Глава 8
Шагаю по Арбату на свидание
На ходу, стуча высокими каблуками об асфальт, пою шепотом с придыханием: «Ах, это лето, лето, лето, лето сводит с ума, сводит с ума, сводит с ума…» Холодный воздух влетает в грудь, охлаждая пылающее там негодование.
Рано стало темнеть – вплелось в песню, когда проходила мимо церкви по Спасопесковскому переулку в сторону Арбата. Бежевое стильное пальто, недавно добытое в комиссионке, шелковая косынка цвета малахита, темная челка, удивленные большие глаза. Ресницы, накрашенные для эффекта удлинения с пудрой и мылом, касались лба.
«Столько выводить щеточкой глазки, раскрашивать физиономию, вертеться перед зеркалом, и все для кого?!» – думала я с досадой. «Ах, это лето, лето, лето. Милый летом дарит мне букеты…» – все тем же шепотом. Свалилась слеза. Остановилась, закинула голову назад, чтобы влить в себя обратно стакан надвигающейся соленой воды. «Почему слезы соленые?» – думала я, стоя с запрокинутой головой в темном арбатском переулке. Как морская вода. В глазу резко защипало. Заморгала верхними веками – отработанный метод: раз, раз, раз… боль утихла. Ну вот все. Спасена. Не размыло. Пошла дальше. Походя поддала ногой желтый лист, повернула глаза в сторону магазина «Консервы», где всегда продавались фрукты. Там – свет: народ давится за дешевым виноградом. А я – налево, на Арбат, на свидание.
Прошел троллейбус. А, дойду пешком. Погода бодрит. Надо быть сильной. Завтра репетиция в театре. Спектакль на выпуске, и поэтому видеться будем с тобой каждый день, три месяца подряд. Октябрь, ноябрь, декабрь – машинально закладывала пальчики в черной кожаной перчатке, начиная с мизинца. Андрюшенька, я тебя изведу за это время своей красотой, буду улыбаться и завораживать глазами. И купить книги про гипноз. На войне как на войне. Ты от меня отступился, бежишь, еле здороваешься, бежишь, бежишь от любви… Один так тоже бежал, думал, за ним бегут, оглянулся, а там никого… Опять завертелась песенка про лето: «Ах, это лето, лето, лето…»
Что же я натворила летом? Собралась замуж. Ах, Виктор, ах, Таня! Такая пара! Такая пара! Все кричали. Выпускной курс, бал, головокружение… и от выпитого тоже… Его пригласили в театр имени Вахтангова, а меня в Сатиру. И я уехала в Ригу на свои первые гастроли. И все. Я забыла все – Виктора, маму, улицу, на которой я живу, город. Все. Весь мир сконцентрировался на берегу Балтийского моря в Риге, в театре оперы и балета, в котором мы играли. В нем, в Андрюше с глазами цвета синьки, с пшеничными волосами и с накрахмаленной уверенностью в жизни, по которой он так весело ступал. Какой-то очень опытный Купидон со спецзаданием пустил в нас две стрелы.
«Любить – это прекрасно!» – только и слышишь от тех, кто никогда не любил. Кончик стрелы всегда смазан лекарством, которое сначала анестезирует боль, ввергает в эйфорию… А вот потом, потом… А потом приехал Виктор. На машинах с компанией из МГИМО. Я даже не поняла, кто это, когда он вошел в мой номер в гостинице. И все было с ним как прежде, до Риги. Только ночью – мы были вместе, рядом – я бредила, плакала и звала Андрюшу. Он все понял и на следующий день уехал к мгимошникам на побережье в сторону Саулкрасты. Андрей все знал. Отстранился от меня, здоровался сквозь зубы, и не было никакой надежды… Я не смела объяснить ему, что не могла дать наотмашь человеку, который меня любил, рыдал у меня на груди, будучи двадцатилетним здоровым парнем. Это было в Красноярске, в студенческой концертной поездке два года назад глухой ночью в каком-то переулке под акацией, на деревянной скамье… Рыдал оттого, что его, то есть их с матерью, когда-то бросил отец ради другой женщины. Эта отроческая боль накопилась, прорвалась и залила мою белую кофточку слезами. Через много лет этот самый Виктор оставит свою жену и двух мальчишек ради другой. «…Аптека, улица, фонарь». Будут ли они рыдать, уже будучи взрослыми парнями, по этому предательскому поводу или нет – мне неизвестно. Наверное, будут, если найдется такая «жилетка», как я.
Вышла на Арбат. Конечно, у меня нет знаменитых родителей – Миронова и Менакер! Нет квартиры, дачи, машины… У меня даже туфель приличных нет. А эти, что у меня на ногах, – единственные, и пока денег нет купить другие. И это обидно, потому что в дар получила очень красивые ноги. Ноги… ноги… босые бежали по хвое средь сосен к озеру. Вместе с картиной лета опять подкатил ком. Не мог, не мог ты забыть эти озера, как накинутые на землю голубые платки. Не мог! Мы проводили ночи в лесу под небом. Кричали птицы, бродили сосны… первые лучи солнца скользили по воде. Я бегу, вызывающе голая, в холодное озеро, а ты – за мной, топить меня, чтобы я никому не досталась. А я – тебя. Ты и целоваться-то не умеешь: все как-то в губы тыкаешься, как будто ищешь защиты. Въезжали в пустынную Ригу на рассвете, быстро влетали в свои номера, чтобы не засекли артисты – террариум единомышленников, – и не поняли, что мы вместе и влюблены. Как будто это можно было скрыть! А как ты кричал на всю Ригу в 4 часа утра: «Нет, вы посмотрите, как она похожа на мою мать! Нет (еще вдохновеннее), вы посмотрите, как она похожа на мою мать!» К кому ты обращался в 4 утра? Пустая Рига. Кому ты кричал? И очень интересно этим латышам, как я похожа на твою мать! Это мне было интересно.
Я расшифровала этот вскрик как признание в любви, как вспышку чувства ко мне. А это оказалось вовсе не ко мне, а к ней, про которую ты кричал! Мы бежали и прыгали от счастья и не могли знать, что нас незримо и неотступно – и на озерах, и в стогах сена, и на белом песке побережья – сопровождает образ царя Эдипа в блеске своего разрушительного комплекса. И твоя мать, в которую была заложена эта Эдипова мина. Годы, годы пройдут, а мы будем все по очереди подрываться на этом заминированном отрезке жизни. Кто-то выживет, кого-то контузит, кто-то погибнет. Тогда, на улицах Риги, прыгая от счастья в рассвете дня, мы этого не знали. И не могли знать. А если бы даже знали – ничего нельзя изменить, как этот путь, которым я иду по Арбату на свидание к малознакомому и нудному Чапковскому! Ну не сидеть же в 22 года дома!
Театр Вахтангова втягивал в себя последнюю волну зрителей. Только я поравнялась с первой серой колонной здания, в ухо хлопнуло, как выстрел: «Ты куда идешь?» Лицом к лицу – Андрей, Андрюша, Андрюшенька. А вслух вызывающе ответила:
– На свидание!
– К кому? – требовательно спросил он.
– К Чапковскому!
– Кто это?
– А тебе какое дело?
Не успела договорить, как была схвачена за шиворот. Рядом стояла машина «Волга». Во время моего диалога в салон с другой стороны вползли две склеенные девочки. Кто-то мужского рода сидел на первом сиденье, в темноте я не разглядела. Он схватил меня за шиворот моего нового, добытого в комиссионке пальто, открыл дверь и вдвинул меня на заднее сиденье. Открыл переднюю дверь, предусмотрительно нажал кнопку, чтоб я не выскочила, сел за руль, дал газ, и через десять минут мы оказались на Красной Пресне в Волковом переулке. Как под конвоем он ввел меня в подъезд, втолкнул в лифт, поднялись на седьмой этаж, и все вошли в его однокомнатную квартиру.
Тогда Андрею было 25 лет. Процесс познания жизни происходил болезненно для всех живущих и произрастающих рядом. Музыка, топот, танцы напоминали бомбежки. Во избежание скандала родители построили мальчику квартиру, где он с упоением мог предаваться оглушающей новизне бытия.
Квартира совсем маленькая, по теперешним меркам. Кухня – 5 метров, комната – 18. Разделена полкой для книг на две половины. «Гостиная» и «спальня». В «гостиной» – стол, стулья, кресло, магнитофон. Стена расписана по обоям художником – приятелем Львом Збарским, известным и тем, что отец его бальзамировал рыжего и картавого Ленина. Роспись такая: на стене два человека по диагонали друг к другу, руки в стороны, ноги в стороны и две головы. Модерн. В «спальне» тахта. В рамке на холсте образ Матери Божией. Занавески на окне – серые, холстинные.
В пути я поняла, кто сидит с Андреем рядом в машине. Артист из театра «Современник». Они снимались вместе в фильме «Маркс и Энгельс». Энгельс с вытянутым носом, видать, с комплексом Наполеона, как все маленькие мужчины, – самоутверждающийся бабник. Все друзья пользовались Андрюшечкой и его холостяцкой квартирой. Разделись в передней. Я сразу отделилась от них, пошла в сторону «спальни», села на тахту, взяла книгу (оказался Голсуорси) и стала читать. Они скучились на другой половине – смех, реплики, шампанское, бутерброды, сигареты, дым. Под Фрэнка Синатру они сцепились с этими бабами тело к телу, как клещи, и, шаркая ногами, стали обозначать танец. Я сидела с прямой спиной перед открытой книгой и исподволь, сквозь полку наблюдала их эротическую возню. «Дура. Как я позволила себе попасть в такую глупую ситуацию. Это мой самый большой провал. Что делать… что делать… что делать… что делать…»
– Танечка! – вдруг ироничный и ласковый голос Андрея. – Когда люди читают книги – они переворачивают страницы!
И смех. Надо мной. Смотрю на них – бабы страшные, дешевки, какая-то шушера. А им все равно, лишь бы тело было. Вдруг Андрей вошел в кухню, открыл холодильник, достал бутылку и обратился к присутствующим:
– Это настоящее французское шампанское! Мне его подарили с условием, что я его выпью со своей женой.
А я сижу с книгой и все принимаю на свой счет. Ну не на счет же этих случайных рыл? Он артистично открыл бутылку, наполнил два бокала, подошел ко мне и, впиваясь в меня своими синьковыми глазами, предложил: «Выпьем?» Мы улыбнулись искренно, но предупреждающе… Чокнулись и выпили до дна.
– Что ты читаешь? – посмотрел на обложку. – А-а, Голсуорси, это любимый писатель мамы.
По незнанию тогда мне это тоже польстило. Ах, если бы знать… И исчез за книжной полкой.
Фрэнк Синатра стал петь громче, речь развязнее и пошлее, вскрики, хихиканья… Энгельс отвел его в сторону и стал что-то страстно и недовольно шептать, перебирая матом. Я сидела с книгой, так и не перевернув ни одной страницы. «Жуткое унижение. Что-то надвигается…» – думала про себя.
Плавно, с улыбкой Андрей подошел ко мне и четко выговорил: «Танечка, теперь тебе надо уйти. Немедленно». – «Хорошо, – сказала я кротко. – Только можно я скажу тебе два слова. На кухне».
Мы вошли в кухню, я закрыла за собой дверь, сорвала со стены алюминиевый дуршлаг и запустила в него что есть мочи. Он увернулся, схватил половник, я – сковородку, полетели чашки, стаканы, кувшины, тарелки… все вдребезги! Он хватал меня за руки, я вырывалась, и, когда вдруг кинулась к табуретке, он меня вдвинул в кухонный шкаф. «Поцеловать или дать в морду?» – наверное, пронеслось в его сознании. Это была наша первая упоительная драка, во время которой мы не произнесли ни слова.
Потом устали. Я вышла из кухни, собираясь уйти навсегда. Никого. Никого не было. Ни Энгельса, ни этих двух рыл. Сбежали. Андрей вышел из кухни. «А где все?» Открыл дверь на лестницу – никого. Только одиноко допевал свою песню Фрэнк Синатра. Надевая пальто, я победоносно заявила: «Вот теперь я могу уйти!».
– Танечка, нет, нет… я тебя прошу… не уходи!
Стали собирать осколки. Убираться. Выносить мусор в мусоропровод. Он вдвинул пластиковую пробку в горло начатой бутылки шампанского, выключил свет.
– Прошу тебя, – серьезно сказал. – Сейчас поздно. Поедем на Петровку?
– Поедем.
На Петровке, в Рахмановском переулке, в квартире родителей, я пошла в ванную принять душ. По шее, по груди, по животу лились черные струи туши, соединенной с мылом и пудрой для эффекта удлинения ресниц.
Вошел он, встал у косяка двери, долго смотрел на эту картину.
– Господи, как я люблю тебя… – споткнулся на слове, покраснел и добавил: – когда ты ненакрашенная.
Взял мочалку, намылил, посадил в ванную и стал мыть: руки, пальцы, шею, грудь, спину… и всю – так тщательно! Потом вылил шампунь на волосы, ловкими движениями, как у парикмахера, вымыл голову, вытер всю полотенцем, причесал, укутал своим синим вылинявшим махровым халатом и занял мое место под душем.
Я сидела на стуле в большой комнате и ждала. Передо мной висел портрет его матери, известной артистки. Вероятно, на юге, думала я: в соломенной шляпе, полями вниз, с голыми плечами, с милой улыбкой и лисьей двусмысленностью в глазах.
– Что будем есть? – услышала я голос, от тембра которого и через тридцать лет начинает бешено стучать сердце. Я подошла к стене, где красовалась коллекция первого советского фарфора – гордость семьи. Разноцветные тарелки с изображением серпа и молота. «Слева молот, справа серп – это наш советский герб. Хочешь жни, а хочешь куй…» Теперь эта коллекция находится в музее на Делегатской. Подошла, взяла две тарелки, вымыла, вытерла, поставила на стол. Он прямо закричал: «Мама сошла бы с ума, если бы это видела! Нельзя! Это коллекция!»
– Подумаешь, нельзя… Можно. Что мы будем есть?
Он принес из холодильника килограммовую банку черной икры, оказалась – зернистая, хлеб и две столовые ложки. Открыл прихваченное с собой шампанское, налил в бокалы, прямо посмотрел на меня. Мгновенно в глазах его мелькнул трагический кадр и произнес: «Я ведомый. Мне нужен ведущий».