость позиций А.В. Семушкина и М.М. Сокольской заключается в приблизительно одинаковом решении вопроса о соотношении пирронистического и академического скептицизма, но они резко расходятся в оценке и характеристике последнего: А.В. Семушкин настаивает на, в конечном итоге, платонизме Академии, несмотря на ее причастность скептицизму, а М.М. Сокольская, справедливо разграничивая скептицизм и агностицизм, приписывает академикам отрицательный догматизм, что не является бесспорным.
В исследовании Т. Н. Власика «Роль скептицизма в становлении философской критики» вообще выделяется только два этапа в эволюции античного скептицизма: скептицизм Пиррона, Аркесилая и Карнеада и, второй этап – скептицизм Энесидема, Агриппы и Менодота, и, таким образом, не проводится принципиального разделения между пирроническим и академическим скептицизмом; автор отталкивается, по всей видимости от чисто хронологического соотношения последних[206].
Как видим, вопрос о соотношении скептического учения Пиррона и скептицизма академиков не подается какому-либо однозначному решению: академический скептицизм возможно рассматривать и как определенный этап в эволюции античного скептицизма в целом, и, кроме того, пирронизм и академический скептицизм можно трактовать как две достаточно автономные линии древнегреческого скептицизма, которые можно охарактеризовать как крайнюю и умеренную.
Аркесилай (315/14-241 гг. до н. э.), который возглавлял Среднюю Академию, утверждал, что хотя о вещах не может быть никакого достоверного знания, тем не менее реальная человеческая жизнь может протекать вполне положительно, ориентируясь на то, что представляется нам более вероятным и правдоподобным. Причем более вероятным для нас, по мнению Аркесилая, должно быть то, что нам более приемлемо (в практическом смысле), что более для нас полезно. Опора на полезность и должна быть всеобщим жизненным критерием. Учение Аркесилая, таким образом, представляет собой своего рода интуитивный прагматизм, или может быть охарактеризован в качестве интуитивно-пробабилистического скептицизма. Руководитель новой Академии Карнеад (214–129 гг. до н. э.) в понимании вероятности пошел дальше своего предшественника, предприняв попытку ее теоретического обоснования и разработки. По Карнеаду существуют три степени вероятности, которые в совокупности и являются жизненным ориентиром: 1) представления просто вероятные, 2) представления вероятные и непротиворечивые, 3) представления вероятные, непротиворечивые и со всех сторон проверенные. Учение Карнеада возможно определить как рефлективно-пробабилистический скептицизм. Ряд древних свидетельств указывает на некий эзотерический платонизм Академии, для которого скептицизм был только прикрытием[207]. Это также дало повод для научных разногласий и дискуссий. Р. Рихтер предлагает следующее решение[208]: существовали два предания: 1) Академия обладала тайным учением и 2) Аркесилай был платоником. Эти положения сначала не были связаны между собой. Каждое из них вполне понятно: 1) тайное учение состояло в положительных элементах пробабилизма, которые, возможно, не сразу открывались ученикам. Понятно, почему Аркесилай установил не показывать, что полагал он сам, но спорить против того, что другие высказывали как свои положения; это было, видимо, своеобразным образовательным методическим приемом; 2) платоником Аркесилай мог казаться: а) вследствие методологического родства, б) учение Платона было скептично, в) Аркесилай с большим уважением относился к великому основателю Академии. Из слияния этих двух вполне объяснимых преданий должна была возникнуть легенда о платонизме как эзотерическом учении академиков.
Вопрос об эзотерическом платонизме Средней и новой Академии лежит в русле проблемы соотношения и взаимодействия пирронистского и академического скептицизма, возможные решения которой были рассмотрены выше.
Различия в философских построениях Средней и новой Академии, по Рихтеру, заключаются в том, что у Карнеада вероятность опирается на очевидность чувственного восприятия, а у Аркесилая она определяется доводами разума[209]. С таким положением, скорее всего, нельзя согласиться. Дело обстоит, по-видимому, наоборот: у Аркесилая – вероятность вполне непосредственного типа, без глубокого теоретического анализа этого понятия, в новой же Академии проводился весьма тщательный теоретический анализ этой вероятности. В данном случае вполне возможно согласиться с А.Ф. Лосевым в том, что скептицизм эволюционировал в Академии от интуитивно-вероятностного скептицизма к рефлективно-вероятностному[210].
Когда академический скептицизм начал сходить с историко-философской сцены, его место занял пирронический скептицизм, возрожденный Энесидемом, деятельность которого относится приблизительно к I в. н. э. Относительно продолжения эволюции античного скептицизма в лице учения Энесидема следующее обстоятельное объяснение предлагает М.М. Сокольская: «Почему Энесидем предпочел отринуть академическую традицию и начать все сначала, сославшись на авторитет древнего, не оставившего сочинений, известного только по анекдотам философа, – об этом мы, ввиду молчания источников, можем только догадываться. Во всяком случае, свидетельство Цицерона и еще несколько скупых упоминаний позволяют, кажется, заключить, что преемственность схолархов Академии (т. е. существование Академии как конкретной институции) прекращается со смертью учителя Цицерона, Филона из Ларисы, точнее, с его бегством в Рим в 88 г. до н. э. из попавших в войне с Митридатом в угрожающее положение Афин…Блестящий философ, выходец с Востока, Антиох из Аскалона, долгие годы учившийся у Филона, провозглашает конец «новоакадемического» периода «воздержания от суждения» и возвращение к «Древней Академии», которая, по его убеждению, признавала достижимость положительного знания. Впрочем… как явствует из слов Цицерона в трактате «О природе богов»: «философия, осиротевшая сейчас и в самой Греции», Антиох никогда не был официальным преемником Филона на посту схоларха афинской Академии. Наступление нового мира – мира Римской империи – и связанные с этим военные, экономические и духовные перипетии разрушили старые философские школы с их вековой преемственностью, как об этом догадывался еще молодой Ницше, составляя в 1868 г. диссертацию на классическую тему «Об источниках Диогена Лаэрция»…Так или иначе, время Энесидема, безусловно, располагало к тому, чтобы начать с начала»[211].
Сопоставляя находящиеся в нашем распоряжении сведения о Пирроне и Тимоне, с одной стороны, и об Энесидеме – с другой, Рихтер отмечает, что о жизни первых мы имеем достаточно много свидетельств, об учениях же мало, в то время как с Энесидемом – совсем наоборот: о жизни его почти ничего не известно, о воззрениях же мы знаем немало[212]. Рихтер объясняет это тем, что Пиррон и Тимон направляли свои усилия главным образом на практический скептицизм, Энесидем же – на теоретическое обоснование скептического учения[213]. Он оставил следующие сочинения: 1) «Пирроновы положения в восьми книгах»; 2) «Против мудрости»; 3) «Об исследованиях»; 4) «Пирроновские очерки»[214]. От трех последних до нас ничего не дошло.
Одно свидетельство Секста Эмпирика сообщает о близости философии Энесидема воззрениям Гераклита[215]. В историко-философской литературе было высказано множество различных предположений, но вопрос до настоящего времени все еще остается довольно запутанным. Рихтер обрисовывает основные положения дискуссии[216]: одни исследователи утверждают, что Секст Эмпирик неправильно истолковал положение Энесидема о гераклитизме в том смысле, что к последнему будто бы можно прийти от скептицизма, а Энесидем на самом деле не утверждал этого, но только излагал учение Гераклита; другие истолковывают и объясняют свидетельство Секста следующим образом: гераклитизм и скептицизм являются разными сторонами одной и той же картины мира, наконец, третья точка зрения говорит о различных этапах в развитии взглядов самого Энесидема; или он от скептицизма перешел впоследствии к гераклитизму, или наоборот. В пользу последней точки зрения, склоняется, в частности, немецкий исследователь Э. Сэссэ, который полагал, что гераклитианство Энесидема не представляет большого интереса или значения, по той причине, что Энесидем, придя к пирронизму, пытался скрыть свой прежний догматизм, утверждая, что гераклитианство – лучший из всех возможных видов догматизма[217]. Сам Рихтер не разделяет ни одной из приведенных точек зрения: «Я, с своей стороны, по завету скептиков, здесь ничего не устанавливаю»[218].
В заслугу Энесидему обычно ставится то, что он разработал десять тропов, или способов (путей) воздержания от суждения. Рихтер, однако, полагает, что Энесидему принадлежит не изобретение, а только формулировка тропов[219]. Все они направлены на доказательство невозможности достижения точного и адекватного отражения действительности познающим субъектом. Совокупность тропов представляет своего рода негативную теорию познания, которая, несмотря на двухтысячелетнюю древность, по сей день остается актуальной и, в известной мере, подрывает гносеологический оптимизм.
Впоследствии к десяти тропам Энесидема было добавлено еще пять тропов. Они дошли до нас в изложении Диогена Лаэртского и Секста Эмпирика. Кто является настоящим автором этих тропов неизвестно. Однако следует отметить, что чаще всего (еще с древности) они ассоциировались с философом-скептиком по имени Агриппа, о личности которого, времени и месте его жизни ничего не известно[220]. Скептический автор Апеллес, о котором также ничего не известно, написал книгу «Агриппа», которая не дошла до нас. Примечательно, что тщательно изучивший скептические источники последний скептик Секст Эмпирик вообще, как это ни странно, не упоминает этого имени. Разработку пяти новых тропов он ставит в заслугу целой группе философов, которых называет младшими скептиками. Свидетельства Диогена Лаэртского так же не вносят ясности в вопрос об авторстве пяти тропов. Изобретение последних он приписывает неким философам, которые объединились вокруг Агриппы, и поэтому остается невыясненным, сам ли Агриппа сформулировал тропы или же данная заслуга принадлежит кому-либо из его учеников и последователей, о которых ничего не известно. Установить хронологические рамки философской деятельности Агриппы и его единомышленников возможно лишь приблизительно. Поскольку Секст Эмпирик не причисляет Энесидема к группе младших скептиков, то возможно предположить, что они несколько моложе Энесидема, и их деятельность относится к концу I в. н. э. или к первой половине II в. н. э.
Если тропы Энесидема направлены главным образом против положения о достоверности чувственного познания, то тропы Агриппы критикуют возможности рационального познания, причем делают это не менее аргументированно и обстоятельно. (Подробное рассмотрение скептических тропов приводится во втором параграфе второй главы.) Поэтому, если скептицизм Пиррона и Тимона, как говорилось выше, можно охарактеризовать в качестве интуитивно-изостенического, то философские учения Энесидема и Агриппы возможно определить как рефлективный изостенизм. В данном случае следует отметить, что в историко-философской литературе учения Энесидема и Агриппы обычно рассматриваются в качестве двух разделов, или частей послеакадемического скептицизма, или неопирронизма, а сами Энесидем и Агриппа упоминаются как представители одной и той же философской линии и называются по традиции, идущей от Секста Эмпирика, младшими скептиками. Такой точки зрения придерживается, например, А.Ф. Лосев[221]. Говоря о скептических тропах Энесидема и переходя от них к рассмотрению тропов Агриппы, он отмечает: «Имеются еще другие пять скептических тропов, которые приписываются не самому Энесидему, но некому Агриппе, вероятно, философу времени Энесидема и вообще поздних скептиков»[222].
Противоположный взгляд на соотношение скептических учений Энесидема и Агриппы предлагает А.В. Семушкин: «некоторая тинственность вокруг агрипповой школы, по-видимому, не случайна. Возможно здесь мы имеем дело с конкурирующими направлениями в неопирронизме. В пользу этой гипотезы склоняют два обстоятельства. Во-первых, агрипповы тропы не только продляют и расширяют энесидемовы, но и превосходят их по интеллектуальному качеству: они отличаются более углубленной мыслительной рефлексией, логической независимостью от эмпирического (в частности, медицинского) опыта и наклонностью к универсальности обобщений. Сквозь них явно просматривается самостоятельная, собственно философская ветвь скептического умонастроения, отличная от медико-эмпирической традиции. На мысль о существовании такой ветви наводит довольно гибкая позиция, занятая Секстом Эмпириком, наследником медицинского скептицизма, по отношению к «младшим скептикам». Он и не отвергает их, и не считает себя их единоверцем. Скорее всего он видит в них своих союзников, иначе с какой стати ему потребовалось бы уверять читателя в том, что тропы воздержания «младших скептиков» не противоречат десяти энесидемовым тропам (как если бы они были побочного происхождения), а вместе с ними служат общему делу опровержения догматизма. Во-вторых, Агриппа…не входит в список скептических схолархов, приводимый Диогеном. А если мы учтем, что в этом списке шесть из девяти скептических вождей от Энесидема до Сатурнина…были врачами-эмпириками, то аутсайдерство Агриппы становится понятным: он и его школа разрабатывали скептицизм на чистой логико-диалектической основе, отличной от опытных предпосылок пирронизирующих медиков. На какой-то стадии развития скептического принципа философствующие пирроники встретились со своими эмпирическими единомышленниками. Мы не знаем, как воспринял эту встречу философский скептицизм, но зато знаем… как к ней отнеслись врачи-эмпирики: они не испытали при этом ни восторга, ни враждебного непонимания; они просто включили апорийную логику «младших скептиков» в систему своей аргументации, не утруждая себя тем, чтобы назвать своих коллег по имени»[223]. В данном случае следует отметить, что противоположность позиций А.Ф. Лосева и А.В. Семушкина по вопросу о соотношении философских учений Энесидема и Агриппы не является принципиальной в свете задачи историко-философской реконструкции античного скептицизма, т. к. во-первых, такая реконструкция даже в случае наличия конкурирующих направлений в неопирронизме возможна только на основе дошедших до нас сочинений Секста Эмпирика (от остальных скептиков почти ничего не осталось), а во-вторых, построения конкурирующей скептической ветви в лице младших скептиков были включены, по А.В. Семушкину, в систему аргументации скептиков энесидемова толка, и, таким образом, мы вновь выходим на исследование философского наследия Секста Эмпирика, который является последним известным нам скептиком и вместе с тем наиболее значительной фигурой в истории античного скептицизма.
Еще раз отметим, что до нас дошли основные сочинения Секста Эмпирика[224], которые являются, по крупному счету, единственным источником наших знаний о греческом скептицизме. При знакомстве с сочинениями Секста Эмпирика возможно обратить внимание на тот факт, что он не сообщает о себе почти никаких сведений. Он не говорит о своем происхождении, не ссылается ни на место своего проживания, ни на какой-либо личный опыт таким образом, чтобы можно было воссоздать сколько-нибудь достоверную картину его жизни и эпохи. Правда, несколько раз он ссылается на свою причастность к медицинской деятельности, однако это настолько же проясняет дело, сколько сбивает с толку и создает основания для путаницы. Единственное, о чем определенно и неоднократно говорит о себе Секст в своих сохранившихся произведениях, это то, что он является последовательным сторонником философии пирронизма. Далее кратко рассмотрим некоторые важные свидетельства, которые могут быть основанием для приблизительного определения наиболее принципиальных деталей жизни и деятельности последнего скептика. Недостаточное внимание по отношению к этим свидетельствам обусловил своеобразную тенденцию интерпретировать догадки и простые предположения в качестве чуть ли не твердо установленных фактов; причем такого рода тенденция оказывает немалое влияние на толкование идей Секста Эмпирика.
В определении времени жизни Секста Эмпирика исследователями предлагаются различные точки зрения. Так например, Ф. Кюдлин считает, что Секст жил примерно около 100 г. н. э., в то время как Вольграфф утверждает, что Секст был главой пирронистской школы приблизительно с 115 г. по 135 г. н. э.[225]. Однако по наиболее распространенной точке зрения в качестве времени расцвета философской деятельности Секста Эмпирика следует рассматривать конец II в. н. э. Этот взгляд поддерживается М. Патрик, Е. Паппенгеймом, М. Гаасом, В. Брошаром, Э. Целлером, А. Гедекемейером и М. Дал Пра[226]. Одним из главных оснований для такой точки зрения является утверждение, согласно которому к III в. н. э. стоицизм перестал быть настолько влиятельным философским течением, чтобы вызвать Секста на ту ожесточенную полемику, которую можно обнаружить в его произведениях. Считается, что последний скептик нападает на стоицизм как на основное догматическое философское учение своего времени. Этот аргумент сыграл решающую роль не только в определении времени жизни Секста Эмпирика, но и места его философской деятельности.
С целью доказательства того, что стоики времени Секста были его главными оппонентами вышеназванные исследователи ссылаются на отрывок из первой книги «Пирроновых положений» Секста Эмпирика: «…перейдем к разуму (λόγος). Он бывает либо внутренний (ἐνδιάθετος), либо внешний (лрофоршэд). Обратимся сначала к внутреннему. По мнению наиболее противоречащих нам догматиков, именно стоиков, (ου̃τος τοίνυν κατὰ τοὺς μάλιστα ημι̃ν α̉ντιδοξου̃ντας νυ̃ν δογματικούς, τοὺς α̉πὸ τη̃ς στοα̃ς) деятельность его проявляется в следующем…»[227]. Вряд ли возможно оспаривать тот факт, что Секст рассматривал стоиков как главных оппонентов скептиков. Однако из этого еще не следует, что стоики, на которых направлена его критика, были его современниками; то, что Секст полемически нападает на стоиков, само по себе еще не служит свидетельством в пользу того, что он жил в эпоху расцвета стоицизма. Значительная часть трудов Секста содержит не менее яростные нападки на досократиков, философские учения которых явно не процветали во время создания последним скептиком своих сочинений. Кстати, все полемические трактаты Секста Эмпирика начинаются с обзора тех положений, которые отстаивались философами на протяжении веков; примечательно, что он не рассматривает их в хронологическом порядке, из чего возможно заключить, что единственное, волнующее Секста – это то, что все они были догматиками.
В данном случае не представляется возможным точно установить – писал ли Секст с позиции мыслителя, захваченного живой полемикой со своими современниками-стоиками, или же он всего лишь отстаивал позицию пирронизма против стоицизма как разновидности догматизма – как философ, внимание которого не столько сосредоточено на современных дискуссиях, сколько обращено к той проблеме, с которой последователи Пиррона имели дело на протяжении нескольких веков. Кроме того, поиск ответа на этот вопрос также затрудняется тем обстоятельством, что поздние греческие философы часто придерживались тенденции, согласно которой не следует упоминать современников независимо от своего отношения к ним.
Процитированный выше отрывок из «Пирроновых положений» содержит фрагмент изложения Секстом Эмпириком стоической теории внутреннего разума (ἐνδιάθετος), которую он критикует в последующих параграфах. Наиболее важным является в данном случае то, что Секст указывает на стоиков, как на главных оппонентов скептиков, однако вопрос о временных рамках деятельности Секста Эмпирика остается открытым ввиду неоднозначности возможной интерпретации греческого термина «νυ̃ν δογματικούς» в контексте рассматриваемого отрывка из «Пирроновых положений». Указывает ли греческое «νυ̃ν» на то, что стоики, которых Секст имеет ввиду, это «стоики настоящего времени»? Или же «νυ̃ν» скорее означает, что стоики «в настоящее время» (т. е. в отношении вопроса, обсуждаемого в данный момент) являются главными оппонентами пирронистов?
Дискуссия, которая продолжается в Pyrrh. I. 65. («Пирроновы положения», первая книга, 65-й параграф), направлена против догматиков в целом. В Pyrrh. I. 65. зафиксирован момент, когда Секст обращается к особому вопросу, в котором стоики, в частности, со времен Хрисиппа, придерживались позиции, которой Секст теперь и противостоит; то, что стоики называются главными оппонентами скептиков в настоящий момент, не много говорит нам о состоянии стоицизма во времена Секста. Скептический автор мог бы с полным основанием сказать, что Хрисипп был в прошлом и является в настоящее время главным оппонентом скептиков. В данном случае важно отметить, что именно стоики ранней Стои впервые заявили, что внутренний разум занят вещами, на которые указывает Секст в Pyrrh. I. 65. Стоики времени Секста могли следовать традиции и воспроизводить этот взгляд. Стоик, которого Секст называет по имени в последующей критике, это Хрисипп[228]. Секст говорит о Хрисиппе так, как будто он живет в настоящее время, хотя, цитируя его, он ссылается на него как на древнего философа (ο α̉ρχαι̃ος).
Возможно предположить, что Секст рассматривал тексты мыслителей ранней и средней Стои, а стоики, которые были его современниками, и с которыми он сталкивался в повседневной жизни, являли собой всего лишь бледные подобия тех стоиков, которых, он называет по имени в своих трудах. Стоики-современники могли быть для него главными оппонентами, поскольку они принадлежали к той традиции, по отношению к которой пирронизм был наиболее непримирим.
Таким образом, отрывок Pyrrh. I. 65., независимо от его перевода, далеко не вполне проясняет статус стоицизма во времена Секста. Примечательно, что такой темный и неопределенный отрывок – лучшее из имеющихся свидетельств, которое исследователи могут использовать в качестве доказательства того, что Секст Эмпирик был глубоко погружен в полемику со своими современниками.
Итак, по всей видимости, аргументы последнего скептика не направлены явно против современных ему стоиков. Стоики, которых он называет и теории, которые он анализирует, возможно относятся к ранней и средней Стое. Нападки Секста направлены против любого догматизма независимо от определенной эпохи. Каждый из его полемических трактатов начинается с обзора точек зрения, которые были высказаны по некоторому обсуждаемому вопросу от Гомера и далее. Например, он нападает на Эпикура с не меньшей силой, чем на любого стоика[229]. Только в вопросах логики стоикам уделяется специальное внимание, и это, по всей видимости, связано с тем, что стоики были наиболее выдающимися логиками своего времени. Даже если бы стоицизм полностью угас, чего, конечно, не произошло, Секст все равно считал бы своим долгом попытаться опровергнуть позицию стоиков для того, чтобы исчерпывающе утвердить необходимость практики воздержания от суждений. Таким образом, возможно, что Секст Эмпирик жил в эпоху расцвета стоицизма, но это невозможно определенно утверждать исходя из того, как он обращается к стоикам.
Если бы возможно было бы точно установить даты жизни известного доксографа Диогена Лаэртского, то наиболее решающим свидетельством, на которое можно было бы опереться при определении времени жизни Секста, была бы следующая ссылка Диогена, которую он делает на некоего Сатурнина: «Учеником Менодота был Геродот Тарский, сын Арнея, Геродота слушал Секст Эмпирик, которому принадлежат десять «Скептических книг» и другие превосходные сочинения, а Секста – Сатурнин Кифен, тоже эмпирик (…Σέξτου δὲ διήκουσε Σατορνι̃νος ο Κυθηνα̃ς, ε̉μπειρικὸς καὶ αυ̉τός)»[230]. К сожалению, мы не знаем, когда жил Сатурнин, а также и того, каков был временной промежуток между Сатурнином и Диогеном. Кроме того, как уже говорилось, время жизни Диогена столь же трудно определить, как и Секста.
Гален из Пергама часто говорит о некоем Геродоте, которого некоторые исследователи отождествляют с тем Геродотом, который, по словам Диогена Лаэртского, был учителем Секста Эмпирика[231]. Однако Гален нигде не упоминает Секста, несмотря на то, что он детально обсуждает методические и эмпирические медицинские течения и называет всех вовлеченных в них деятелей. Гален также достаточно подробно говорит о скептиках, так что он должен был бы упомянуть Секста, если бы знал о нем. М.М. Патрик комментирует эту ситуацию следующим образом: «Так как Гален умер около 200 г. н. э. в возрасте 70 лет, мы должны были бы датировать философскую активность Секста началом III в., а деятельность Диогена, возможно, следует отнести ко времени немногим позже середины III в., если бы не тот факт, что в начале III в. влияние стоицизма стало падать и вряд ли могло бы вызвать такую горячую враждебность, которую демонстрирует Секст (As Galen died about 200 A. D. at the age seventy, we should fix the date of Sextus early in the third century, and that of Diogenes perhaps a little later than the middle, were it not that early in the third century the Stoics began to decline in influence, and could hardly have excited the warmth of animosity displayed by Sextus)»[232]. Если не считать достаточно убедительным аргумент в пользу того, что Секст Эмпирик должен был писать в период расцвета стоицизма, тогда свидетельства указывают на начало III в. н. э. Если же принимать этот аргумент, надо отнести время философской активности Секста к концу II в.; и либо допустить, «что пик его общественной карьеры был достигнут после того, как Гален закончил те свои труды, которые дошли до нас (that the climax of his public career was reached after Galen had finished those of his writings which are still extant)»[233], либо предположить, что по какой-то причине Секст не был известен Галену, несмотря на то, что они были современниками. То, что Гален не ссылается на Секста, с необходимостью не влечет за собой того, что Секст должен был жить после Галена. Хотя если Гален писал во время жизни Секста или после его смерти, то такая оплошность с его стороны как отсутствие упоминания Секста, по меньшей мере, кажется маловероятной.
Итак, имеющиеся у нас свидетельства таковы, что единственное, что возможно сделать на их основании, это установить рамки на возможные даты жизни Секста в диапазоне от 100 г. н. э. до первой половины III в. н. э.
Так же невозможно определенно установить, где родился Секст Эмпирик. У Суды есть упоминание Секста из Херонии и Секста из Ливии, согласно которому оба они были скептиками, и Секст из Херонии был автором произведений Секста Эмпирика. Из-за того, что Суда пользуется репутацией ненадежного источника, некоторые исследователи не придают этому свидетельству особого значения (например, Э. Целлер и В. Брошар). Однако другие (например, М. Гаас и В. Вольграфф) утверждают, что это свидетельство является достаточно точным и хорошо согласуется с внутренними, или аутентичными свидетельствами и поэтому не следует им пренебрегать[234]. Что же касается самого Секста Эмпирика, то во всех сохранившихся его произведениях имеется только одна ссылка на Херонею[235].
Ни одно свидетельство не обеспечивает убедительных аргументов в пользу любого другого варианта. Ни одну страну невозможно признать родиной Секста на том основании, что его знания о ней как-то выделяются на фоне его знаний о других странах. Он демонстрирует детальное знакомство со специфическими практиками и особенностями Египта[236], Ливии[237], Афин[238], Александрии[239] и Рима[240], которое он мог приобрести, путешествуя или живя в этих местах, либо из каких-то письменных источников. Следует отметить, что обсуждая культурные особенности разных стран, он пишет с позиции равнодушного наблюдателя. В книге М.М. Патрик «Секст Эмпирик и греческий скептицизм» представлено исчерпывающее обсуждение вопроса о том, где находилась скептическая школа, когда учил Секст[241]. В данном случае следует отметить, что вряд ли возможно говорить о скептиках в терминах организованной школы, в отличие, например, от стоиков. «Ученики, слушатели и последователи Пиррона, – отмечает А.В. Семушкин, – по-видимому не представляли собой товарищества, объединенного уставом школы и корпоративной этикой. Среди окружения философа встречаются имена Еврилоха, Филона Афинского, Гекатея Абдерского, Навсифана Теосского – имена, почти ничего не говорящие нам с точки зрения прояснения и уточнения первоначальной скептической доктрины»[242]. О скептической школе возможно говорить, в известной мере, условно, т. к. она состояла немногим более чем из одного человека и каких-нибудь последователей, которых он мог приобрести, с чем во многом связаны трудности в локализации пирронистской «школы»; и поэтому «школа» могла не иметь какого-то закрепленного месторасположения или организации, помимо самого преподавания. Однако исследователи, в большинстве случаев, склонны считать пирронистов гораздо более организованным течением, чем можно обосновать свидетельствами.
Не представляется возможным установить с достоверностью, где учили пирронисты до или после Энесидема. Перипатетик Аристокл говорит, что Энесидем учил в Александрии. Если бы пирронистская традиция имела определенный центр до или после Энесидема, то Александрия была бы наиболее вероятным местом. Однако по словам самого Секста Эмпирика (в «Пирроновых положениях») он учит не в Александрии или Афинах, а в каком-то другом месте[243]. Так же он говорит, что он учит там же, где учил его наставник[244]. В данном случае получается, что «школа» должна была переехать из Александрии в течение жизни или после смерти учителя Секста. Куда могла переместиться «школа»? По мнению Е. Паппенгейма пирронисты перебрались в какой-то неизвестный город на Востоке. Этот исследователь отмечает, что в греческой литературе можно обнаружить частые ссылки на пирронизм и Секста Эмпирика, тогда как в римских произведениях Секст никогда не упоминается. Однако трудно представить, в каких римских текстах, по мнению Е. Паппенгейма можно встретить упоминания о Сексте Эмпирике. Далее он полагает, что со стороны Секста было бы неразумно перенести «школу» в Рим, где в почете у императоров был стоицизм. С другой стороны, М. Гаас считает, что «Пирроновы положения» увидели свет в Риме. Такое предположение базируется, главным образом, на изучении ссылок, которые Секст делает на Рим и римлян. М. Гаас отмечает, что последний скептик никогда не противопоставлял Рим тому месту, откуда он говорит, и что само определение закона и конкретные законы, с которыми Секст себя отождествляет, т. е. говорит о них «наши» – римские. Кроме того, М. Гаас не предпринимает попытку показать, что законы, с которыми Секст Эмпирик себя отождествляет, не согласуются с греческими законами. Если бы он доказывал это, он столкнулся бы со значительным затруднением, потому что Секст не говорит о провинциальных законах, а в конце II в. главные законы Греции и Рима во многом совпадали. М. Гаас также утверждает, что, так как Александрия и Афины исключаются, то Рим остается единственным местом, в котором значительное влияние стоиков могло спровоцировать Секста Эмпирика на острую полемику. Кроме того, в Риме имелась достаточно богатая библиотека, что позволяет объяснить множество ссылок на разнообразные тексты, которые характерны для сочинений Секста. Наконец М. Гаас отождествляет Геродота, который, по словам Галена, учил в Риме, с Геродотом, которого Диоген Лаэртский называет учителем Секста[245].
М. Патрик утверждает, что Секст Эмпирик, говоря об обычаях Александрии и Рима, вряд ли цитирует какие-либо доступные ему тексты, скорее всего, он размышляет над своим личным опытом проживания в этих местах. Однако М. Патрик не предоставляет доказательств в пользу этого положения, принимая его как очевидное, в то время как Э. Целлер и Е. Паппенгейм смотрят на данный вопрос иначе. Не существует какого бы то ни было определенного свидетельства, исключающего возможность того, что Секст заимствовал знания из некоего текста, но также возможно согласиться с М. Патрик в том, что, по видимости, для Секста не составляло труда свободно использовать эти знания об обычаях людей и ориентироваться в них таким образом, как будто это «его знания». Однако далеко не очевидно, что ему действительно пришлось жить в этих местах для того, чтобы приобрести знание о них. Античный скептик вполне мог приложить особые усилия, чтобы стать знатоком как можно более широкого круга обычаев для того, чтобы суметь показать, что принимаемое за закон природы, на самом деле является произвольной выдумкой. М. Патрик разделяет точку зрения М. Гааса относительно того, что Геродот, о котором говорит Гален, это Геродот, которого упоминает Диоген Лаэртский. Если принять вместе с М. Патрик и М. Гаасом утверждение о том, что Геродот Галена это Геродот, которого упоминает Диоген Лаэртский и далее допустить, что Геродот учил только в Риме, для чего нет убедительных свидетельств, тогда из этого следует, что Секст Эмпирик учил в Риме, т. к. он говорит, что он учил там же, где и его учитель. М. Патрик отмечает, что Секст ссылается на Асклепиада десять раз в сохранившихся произведениях[246]. Асклепиад превратил Рим в один из мировых центров медицинской профессии. Этот факт возможно интерпретировать «в пользу Рима», но, тем не менее, его невозможно рассматривать в качестве убедительного свидетельства. Однако мало сомнений и в том, что медицинская школа в Александрии должна была интересоваться и быть информированной о деятельности и врачах римской школы.
Вместе с М. Гаасом М. Патрик утвержает, что Секст должен был написать «Пирроновы положения» в одном из центров стоицизма[247]; т. к. Александрия и Афины исключаются, остается Рим. Тем не менее свидетельства слишком неубедительны для того, чтобы допустить такое определенное заключение. Секст Эмпирик мог представить свои «Пирроновы положения» в Риме, как утверждает М. Гаас, а мог также отправиться в какой-то неизвестный город на Востоке, как предполагает Е. Паппенгейм. Свидетельства в поддержку каждого из этих предположений не позволяют отдать однозначного предпочтения какому-либо из них.
Итак, вопросы, связанные со временем жизни, местом философской деятельности и родом практических занятий последнего скептика, как видим, являются достаточно запутанными и дискуссионными; а поскольку круг античных свидетельств по данной проблематике вполне определен (вряд ли возможно ожидать в будущем открытия и появления в исследовательском «арсенале» каких-либо новых свидетельств), то единственное, на что возможно рассчитывать в будущем, это – на появление новых интерпретаций и выводов относительно жизненных перипетий Секста Эмпирика, которые однако, по всей видимости, не смогут радикально изменить сложившейся ситуации и внести какую-либо ясность и определенность в рассматриваемые вопросы, а тем более – придать им характер завершенности и исчерпанности.
Примечательно, что дух времени, к которому приблизительно относят творческий расцвет Секста Эмпирика, исследователи щедро награждают эпитетом «старый». Н.В. Брюллова-Шаскольская, например, говорит о «времени старческого увядания»[248]. А.Ф. Лосев замечает так: «…философия Секста Эмпирика представляет собою продукт чрезвычайной перезрелости и крайней старости античной философии, потому что именно старость, не имеющая сил творить что-нибудь новое, часто повторяет то старое, к чему привык человек в зрелом возрасте, и повторяет бесконечно одно и то же»[249].
Возможно согласиться с тем, что это действительно было время «старческого…», однако правомерно поставить вопрос – почему «увядания»? на мой взгляд можно интерпретировать и наоборот: расцвета. Помимо негативных оценок старости можно рассмотреть и позитивные. Ведь последняя – это своего рода расцвет душевных и интеллектуальных сил. Расцвет в смысле результата, итога, созревших плодов, которые выношены столетиями интеллектуального поиска, душевного напряжения и колоссального опыта. Старость не стремится к новому, ей чуждо дерзание неудовлетворенного юношеского духа; но это, возможно, такой ее недостаток, который оборачивается достоинством, т. к. она вбирает в себя все ей предшествовавшее, мудро осмысливая все перипетии, лабиринты, тупики, парадоксы, падения и взлеты мысли. Понятно поэтому, что этот «старческий» период античной философии заслуживает не забвения или пренебрежения, а пристального внимания и изучения.
Философы-скептики, предшественники Секста Эмпирика, отрицая возможность достоверного познания и критикуя гносеологический оптимизм догматических философов, сами непроизвольно впадали в догматизм, но с отрицательным знаком: они достаточно уверенно утверждали положение о непознаваемости природы вещей; и поэтому их скептицизм, в конечном итоге, не отличается философской оригинальностью или незаурядностью. Только Секст Эмпирик, на мой взгляд, придал скептицизму завершенную форму, заявив, что он сомневается и в своих собственных философских воззрениях, и что они столь же несовершенны, уязвимы и неустойчивы, как и те положения догматической философии, которые он развенчивает своим скептицизмом. Учение Секста Эмпирика, таким образом, представляет собой такую философскую позицию, которая значительно отличается от традиционного философствования и поэтому заслуживает пристального внимания и всестороннего рассмотрения.
1.4. Исторические и философские судьбы античного скептицизма
Как уже говорилось, скептицизм в философии имеет различные проявления, реализуясь в каких-либо положительных построениях мысли частично или же превращаясь в самодостаточное философское направление и обретая полную и завершенную форму; иначе говоря, он может быть инструментально-методическим или самоценно-автономным. Поэтому не является удивительным то, что фактически скептицизмом пронизана любая система философии. Однако в положительных построениях он играет только инструментальную и потому не главную роль. Полный же скептицизм, появившись в истории человеческой мысли только единожды, никогда больше не доходил до той самодостаточности, которой он достиг в Древней Греции. В последующее время он более или менее приближался к античному образцу, но никогда уже не достигал его вполне. По справедливому замечанию И.С. Нарского «Скептицизм как направление античной философии не занимал ведущего места в истории, тем не менее он оказал большое влияние на формирование особого мировосприятия, элементы которого проявляются во многих школах во все последующие периоды. Скептицизм явился основой философской критики»[250]. «Самокритикой философии» называет скептицизм Т.И. Ойзерман, подчеркивая его роль и значение в мировой философской мысли[251].
Если говорить о древних авторах, которые не принадлежали скептической школе, то наиболее близким к скептицизму оказывается Цицерон. Излагая греческую философию для римлян, теряясь в разногласиях и противоречиях огромного количества воззрений, он склонился к умеренному пробабилическому скептицизму. Виндельбанд справедливо отмечает, что «в теории познания Цицерон примыкает к Средней Академии, как к самому скромному, самому последовательному и в то же время самому изящному способу философствовать; согласно с этим он скептичен по отношению к метафизике, к физическим проблемам большею частью равнодушен…»[252]. Также в трактате «О природе богов» Цицерон, безмолвно присутствуя при беседе трех римских философов: эпикурейца Гая Веллея, стоика Квинта Луцилия Бальба и скептика-академика Гая Аврелия Котты, отдает несомненное предпочтение и симпатию скептику.
Сторонником скептицизма в определенный период своей жизни был такой впоследствии не скептический автор, как Августин Блаженный. До обращения в христианство Августин полагал, что «наиболее разумными были философы, именуемые академиками, считавшие, что все подлежит сомнению и что истина человеку вообще недоступна»[253] и поступал в жизни «по примеру академиков… во всем сомневаясь и ни к чему не пристав»[254]. Однако и впоследствии, уже не разделяя скептического умонастроения, Августин, тем не менее защищает скептиков, «ведь на самом деле, как он считал, – отмечает О.В. Голова, – они верили в платоновскую истину, восстановленную затем Плотином, но скрывали это от большинства людей, сознание которых – по причине их слабости – было затуманено стоическим материализмом, против которого прежде всего и выступал академический скептицизм. Таким образом, критикуя академический скептицизм, Августин, тем не менее, защищает скептиков, а вместе с ними то, что только и составляет единственное счастье человека, – Истину»[255].
Классический скептицизм был предан забвению в Средние века. «В силу особого стечения обстоятельств, – отмечает английский исследователь С. Смит в статье «Повторное открытие скептицизма в новое время», – центральные работы античных скептиков были практически не известны на протяжении латинского средневековья (Owing to a peculiar concatenation of circumstances, the central works of ancient skepticism were practically unknown through the Latin Middle Ages). Некоторые из них так и не были восстановлены, другие были обнаружены только в 15-м и 16-м веках, и тогда они вновь стали центром внимания и главной движущей силой развития философского скептицизма нового времени. Из трех основных трудов по античному скептицизму, дошедших до нас, – Сочинений Секста Эмпирика, Жизни Пиррона Диогена Лаэртского и Академии Цицерона, – только первый и третий были известны некоторому – довольно незначительному – числу людей на средневековом Западе, в то время как второй, по-видимому, был совсем неизвестен (Of the three major ancient writings on skepticism still extant – Sextus Empiricus’s Opera, Diogenes Laertius’s Lifeof Pyrrho, and Cicero’s Academica – the first and the third where known to a very few in the West During the Middle Ages, while the second was apparently wholly unknown). Произведения Секста Эмпирика, представляющие собой гораздо более важный и наиболее подробный из трех источников, не оказали заметного влияния в Средние века (although we know of three early-fourteens-century manuscripts of a complete Latin translation of the Outlinesof Pyrrhonisn), хотя нам известно о трех рукописях начала 14 века, содержащих полный перевод на латынь Пирроновых положений. Но до сих пор не появилось никакого свидетельства, которое бы указывало на то, что кто-либо кроме переводчика действительно читал эту работу… …(no evidence has thus far appeared to indicate that anyone other than the translator actually read the work)»[256].
Скептицизм вновь поднял голову в творчестве блестящего французского философа Мишеля де Монтеня только на исходе средневековья, в рассветных сумерках нового времени. В своих «Опытах» Монтень часто ссылается на Секста Эмпирика, заимствуя аргументацию из его сочинений. «…в историю философии нового времени, – отмечает М.М. Сокольская, – скептицизм вошел…под своим «пирроновским» именем, тем более, что именно на Секста опирались две важнейшие в этом отношении книги конца XVI века: ученый латинский трактат португальца Франсиско Санчиса «Quodnihilscitur» («О том, что все непознаваемо»), опубликованный в 1581 г., и намного более важная для широкого распространения скептических идей книга, написанная на доступном куда более широкому кругу читателей французском языке, выдержавшая между 1580 и 1669 гг. 37 изданий и получившая прозвище «Библии скептицизма» – «Опыты» Мишеля Монтеня»[257]. «Что же до слова «scepticus», – отмечает та же исследовательница, – латинизированной формы греческого заимствования, оно появляется впервые в 1430 г., когда итальянский гуманист Амброджо Траверсари (1386–1439) перевел на латинский язык биографический компендий Диогена Лаэрция. Сексту Эмпирику пришлось дожидаться латинского перевода, а – значит, и относительно широкого распространения, еще более 100 лет – «Пирроновы положения» по латыни впервые были опубликованы в Париже в 1562 г. Впрочем, греческие рукописи Секста, привезенные в Италию из Константинополя, были в нескольких библиотеках доступны немногочисленным тогда знатокам этого языка в Западной Европе уже со 2-й четверти XV в. Во всяком случае, есть свидетельства, что изложенное в Диогеновой «Жизни Пиррона» занимало умы ученого мира в середине XVI в.»[258].
Помимо Мишеля Монтеня необычайно симпатизирует скептицизму другой французский философ – Пьер Гассенди: «…чистосердечно признаюсь в том, что из всех философских учений мне ничто никогда не было так по душе, как прославленная непознаваемость (акатойг|\|да) академиков и пирронистов»[259]. Примечательно уже упоминавшееся свидетельство Гассенди: «…когда мне…пришлось целых шесть лет исполнять в академии Экса обязанности профессора философии, и именно аристотелевской, то хоть я и старался всегда, чтобы мои слушатели умели хорошо защищать Аристотеля, однако в виде приложения излагал им также такие взгляды, которые совершенно подрывали его догматы. И если первое я делал в силу известной необходимости, вызванной условиями места, времени и окружающей среды, то второе – из-за того, что умалчивать об этом я считал недостойным порядочного человека; такой подход давал слушателям разумное основание воздерживаться от одобрения вышеназванной философии»[260].
«Сейчас очевидно, – отмечает С. Смит, – что открытые заново тексты античных скептиков сыграли важную роль в развитии философии нового времени. В течение последних пятидесяти лет различные исследователи постепенно проясняли роль скептицизма в интеллектуальном климате 16-го, 17-го и 18-го столетий. И хотя среди исследователей имеются некоторые расхождения в отношении того, какую именно роль сыграло скептическое течение в развитии философии, теологии, науки и литературы этого периода, большинство исследователей сходится в том, что восстановление и усвоение учений античной скептической школы имело первостепенное значение» («…Although there is a certain amount of disagreement among scholars as to precisely what significance the skeptical movement had in the development of philosophy, theology, sciense, and literature during this period, most interpreters agree that the recovery and assimilation of the teachings of the ancient skeptical school was of primary importance»)[261].
В философском контексте эпохи нового времени наиболее близок скептицизму Дэвид Юм. Если его современники, не сомневаясь в существовании объективной действительности, задавались вопросом о соответствии ей человеческого мышления, то Юм полагал, что, возможно, вопрос об истинности знаний, отражающих мир, не имеет смысла, т. к. Не исключено, что нет самого мира. Честно признаваясь во множестве противоречий, возникающих в процессе философского изыскания: «…все эти вопросы приводят меня в полное замешательство, и мне чудится, что я нахожусь в самом отчаянном положении, окружен глубоким мраком и совершенно лишен употребления всех своих членов и способностей… я вижу себя запутавшимся в таком лабиринте, что, должен признаться, не знаю, ни как исправить свои прежние мнения, ни как согласовать их друг с другом»[262], Юм подчеркивает, что там «где люди крайне уверены в своей правоте и высокомерны, они обычно больше всего ошибаются и дают волю страстям без надлежащей осмотрительности и осторожности, которые только и могли бы обезопасить их от величайших ошибок»[263] и приходит к выводу, что он «должен уступить течению природы, подчинившись своим внешним чувствам и рассудку»; «и в этом слепом подчинении, – отмечает Юм, – лучше всего выражаются мое скептическое настроение и мои скептические принципы»[264].
И. Кант, который, несмотря на свой критицизм, был весьма далек от скепсиса, относительно скептицизма Юма замечает следующее: «…он [Юм] лишь сумел для безопасности посадить свой корабль на мель скептицизма, где этот корабль мог бы остаться и сгнить, тогда как у меня дело идет о том, чтобы дать этому кораблю кормчего, который… мог бы уверенно привести корабль к цели»[265]. «…скептики положили начало той философской традиции, – справедливо отмечает Г.К. Тауринь, – которая в новое время породила таких выдающихся мыслителей как Юм и Кант. Секста Эмпирика с полным правом можно назвать «античным Кантом», ибо идея вещи в себе, а также термины «феномен» и «ноумен» берут свое начало от скептицизма его учения»[266].
Возможно утверждать, что скептический заряд несут в себе такие направления философии нового и новейшего времени, как позитивизм и прагматизм. Первый, отказываясь от общих положений и интегральных идей, апеллирует к эмпирической данности, выстраивая на ней особую, не метафизическую «положительную» философию. Эмпиризм, свидетельства непосредственного опыта провозглашаются позитивизмом единственным критерием практики и мышления. Но ведь древние скептики, также отказываясь от общих утверждений, вернее, воздерживаясь от них, следовали непосредственной феноменальной данности, именуя ее своим критерием[267]. Прагматизм, также не отличаясь познавательным оптимизмом, но и не отрицая, в отличие от позитивизма, необходимость интегрального знания, получает последнее с помощью субъективного волевого акта, упорядочивая действительность и выстраивая ее по образу и подобию субъекта. Мир становится таким, каким он представляется человеку, который творит его в силу своего субъективного опыта и переживания. То же самое встречаем в сочинениях Секста Эмпирика[268]. Кроме того, наблюдая критерий прагматизма, при котором истинно то, что отвечает практической успешности действия, невозможно не вспомнить, про «эвлогон» Аркесилая, который не признает никаких разумных доказательств и для которого критерием истины является только практическая разумность, которая или указывает на успех предприятия, или не указывает на него[269]. Таким образом, в исходных положениях позитивизма и прагматизма видим некоторое повторение тех взглядов, которые явились миру на два тысячелетия раньше. То же можно сказать и о других направлениях современной философии.
Возможно, что идее, согласно которой «ничто не ново под солнцем» (лат. «nil novi sub sole»), нельзя отказать в определенной справедливости: все было, все есть, все будет. Бытие меняет свои формы, но не меняется принципиально само, будучи самотождественным. Одной из основных философских идей, или «врожденных идей» человеческого ума является утверждение о том, что за видимым разнообразием мира скрывается невидимая, вечная и однородная его основа. У Демокрита, например, эта мысль выражена таким образом, что реально и изначально существуют только атомы и пустота, а все остальное, весь мир есть только та или иная их комбинация: соединение атомов образует вещи, разъединение – гибель их. Поэтому, атомы представляют собой подлинное бытие, которое не меняется вообще: атомы были, есть и будут; меняются же только формы этого бытия – различные комбинации атомов. Формы преходящи; бытие, из них состоящее, самодовлеет и поэтому неподвижно и вечно. Всеобщий преформизм есть универсальная формула этого бытия: изменение является формальным, но не содержательным, меняются только формы, а не суть. Почему бы не предположить, что точно так же дело обстоит и с мышлением: в очевидном многообразии проявлений человеческого духа реализуется некое неизменное его содержание. Разные слова, но одна суть. Тысячи интеллектуальных модификаций, но один и тот же смысл. Вроде бы – постоянно новое, на самом же деле – всевозможные интерпретации старого. «In omnibus aliquid, in toto nixil, – гласит латинский афоризм, – во всем кое-что, в целом ничто». Одни и те же вопросы и одни и те же сюжеты, воплощенные в разных формах в зависимости от временной и национальной специфики. Действительно «старые философские места, одни и те же с начала веков» (Ф.М. Достоевский). Нет, наверное, думающего человека, который когда-либо самостоятельно не создал бы некую оригинальную мысль или не открыл бы какую-то небывалую истину и не удивился бы до глубины души, когда узнал, что эта его идея уже была когда-то, где-то и кем-то высказана и совсем не является новой. В вышесказанном, наверное, невозможно обнаружить ничего удивительного, если исходить из единства философского мышления, несмотря на разъединяющие различных мыслителей эпохи и континенты, и единства бытия, несмотря на бесчисленные его формы и проявления. Бытие едино в своей основе. Универсальные связи и закономерности, пронизывающие мир, обуславливают его самотождественность, которую человек всегда чувствовал, ощущал, понимал, осознавал – в разных местах и в различные эпохи – по-разному, но сущность была, по большому счету, одной и той же: китайцы осознавали эту самотождественность бытия как Дао, Пифагор называл ее Числом, Гераклит – Логосом, Аристотель – Умом, Гегель – Абсолютной идеей, материалисты – бесконечной и вечной материей. Архэ милетских философов, бытие элеатов, атомы Демокрита, идеи Платона, Единое Плотина – не выражают ли, в конечном итоге, одну и ту же реальность? В разных категориях люди высказывали, по сути, одно содержание; и не могли высказывать разное, так как видели вокруг себя, по существу, одну и ту же действительность, их окружал единый в своей основе мир. Поэтому Гегель справедливо замечал, что нет истории философии, существует только одна философия. Бесчисленные воззрения и системы различных эпох и народов – только одно воззрение всего человечества, единое и самодовлеющее в конечном итоге[270]. Поэтому философские идеи и учения прошлого представляют собой не собрание реликтов, имеющих для нас музейное значение, а примеры вечного и постоянно актуального, в силу чего об истории философии, о предпосылках, становлении и развитии идей, об исторических судьбах воззрений следует говорить, памятуя о том, что nil novi sub sole.
Автор не разделяет позицию современного превосходства над древней философией, когда она рассматривается в качестве давно превзойденных и оставленных в прошлом «реликтов», покрытых «пылью времен» и имеющих для нас только «музейное значение», а, наоборот, исходит из идеи философского равенства и партнерства по отношению к древней философии, многие построения которой не «устаревают», и сегодня актуальны и открыты для диалога не менее, чем сотни лет назад. В данном случае будет небезинтересным замечание английских ученых Дж. Аннас и Дж. Барнеса: «Современные скептики повторяют и усовершенствуют аргументы – от утонченных до грубых, – выдвинутые Секстом, при этом сами они сделали на удивление мало пополнений в арсенал Секста» («The arguments, which vary from the subtle to the crass, have been repeated and refined by modern skeptics, who have provided remarkably few additions to Sextus’ forces»)[271]. По крайней мере, вопрос о наличии поступательного развития философской мысли в исторических масштабах является непростым и не имеет однозначного, окончательного и общепризнанного ответа.
Если в античной философии скептицизм являлся самостоятельным философским направлением и реализовался как тип мышления в полной и законченной форме, то в предыдущие и последующие эпохи философской мысли он тоже присутствовал, но играл, как правило, инструментальную роль. Эти две формы скептицизма – полный и инструментальный являют более различий, чем сходства: частичный, или инструментальный скептицизм присутствует в любой системе взглядов, ибо утверждая нечто, надо отрицать противоположное или сомневаться в нем; воздвигая новое нужно или ломать, уничтожать старое или «снимать», преодолевать его. В обоих случаях не обойтись без относительного скептицизма, который, опрокидывая одно, тут же возводит другое, сомневается или отрицает первое только для того, чтобы утвердить второе, выступая, таким образом, орудием, методом утверждения. Полный, или автономный скептицизм не ставит своей целью никакое утверждение или отрицание, не стремится вообще ни к какому результату; и в этом он, будучи на первый взгляд причастным частичному скептицизму, в известном смысле, противоположен ему, как и любому догматизму вообще. Сам термин «скептицизм» происходит от греческого глагола «σκέπτομαι» («skeptomai»), что в дословном переводе означает «я осматриваюсь, рассматриваю, смотрю, взираю, обдумываю, взвешиваю, обращаю внимание на что-либо». «Греческий глагол σκέπτομαι, – отмечает М.М. Сокольская, – означает просто «внимательно рассматривать», тем самым «исследовать», он примерно синонимичен другому глаголу, которому суждена была еще более блестящая карьера в истории европейской философии: θεωρεω. В этом значении употребляет слово «скепсис» Аристотель в первом предложении «Первой аналитики»[272]. Греческий термин «σκεπτικός» («skeptikos») переводится на русский как «склонный к рассматриванию, к размышлению». Таким образом, давая предельно краткую характеристику скептицизму, можно квалифицировать его даже не как сомнение, а всего лишь как мысленное рассматривание чего-либо, размышление. «Скептицизм, лежащий в основе философского анализа, – отмечает Т. Н. Власик, – направлен на постижение истины, является не принципом и не источником содержания философии, а характеристикой самого процесса начинающейся философской работы»[273]. «Исповедуемый…культ непостижимой истины, – справедливо отмечает А.В. Семушкин, – не отнимает у скептика ни права, ни долга искать ее, и пока она не найдена, философ-скептик безропотно готов нести на себе тяжкое, но возвышенное бремя ее поиска. Он подобен тому человеку, который, по словам Гете, «должен верить, что непостижимое постижимо: иначе он не стал бы исследовать». Античный скептик убежден в том, что истина непостижима, но ведет себя так, как если бы она была постижима: вопреки заверениям своего разума, он ее ищет, созидая тем самым философию»[274].
Понятно, почему скептицизм всегда играл и играет столь важную роль в любой системе философской мысли. Ведь сама философия, в конечном счете, есть не что иное, как поиск, как вечный поиск ответов на вопросы, путей разрешения проблем, способов преодоления противоречий и недоразумений и методов самого этого поиска. Последний же не только всегда сопряжен с сомнением, но и составляет с ним единое целое, которое и есть философское мышление. Без сомнения нет поиска. Без поиска нет философии. Последняя, пожалуй начинается там и тогда, где и когда появляется сомнение; и чем больше последнее по масштабу и роли в процессе мышления, тем, пожалуй, философия в большей степени соответствует своему назначению. Чем увереннее человеческая мысль, тем она менее мобильна, более самодовольна, и тем менее у нее остается шансов обнаружить искомое ею. Напротив, чем она неспокойнее, чем больше в ней сомнений, тем более она активна и плодотворна. Наверное, только то мышление, которое окружено со всех сторон противоречиями и тупиками, десятками различных позиций, ни одна из которых не представляется ему более предпочтительной, то мышление, которое мечется в мучительном поиске между всеми этими позициями, разрывается на части и отчаянно сомневается решительно в любой достоверности и любом предпочтении, и может называться подлинно философским. «Сомнение, неуверенность, – безусловно, первые двигатели философии, – говорит М.М. Сокольская, – наверное, даже до знаменитого «удивления». Повседневный опыт подсказывает каждому, что наши мнения и представления о вещах переменчивы, сегодня нам кажется одно, завтра – другое, и очень хотелось бы и нужно бы знать, «как все обстоит на самом деле», но непоколебимая уверенность почти недостижима. В то же время простой здравый смысл основывается на том, что все непременно как-то обстоит на самом деле, т. е. за поверхностью наших изменчивых и часто ошибочных представлений скрывается – всякий раз единственная – истина. Именно эта интуиция повела, судя по всему, к появлению особых «профессионалов мышления», любомудров, «философов»…Обычный человек не имеет времени и возможности остановиться в потоке повседневного опыта. Он вынужден довольствоваться исправлением – если удастся – своих мнений о том или ином частном предмете, но не имеет шанса отыскать оснований, на которых могла бы покоиться уверенность. Философ же волевым усилием вырывает себя из жизненного потока, из погони за тем, что кажется, чтобы задуматься о том, «каковы вещи сами по себе», какова их природа»[275]. Сомнение, или скептическое умонастроение – необходимое условие для этого первого философского шага мыслителя, состоящего в том, что он «вырывает себя из жизненного потока» навстречу, может быть безнадежному, но ни в коем случае не бессмысленному поиску истины.
Конец ознакомительного фрагмента.