Глава первая
Кровавое начало
С момента злодеяния государь прожил чуть больше часа.
Истекающего кровью, с раздробленными ниже колен ногами и висящими лохмотьями тела императора Александра Николаевича привезли на санях полицеймейстера в Зимний дворец. Казаки из конвоя внесли на ковре тяжелую ношу в кабинет. Из алькова выдвинули постель и, поставив ее рядом с письменным столом, поместили умирающего на подушки в сидячем положении.
Когда наследнику, который находился в своем Аничковом дворце, сообщили, что на государя совершено покушение на Екатерининском канале и что он ранен, Александр Александрович не помня себя помчался на место преступления. Повозку остановил проезжавший мимо незнакомый генерал, который, можно сказать, пробудил цесаревича словами:
– Ваше место во дворце! Спешите туда!..
У кровати умирающего уже стояла на коленях княгиня Юрьевская. В розовом с белым пеньюаре (княгиня ожидала возвращения мужа в своих покоях, чтобы переодеться и отправиться на прогулку в Летний сад), она растирала, рыдая, тяжко дышавшему государю виски эфиром. Доктор мехами старался вдувать кислород в рот царя.
Огромная фигура наследника на мгновение заслонила падавшие из окна лучи яркого, но еще по-зимнему низкого солнца. Княгиня, полуобернувшись полным телом, подняла красивое лицо, сквозь рыдания прошептала:
– Боже! Боже! Все погибло, ваше высочество!..
Александр Александрович впервые без гнева и горечи, но с состраданием встретился с ней взглядом. Сколько мучений принесла эта женщина его матери Марии Александровне и, безусловно, ускорила ее кончину.
Проглотив горький комок, он опустился, прижимая к лицу безжизненную окровавленную руку отца.
Появились великие князья – брат Владимир Александрович и любимый дядя наследника Михаил Николаевич с лейб-медиком Боткиным, который принялся обрабатывать раны…
Суматоха в Зимнем дворце да и во всем Петербурге была невообразимой.
Поручик-преображенец Михаил Стахович, будучи на рысистом кругу Семеновского плаца, вдруг услыхал о том, будто государь убит. С офицером-приятелем он выскочил из беседки, поймал лихача и велел лететь в Зимний дворец.
– Господа! – воскликнул лихач. – Своей первой очереди я дешевле четвертной не продам.
– Ладно! Гони! – крикнул Стахович.
Пока ехали, они рассказали ему, отчего так торопятся, а когда стали расплачиваться, лихач вдруг предложил:
– Не нужно мне денег. Я сам вам заплачу четвертную. Если вы меня к нему проведете. Пусть лошадь пропадает!
Лошадь Стахович доверил городовому, а извозчику посоветовал молча идти за ними.
Он потом, будучи уже камергером двора, много раз ходил по Зимнему и на приемах, и на балах, и показывая его иностранцам, и представляясь. Но никогда, конечно, так не бежал, не переспрашивал, не метался. Как бы то ни было, странная компания вошла во дворец через главный подъезд и добралась до умирающего государя – никто ее не остановил.
Постепенно темный коридор – узкая длинная зала без окон, примыкающая к кабинету, – наполнился придворными. Кучер был наконец выдворен. С умирающим оставалась царская семья, министр внутренних дел граф Лорис-Меликов, носатый, в густых бакенбардах, и доверенное лицо государя министр двора граф Адлерберг с бескровным, словно у мумии, лицом.
Наследник думал о том, что какой-то злой рок преследует династию Романовых.
Не началось ли это тогда, когда Россию решили насильно втиснуть в европейские формы? Ходила молва, будто Петр Великий умер не своей смертью, а, больной, был задушен князем Меншиковым, которого обвинил в вопиющих злоупотреблениях. Что уж говорить об Алексее Петровиче,[2] казненном отцом за попытку восстановить старорусские порядки! Петра II в четырнадцать лет Долгорукие, замотав охотами, довели до смертельной простуды.[3] А внук преобразователя России Петр Федорович убит табакеркой Алексеем Орловым.[4] Павла Петровича задушили шарфом,[5] а затем искололи шпагами. Александр Павлович – о, цесаревич знал об этом достоверно! – удалился в скит замаливать грехи под именем старца Федора Кузьмича.[6] Дед – Николай Павлович, после того как пал Севастополь, предпочел сам уйти из жизни.[7] Наконец, батюшка…
Сколько попыток убить государя предприняли безумные фанатики! Не далее как вчера граф Лорис-Меликов доложил царю об аресте руководителя шайки анархистов Андрея Желябова.[8] Он говорил, что по данным следствия в ближайшие дни готовится новое покушение на государя, и умолял его не ехать на следующий день на развод лейб-гвардии саперного батальона. Император, улыбаясь и сильно картавя, беззаботно отшучивался:
– Мне напгогочили, что самым опасным будет восьмое покушение. А моей жизни уггожали лишь шесть газ. Так что одно остается в запасе…
Когда к просьбам Лорис-Меликова присоединилась княгиня Юрьевская, батюшка твердо сказал:
– Катюня! А почему же мне не поехать? Не могу же я жить как затвогник в своем двогце! – Затем, смягчив тон и нежно глядя на любимую жену, переменил разговор: – Я подписал манифест, составленный Михаилом Тагиэловичем. – Он наклонил голову в сторону Лорис-Меликова. – Мы созываем подготовительные комиссии из сгеды земств и значительных гогодов для гефогмы Госудагственного совета. Надеюсь, этот манифест пгоизведет хогошее впечатление. Госсия увидит, что я дал все, что возможно. И это благодагя тебе…
– Как я счастлива! – ответила Юрьевская.
Наследнику, покуда он добирался до Зимнего, успели рассказать о подробностях злодеяния.
Утром государь принял доклад Лорис-Меликова позавтракав с женой и детьми, отправился в закрытой блиндированной карете[9] в Михайловский манеж. По настоянию княгини Юрьевской был изменен лишь маршрут: император проследовал в манеж не по Невскому и Малой Садовой, а более прямым путем – по набережной Екатерининского канала. После окончания развода он посетил великую княгиню Екатерину Михайловну в Михайловском замке, а затем в прекрасном настроении отправился в Зимний дворец. Государь сидел в карете один; за ним в санях ехали полицеймейстер Дворжицкий и два офицера; конвой из шести терских казаков (седьмой поместился на козлах рядом с кучером) окружал экипаж.
Проехав Инженерную улицу, карета вышла на Екатерининский канал, и орловские рысаки понесли ее во всю мочь вдоль сада Михайловского замка, так что терцам пришлось перейти на галоп. Место было пустынное. – повстречались офицер, затем два или три солдата, показался мальчишка, тащивший салазки, а за ним молодой человек с небольшим свертком в руках.
Едва карета поравнялась с ними, неизвестный швырнул сверток прямо под копыта лошадей. Раздался ужасный взрыв, клубы дыма и снега закрыли все вокруг, зазвенели разбитые стекла, послышались крики и стоны. Когда же муть рассеялась, на окровавленном снегу среди осколков стекла обнаружили мальчишку, двух казаков и трупы лошадей.
Государь, оставшийся целым и невредимым, выпрыгнул из вывернутой взрывом кареты и бросился к раненым. Полицейские схватили преступника. Со всех сторон сбегался народ. Дворжицкий молил императора сесть в его сани, но тот сквозь расступившуюся толпу, готовую растерзать преступника, прошел к неизвестному и спросил, он ли кидал бомбу. Преступник отвечал утвердительно.
Это был молодой невзрачный человечек, длинноволосый, маленького роста, в осеннем пальто из толстого драпа. На его голове вызывающе топорщилась шапка из выдры. Он мрачно, исподлобья глядел на царя.
Какой-то подпоручик, подбежав к толпе, испуганно спросил:
– Что с государем?
– Слава Богу, – отвечал подошедший государь, – я уцелел, но вот… – И показал на корчившихся людей.
Злодей, подняв голову, со злобным смехом прокричал:
– Не слишком ли рано вы благодарите Бога?!
– Хогош! – сказал император и направился к саням.
В этот же миг другой неизвестный, стоявший у решетки канала, бросил бомбу прямо под ноги государю. Прогремел второй оглушительный взрыв. И спустя время многие с ужасом увидели, как, прислонившись спиною к решетке, государь медленно повалился на бок и, упершись руками в панель, без фуражки и шинели, опустился на стылую брусчатку. Обнажившиеся ноги его были раздроблены, тело висело клочьями, лицо заливала кровь. Глаза его были открыты, но он, кажется, ничего не видел.
– Помогите же мне… – шептал император. – Жив ли наследник?.. Снесите меня во двогец… там умегеть.
Рядом стонал тяжело раненный Дворжицкий.
Первым к царю подбежал справлявшийся о нем подпоручик, затем – нагнавший его карету великий князь Михаил Николаевич. Они подняли его с панели, а прохожие, и в их числе несколько юнкеров Павловского училища и солдат флотского экипажа, помогли перенести государя в сани.
Император был без сознания…
Тридцатишестилетний цесаревич чувствовал себя растерянным и беспомощным, словно ребенок. Глазами, полными слез, он смотрел на отца и не мог понять, кто этот окровавленный безногий старик с красной полосой на лице и выпяченными губами. Неужели – батюшка?..
Александр Александрович оглядел комнату – врачи с засученными рукавами, которые распоряжались в кабинете государя словно у себя дома, княгиня Юрьевская, в полубеспамятстве лепетавшая бессвязные французские слова, седой камердинер Трубицын. И любимый шотландский черный сеттер Милорд, тоскливо не сводящий глаз с того, что было его хозяином. Как сквозь сон услышал он слова Боткина:
– Не прикажете ли, ваше высочество, продлить на час жизнь его величества? Это возможно, если впрыскивать камфару. И еще…
– Сергей Петрович! А надежды нет никакой?
– Никакой, ваше высочество…
Глядя на отца, тело которого содрогалось в предсмертных судорогах, цесаревич – нет, уже император! – вспомнил об откровении, которое явилось некогда Пушкину.
Об этом рассказывал отец петербургского цензора[10] – поэт князь Вяземский.
Как-то в Царском Селе на квартире Жуковского собралось человек пять его близких друзей. Как раз в этот день батюшка, еще будучи наследником, прислал любимому воспитателю свой мраморный бюст. Тронутый таким вниманием, Жуковский поставил его на самое видное место в зале и подводил к нему каждого гостя. Вдруг Пушкин впился в мраморные черты странным, застывшим взглядом, закрыл лицо обеими руками и воскликнул надтреснутым голосом:
– Какое чудное, любящее сердце! Какие благородные стремления! Вижу славное царствование, великие дела, и – о Боже! – какой ужасный конец! По колени в крови! – И как-то странно твердил последние слова.
«По колени в крови…» – повторил про себя Александр Александрович и, сдерживая рыдания, спросил Боткина:
– Долго ли проживет страдалец?
– От десяти до пятнадцати минут, – отвечал тот.
Цесаревич отвернулся и горько заплакал. Он обнял великих князей Владимира Александровича и Михаила Николаевича и сквозь рыдания сказал:
– Вот до чего мы дожили!..
Александр Николаевич уже агонизировал, дышал с перерывами, и зрачки его не отзывались на свет. Явился протоиерей придворного собора Рождественский с запасными дарами.[11]
В тишине вслед за «Верую, Господи…» зазвучал канон при разлучении души от тела:
– «Житейское море, воздвизаемое зря напастей бурею, к тихому пристанищу Твоему притек, вопию Ти: возведи от Тли живот мой, Многомилостиве…»
Да, житейское море! И теперь ему, наследнику, предстоит вести в этом море корабль России!..
– «Святых ангел священным и честным рукам преложи мя, Владычице, яко да тех крилы покрывся, не вижу бесчестного и смрадного и мрачного бесов образа…»
Бесы! Это они наполняют смрадом житейское море, и несть им числа! Их дело – разлагать все здоровое, сеять смуту, толкать Россию к пропасти. Снова вспомнился Пушкин, стихи которого так любил отец:
Бесконечны, безобразны,
В мутной месяца игре
Закружились бесы разны,
Словно листья в ноябре…[12]
Боткин, слушавший пульс у императора, кивнул головой и выпустил государеву руку.
– Государь император скончался! – громко произнес он.
Княгиня Юрьевская вскрикнула и упала как подкошенная на пол. Ее розовый с белым пеньюар был весь пропитан кровью. Милорд жалобно заскулил, уставившись стеклянными глазами на обезображенное тело хозяина.
Присутствующие опустились на колени. Над ними возвышалась коленопреклоненная фигура нового императора. Странная перемена произошла в нем. Это был уже не тот цесаревич Александр Александрович, который любил забавлять маленьких друзей своего сына Ники тем, что разрывал колоду карт или же завязывал узлом железный прут. В несколько минут он совершенно преобразился.
Нечто неизмеримо большее, нежели простое осознание обязанностей монарха, осветило его тяжелую фигуру. Какой-то огонь святого мужества загорелся в его спокойных глазах.
Он встал.
– Ваше величество имеет какие-нибудь приказания? – смущенно спросил вызванный градоначальник.
– Приказания? – переспросил Александр III. – Конечно! Но, по-видимому, полиция совсем потеряла голову. В таком случае армия возьмет в свои руки охрану порядка в столице.
Государь повелел привести своих детей и детей княгини Юрьевской.
Появились двенадцатилетний Николай, девятилетний Георгий, шестилетняя Ксения; принесли двухлетнего малыша, великого князя Михаила. Робко вошли пугавшиеся Александра Александровича Юрьевские – восьмилетний Георгий и семилетняя Ольга.
– Смотрите же! Смотрите! – встретил их новый император, указывая на обезображенное, неприбранное тело отца. – Смотрите, чем все это кончилось!
Маленький Ники, теперь уже наследник престола, в ужасе глядел на труп безногого деда своими большими, газельими глазами. Впечатлительный мальчик запомнил этот страшный день навсегда. И не о нем ли, об окровавленном бездыханном Александре Освободителе, вспомнилось ему в ночь на 17 июля 1918 года, в ту ужасную минуту, когда злодей Юровский зачитал короткое решение «революционного штаба», оборвавшее жизнь монарха и еще десяти невинных жертв…[13]
Камер-лакеи спешно отбивали замазку с остекленных дверей. Потом престарелый и безголосый князь Суворов, внук генералиссимуса, вышел на балкон и объявил:
– Император Александр Второй почил в Бозе… Воцарился сын его император Всероссийский Александр Третий…
Толпа росла стремительно, притекая отовсюду, словно Нева вышла из берегов и затопила площадь. Глухой рокот перекатывался по ней, и можно было расслышать возгласы сочувствия и просьбы, чтобы новый государь вышел к народу. Но император не появился.
Врачи уже готовились к бальзамированию тела покойного, когда к Александру III неслышно подошел и стал рядом Лорис-Меликов.
– Ваше величество! – тихо сказал он, привстав на цыпочки и почти касаясь огромными седыми бакенбардами щеки молодого императора. – Мне было приказано покойным государем опубликовать в завтрашнем номере «Правительственного вестника» манифест о преобразовании Государственного совета и созыве Земской думы…
– Да-да, – рассеянно отвечал Александр Александрович. – Я всегда уважал волю отца…
Но губы его неслышно шептали:
– Я буду править по-другому!