Вы здесь

Аниматор. Глава 1 (А. Г. Волос, 2016)

Глава 1

Остановившись у двери бокса, я натыкал пальцем код – klr-23 25.

Щелкнул замок, дверь открылась.

Над пятью соседними боксами уже горят тревожные синие лампы. Выходит, ты, дорогой Бармин, как всегда, заявился последним. Бог ты мой, почему же я всегда опаздываю? Ладно, сейчас захлопну дверь, и над ней тоже вспыхнет синяя лампа, показывая всем, что аниматор уже на посту, аниматор занят, аниматор делает свое дело, и ему ни в коем случае нельзя мешать, потому что исход волшебства целиком зависит от его сосредоточенности.

Белые стены и блестящий черный пол бокса залиты светом люминесцентных ламп. Но гудят не они, а установка фриквенс-излучения – это ее едва слышный мягкий гул обволакивает все, что есть в боксе. Меблировка небогатая – крохотный столик (на нем лежит стопка регистрационных карточек – сколько там? – штук пятнадцать, наверное, совсем сдурели, скоро сотнями будем анимировать), два кресла и… И больше, собственно говоря, ничего, кроме самой установки. Длинный стальной параллелепипед подъемника, дуги фриквенс-излучателей над ним. В фокусе центрального излучателя расположена колба Крафта – сердце (а китаец бы сказал – печень) всей затеи, главное, ради чего мы здесь напрягаемся, пробирный камень, по которому даже дилетант может оценить, чего стоят усилия аниматора… Впрочем, на колбу в привычном понимании этого слова колба Крафта совершенно не похожа: что-то вроде семигранного карандаша сантиметров сорока длиной из сиреневого титанового стекла, зажатого торцами в позолоченные пластины токоприемников.

Сев за стол, я беру первую карточку и одновременно нажимаю тангенту.

– Диспетчерская, – отзывается селектор.

– Слава? Привет, Бармин. Василий Никифоров, сорок девять лет, – читаю я заголовок карты. – Кто информатор?

– Есть Василий Никифоров, сорок девять лет, – послушно репетует Слава. – Вдова информатор. Подавать?

– Опять вдова, – вздыхаю я. – Опять из пустого в порожнее. Надо вообще вдовам запретить…

– Ну, пока-то не запретили, – резонно замечает Слава.

– Да уж, ничего не попишешь. Подавай.

Подъемник плавно уезжает в пол, оставляя черное зияние прямоугольной дыры. Почему-то именно эта дыра – самое тревожное, что нахожу я в своей работе. В ней какое-то неприятное обещание, в этой дыре. И хоть я досконально знаю все, что она может обещать, и никаких неожиданностей для меня быть не может, а все-таки каждый раз, как подъемник оставляет мне черную пустоту, уползая в пол, чтобы вернуться с грузом, становится не по себе.

Проходит не больше минуты, и подъемник возвращается.

Теперь на его плоской платформе лежит Василий Никифоров, сорока девяти лет. Василий Никифоров накрыт фирменной простыней грязно-розового цвета, украшенной зеленой флюоресцирующей диагональю. Она равнодушно облекает бренный прах, позволяя угадать очертания тела. Нос является его высшей точкой. Второй, чуть менее значительный выступ – внизу живота.

Я приподнимаю простыню и несколько секунд смотрю в мертвое лицо. Мне важно увидеть его до самых первых слов информатора. Слова информатора должны ложиться на зримый образ.

Вернувшись к столу, нажимаю клавишу.

Щелкает замок, и дверь напротив медленно отворяется.

– Можно? – звучит дрожащий голос.

Женщина лет пятидесяти (серый костюм – юбка-жакет, белая блузка, черный кружевной платок на голове) нерешительно ступает в проем и делает два шага. Она косится в сторону подъемника, где лежит тело. Третий шаг уводит ее чуть в сторону от верного направления – инстинкт подсказывает ей держаться подальше от покойника, и она невольно шагает по дуге.

– Прошу вас, садитесь. Анна Дмитриевна? – уточняю я (так написано карандашом на верхнем поле карточки).

– Да…

– Соболезную вам.

Она садится. Потом склоняет голову и всхлипывает. Когда оставляет попытки натянуть на толстые колени вытертую юбку, ее пальцы теребят носовой платок.

Мы молчим.

Проходит положенная минута. Я откашливаюсь и спрашиваю:

– Вы были женой Василия Никифорова?

Анна Дмитриевна снова кивает.

– Расскажите мне о нем, – прошу я. – Вспомните самое важное, что с ним связано.

Смотрит испуганно.

– Самое?..

– Да, да, – подбадриваю я. – Что это было? Тот же испуганно-непонимающий взгляд.

– Может быть, ваша любовь?

Пугается.

– Или рождение детей? У вас есть дети?

– Есть, да… Петя… то есть он… отчим он ему был.

Кусает губы. Старается не смотреть в ту сторону, где лежит тело. Но оно чем-то притягательно – вновь и вновь ее взгляд неуверенными шажками, словно ощупью, бредет туда; наткнувшись, испуганным скачком возвращается обратно.

– М-м-м… Он был добрым человеком?

– Он?., да… он добрый был… – произносит Анна Дмитриевна с той влажной хрипотцой в голосе, что обычно предвещает скорые рыдания. – Он всегда… и зарплату домой и… и купить если что. А что срок, так он не виноват, – поясняет торопливо. Глаза распахнуты. Ей очень важно, чтобы я поверил: Никифоров не был виноват. – Его Голубенко подставил. Он начальником цеха, а Голубенко главбухом. Через него-то налево все и гнали, а Вася даже и не знал.

А когда открылось, Голубенко сухим из воды вышел, а Васю на три года. Понимаете?

– Понимаю.

– А так-то он золотой, просто золотой человек был. Конечно, под горячую-то руку тоже… вспыльчивый, этого не отнимешь. Но отходчивый. Бывало, Петька достанет его… уж я и так между ними и сяк, чтобы не ссорились. Но все равно случается. Ну и что? Затрещину даст, да и дело с концом. Бывало, и мне за компанию перепадет, – смущенно улыбается. – Между мужем-то и женой, известное дело, не без этого. Или напьется да еще пиджак порвет. Бывало, скажешь ему: Вася, что ж ты, мол? Нет, я к примеру говорю. Тут-то вот и понесет! Батюшки-светы!.. – она качает головой, как будто удивляясь пережитым страстям. – Но отходчивый, этого не отнимешь. Полыхнет, бывало, а через час уже и разговаривает, будто ничего и не было. А мужчины-то знаете какие бывают? Далеко ходить не надо. У сестры вон Виктор. У-у-у…

Безнадежно машет рукой.

– Так, так… Еще что-нибудь?

– Да что еще-то? – переспрашивает она и вдруг, прижав платок ко рту, начинает негромко выть, качаясь в кресле. – Хорошо жили мы… по-человечески… несчастье-то какое, господи! Хотели к весне машину взять, все присматривался, какая что… Зачем он в щиток-то полез? На то электрики есть. Надо было по начальству: так и так, мол, электричество барахлит или что там. Нет, сам. Все сам!.. В прошлом году соковыжималку взялся чинить, а теперь ее ни в одной мастерской не берут, а она каких денег стоит. Все сам! Зла не хватает, честное слово!..

Воспоминание о соковыжималке становится серьезной преградой для вот-вот уже готовых, кажется, хлынуть слез. Анна Дмитриевна вытирает платком глаза и хмуро смотрит на меня.

– Он любил вас? – спрашиваю я мягко.

– Он-то? – она задумывается. Губы снова начинают дрожать. – Конечно… любил… мы с ним душа в душу. Он и зарплату всегда домой, и если купить что… Вместе поедем в субботу на оптовый, он стоит с сумками, я по ларькам. Ну поворчит, конечно, не без этого… Нет, мы душа в душу. В Крым ездили в… в каком же году? Петьке шесть лет было. Ой, давно уж как… а как вчера, правда. Утром на пляж, на камушки… у нас камушки были. У всех песочек… нет, у нас камушки. Даже лучше. Грязи меньше. До обеда поваляемся, или Вася еще утром за баклажкой сходит, винцо под зонтиком потягивает. Я и не ругалась, что уж. Оно слабенькое, как квасок. И сама, бывало, стаканчик выпью. Вася-то и скажет: ну-ка, Нюра, выпей стаканчик, чтобы солнце ярче светило…

Анна Дмитриевна замолкает и невидяще смотрит мимо меня куда-то в стену. Кажется, что по неподвижным глазным яблокам медленно плывут облака прошлого, набегают бирюзовые волны ее воспоминаний.

В общем, негусто. И уже понятно, что большего не вытянуть.

– Спасибо, Анна Дмитриевна. Вы можете идти. Она испуганно вскидывается.

Что?

– Я говорю: спасибо. Вы мне очень помогли. До свидания.

– Вы уж пожалуйста, – говорит она, беспокойно озираясь. – Уж я вас прошу. Мы в долгу-то не останемся. Уж Вася так хотел.

– Я понимаю. Все, что в моих силах.

– Бывало, подвыпьет и заводит. Вот, мол, хоронить тебя буду, Нюрка, так анимацию по первому разряду. Лучшего аниматора возьму, никаких денег не пожалею. Так, мол, ты мне надоела, что уж отпразднуем так отпразднуем, ты, мол, и не сомневайся… А и правда, у меня-то здоровье всегда слабое было, а он жилистый такой, крепкий. Конечно, обидно слушать, этого не отнимешь… а оно вон как вышло. Уж лучше бы я, – рот снова кривится. – Лучше бы я, правда… Что я теперь? Кому нужна? Петька вырос, мотается из конца в конец, как цветок в проруби. Раз в полгода заглянет к матери – вот и вся радость… Уж вы пожалуйста!

Она раскрывает ридикюль и шарит в нем растопыренными пальцами, не отводя широко раскрытых слезящихся глаз.

– Больше-то мы не можем… ведь как дорого все по этой части…

Я беру ее за локоть и довольно крепко сжимаю. Анна Дмитриевна приходит в себя.

– Перестаньте, – говорю я мягко. – Не нужно. Я сделаю все, на что способен, Анна Дмитриевна. Не волнуйтесь.

Рыдания.

– Послушайте. Вы сколько в кассу заплатили? По прейскуранту?

Она кивает.

– Да, да… и еще перекупщику двести… за очередь… – Ого! – говорю я.

– Цены-то у вас тут… кусаются цены-то, честное слово. Мы ведь на последнее. Я думала…

Снова плачет, всхлипывая и коверкая слова. Мне не удается узнать, что она думала. Впрочем, то, что она думала, не имеет никакого значения.

– Анна Дмитриевна! – окликаю я. – Ведь вы человек небогатый. Зачем вам эти безумные траты? Все равно потом и памятник ставить, и оградку… правда? Хотите, отменим сеанс? Вы не плачьте только, успокойтесь. Ведь это предрассудки, понимаете? Если вы думаете, что в колбе останется его душа, то это не так. Это неправда. Это не душа. Не он. Знаете, как у нас говорят? Не он, а неон. Смешно, да? Просто свечение такое. Как в лампочке. Мы ведь людей-то не воскрешаем, понимаете? С ним не поговоришь, не посоветуешься…

– А что мне разговаривать? – перебивает она напряженно. – Мне уж не до разговоров.

– Я не отговариваю, поймите, – говорю я. – Наоборот, мне лучше. Я деньги получу за работу. Но если вам на самом деле не нужно ничего такого, я могу сказать, что у меня не получилось. Не получилось. У аниматоров это случается. НЕ ПОЛУЧИЛОСЬ, понимаете? Вам вернут деньги, и все.

– Зачем это? – смотрит настороженно, с опаской. – Нам денег не надо.

Губы снова кривятся. Я молчу. Она хлюпает.

Что же мы? Мы ведь не хуже других… Хочется ведь, чтобы все нормально. У нас и по даче соседи… даже когда бабушка их, и то… даже оправку такую хорошенькую для колбочки заказали… цветочки эмалевые такие… не придерешься. А то что же? Скажут – вон Никифорова-то… мужа не могла похоронить как следует. Ведь хочется, чтобы по-человечески. ПО-ЧЕЛОВЕЧЕСКИ, понимаете?

Пауза.

– Хорошо, – говорю я. – Тогда до свидания. Спасибо. Прошу вас. Колбу получите на выдаче.

Встаю.

Тоже встает. Беспомощно оглядывается. Выходит.

Фу. Я закрываю глаза и сижу так несколько секунд.

Какое облегчение. Кажется, что чужое несчастье, даже если оно такое, сжигает воздух. И, пока ведешь подобный разговор, дышать физически трудно. Как ни привыкай.

Ну ладно. Поехали.

Щелкаю тумблерами. Гул становится жестче – генератор вышел на рабочий режим.

Становлюсь в изголовье подъемника.

По дугам излучателей уже пробегают едва различимые трепетные огоньки.

Снова откидываю простыню.

Всматриваюсь в черты его лица.

Меня охватывает привычное волнение. Странное – но и привычное.

Каким же ты был, Василий Никифоров? Как прожил свои сорок девять лет?

Как мне понять это?

Анамнез 1. Василий Никифоров, 49 лет

Привалившись камуфлированным плечом к будке, охранник Полын посматривал на проходящих с той безнадежностью во взгляде, какая сквозит порой в желтых глазах цепных собак.

– Ну что, служба, – сказал Никифоров, свернув в ворота. – Паришься? Давай твоих закурим.

– От тебя хоть прячься, Михалыч, – хмуро ответил Полын. – Свои-то где?

– Своих я сроду не имел, – отшутился Никифоров, добродушно щеря щербатые зубы. – Не жмись, чего ты.

– Ишь ты, не жмись, – проворчал охранник, протягивая пачку. – Тут, блин, уже спички впору считать, не то что сигареты.

– Это да, – согласно кивнул Никифоров, пустил дым и спросил с лукавой интонацией, позволявшей предположить, что сам он давным-давно знает ответ на свой вопрос, а сейчас только хочет проверить бестолкового топтуна. – А почему?

– Да потому, блин, что совсем оборзели, – загорячился Полын. – Ты смотри, что делают! Вчера картошка семь, нынче девять. Вчера бутылка двадцать четыре, сегодня без тридцатки не подходи. Это как?

Он замолчал и возмущенно уставился на Никифорова. Никифоров хмыкнул, глядя снисходительно и немного насмешливо. Затем стряхнул пепел и сказал наставительно:

– То-то и оно-то.

– А я что говорю? – Полын нервно сжимал и разжимал кулаки. – Вон, блин, тесть у меня. У него скидка. Ну, короче, всегда на одной заправке заправляется. Как постоянный, блин. Всем восемь семьдесят, а ему восемь пятьдесят. А он и отчитывается за восемь пятьдесят. Я ему говорю: ты чего? Ты должен за восемь семьдесят! Это ж твои двадцать! Прикинь: шестьдесят залил, двенадцать целковых на карман. А он говорит: требуют. Ты понял, блин?

Сделав губы куриной гузкой, Никифоров выпустил дым тонкой струйкой и снова загадочно хмыкнул.

– Во-во, – сказал он.

– А с дачи огурцы на рынок тащит. Мешками прет – и все на рынок. Коптевский знаешь?

Полын замолчал, напряженно глядя на Никифорова. Никифоров кивнул.

– Ну и вот, блин! – просиял Полын. – На Коптевский! Я говорю: ты чего? Внук-то чей, говорю. Твой внук-то. Ему зимой-то огурца во как надо! Старый ты лапоть, говорю. А он все на электричку кивает. Мол, в один конец двадцать два. Ты, дескать, чужие не считай. Вот так. Прикинь: двадцать два в один конец.

– Совсем оборзели, – согласился Никифоров, безнадежно маша рукой. – Да эти еще. Тут уж самим не продохнуть – е-е-едут!..

– Кто? – не понял сразу Полын, а потом протянул без интереса: – А, эти-то…

– Ну да, – оживился Никифоров. – Да что далеко ходить? Вон этот-то. На черта его Григорий взял? Я говорю: Григорий. На хрена, говорю, ты его берешь?

Полын достал сигареты. Никифоров сморщился и помотал головой – он, дескать, уже накурился.

Тут, говорю, своих навалом. Вон, говорю, Колю Кратова лучше бы. Или еще Володька Синяков заходил, тоже спрашивал – как, мол, мы тут без него управляемся. Ты, говорю, конечно, всему голова.

– Ну, – отозвался Полын, посматривая на проходящих по переулку.

– Вот тебе и ну! С ним не поговоришь. У него разговор простой: выпил, так пойди проспись. Вот и поговорили. А при чем тут? Вот взял он его, да? А теперь…

Взглянув на часы, Никифоров на полуслове повернулся и пошел к дверям цеха.

Полын равнодушно посмотрел ему вслед, потом привалился пятнистым плечом к железу будки и стал разминать сигарету.

* * *

В шестнадцать с половиной лет, учась на втором курсе ПТУ, Никифоров на спор затвердил полторы страницы из учебника. Петька Хлам подначил. Все прикалывался: прикинь, какой Никифор-то козел: училка спросит, а он мычит и топчется, а уж если ляпнет что-нибудь, так мозги сломаешь, пока к делу приспособишь. А сам в носу ковыряет – ему, мол, все по барабану. «Ты сам-то понял, что сказал? – вопил Хлам. – Тебе на Хорошевку надо, для умственно отсталых!» Короче, достал до печенок, вот они и заложились. Никифоров выдолбил полторы страницы (если с картинками считать) и отбарабанил наутро без сучка без задоринки. Все аж рты пораскрывали… И что? Ну поставил Хлам проспоренную бутылку портвейна, так ее тут же и выпили – и дело с концом. А Никифоров с теми словами на всю жизнь остался. Учил на один день, чтоб к завтрему забыть, а они въелись намертво, и ничто их не брало вот уж сколько лет: ночью разбуди, от зубов отскочат… Никакого портвейна не захочешь. Так-то вроде привык, а все же неприятно. Как будто всюду в башке ровно – и здесь ровно, и там. А тут вдруг на тебе: торчат. Торчат, хоть что ты с ними делай. Ну и приходилось искать им применение, и находил: бубнил, когда совсем уж нечем было занять язык.

Вот и сейчас, переодевшись и приступив к совершению череды тех мелких действий, с которых начинался рабочий день, он привычно бормотал себе под нос. Смысла не замечал – да и не было давным-давно в тех словах никакого смысла. Иногда (особенно если чем-нибудь шумел в эту минуту: поддоны выставлял или хлопал гремучими дверцами рефрижераторов) Никифоров повышал голос. Цех был еще пуст, но если б появился невольный слушатель, то смог бы кое-что расслышать.

«…первичная обработка состоит из разделки туш и обвалки отделения мышечной ткани от костей после обвалки мясо поступает на жиловку а кости на выварку жира и для получения бульона жиловка заключается в удалении из мышечной ткани кровеносных и лимфатических сосудов жировой нервной и соединительной ткани сухожилий хрящей и мелких косточек оставшихся после обвалки…»

Как ни чисто в цеху, как ни драит Машка вечером кафель пола, металл столов, пластик кожухов, а все равно к утру чем-то пованивает.

Пощелкал выключателями. Вытяжки загудели, гоня на улицу застоявшийся воздух, потянуло свежим.

«…жилованное мясо подвергается посолу посол является одним из средств консервирования колбасного фарша помимо стойкости посол придает мясу вкус клейкость и красную окраску за счет действия селитры или нитрата для ускорения посола жилованное мясо для вареных и полукопченых колбас измельчается на волчке мясорубки эта операция называется шротованием…»

Когда после армии работал на Климовском, первым делом не вытяжки включать кидался, а волчок. Как дашь по рубильнику! – и с первым воем волчка в поддон кило полтора серо-красного фарша – хлесь! Крыс там было немеряно… не успевали они, заслышав шум, из волчка-то выбраться. Это здесь такая фигня – чуть не каждый месяц инспекция… да сам Григорий зверем ходит – почему грязь? почему кровь? – вылижи ему все. А на Климовском на это дело просто смотрели. Хлесь! – а следом говядину. И ничего.

«…измельченное мясо в мешалке смешивается с солью селитрой или нитритом и сахаром и выдерживается в охлаждаемых камерах, – натужно, с придыханием говорил Никифоров, выставляя из двух больших рефрижераторов закрытые крышками тяжеленные эмалированные кюветы с фаршем. – …при выработке сосисок или сарделек из горяче-парного мяса его немедленно после жиловки измельчают сначала на волчке с малым диаметром отверстий решетки а потом на куттере где к мясу добавляют соль селитру или нитрит и холодную воду или лед…»

– Нитрит, значит?

Не услышал, как вошел Григорий.

– Чего? Какой нитрит? – хмуро переспросил Никифоров.

– Здорово, говорю, – ушел от ответа хозяин. Глазами туда-сюда. По сторонам косится. Чего ищет?

Вчера утром так же зыркал. Еще и суток не прошло. Все непорядки ищет. Давай, ищи.

– Здорово, коли не шутишь.

– А Зафар где?

– Где-где! – проворчал Никифоров. – Сам знаешь где. В Караганде. Он же у тебя карагандинский…

Ты что это? – весело повысил голос Григорий. – Перебрал вчера? Не выспался? Что бурчишь?

– Да ничего. Сам его взял, а сам теперь спрашиваешь – где. Я его сторожить должен?

– Ой, Михалыч! – хозяин оскалил ровные зубы. Дескать, шуткуем. – Тебя вместо штанги поднимать…

– Какой штанги?

– Да такой. Тяжел больно. Ничего не говорил тебе?

– Кто?

А Григорий уже дверью хлоп – и нет его.

Ишь ты – штанги.

Никифоров почувствовал вдруг тяжелое клокотание – как будто обжигающе горячий котел забурлил в груди. Штанги? Ты говоришь – штанги? Ах, тля! Штанги, значит!..

Ладно.

* * *

Сорвал его Григорий с тормозов. Вроде и не сказал ничего – а вот надо же: сорвал.

Руки сами собой делали привычную работу: хорошо промятый фарш лоснился в никелированной емкости шприца, дозатор послушно наполнял размоченную кишку, готовый продукт в виде толстых колбасин ложился на противень для осадки… А котел в груди не остывал – напротив, пуще клокотал, обжигая душу.

Конечно, Зафарка вчера перед уходом сказал, что утром на два часа задержится. Да как сказал? – в стену сказал. Пробарабанил – так и так, мол, зуб болит, завтра на два часа позже выйду.

Собственно говоря, Никифоров с ним не разговаривает. Только если что по делу сказать. Да по делу-то говорить особенно нечего – и так все ясно. Не ракеты запускать.

А Григория не было. Григорий вчера с обеда куда-то смылся. По делам, наверное. У него дел хватает. Забот полон рот. А может, и так, от безделья. Ему что – он хозяин. Хочу – работаю, не хочу – ноги на стол.

Был бы Григорий – Зафарка бы Григорию доложился. Но не было Григория. Вот он и отбарабанил Никифорову.

Конечно, сам Никифоров мог бы сейчас Григорию сказать: мол, так и так, хозяин, к зубному Зафарка намылился, чуть позже будет. Но ведь язык не поворачивается. Когда речь заходит о Зафарке, в нем все дыбом встает. Он имени этого спокойно слышать не может. Имя – и то какое-то собачье. Что за имя – Зафарка! Да он бы Шарика своего отродясь так не назвал. За что Шарику такое обращение? Не заслужил Шарик…

И вообще он никому ничего не должен. Ни Зафарку слушать, ни Григорию Зафаркины корявые речи передавать. Это ихнее дело. У него Григорий не спрашивал – брать Зафарку на работу или не брать. Ну и все. Сам взял – сам и разбирайся.

Котел в груди все бурлил и бурлил, и в конце концов Никифоров не выдержал – щелкнул рубильником шприца и вышел в подсобку. Тут висели халаты, топырился тюк белья из прачечной, валялся на боку мятый полотняный мешок с грязными фартуками и нарукавниками. Кроме того, стоял шаткий стол, пара стульев, шкафчик кое с какой посудишкой и холодильник «Саратов».

Кряхтя, Никифоров присел, загнул руку, пошарил в темной пыльной дыре за шкафом и достал бутылку.

Налил в стакан граммов сто. Чуток добавил. Бутылку завинтил и убрал на прежнее место.

Потом открыл холодильник и окинул взглядом его морозные недра. На двух верхних полках лежали большие разномастные свертки. Это была колбаса, а колбасы Никифоров никогда, ни при каких условиях не ел – просто в рот не брал. Внизу стояла трехлитровая магазинная банка с маринованными огурцами. Оскальзываясь толстыми пальцами, извлек один. Процедил сквозь зубы содержимое стакана, посопел, неспешно угрыз половину огурца. Присел на стул и стал просветленно дожевывать, негромко чавкая и размышляя.

Башка-то как устроена? Ты спишь – а она шурупит, работаешь – варит, огурцом закусываешь – знай свое молотит. Одно и то же: так и так, достал он меня… достал! Не продохнуть уже… просто душит этот Зафарка. Ну не самому же из цеха уходить? Он тут четыре года… да и возраст. Куда идти? Это кажется – везде руки нужны, а попробуй-ка сунься. Что делать?

Тут-то его и осенило.

Когда в пальцах остался сущий огрызок – на один жевок, он налил еще грамм семьдесят пять, выпил и закусил.

А потом вышел из подсобки и направился к электрическому щитку.

* * *

Ведь Никифоров ему прямо сказал: слушай, мол. Мол, так и так: ты меня достал. Нам с тобой не сработаться. Я уж четыре года здесь. Живу в трех остановках. Тут все мое, понял? А ты кто такой? Приехал вот… зачем? Давай разойдемся подобру-поздорову. Бери расчет – да и айда. Руки всюду нужны.

Зафарка его не понял. Или вид сделал, что не понял. Они все такие. Зубы скалит – и хоть ты что. Щурится да смеется. Меленько так похохатывает. Мол, чего ты? Зачем так говоришь? Что я нехорошо делал?.. Сам, типа, посмеивается – а глазенками-то черными так и сверлит.

Они далеко друг от друга стояли. Никифоров выключил шприц и махнул Зафарке рукой – заглуши! Тот тоже щелкнул – волчок замолк. И Никифоров ему все это сказал.

Ну и вот.

А он не понял.

Никифоров повторил. Так и так, мол. Ты не смейся. Я тебе дело говорю: не сработаться нам. Сваливай подобру-поздорову.

А Зафарка все посмеивается. Напряженно так посмеивается, невесело. И спрашивает: куда?

Да мне-то какое дело? – удивился Никифоров. – Куда хочешь.

А Зафарка свое: зачем так говоришь? Что не нравится? Скажи! Два человека почему договориться не могут? Э-э-э, всегда можно договориться, да? Я к тебе по-доброму, чесслово! Как к брату, чесслово!

А Никифоров: шел бы ты со своей добротой куда подальше. Видали мы таких братьев. Насмотрелись. Не доводи до греха. Вали, пока жив.

А Зафарка, рябой черт, в ответ морщится – типа, огорчается он – и языком цокает: что ты за человек, Никифоров? Ты, типа, горя не видел. Как можешь так говорить? У меня четверо детей! Почему я должен работу бросать? Я голодать должен? Дети мои голодать должны? Ты вот стоишь тут, жирная свинья, меня прогнать хочешь? А куда ты меня прогнать хочешь? Откуда я ушел, знаешь? Как ребенка с балкона бросают, знаешь? Как старухи за гнилую корку дерутся, знаешь? Как из пушки по твоему дому стреляют, знаешь? Ничего не знаешь, а меня гонишь – и не стыдно тебе?

И вдруг он делает от своего волчка два шага к Никифорову, поднимает руку – пальцы побелевшие в щепоть сведены, – раздувает усищи и говорит слово за словом: если ты, говорит, будешь меня гнать… или, говорит, что-нибудь тут мне подстроишь… смотри, говорит, братьям скажу… они тебя, как ту свинью, разделают!

И еще показал, сволочь такая, – какую именно.

* * *

Он повернул ручку, открыл коробку щитка и стал изучать внутренности.

Проводов было до хрена. Но он точно знал, что на волчок идут вот эти.

В прошлый раз так и было. Нулевая клемма оказалась плохо затянутой. Кто ее открутил? – черт ее знает. Вроде некому. Сама открутилась. Открутилась – и все. Стоп машина. В щитке трещит, а мотор не включается. Тырк-тырк, а толку – хрен да маленько. Вовка Синяков тогда еще работал… открыл щиток… потыркал. Бурчал еще: мол, надо аккуратненько, а то шибанет. Триста восемьдесят – это не двести двадцать. Если тут шарахнет – так это уже с гарантией. Даже скорая не понадобится, сразу катафалк.

Напряженно щурясь, Никифоров смотрел на провода. Сейчас он открутит вот эту клемму. Это нулевая. Земля, что ли. Или как у них там? В которой тока нет.

И все. Закроет щиток и пойдет к своему шприцу. И займется делом. И даже помнить ни о чем таком не станет. Работа есть работа – оттягивает. А через часочек явится Зафарка. С новым зубом. Пока переоденется… пока то да се… потом тыркнет, наконец, выключатель волчка – а ничего и нету. Только в щитке что-то хрюкнуло. Он опять – тырк! И опять ничего. Еще раз – то же самое. Тогда Зафарка выругается по-своему, на собачьем своем языке, и пойдет к щитку. Раскроет его, тупо поглядит внутрь – и ни хрена не увидит. Откуда ему, чурке, электричество понимать? А волчок-то стоит… и работа стоит, и Григорий по головке не погладит. И так, не сказавшись, на два часа опоздал. А электрика звать – это целая история: пока дозвонишься, пока приедет… Крякнет Зафарка и, поколебавшись, сунет палец куда ни попадя. Разве он понимает, какая нулевая, а какая нет? Тресь! Был Зафарка – и нет Зафарки. Только дымочек – будто чья-то сизо-голубая душа полетела кверху. А сам Зафарка на пол – кувырк!..

Никифоров сглотнул и нерешительно протянул руку. Кажется, вот эту… вот эту клемму Синяк подкручивал.

Он коснулся желто-красного металла – и увидел розовое небо и большую синюю бабочку, такую яркую, что резало глаза.

– Бабочка! – удивленно сказал Никифоров, покорно раскрывая ладонь.

Он лежал на полу, а струйка дыма плыла в потревоженном воздухе, медленно расслаиваясь на отдельные волокна.