Наши публикации
Кирилл Столяров
Заслуженный артист России
На круги своя
Семейная хроника (продолжение)
Все мы родом из детства.
«Это не написано, это наговорено на диктофон. Сколько он успел…»[1]
Рано или поздно все возвращается на круги своя. Так устроена жизнь. Так об этом сказал Экклезиаст, и мне хотелось бы тоже вернуться на круги своя, вернуться на свою родину, в то место, где я родился.
Моя бабушка родом из купеческого семейства Самохиных. Это довольно известная купеческая семья. У них были свои дома в Лялином переулке, в Подсосенском, и бабушкин отец, мой прадед, Семен Данилович был серьезным купцом. У него было свое дело, как тогда называли. Он был печник.
Вообще русскому человеку свойственно начинать от печки. Печка – это центр жизни. Мы живем в холодной северной стране. Печка – это наш очаг, спальня, кухня, и, когда надо, баня. Это наше спасение. Это наша лечебница. Все крутится вокруг печки. И в России, на Руси в избе, в истоке, главная была, конечно, печка. Вот знаменитая русская печь; ее удивительная конструкция, вьюшки, ее дымоходы, ее умение держать тепло, ее красота, и функциональность идеальная. За печкой жили животные. На печке лежали дети, бабушка, дедушка. Печь – это главный источник благополучия. Все, что есть в печи, все на стол мечи. Печники были всегда уважаемыми людьми в Москве. Нужно построить печь, чтобы она не дымила, была красивая, экономно расходовала дрова, долго удерживала тепло, – масса нюансов.
Кроме того, Москва всегда был пожароопасный город, и печники даже селились в отдельных местах. Например, на Поварской, где были царские стольники, скатертники, хлебники, там был и Трубниковский переулок. Некоторые почему-то утверждают, что Трубниковский переулок происходит от слова «трубы». Но что, собственно, трубить-то? Холодно зимой. Поэтому надо печь топить. А чтобы не случилось каких-то неприятностей, необходимо эту печку чистить. Трубники, трубочисты – почитаемые люди на Западе, трубочист – это особый человек, вот созданием этого уникального, чисто национального произведения – русская печь, и занимались печники.
Сергей и Кирилл Столяровы
Семен Данилович был большой мастер. Вероятно, это ремесло к нему пришло по наследству. Он был поставщиком печей для Большого театра. Я помню эти печи. Не знаю, после реставрации сохранились они или нет. Это были такие же печи, как у нас в доме, те, которые поставил Семен Данилович Самохин для своей дочери и для своего зятя. Великолепный образец эстетики печной. Печи трехзеркальные выходили на три комнаты. Дом строили для себя. Было несколько печей в доме. И когда к нам приходили наши знакомые, в частности такой замечательный художник Эмиль Виноградов, он был главным художником театра Вахтангова, театра Моссовета, восхищался этой красотой, элегантностью, простотой, изяществом, каким-то аристократизмом этой печи.
Семен Данилович был замечательный, оборотистый человек. Он как-то сумел так прожить жизнь, что, когда всех ограбили, в частности, Константиновых, всё отняли: и банки, и магазины, он где-то сумел спрятать какие-то деньги; и его семья жила относительно благополучно во времена нэпа.
Бабушка иногда даже завидовала Самохиным, а это ее ближайшие родственники. Ее брат Николай был женат на Александре Будеровой. Будеровы тоже купцы. Они делали мебель в стиле Буль. У нас стояла в гардеробной мебель: великолепный шкаф красного дерева, двухметровое чудесное зеркало, внизу ящик, открывается дверь – и там множество можно повесить одежды, и огромное количество мелких ящичков, секретеров, совершенно уникальных. Этот шкаф всегда меня привлекал. Там лежали замечательные ценности, к которым меня не всегда допускали. Там лежало самое дорогое, что было у бабушки, – свадебные свечи, которые горели у них в руках, когда они венчались в храме Николая Чудотворца. Вот эти свечи лежали, остались. Флёр д’оранж – фата. Там лежал бабушкин страусовый веер, корсет, который я нещадно потрошил, он был сделан из китового уса. Там было много тайн. Однажды одну тайну такую раскрыл дед. Он достал пакет, перевязанный ленточкой, аккуратно развернул его и вынул погоны поручика, золотые погоны с вытканным инициалом «НII» – «Николай II». Обратная сторона была зеленая, из такого бильярдного, что ли, сукна, немножко побитая молью. Но больше всего меня поразило даже не само золото погон, а тот запах, который от них исходил, какой-то удивительный, таинственный запах, расшифровать который я до сих пор не могу. Иногда запахи могут сказать гораздо больше, чем любое изображение, любое слово. Этот запах остался у меня на всю жизнь. Там была тайна прошлой жизни, прошлых поколений. Это немножко пахло нафталином, немножко – лавандой, какими-то еще, совершенно нездешними запахами. Вот эти погоны с царским вензелем.
Там лежала дедовская каракулевая папаха, с кокардой. Кокарда меня потрясла особенно. Это было в 40-м, наверное, году. Кокарда – это был признак белогвардейщины, почти было запрещенное дело – кокарда, и лежала такая шпага, что ли. Дед был не строевым офицером, он работал по интендантской части, такая парадная шпага. Мне шпагу эту не дали, но дали ножны от этой шпаги. Я их схватил, был страшно счастлив. Дед и отец смотрели на меня. Это было летом. Светило солнце, чудесная погода. Я с этими ножнами от шпаги, кричал: «За Родину! За Сталина!» Дед грустно улыбался.
Мой прапрапрадед и вообще первые Константиновы поселились на Басманной, рядом с Разгуляем. Я был потрясен, когда увидел замечательные книги – «Жить», «Жизнь», «Жительство», – книга, составленная архимандритом Дионисием. Потрясающая книга. Я увидел моих родственников. Там была межевая комиссия, которая подтверждала земельный участок Покровского поселения. Тогда Покровское еще не входило в черту Москвы. Это было Подмосковье. Покровское, Дворцовая слобода принадлежало Романовым. Вообще Покровское существует чрезвычайно давно. Но это особый разговор. Имя моего прапрапрадеда Михаила Константинова впервые упоминается в этой межевой грамоте.
У меня сохранилась фотография Михаила Константинова. Он, наверное, был из городских жителей, из мещан, был москвичем, и начал свое дело очень рано. Потому что фирма существовала с 1831 года, еще до отмены крепостного права. Михаил Константинов эту фирму создал. У него была своя контора, своя лавка. И быть купцом 2-й гильдии в Басманной части – это серьезное дело. У него было несколько сыновей, в том числе вот мой прадед Григорий Михайлович, и старший брат – Яков Михайлович. Яков Михайлович Константинов – тот самый человек, который впервые поселился на землях, принадлежащих храму Николая Чудотворца.
Только в 1869 году, по-моему, было разрешено сдавать эту землю под стройку. И вот первый, кто построил там дом, был брат моего прадеда Яков Михайлович Константинов. Был установлен договор, который долго и очень тщательно составлялся. Ему было разрешено поставить дом под железной крышей, каменный низ, там была лавка, и деревянные покои. Это типично московский дом. Впоследствии мой дед построил для своей семьи тоже такой же дом.
Почему дома московские строились деревянные? После пожара 12-го года ведь почти все дома новые, которые делал, допустим, архитектор Бове, Жилярди, они внешне делались под камень, но по сути это были деревянные дома. В деревянных домах в России лучше жить. Они более здоровые. Климат холодный. И не было парового отопления. Поэтому самая страшная болезнь, которая была в России, – чахотка – от холода, от сырости. В каменных домах неуютно. Низ – для прислуги, для кухни, для прачечной, дворницкая, где жили горничные, – каменный. У нас дом 102, он не строился, как лавка, он строился, как частный дом. Этот дом делал один из замечательных архитекторов, очень популярный, который строил такие дома. Причем называлось это строение – бельэтаж. Чудесный дом такой на Проспекте Мира построил для себя архитектор Баженов. Бельэтажный дом, но он уже был в камне, такой как бы европейский изыск. А этот дом мой дед построил, построил в 904–905-м году, когда они поженились с моей бабушкой.
Москвичи того времени, жили как-то коммунами, пытались поселяться там, где уже были свои. Константиновы поселились на Басманной. Самохины жили на Покровке в Лялином переулке, в Подсосенском. Дудеровы жили там же недалеко.
Купцы выбирали своим сыновьям и своим дочерям пару с тем, чтобы и дело развивалось, чтобы и люди были порядочные. Фирма Константинова существует с 1831 года. Это о чем говорит? – О том, что не воровали там. О том, что это была честная торговля. О том, что продукт, который готовили они там, отличался удивительным качеством. Константиновы, в частности, отец иногда в шутку смеялся над матерью – «колбасники». Он-то был беспризорник из села Беззубово, так сказать, пролетарий, а они вот были купцами. Ну и константиновская колбаса славилась в Москве. Это что за продукт? – Это твердая сухая колбаса, которая делалась по особой технологии. К сожалению, секрет ее утрачен, остались, некоторые детали. Но это, прежде всего, отбиралось качественное мясо, в основном мясо быка, гусиное мясо, свинина. Это мясо с добавками ингредиентов обрабатывалось, коптилось и потом как-то благородно выдерживалось, что ли, на армянском коньяке. Прадед Григорий Михайлович занимался снабжением. Он доставал продукты, привозил их на фабрику, на производство, там была коптильня, там были специальные такие шкафы, где выдерживали колбасу. Колбаса была совершенно удивительная. Потом пытались сделать аналог – так называемая кремлевская, микояновская, колбаса – до войны. Бутерброд с такой колбасой стоил столько, сколько бутерброд с черной икрой. Но это была все-таки не та колбаса. Был утрачен вот этот личный, что ли, интерес в этом продукте. Ведь специально от Шустова из Армении в огромных бутылках, я просто видел эти бутылки, они стояли у нас на чердаке, огромные, в мой рост бутылки, оплетенные ивовыми прутьями. На этом коньяке выдерживали долго эту колбасу. Она становилась твердой. Когда ее резали тонкими кусочками, она была прозрачной, светилась насквозь. Вкус был совершенно упоительный. Колбаса была продуктом уникальным. И вот на бренде магазина, на вывеске, «Колбасная торговля» – было написано с гордостью. Это не какая-то там немецкая колбаса, сосиски с капустой, а это было русское изобретение. Почему я говорю, что русское? – Потому что не было холодильников. Были большие переезды. Самолетов не было, да и поездов было не много. Поэтому люди часто ездили в каких-то санях, тележках, экипажах. Это были длительные переезды. И иметь с собой качественный продукт, который бы не портился в дороге, это было очень важно. Поэтому эта колбаса особенно ценилась. По вкусу, и по сохранности, и по тому аромату, неповторимому совершенно, который был в ней, – вот эти все качества делали этот продукт совершенно уникальным. Поэтому у прадеда было два магазина. на Покровской улице – с правой и с левой стороны.
В одном из наших магазинов открыли первый салон по продаже автомобилей. Там продавали «Победы» – тот самый легендарный автомобиль и немецкие «Опели». В будущем они назывались «Москвичи». Но это были просто немецкие «Опели», вывезли завод и производили здесь. Там продавали велосипеды, «ИЖИ» – мотоциклы. Мы забегали туда, смотрели. Это было потрясающее зрелище. Не знал я, что это наш магазин. И однажды бабушка, я, наверно, учился во 2-м или 3-м классе, пришла за мной, по-моему тогда отменили карточки и открыли первые коммерческие магазины. И напротив нашего магазина, где продавали автомобили… Кстати, в этом магазине свой первый автомобиль купил студент МХАТа Алексей Баталов. Он об этом говорил по телевидению и мне рассказывал. Купил автомобиль на деньги, которые дала его матери Анна Андреевна Ахматова, чтобы он прилично выглядел, студент, купил бы себе костюм. Вместо костюма он купил себе вот автомобиль в нашем магазине. Так вот, напротив этого магазина стоял другой магазин. И бабушка взяла меня за руку и повела в этот магазин. Это было наше первое посещение коммерческого магазина. Там была икра, ветчина, балык, лососина, то есть то, что мы никогда не видели и есть не могли. И цены были совершенно фантастические, заоблачные. Но об этом написано у Булгакова в романе «Мастер и Маргарита». И там тогда на последние деньги, которые у нее были, она купила два пирожных, одно мне. Я до сих пор помню это пирожное. Она с таким трепетом мне его передала. Для нее, наверно, это очень много значило. Это как бы возвращение на круги своя, туда, в детство, когда было все – было пирожное, была прекрасная жизнь.
Бабушкины приятельницы, старушки собирались, вечером приходили, не в дверь стучали, а под окном. Это был условный стук. Бабушка их встречала. И каждая из этих бывших людей, как они себя назвали – «мы бывшие», приносила что-то. Кто-то постный сахар, кто-то хлебушек, кто-то селедку. А одна, Анна ее звали, Нюшка, всегда приносила керосин. Где-то у нее была возможность достать этот керосин. Бабушка наливала керосин в огромную стосвечовую лампу керосиновую, которую поднимали, как люстру, зажигала ее. И освещался стол, и они вспоминали минувшие дни, вспоминали людей, которых они знали, говорили о тех, в кого были влюблены. Бабушка говорила: «Вот наш Сергей. Не знаю. Не знаю. Вот наш Всеволод…» Всеволод – это брат деда. Он умер от чахотки. Красивый молодой человек. «Вот наш Всеволод нисколько не хуже». Отец был тогда чрезвычайно популярный человек после картин «Цирк», «Василиса Прекрасная» и других – символ был страны, России того времени. Все эти беседы проходили шепотом. Эти люди были напуганы патологически раз и навсегда, и разговаривали только шепотом. Все время на полную мощность работал репродуктор картонный. Он работал и день, и ночь. Его нельзя было выключить, потому что утром поднимали на работу в 6 утра, по нему объявляли воздушную тревогу.
И продолжалось уже накануне второй войны, в 41-м. Я это говорю потому, что здесь, вот на этом треугольнике, между Большой Покровской, Хапиловской и Николо-Покровским переулком царило удивительное отношение к памяти, к памяти не героев даже, павших за Отчизну, а просто простых людей, которые здесь жили, работали в этих полях, жили в этих домах, отстраивали Москву. Это были простые люди, те самые люди, силами, волею которых и строилась Москва. Москва не сразу строилась – это верно. Вот они строили этот город. Я говорю об этом с болью и с огромной благодарностью вот тем людям, которые охраняли эту память. Здесь, вот на этом треугольнике, вот на этом месте, которое я для себя называю Никольский погост, прошло все мое детство. Я про это не знал. Мы здесь бегали, играли в свои мальчишеские игры. И здесь потом уже, возвращаясь через многие годы, я понял, что это совсем для меня непростое место. Поэтому меня сюда влечет. Мне хочется думать об этом удивительном, небольшом, но духовно для меня чрезвычайно важном куске земли. И когда я прихожу и вижу, что здесь по-прежнему растет трава, бурьян, нет никаких построек, хранится память, и опять я невольно возвращаюсь на круги своя, к тем людям, которых я не знал, и они меня не знали. И я ничего не могу о них рассказать. Но память о них жива в моей душе.
Для меня в книге архимандрита Дионисия было одно удивительное открытие: первое здание, единственное, которое было построено, по-моему, в начале XIX века, и построено по необходимости, – домик-просфирня. Нужны были просфоры для службы, для деятельности храма, для того, чтобы совершался обряд моления. И вот одной из первых просфирен была, как выяснилось, бабушка великого русского драматурга Александра Николаевича Островского. Для меня это было удивительное открытие, подтверждение целого ряда моих размышлений о русском языке, о русской речи, в частности о московской речи. «Я учусь русской речи у московских просфирин», – говорил Пушкин, который учился говорить и писал свои первые стихи на французском языке. «А как речь-то говорит? Словно реченька журчит». Это журчание естественное русской речи, хранится и живет в Москве. В Петербурге появились всякие французские слова, обороты, построение предложений, часто с немецкой грамматикой схожие. Появились выражения, свойственные бюрократии, – бюрократизмы, которую загрязняли эту речь. Вообще, русская московская речь отличалась от петербургской, как отличалась речь, допустим, Малого театра от Александринского театра. Другое произношение. По-другому произносились некоторые слова. И школа русской речи, в частности даже в профессиональных учреждениях, в театральных училищах была особая. И московская речь была узнаваемая. Московские обороты, московские образы – это неповторимый источник и родник именно московской жизни. Ведь Москва всегда была некой антитезой официальному Петербургу. Москва – это был свой, исконный, рожденный древними обычаями, привычками, традициями, русский город. Он не был европейским городом. Как писал Есенин: «Золотая дремотная Азия опочила на куполах». Здесь встречались Европа и Азия, и рождалась Россия. Здесь в чистоте содержался великий русский язык, обороты русской речи, неповторимые образы русской речи. Здесь слагался тот самый русский речевой этикет, особый, который ты чувствуешь, узнаешь, то, что мы сейчас утрачиваем. Это речь, которая живет в душе народа, которая слагается и хранится народом. Это тот родник чистоты, понимания образа. Утратить язык – значит утратить свою самобытность, просто утратить нацию, утратить свою культуру. Я вспоминаю некие московские речевые обороты, которые жили в нашем доме, к несчастью, не записывал их, но мне запомнился какой-то чисто московский оборот, когда мне перешили рубашку, мне нечего было носить, и она оказалась велика. Бабушка увидела меня в этой рубашке и сказала: «Да что ж вы ему рубашку-то дали, как на Минина и Пожарского». И потом рубашку мне переделали.
Я так и не мог понять, а причем тут Минин и Пожарский. А при том, что это первый памятник, поставленный в Москве, который потряс москвичей. До этого памятники не ставились. Был кумир на бронзовом коне в Петербурге, но в Москве Православие хранило свою чистоту. И не было кумиров. «Не сотвори себе кумира» – это первая заповедь. И вот появились памятники. Появились они через 200 лет после подвига, который совершили гражданин Минин и князь Пожарский, через 200 лет, только в 1817 году, после изгнания французов, вспомнили героев и установили им первый памятник в Москве на Красной площади. Это был памятник великанам. И москвичи были потрясены. Такие огромные люди. Поэтому они спасли Отечество, поэтому они и спасли Москву. То есть это воспринималось впрямую. Минин и Пожарский – это некие Антеи, великаны, былинные герои. И поэтому рубашка-то была, конечно, огромная, на Минина и Пожарского. Я это говорю потому, что обретение русской речи, русского самосознания происходило и происходит не по чьей-то воле, не по воле каких-то институтов, которые издают орфографические словари, а только волей народа, волей поколений, который держит в душе, в памяти вот эти образы. И эти образы есть выражение всех чувств, их понятий. Потому что за каждым словом, за каждым звуком стоит огромная история. Я говорю, что даже звучание нынче другое. Сейчас мы слышим речь, когда поднимают концы: «Оставайтесь с нами!» – говорят нам. Это «Голос Америки». Это иностранное звучание русской речи ставит точку. И нас наказывали, когда мы говорили так, что вроде бы ставился знак вопроса. Нет. Точно, конкретно, известно. Я останавливаюсь на этом неслучайно, потому что действительно кудесниками русской речи были такие мастера, как Александр Николаевич Островский, Николай Лесков.
Я опять возвращаюсь на круги своя, в детство, в то время, когда была война, не было электричества. Не было телефонов, телевизоров, Интернета – ничего не было. Был только один картонный громкоговоритель, который не выключался никогда. Утром он поднимал людей на работу, ибо опоздание на работу грозило арестом, а иногда и расстрелом. Он сообщал нам последние новости. Он сообщал нам о тех событиях, которые происходили на фронте. Это была информация. И это еще было звучание, как ни странно, вот в то суровое, мрачное, ужасное время, звучание замечательной русской речи. Тогда на радио работали крупнейшие мастера. Тогда даже было такое звание – мастер художественного слова. По радио звучали выступления Качалова – он читал Пушкина, Достоевского. Выступали лучшие русские артисты. По радио передавались лучшие детские передачи, которые являются классикой до сих пор. Я вспоминаю эти радиоспектакли, «Клуб знаменитых капитанов». Там был и Осип Абдулов, Ростислав Плятт, Всеволод Ларионов. По радио были лучшие детские сказки, передавались лучшие спектакли. Например, спектакль Художественного театра «Три сестры» я несколько раз слушал по радио в постановке Немировича-Данченко. В 43-м году были поставлены вторично «Три сестры». «На дне». Особенно поразил меня спектакль Малого театра «Волки и овцы». Я несколько раз слушал этот спектакль. До сих пор помню интонации Пашенной, которая играла помещицу Гурмыжскую, Рыжова, Владиславского, Чугунова. Эти спектакли были как живые. Не было другой информации, и поэтому воспринималась через слово, через речь та культура, которую несет русская драматургия, русская литература.
(
окончание следует)