Глава четвертая
Столица великого азиатского королевства поначалу увидилась Корнелиусу фон Дорну крохотной золотой искоркой на горизонте… – Смотрите, господин капитан, – показал купеческий старшина Вильям Майер. – Это купол кремлевской колокольни, именуемой Большой Иоганн. Там, под ней, и сидит царь московитов. Еще три-четыре часа, и мы достигнем городских ворот.
С караваном датских и английских негоциантов Корнелиус ехал от самого Пскова. Из-за тяжелых повозок с товаром движение было нескорое, зато безопасное, а кроме того от попутчиков, большинство из которых путешествовали по России не впервые, удалось получить немало ценных сведений о таинственной, полусказочной стране, в которой капитану, согласно подписанному договору, предстояло прожить целых четыре года.
Купцы были люди степенные, всякое повидавшие и ко всему привычные. От жадных русских губернаторов и магистратов откупались малой мздой, лишнего не платили, а опасные леса и пустоши, где poschaliwali (это слово означало «немного разбойничали»), объезжали стороной. На крайний же случай, если уберечься от встречи с лихими людьми не удастся, уговор был такой: с фон Дорна за пищу и корм для его лошадей денег не берут, но за это он обязан командовать караванной охраной, биться честно, до последней возможности, и купцов с их имуществом разбойникам не выдавать. Посему в глухих местах Корнелиус выезжал вперед, воинственно озираясь по сторонам (мушкет поперек седла, кобуры расстегнуты). За ним – четверо кнехтов, тоже с мушкетами. Потом повозки (по сторонам дороги еще двенадцать вооруженных слуг), а уже сзади – купцы, при саблях наголо и пистолях. Раза два или три на обочине подрагивали кусты, и невпопад, среди бела дня, начинала ухать сова, но напасть на таких серьезных людей никто из гулящих так и не осмелился. В общем, уговор для Корнелиуса получился выгодный.
Одна беда: каждый вечер, на привале, когда сцепляли возы кольцом и расставляли часовых, почтенные коммерсанты за неимением иных развлечений просили снова и снова рассказать, как бравого мушкетера в первой же русской деревне опоили, раздели догола и выкинули за околицу. Всякий раз было много смеху и шуток, рассказ не надоедал. Правда, и сам фон Дорн заботился, чтоб история от повторения не закисала – придумывал всё новые подробности, чем дальше, тем курьезней и невероятней.
– Вам бы не шпагой, а гусиным пером хлеб зарабатывать, господин капитан, – не раз говорил Майер, держась за толстые бока и утирая слезы.
– Книжные издатели платили бы вам за сочинительство золотом. Особенно мне нравится слушать, как вы впрягли бестию-трактирщика в телегу и заставили его везти вас к полицейскому начальнику. И еще, как важно вы шествовали нагишом через всю деревню, а молодки заглядывались на ваши стати через забор.
Про телегу Корнелиус, конечно, выдумал, но приключение в деревне Неворотынской в самом деле вышло недурным, даже и без небылиц. Теперь фон Дорн вспоминал эту историю с удовольствием, гордясь, что при такой ужасной оказии не растерялся, а сумел вернуть имущество и примерно наказать воров.
Голышом через деревню он шел, это правда – а как иначе было добраться до проклятой корчмы? Но молодок он никаких не видел, да и вообще по пути ему никто не встретился. Перед тем как подняться на крыльцо кабака (по-туземному kruzchalo) Корнелиус взял из поленницы суковатое полено.
Пропойцы (по-русски pjetsukhi) оглянулись на голого человека с интересом, но без большого удивления – надо думать, видали тут и не такое. Двух прислужников, что кинулись вытолкнуть вошедшего, фон Дорн одарил: одного с размаху поленом по башке, другому въехал лбом в нос. Потом еще немного попинал их, лежащих, ногами – для острастки прочим, а еще для справедливости. Не иначе как эти самые подлые мужики его, одурманенного да ограбленного, отсюда и выволакивали.
Кабатчик (по-русски tszelowalnik) ждал за прилавком с допотопной пистолью в руке. От выстрела капитан увернулся легко – присел. После ухватил каналью за бороду и давай колотить жирной мордой об стойку. И в блюдо с грибами, и в черную размазню (это, как объяснили купцы, и была знаменитая осетровая икра), и в кислую капусту, и просто так – о деревяшку. Удары были хрусткие, сочные – Корнелиус отсчитывал их вслух, по-немецки. Пьецухи наблюдали с уважением, помочь целовальнику никто не захотел.
Сивобородый сначала терпел. На zwei und zwanzig стал подвывать. На dreissig заплевался кровью прямо в капусту. На drei und vierzig перешел на хрип и попросил пощады.
Те же самые слуги, которых Корнелиус бил поленом и топтал ногами, вынесли, утирая красную юшку, всё похищенное, а после привели и лошадей.
Уже во дворе, сидя в седле, капитан заколебался, не подпалить ли к черту это воровское логово, да пьянчужек невинных пожалел – половина до двери не доберется, угорит.
К вечеру того же дня, когда до Пскова оставалось меньше мили, фон Дорну повезло – встретил европейских коммерсантов, к совместной выгоде и обоюдному удовольствию.
– Вот и застава, – вздохнул Майер, вынимая кожаный кошель, где хранились деньги на общие расходы. – Сейчас будем с таможней торговаться. Это называется sobatchitza или lajatza, такой туземный обычай, без него тут никакого дела не решишь. Они будут кричать, требовать по три рубля с повозки, я тоже буду кричать, что больше трех алтынов не дам, а сойдемся на рубле с полтиною, но не сразу – через час, полтора. Пройдитесь пока по слободе, господин фон Дорн, разомните ноги. Только трубку не курите запрещено.
Слобода называлась Ямской, потому что здесь жили государственные почтальоны и возчики, jamstchiki. Смотреть тут особенно было не на что. Корнелиус обвел взглядом глухие заборы, из-за которых торчали крытые дерном скучные крыши и пошел к заставе – глядеть на Москву.
Майер и еще один купец, Нильсен, хорошо знавший по-русски, громко кричали на бородатых людей в красных кафтанах. Те тоже сердились, а один даже тряс саблей, впрочем, не вынимая ее из ножен.
Граница русской столицы была такая: сухой ров, по которому гуляла тощая бурая свинья с поросятами, потом земляной вал с покосившимся частоколом. Над острыми, уставленными в небо концами бревен виднелись купола – по большей части деревянные, но были и железные, а один даже золотой (его фон Дорн рассмотрел с особенным вниманием – ну, как и вправду из золота). Хотелось поскорей проехать в ворота и увидеть все чудеса главного московитского города собственными глазами.
Наконец, тронулись. Майер был доволен – таможня торопилась хлебать кисель, так что удалось сторговаться по рублю и пяти копеек.
– Доедете с нами до Гостиного двора, а там и до Иноземского приказа рукой подать, – объяснил он. Так называлось министерство, ведавшее иностранцами – Inozemski Prikaz.
Сначала Москва разочаровала фон Дорна, потому что была похожа на все прочие русские городки и села: поля, огороды, пустыри, одинокие усадьбы. Потом дома стали понемножку сдвигаться, тыны сомкнулись, а крыши полезли вверх – в два, три этажа. Если не считать нескольких церквей из мягкого известнякового камня, все строительство было деревянное. Корнелиус никогда не видел, чтобы такой большой город был весь из бревен и досок. Должно быть, Москва – самый большой деревянный город во всем мире! Даже мостовая, и та была бревенчатая. Лошади с непривычки ступали сторожко, оскользаясь копытами. Когда же капитан захотел слезть, чтоб вести испанца в поводу, Майер не позволил, сказал, что в Москве пешком по улице ходят только простолюдины, а человеку благородному зазорно. Даже если тебе нужно в соседний дом, садись на лошадь или в возок. Московиты в таких вещах щепетильны.
– Сейчас будет Мясной ряд, – предупредил купец и прикрыл нос платком, надушенным лавандой.
Корнелиус платка не заготовил и потому чуть не задохнулся от жуткого зловония. Маленькая площадь была заставлена деревянными лавками, на которых сплошь лежали гниющие куски мяса. По ним ползали зеленые мухи, а по краям торга, в бурых лужах, валялись груды протухшей требухи.
– Русские не коптят и не солят убоину, ленятся, – прогнусавил с зажатым носом Майер. – А к гнилью они равнодушны, варят из него капустный суп под названием stzchi и с удовольствием его поедают.
Возле деревянной часовенки метался совсем голый человек, в одном передничке на чреслах. Тряс длинной бородой, закатывал глаза, плевался в прохожих. На груди у него висел тяжелый чугунный крест, желтое тело всё было в язвах.
Увидев иностранцев, ужасный человек закричал, завертелся вокруг себя, а потом схватил с земли кусок нечистот (вероятно, собственного произведения) и швырнул в почтенного господина Майера, причем явил редкую меткость – угодил купцу в плечо. Корнелиус взмахнул было плеткой, чтобы как следует проучить наглеца, но купеческий старшина схватил его за рукав:
– Вы с ума сошли! Это blazchenni, вроде мусульманского дервиша. Русские почитают их, как святых. Ударите его – нас всех разорвут на части.
Он аккуратно вытер замаранное платье, бросил опоганенный платок на землю. К куску материи кинулись нищие.
Другой пример странных представлений русских о святости Корнелиус увидел на соседней улице. Из церкви вышел поп в полном облачении, но такой пьяный, что еле держался на ногах. Заругался на прохожего, что тот недостаточно низко поклонился, сначала ударил его медным кадилом, потом сбил шапку, схватил за волосы и давай к земле пригибать.
– Пьянство здесь грехом не считается, – пожал плечами Майер. – А вот, смотрите, bojarin.
По самой середке улицы ехал верхом важный господин, одетый не по-летнему: в чудесной златотканой шубе, в высокой, как печная труба, меховой шапке. У седла висел маленький барабан, и нарядный всадник мерно колотил по нему рукояткой плети. Чернь шарахалась в стороны, торопливо сдергивая шапки. За боярином ехали еще несколько верховых, одетых попроще.
– Зачем он стучит? – спросил фон Дорн.
– Чтобы сторонились, давали дорогу. Отъедем и мы от греха. Эй! – обернулся Майер к своим. – В сторону! Пропустим индюка!
Шляпы Корнелиус снимать не стал – много чести. Боярин покосился на него через щелки припухших глаз, сплюнул. В Европе фон Дорн отхлестал бы невежу перчаткой по щекам – а дальше шпага рассудит, но тут была не Европа, так что стерпел, только желваками заиграл.
За белой каменной стеной, отгораживавшей центральную часть города от предместий, к каравану привязалась стайка мальчишек. Они бежали рядом, ловко уворачивались от плеток и кричали что-то хором.
Корнелиус прислушался, разобрал – повторяют одно и то же.
– Что они кричат? Что такое: «Nemetz kysch na kukui»?
– Они кричат: «Иностранец, отправляйся на Кукуй», – усмехнулся Майер. – Кукуй – это ручей, на котором стоит Иноземская Слобода. Там ведено селиться всем иностранцам, и вы тоже будете жить там. Сорванцы кричат из озорства, тут игра слов. «Кукуй» созвучно русскому слову, обозначающему срамную часть тела.
А вскоре пришло время расставаться с добрыми купцами.
– Нам налево, заявлять товары. Вам же, господин капитан, вон туда, показал купеческий старшина. – Видите, над крышами башню с двухголовым орлом? Въедете в ворота, и сразу справа будет Иноземский приказ. Только напрямую по улице не езжайте, обогните вон с той стороны. Будет дольше, зато безопасней.
– Почему? – удивился Корнелиус. Улица, что вела к башне, была хорошая, широкая и в отличие от всех прочих почти безлюдная. Только у высоких ворот большого деревянного дворца стояла кучка оборванцев.
– Это хоромы князя Татьева. Он своих кнехтов не кормит, не одевает, поэтому они добывают себе пропитание сами: кто проходит мимо, грабят и бьют. Иной раз до смерти. Такое уж в Москве заведение, хуже, чем в Париже. На улицу Dmitrowka тоже заходить не нужно, там шалят холопы господина обер-камергера Стрешнева. Послушайтесь доброго совета: пока вы здесь не освоились, обходите стороной все дворцы и большие дома. Будет лучше, если первый год вы вообще не станете выходить за пределы Немецкой слободы без провожатых. Хотя, конечно, здесь отлично можно пропасть и с провожатыми, особенно в ночное время. Ну, прощайте. – Славный купец протянул на прощанье руку. – Вы честный человек, господин капитан. Оберегай вас Господь в этой дикой стране.
Нет, не уберег Господь.
Два часа спустя капитан фон Дорн, бледный, с трясущимися от бессильного гнева губами выходил из ворот Иноземского приказа без шпаги, под конвоем угрюмых стрельцов в канареечного цвета кафтанах.
Капитан? Как бы не так – всего лишь лейтенант, или, как тут говорили на польский манер, porutschik.
Невероятно, но кондиции, подписанные в Амстердаме русским посланником князем Тулуповым, оказались сплошным обманом!
А начиналось так чинно, церемонно. Дежурный чиновник (в больших железных очках, нечистом кафтане, со смазанными маслом длинными волосами) взял у иностранца бумагу с печатями, важно покивал и велел дожидаться в канцелярии. Там на длинных скамьях сидели писцы, держали на коленях бумажные свитки и быстро строчили перьями по плотной сероватой бумаге. Когда листок кончался, лизали склянку с клеем, проводили языком по бумажной кромке и подклеивали следующий листок. Пахло, как и положено в казенном присутствии: пылью, мышами, сургучом. Если б не явственный запах чеснока и переваренной капусты, не то пробивавшийся снизу, не то сочащийся из самих стен, можно было вообразить, будто это никакая не Московия, а магистратура в Амстердаме или Любеке.
Ждать пришлось долго, как и подобает в приемной большого человека. В конце концов иноземного офицера принял господин Теодор Лыков – приказной podjatschi, то есть по-европейски, пожалуй, вице-министр. Именно он ведал размещением вновьприбывших иностранцев и определением их на службу и довольствие.
Кабинет у его превосходительства был нехорош – бедный, с дрянной мебелью, без портьер, из живописи только маленькая закопченная мадонна в углу, но зато сам герр Лыков поначалу Корнелиуса очень впечатлил. Был он величественный, с надутыми щеками, а одет не хуже, чем князь Тулупов: парчовый кафтан с пуговицами из неграненых рубинов; жесткий, выше затылка ворот весь заткан жемчугом, а на суконной, отороченной соболем шапке – сияющий алмазный аграф.
Сразу видно: человек сановный, огромного богатства.
На подорожную смотрел долго, морщась и на что-то качая головой. У Корнелиуса на душе вдруг стало тревожно. На капитанский патент, выправленный посланником, вице-министр едва взглянул, да и бросил на стол, будто пакость какую. Едва раздвигая губы, что-то обронил.
Низенький, щуплый толмач, с большим синяком посреди лба, подобострастно закланялся начальству, перевел на немецкий – со странным выговором, старинными оборотами, так что Корнелиус не сразу и понял:
– Вольно ж князю Тулупову попусту сулить. Свободного капитанства сейчас не имеется, да и не дадено князь-Евфимию власти самочинно звания жаловать. Поручиком в мушкатерский полк взять можно, капитаном – еще думать надо.
Фон Дорн помертвел, но то было только начало.
– Жалованье тебе будет половинное, ибо сейчас войны нету, – тараторил толмач. – И подъемного корму тебе князь много наобещал, столько дать нельзя. А и то, что можно бы дать, сейчас взять неоткуда. Ждать нужно год или, может, полтора.
Корнелиус вскочил, топнул ногой.
– Не стану служить поручиком, да за половину жалованья! Если так, я немедля отправляюсь обратно!
Лыков недобро усмехнулся:
– Эк чего захотел. Государевы ездовые, сто ефимков, потратил, города и крепости наши все повысмотрел, а теперь назад? Может, ты лазутчик? Нет, Корней Фондорнов, отслужи, сколько положено, а там видно будет.
От изумления и ярости случилось у Корнелиуса помутнение: подскочил он к вице-министру, схватил его за жемчужный ворот, стал трясти и ругать крепкими словами, так что из канцелярии прибежали писцы разнимать.
Оскорбленный подьячий вызвал стрелецкий караул. Хотел даже буяна в тюрьму отправить, но передумал – велел доставить под стражей к командиру полка, где Корнелиусу служить.
– Полковник Либенов покажет тебе, как государевых людей лаять и за царский кафтан трепать! – кричал подлый вице-министр, а толмач старательно переводил. – Он тебя в погреб посадит, на хлеб и воду, да батогами! А не станет батогами – буду на него самого челом за бесчестье бить!
Проезд по быстро пустеющей предвечерней Москве запомнился потрясенному Корнелиусу, как кошмарный сон. Хищные укосы крыш, зловещие персты звонниц, похоронный гуд колоколов. Фон Дорн горестно стонал, покачиваясь в седле, даже заплакал от обиды и жалости к себе – лицо закрыл ладонями, чтоб конвоиры не радовались. Коня вел за повод сам стрелецкий десятник, каурую с поклажей тянули аж двое. Она, умница, не хотела идти, прядала ушами, упиралась.
За воротами земляного вала – не теми, через которые въезжал караван, другими – открылся вид на экзекуционный плац. Виселицы с покачивающимися мертвяками Корнелиус оглядел мельком, это было не диво, от кольев с насаженными руками и ногами отвернулся, но чуть поодаль увидел такое, что даже вскрикнул.
Довольно большая кучка зевак стояла вокруг женщины, зарытой в землю по самые плечи. Она была побитая и перепачканная грязью, но живая. Фон Дорн вспомнил, как купцы рассказывали про жестокий обычай московитов жену, что убьет мужа, не жечь на костре, как принято в цивилизованных странах, а закапывать живой в землю, пока не издохнет. Он-то думал, закапывают с головой, чтоб задохнулась – тоже ведь страшно. Но этак вот, на долгую муку, во стократ страшнее.
На закопанную наскакивали два бродячих пса, захлебываясь бешеным лаем. Один вцепился в ухо, оторвал, сожрал. В толпе одобрительно засмеялись. Руки преступницы были в земле, защищаться она не могла, но все же извернулась и укусила кобеля за нос. Зеваки снова зашумели, теперь уже выражая одобрение мужеубийце.
– Дикое варварское обыкновение, – сказал толмач вполголоса. – Люди благородно-просвещенного ума осуждают.
Откуда здесь, в этом адском государстве, взяться благородным, просвещенным людям, хотел сказать Корнелиус, но поостерегся. С чего это приказный вдруг переменил тон? Не иначе, хочет на неосторожном слове поймать.
Проехали еще невеликое расстояние, и было фон Дорну за все перенесенные муки утешительное видение. Закатная заря осветила дрожащим розовым светом берега малой речки, тесно уставленной мельничками, и вдруг поодаль, над крутым обрывом, обрисовался милый немецкий городок: с белыми опрятными домиками, шпилем кирхи, зелеными садами и даже блеснула гладь аккуратного пруда с фонтаном. Городок был как две капли воды похож на милый сердцу Фюрстенхоф, что стоял всего в полумиле к юго-востоку от отчего замка. Очевидно, благое Провидение сжалилось над Корнелиусом и милосердно лишило его рассудка – фон Дорн нисколько этому не огорчился.
– Это и есть Новая Немецкая слобода, которую местные невежи прозвали Кукуем, – сообщил переводчик. – Тому двадцать три года, как выстроена. Заглядение, правда? Дворов нынче за три сотни стало, и люди всё достойные: офицеры, врачи, мастера часовых и прочих хитрых дел. – Он захихикал. – А знаете, господин поручик, почему «Кукуй»?
– Почему? – вяло спросил фон Дорн, поняв, что постылый рассудок никуда от него не делся, и поморщившись на «поручика».
– Это здешние служанки, стирая в ручье белье и пялясь на диковинных московитов, кричали друг другу: «Kucke, kuck mal!»[4] Вот и пристало. Правда смешно?
У въезда, за полосатым шлагбаумом стоял караульный солдат – в каске, кирасе, с алебардой.
Стрельцов пустил неохотно, после препирательств. Корнелиус заметил, что его конвоиры шли уже не так грозно, как по Москве – сбились в кучу, по сторонам глядели с опаской.
Из аустерии, на крыше которой было установлено тележное колесо с жестяным аистом (вывеска гласила «Storch und Rad»,[5] вышли в обнимку двое рейтаров с палашами у пояса. Один, показав на бородатых стрельцов, крикнул на баварском:
– Гляди, Зепп, пришли русские свиньи, мочалки для бани продавать!
Второй оглушительно захохотал, согнувшись пополам. Стрельцы сказанного понять не могли, но сдвинулись еще плотнее.
Больше всего Корнелиуса удивил толмач. Вместо того, чтоб осерчать на «русских свиней», заговорщически подмигнул и осклабился.
– Вот, – показал он на большой дом с красной черепичной крышей. – Здесь квартирует ваш полковой начальник герр Кристиан Либенау фон Лилиенклау, по-русски «полковник Либенов». Мне туда ходить незачем, так что откланиваюсь и желаю вам всяческого благополучия. Если понадобится толмач – милости просим. Зовусь я Пашка Немцеров, с Архангельского подворья. Я и грамотки челобитные либо сутяжные составляю. Беру недорого алтын и деньгу.
Десятник понес в дом кляузу от вице-министра, Корнелиусу велел дожидаться. Сердце заныло от нехорошего предчувствия.
– Да, молодой человек, наломали вы дров. – Полковник Либенау фон Лилиенклау раскурил фарфоровую трубку, надувая тощие щеки и супя кустистые пегие брови. – Схватить подьячего за шиворот, да еще в приказе, при подчиненных! Теперь эта бестия грозится челом за бесчестье бить. Нехорошо, скверно. Как пойдет писанина, не отвяжешься. – Он снова заглянул в присланную Теодором Лыковым грамотку, сердито крякнул. – Ишь, чего захотел, мокрица – офицера батогами! У меня не стрелецкий полк, а мушкетерский. Секу не батогами, а розгами, и только нижних чинов. Подлая, рабская страна! Тьфу! Придется ему, бесу, тремя рублями поклониться, а то и пятью – больно уж осерчал.
Командир полка оказался страшным только по виду. Ворчал, ругался, несколько раз стукнул кулаком по столу, но Корнелиус на своем веку повидал всяких командиров и хорошо знал: бойся не того пса, что лает, а того, что молчит.
Ругань начальства фон Дорн выслушал без препирательств, а после отлучился во двор, вынул из вьюка флягу доброго голландского рома, сверток батавского табаку, и вскоре они с полковником уже сидели на уютной застекленной веранде, дымили трубками и пили крепкий, щедро сдобренный ромом кофе.
– Тут ведь что досадно, – говорил Либенау, вздыхая. – Этот Федька Лыков невелика шишка, подьячишка простой. Вы говорите, дожидались его долго? Это он посылал за «большим кафтаном» (такой вроде как казенный мундир для парадных выходов), чтоб на вас впечатление произвести. Обычное дело – на гостинец набивался, в России так заведено. Надо было посулить ему пару соболей из ваших подъемных, всё бы и устроилось. А для будущей пользы еще следовало бы его, шельму, да пару других подьячих в гости позвать, очень уж они охочи до мальвазеи и засахаренных фруктов, которые столь искусно приготовляет фрау Зибольд из «Аиста». Только всего и надо было. И капитанское звание при вас осталось бы, и подъемные. Эх, сударь! Что ж вас купцы-то не научили? Нужно было вам сначала сюда, в слободу, а уж после в приказ. Теперь поздно, не поправишь. Если б вы Федьку с глазу на глаз срамили, да хоть бы и прибили, невелика беда, а при подчиненных дело другое, не простит. Ему бесчестье. За поруганную честь он много возьмет.
Услышав про честь, фон Дорн встрепенулся.
– Если он человек чести, я готов дать ему полную сатисфакцию. На чем здесь принято биться? На саблях? На пистолях? Я готов драться любым оружием!
Либенау засмеялся. Смеялся долго, с удовольствием и вкусом.
– Эк, куда хватили – дуэль. Тут вам не Европа. У здешних дворян, если поссорятся, знаете какая дуэль? Садятся на лошадей и хлещут друг друга кнутами по рожам, пока один не свалится. Я же говорю, рабская страна, никакого понятия о достоинстве. Кроме царя все холопы, до наипервейшего боярина. По здешним понятиям бесчестье может быть только от равных или низших, от высших никогда, пусть хоть на морду гадят. Если царь собственной ручкой какого князя или боярина за виски дерет или по щекам лупит – это только повод для гордости. Вот будет зима, начнется любимая царская забава. Государевы стольники – это вроде камер-юнкеров – будут нарочно во дворец к высочайшему выходу опаздывать. А знаете почему? Потому что опоздавших монарх велит в пруду купать и радуется, как ребенок, в ладоши бьет. Стольники нарочно орут пожалостливей да посмешней, чтобы его помазанному величеству угодить. Некоторые, конечно, от такого купания простужаются и помирают, но бывает и так, что Алексей Михайлович смилуется и пожалует что-нибудь: шубу для согрева или деревеньку на прокорм. Вот такие здесь дворяне. Да их возле дворца каждый день плетьми дерут, кто провинился. А вы – дуэль.
– И иностранцев тоже плетьми дерут? – поджавшись и бледнея при одной мысли о позорном наказании, спросил фон Дорн. Крики вице-министра Федьки про батоги он счел за пустые угрозы (где это видано, чтоб людей благородного звания подвергали порке?), а выходило, что зря.
Полковник только вздохнул, будто на лепет неразумного дитяти.
– Плети что – это и не наказание вовсе. Так, мелкое порицание. У нас тут один капитан из недавно прибывших проверял купленное ружье да пальнул в ворону, что сидела на кресте церкви. Били капитана кнутом, вырвали ноздри и сослали в Сибирь, навечно.
– За ворону?! – не поверил Корнелиус.
– За кощунство. О, друг мой, вы не представляете, что за обычаи в этой стране! Таких нелепых, безумных законов вы не сыщете и в Персии.
Кажется, полковнику доставляло удовольствие стращать новичка местными ужасами. Он крикнул служанке заварить свежего кофе да принести из погреба можжевеловой и, улыбаясь в усы, стал рассказывать такое, что фон Дорн только ахал.
– В шахматы играете? – спросил Либенау.
– Иногда. Не очень хорошо, но когда нужно скоротать зимний вечерок…
– Запрещено, – отрезал полковник. – За эту богомерзкую забаву бьют кнутом… А табак нюхаете?
– Нет, у меня от него слезы – не остановишь.
– А вы как-нибудь понюхайте прилюдно – просто из интереса, предложил коварный хозяин. – Вам за это по закону нос отрежут, так-то! С собаками играть нельзя, на качелях качаться нельзя, смотреть на луну с начала ее первой четверти нельзя. Скоро начнется жара, духота, так вы, дружище, не вздумайте купаться в Яузе во время грозы. Это колдовство донесут, на дыбе изломают.
– Хорошо, что вы меня предупредили, – поблагодарил взмокший от всех этих извещений Корнелиус. – А какие-нибудь невинные забавы дозволяются? Потанцевать с дамами, послушать музыку?
– У нас на Кукуе можете чувствовать себя, как в Германии, тут у нас свои законы. Но на Москве музыки не бывает – православная церковь почитает скрипки, виолы, флейты и прочие инструменты сатанинским ухищрением.
От упоминания о церкви мысли фон Дорна приняли иное направление.
– Какой вы веры, господин Либенау? – осторожно спросил он. – Римской или реформатской?
– Я родом из Нассау, – благодушно ответил полковник, – стало быть, протестант. Вы-то, поди, католик, раз родом из Вюртемберга? Это ничего, я придерживаюсь того взгляда, что вера – дело личное.
– Да, – с облегчением сказал Корнелиус. – Я католик и почти месяц не был на исповеди. Где мне найти священника?
– Нигде. – Старый вояка сочувственно развел руками. – Латинская вера в Московии строго-настрого запрещена. Нас, протестантов, еще терпят, но ни католического священника, ни костела вы здесь не найдете.
– Как же жить без исповеди и причастия? – ужаснулся фон Дорн.
– Ничего, живут, – пожал плечами Либенау. – Молятся перед образом. А кто похитрее – переходит в русскую веру. За это положено повышение по службе, щедрый подарок от царя. Перекресту жить в Слободе необязательно, можно и в Москве. И жениться на русской тоже можно. Многие так делают, особенно из торгового сословия, – презрительно скривился полковник. – Ради выгоды. Пройдет поколение, другое, и добрая европейская фамилия вырождается, такой уж тут воздух. Тех, кто здесь родился, «старыми немцами» зовут, а мы с вами – «новые немцы». Вот я видел из окна рядом с вами толмача Пашку Немцерова. Его дед был лучший часовщик в Старой Немецкой слободе, да польстился на царские заказы, перекрестился. Прошло полвека, и вот вам плод ренегатства – этакий ублюдок Пашка, и не немец, и не русский. Видали у него на лбу шишку? Это от молитвенного усердия, всё земные поклоны кладет. Живет при церкви, на клиросе выпевает. Хорошо, в ворота не сунулся, собака, а то я б его пинками прогнал.
Командир сердито запыхтел, стукнул по столу – фаянсовый кофейник подскочил и выплеснул из носика на скатерть черную жидкость.
– Русская косность и тупость разжижает мозги и разъедает душу! Если б не наш Кукуй, мы все бы тоже давно оскотинились. Знаете, каковы представления московитов о науке? Космографию они изучают по Козьме Индоплавателю, который, как известно, почитал Землю четырехугольной. Высшая премудрость, которой здесь владеют немногие избранные – четыре правила арифметики, да и то делить большие числа они не умеют, а уж о дробях и не слыхивали. Эвклидовой геометрии не ведают вовсе, а грамотным считается тот, кто может худо-бедно свое имя накалякать. В прошлый сочельник угощал я одного дьяка из Рейтарского приказа, Митьку Иванова. Этот Митька взял со стола мидию в ракушке домашним показать и после хранил этакое диво в винном кубке. Так сослуживцы донесли, будто он в том кубке диавола прячет! И всё, был Митька Иванов – не стало. Зря я на угощение и подношение тратился.
Развезло герра Либенау фон Лилиенклау на нового слушателя – не остановишь. Да Корнелиус и не думал останавливать. Слушал, затаив дыхание, и только на душе становилось всё муторней и муторней. Нечего сказать умен лейтенант фон Дорн, нашел страну, где счастье искать.
– Днем, когда самая работа, все московиты укладываются спать, негодовал полковник. – Присутствия и лавки закрываются, вся страна дрыхнет. Вроде испанской сиесты, никаких дел вести нельзя. Только у испанцев летом жарко, а этим-то что не работается?
– А что русская армия? – спросил Корнелиус, уже заранее зная, что ничего хорошего не услышит. – Трудна ли будет моя служба?
– Трудна, потому что ваш ротный командир, Овсейка Творогов, вор и пьяница. Хотел бы прогнать его, да не могу – у него, мерзавца, высокие покровители. А армия у русских дрянь. В поход с ней ходить нельзя, даже против поляков воевать не может. Знаете, какой стратегии придерживаются московиты в сражении? – Либенау саркастически подчеркнул слово «стратегия». – Скачут гурьбой на врага со страшным криком, надеясь испугать. Если не получилось останавливаются и дают залп из ружей и пистолей. Если противник все равно не испугался, тогда московиты пугаются сами, поворачивают назад и бегут, топча друг друга. Вот и вся баталия. Первый министр боярин Матфеев хочет построить новую армию, европейского образца, но у Матфеева много могущественных врагов, а царь (тут хозяин понизил голос) глуп и безволен, всяк вертит им, как хочет. Вот будете в Китай-городе, полюбуйтесь на их Царь-пушку. Стоит здоровенная дура, никогда в бою не бывала, потому как из нее стрелять нельзя. Царь-пушка у них не стреляет, царь не правит. Вся эта страна – огромный болотный пузырь. Дунь как следует – лопнет. Эх, милый вы мой, я-то сюда не по своей воле угодил. Служил у Радзивилла Литовского, попал к московитам в плен раненый, тому двадцать лет. У меня выбора не было: или в тюрьму, или на царскую службу. Но вас-то кой черт сюда занес?
– Вы случайно не знаете некоего господина Фаустле, бывшего рейтарского полуполковника? – спросил Корнелиус, припоминая посулы амстердамского знакомца.
– Как же, знаю, – махнул рукой Либенау. – Никакой он не рейтар. Мошенник, прощелыга, из «старых немцев». Это он вас сманил? Такая у него иудина служба, жалованье ему за это из царской казны идет.
Фон Дорн стиснул кулаки, спросил тихонько, будто боялся добычу спугнуть.
– Так, значит, герр Фаустле сюда еще вернется?
Полковник усмехнулся:
– Вернуться-то он вернется, только не такой Фаустле дурак, чтоб на Кукуе появиться. Его тут многие из офицеров и мастеров хотели бы повидать, не вы один. Нет, у Фаустле дом в Замоскворечье, в Стрелецкой слободе. Нам за Москву-реку хода нет, у солдат со стрельцами давняя вражда.
Корнелиус вспомнил, как странно вели себя в Немецкой слободе его канареечные конвоиры. Теперь понятно, почему.
– Ничего, – сказал он, скрипнув зубами. – За глупость и легковерие надо платить. Как-нибудь продержусь четыре года, а потом назад, в Европу.
– Какие четыре года? – удивился Либенау. – Какая Европа? Неужто вы еще не поняли? Приехать сюда можно, уехать – ни за что и никогда. Вы навсегда останетесь в России, вас закопают в тощую русскую землю, и из вашего праха вырастет главное русское растение лопух.