Глава пятая
Стать литератором – эта мечта многих юных не миновала Суворова. «Разговор Герострата с Александром Великим в царстве теней» – так называлась его первая попытка влиять на людей не прямым примером своей собственной жизни, а рассказом о жизни других.
Александр раскрывал тетрадь и читал написанное им самим, как нечто новое, незнакомое, чужое.
«А в которую ночь Олимпиада родила Александра, и в ту пору сгорело преславное капище Эфесской Артемиды, зажженное от некоего бездельника Герострата[70], который, будучи пойман, в розыске сказал, что он учинил то не для иного чего, токмо чтоб каким-нибудь делом прославиться. Тогдашние эфесские волхвы столь срамное подеяние вменили в предзнаменование большого разорения и весь город жалостным воплем наполнили: зажглась-де где-нибудь свеча, которая со временем для такой же причины (ради славы напрасной) пламенем своим весь Восток выжжет…
Герострата казнили. Умер и Александр Македонский. Встретясь с ним в царстве теней, Герострат так приветствовал героя:
– Здравствуй, подражатель славы моей!
Александр. Какое между нами сравнение? Я – победитель вселенной. А ты человек презренный.
Герострат. Не будь горд, Александр. Царствование твое миновалось, и от всего твоего величества на свете только пустой звук остался, власть твоя прешла. Здесь все в одном положении, и нет никакого разделения между царем и невольником. Там ты страшен был, где тебе множество народа повиновалось и жертвовало страстям твоим, а здесь лишен ты скипетра, лишен окружающих тебя льстецов, лишен боящихся тебя, и больше гнев твой никому не вреден.
Александр. О боги! Герострат унижает Александра!
Герострат. Я не знаю, для чего ты меня унижаешь. Та ж причина понудила меня разорить Эфесский храм, которая понудила тебя опустошить всю вселенную. Оба мы основанием дел наших имели тщеславие, и оба мы живем в истории: ты – разорителем вселенной, а я – разорителем Эфесского храма.
Александр. Я искоренил гордость царей персидских и привел Грецию в безопасность!
Герострат. Ты искоренил гордость царей персидских, а на место оное свою восстановил. Освободив ее от чаемой напасти, ввел и в действительную напасть, которую она, тобой обманута, своею купила кровью.
Александр. Победители никогда игоносцами не называются.
Герострат. Но часто бывают. А я хотел показать, что великолепие света вдруг в ничто обращается и что все на свете суета.
Александр. Мне свет и поныне удивляется.
Герострат. Но моему великому предприятию еще больше удивляются. Слава моя ненавистью моих неприятелей не остановлена, даром что я не имел Курция.
Александр. Я не Курцием прославлен. Вся вселенная гремит о делах моих.
Герострат. И о сожжении Эфесского храма вся вселенная вспоминает…»
Но однажды Александр сжег написанное на огне свечи.
От бумаги остался лишь пепел. Глядя на него, Суворов в задумчивости сказал:
– Великой славе подобает и цель великая…
Прошло больше десяти дней, проведенных Александром за чтением книг и в размышлениях. Затем к Суворову явился Сергей Юсупов и рассказал, что графа Лестока арестовали и заточили в крепостной каземат. Лесток отказался принимать пищу и ничего не говорил при допросах. Его бывший адъютант – Шапюзо показал, что Лесток получал деньги из Пруссии и Франции и был близок с прусским и шведским посланниками. Председателем Следственной комиссии был назначен Апраксин. Комиссия решила допросить Лестока с «пристрастием». На первой пытке он ни в чем не признался и под кнутом страшно ругал Бестужева.
Дом Лестока Елизавета подарила Апраксину – со всей утварью, обстановкой и серебром.
Александр решил поселиться в ротной светлице, где ему приходилось иногда ночевать и раньше, будучи дежурным. О своем решении Суворов сказал командиру роты и Соковнину. Ни тот ни другой не удивились, только Соковнин заметил:
– Не было бы это тебе, Суворов, через силу.
Он только подлил масла в огонь, паливший Александра. Поселясь в роте, Суворов отказался от услуг своих хлопцев и оставил Шермака под их присмотром у дяди в Преображенском полку. Он решил твердо стать «на свои ноги». Денег, полученных от отца, у него оставалось немного. Он их послал на сохранение дяде и, получив за четыре месяца солдатское жалованье, увидел, что может расходовать на себя не более трех копеек в день. По табели 1720 года ему выдали медью два рубля восемьдесят пять копеек. Хоть и трудно, но надо было отказаться от чая с рафинадом, к чему он пристрастился с детства в отцовском доме.
Солдатский квас – его давали вволю – заменил Суворову чай. Бессменные кислые щи и каша, черный хлеб не являлись для Александра чем-то невероятным – он и раньше столовался иногда у ротного котла, – но теперь ничего другого не было. От тяжелой солдатской еды у Суворова начались желудочные боли, против которых ничего нельзя было придумать, кроме добровольного поста.
… Настала зима. Елизавета Петровна недолюбливала невскую столицу и особенно не жаловала хмурую и слякотную петербургскую зиму. Как обычно, она и в эту зиму объявила «шествие» в Москву всем своим Двором. Семеновцев отправили туда же, чтобы нести дворцовые караулы. Видя, что Суворову трудно, Соковнин приказал зачислить его в московскую команду.
– Соскучился, поди? Отдохни в родительском доме… Или ты не рад?
Суворов поблагодарил, но ничем не выразил радости. Он не мог, подобно другим, ехать в Москву на почтовых. Быть может, Василий Иванович и не отказал бы сыну в этом расходе, но Александру не хотелось ни о чем просить отца. Он решил идти в Москву вместе с батальоном походным порядком.
Знатные морозы сковали землю и реки. Вьюги заносили малоезженый тракт. Путь батальона лежал большей частью летником, лесами, а кое-где, для сокращения пути, – зимником, по ледяной глади озер и рек.
Солдаты шли без выкладки: амуниция и ружья ушли вперед особым обозом. Но все же вначале батальон сохранял вид войска. Через заставу семеновцы шли строем по четыре в ряд, под барабаны и флейты, ротные командиры ехали перед ротами на конях, сержанты, капралы и унтер-офицеры находились на своих местах, фурьеры[71] несли пики с пестрыми флажками.
После первой же дневки батальон преобразился. Батальонный, пропустив солдат, вернулся с адъютантом в карете обратно, ротные командиры, все обер– и унтер-офицеры сели в ямские возки и поскакали вперед на тройках с колокольцами. Вслед за тем солдаты достали из саней извозчичьей роты кто валенки, кто душегрейку, кто башлык, кто овчинный полушубок, кто суконные рукавицы, кто варежки. У многих на головах появились вместо треугольных шляп бараньи шапки, у кого не было шапок, те обвязались поверх шляп бабьими платками.
Извозчичья рота ушла с дневки вперед, а за ней двинулся кое-как, вразброд, батальон; роты, взводы и отделения скоро перепутались. Суворов, нахлобучив шляпу, засунул руки в узкие рукава плаща, пошел вначале быстро, чтобы согреть ноги, обутые в сапоги, и оказался далеко впереди батальона. Привыкнув с детства ездить на коне, он никогда не ходил много и не знал, что значит сыпучий снег на плохо укатанной дороге. Ноги согрелись, но в левом сапоге сбилась портянка. Следовало, хоть и в мороз, переобуться. Дорога пошла лесом. Суворов огляделся. Обоз, шедший впереди батальона, скрылся, оставив на снегу глубокие следы и конский помет. И батальона за поворотом дороги не было видно. Суворов сел на пенек, чтобы переобуться. Сапог заскоруз на морозе и не поддавался.
– Что, уж с копыльев сбились? – услышал Суворов над собой насмешливый вопрос.
Подняв голову, он увидел незнакомого семеновского солдата с седыми усами. Глаза его дружелюбно искрились из-под насупленных бровей.
– Помоги, братец! Не могу сапог стянуть.
– Извольте. Держитесь крепче за пенек… Хоп!
Солдат сдернул сапог с ноги Суворова. Пока Александр перекручивал портянки, солдат мял сапог голыми руками и дышал в голенище, приговаривая:
– А я-то гляжу – отважно шагаете: как бы одного в лесу волк не съел. Чего же пошли с нами – и отбились. В народе теплее. Держите-ка сапожок. – Солдат подышал еще в голенище и подал сапог Суворову.
Обувшись, Александр сказал:
– Спасибо! Как тебя звать, какой роты?
– Звать меня, господин капрал, Сидоров, роты тринадцатой. Глядите, ушли мы от товарищей, а они нас настигли. Братцы, давайте нам с господином капралом теплое место!
Солдаты на ходу расступились, и Сидоров с Суворовым очутились в середине. Батальон шел широкой просекой в облаке морозного пара от дыхания и табачного дыма носогреек[72]. Шли, тесно сплотясь. В тесноте можно идти только в ногу.
Само собой вышло так, что сильные очутились впереди и утаптывали снег следующим за ними. Кто плохо одет да послабее, оказался в середине, охваченный стеной тепло одетых товарищей, а позади батальон прикрывался от ветра самыми богатыми солдатами. Они шли лениво в тяжелых тулупах.
Суворову сразу сделалось теплей. Близился вечер. Мороз креп. Солдаты подогревали себя перебранкой. Слабые бранили сильных за то, что те скоро идут, сильные слабых – за то, что не дают идти быстрее. Солдаты в казенных плащах бранили тех, кто был одет в меха, «господами», а те, в свой черед, обзывали их «пропойцами». Доставалось и унтер-офицерам, ускакавшим вперед на почтовых, и фурьерам (они всегда с извозчиками первые в тепле), и командирам, и Апраксину.
Шаг разладился, дружное шествие распалось, батальон опять начал растягиваться по дороге. Ледяной ветер снова забрался под полы суворовского плаща и выжимал из глаз Александра колючие слезы.
Сидоров молча шел рядом с Суворовым, не выпуская из стиснутых зубов давно погасшую трубку.
Тринадцатую по счету роту полка по совести надо бы звать первой. Она состояла из старых солдат, хранивших воинские традиции участников петровских баталий, – они-то и являлись хранителями славных преданий полка. Поглядывая на Сидорова искоса, стремясь с ним равняться шагом, Суворов гадал, сколько же тому лет. Не менее пятидесяти, наверное, а он крепок, статен и вынослив.
Батальон растянулся. В сумерки откуда-то пахнуло соломенным дымом. Лес оборвался. На холме открылась небольшая деревенька. Около нее в дыму костров с навешенными над огнем котлами копошился народ. Виднелись сани с поднятыми оглоблями, распряженные кони извозчичьей роты.
Солдаты с криком и свистом побежали к деревне. Из волоков изб тянул дым: фурьеры позаботились о тепле для товарищей. У дверей болтались цветные флажки, показывая, кому где отведен ночлег.
Но никто не смотрел на них. Солдаты врывались в распахнутые двери изб и тотчас наполняли их. Деревенька не могла вместить и половину батальона. Когда Суворов с Сидоровым подошли к первой избе, в нее нельзя было уже втиснуться; то же и во второй, и в третьей, и во всех остальных.
Сидоров с суровой усмешкой сказал:
– Попробуйте, господин капрал, распорядитесь. Здесь вы один начальник.
Он отошел к костру, набил трубку и закурил от уголька.
Между тем к избам подтянулся хвост батальона. Среди отставших были обмороженные. Солдаты теснились к кострам. Суворов увидел солдата в форменном плаще, с головой, обмотанной посконной[73] тряпкой. Его поддерживали двое товарищей: у него одеревенели ноги. Тусклый взор солдата встретился с глазами Суворова, и на его лице появилась улыбка.
– Да ведь это господин капрал!
Александр узнал солдата своего отделения, Петрова, весельчака и плясуна.
Суворов рассмеялся:
– А ты, Петров, сплясал бы, а то без ног будешь!
– Ох, ноженьки мои резвые пропали! – повисая на руках товарищей, заголосил Петров.
Внезапная мысль блеснула в голове Суворова, и сразу пришло озорное решение:
– Не унывай, Петров! Еще спляшешь, и я с тобой!
Суворов кинулся к саням и выхватил из-под морды коня охапку сена. Приказав двум товарищам стать у стены избы, Суворов взгромоздился на спины солдат и плотно закрыл сеном волок избы. Изнутри послышались крики: изба сразу наполнилась дымом. Из избы посыпался народ.
Петров закричал:
– Выкуривай из всех изб дармоедов!
Предложение понравилось. Со смехом, забыв усталость, слабые принялись выкуривать сильных изо всех изб.
– Семеновцы, стой! Срам какой! Дорвались до тепла, товарищей забыли! Идите к каптёру[74], берите топоры – дрова рубить! Скорей согреетесь! – распорядился Сидоров.
– А там и каша! – прибавил Суворов.
Солдаты выбрали у каптенармуса инструмент.
В лесу весело застучали топоры. В избах из открытых волоковых окон снова потянулся дым. Слабые наполнили избы кашлем, чиханьем и стонами. Суворов приказал растирать обмороженные руки и ноги. С Петрова скинули сапоги и посадили на скамью ногами в ушат с ледяной водой.
– Чуешь ноги? Шевельни-ка пальцами! – сказал Суворов.
– Эх, век вас не забуду! Спляшем еще, господин капрал! – Петров, притопывая ногами в ушате, весело запел:
Гренадеры-молодцы,
Други-братья-удальцы!
Запоем мы трыцко-хватско
Про житье-бытье солдатско!
Ой, мамынька! Пропали мои ноженьки – не шевелятся!..
К ночи на гумнах деревни с подветренной стороны пылало множество костров. От огня оплывал и оседал снег. Поспели каши, заправленные салом и щедро сдобренные стручковым красным перцем. Солдаты наелись и повеселели. Послышались песни. Уже никто не хотел оставаться в дымных избах – все выбрались на волю, к огням. Между кострами шныряли в полушубках, подметая полами снег, мальчишки и девчонки. Суворова звали от одного огня к другому: «Подите, господин капрал, и у нас погрейтесь!» Внезапно перед Суворовым предстал Петров, веселый, в чьих-то стоптанных валенках и хмельной, – видно, в деревне сыскалось и вино.
– Вот он, наш капрал! Ура! Спляшем! Знаете «Слушай, радость!»?
– Как же не знать, знаю. В деревне рос!
– Ребята, становись кругом!
Образовался широкий круг. Посредине, между жарко пылавшими двумя кострами, оставались только Суворов и Петров.
– Девкой будете или кавалером? – спросил его Петров.
Суворов, не отвечая, приосанился и, сняв шляпу, церемонно поклонился Петрову, потом неожиданно запел басом:
Слушай, радость, одно слово!
Где ты, светик мой, живешь?
Там ли, где светелка нова?
Скажи, как ты, мой свет, слывешь?
Как и батюшку зовут,
Расскажи все, не забудь.
Что спешишь теперь домой?
Ах, послушай! Ах, постой, постой!
Петров по-бабьи метнул глазами на Суворова, потупился, повернулся к нему спиной и ответил тоненьким притворным голоском:
Полно, полно, балагур!
Мне пора идти домой,
Загонять гусей и кур,
Чтоб не быть битой самой.
Тебе смехи ведь одни,
Не подставишь ты спины.
Поди, поди, не шути!
Добра ночь тебе! Прости, прости!
Суворов приложил шляпу к сердцу.
Ты не думай, дорогая,
Чтобы я с тобой шутил.
Для тебя, моя милая,
Весь я дух мой возмутил.
Что спешишь теперь домой?
Ах, послушай! Ах, постой, постой!
– Уговаривай, уговаривай! – поощряли Суворова из круга.
Но «девка» не сдавалась… Петров сделал уморительную старушечью рожу и, жуя конец посконной тряпки, повязанной на голове, шамкал:
Господин ты мой изрядной,
Как ты можешь говорить со мной,
Девкой неученой,
Я не знаю в свете жить.
Я советую тебе выбрать равную себе.
Поди, поди, не шути! Добра ночь тебе!
Прости, прости!
Петров низко поклонился Суворову, коснувшись пальцами земли. Суворов лихо закрутил воображаемый ус, обошел Петрова кругом вприсядку и возобновил ухаживание:
Ах, свирепа, умилися,
Не предай меня в тоску!
Не хочу слышать про ту,
Про притворну красоту.
Что спешишь теперь домой?
Ах, послушай! Ах, постой, постой!
– Держи ее, держи! – взволнованно кричали из круга одни солдаты.
– Девка, не сдавайся, беги! – советовали другие.
Петров кинулся бежать. Суворов за ним погнался.
Петров хотел с разбегу пробить головой круг и вырваться на волю. Его со смехом отшвырнули. Упав навзничь, он плачущим голосом напевал, дрыгая ногами:
Отпусти меня, пожалуй,
Мне с тобой не сговорить.
Мне делов еще немало:
Щи варить, бычка доить,
Масло пáхтать[75], хлебы печь,
Овес шастать[76], братцев сечь…
Поди, поди, не шути!
Добра ночь тебе! Прости, прости!
Вскочив на ноги, Петров напрасно искал спасения, с криком бросаясь во все стороны. Его отталкивали, он валился в снег под ноги Суворову и сбивал его наземь. Наконец Суворов крепко обнял Петрова за плечи, и тот, вспыхивая, пропел последний куплет:
Убирайся, не шути!
Поди, бешеной!
Прости, прости!
Суворов равнодушно отвернулся. Петров жалобно закричал:
– Ванька!
– Здеся! – отозвалось из круга с разных мест.
– Поди сюда!
– Иду! – рявкнуло сто глоток со всех сторон.
Суворов встал в кругу, подбоченясь:
– Выходи, выходи, Ванька!
Все кинулись из круга к нему, сшиблись, валясь друг на друга с криком: «Мала куча!» Поднялась веселая возня. Суворова подняли и начали подбрасывать. Он изнемог и взмолился. Еле живого от встряски, его посадили к самому огню. В костер подбросили сухих дров. Ветер утих. Высокое пламя вздымалось столбами, сизый дым завивался над ними кольцами, рои искр вились в дыму. Казалось, что среди снегов, у темной стены угрюмого леса, чудом вырос и расцвел веселый сад невиданных деревьев с пламенно-желтыми стволами, синей курчавой листвой и багровыми пахучими цветами, а вокруг деревьев летают несметные тучи золотых пчел.
Гомон у огней улегся. К костру подошел Сидоров и почтительно спросил:
– Какие будут приказания, господин капрал?
На лице Сидорова Суворов не уловил и тени насмешки. Он понял, что его приказания будут выполнены, и отдал распоряжение ночевать батальону тремя очередями.
Сидоров кивком одобрил распоряжение капрала и закричал:
– Ефрейторы, ко мне!
Суворов сел к огню и задремал. Наутро Суворов объявил новый порядок похода. Возы переложили, удвоив на груженых санях тяжесть. Много саней освободилось. На них Суворов посадил слабых солдат с инструментом: топорами, заступами, лопатами, погрузили котлы с дневным запасом. Этой части обозов приказано было ехать вперед как можно быстрее до следующего по расписанию ночлега, нарубить там дров, разгрести сугробы, настлать вокруг костров лежбища из еловых лапок. Кашевары обязывались изготовиться так, чтобы батальон пришел к готовым кашам. Веселой рысцой на восходе солнца эта часть обоза покинула первый ночлег батальона. За ним следовал колонной батальон поротно, и наконец двинулся тяжелый обоз.
До Москвы батальону предстояло пройти 700 верст[77]. Порядок похода на пути менялся частично, но, в общем, оставался установленный Суворовым для второго перехода. Суворова слушались. Несогласных убеждали товарищи. В шутку говорили: «Батальонный приказал!» Строптивым грозили: «Ужо он Соковнину доложит!» Смеясь, солдаты удивлялись: «Виданное ли дело? Гвардейским батальоном капрал командует! Хоть бы сержант!» Потом стали шутливо кликать: «Ефрейторы, к поручику!», «Майор зовет!». И кого звали, тот бежал к Суворову.
– Этак придем мы в Москву, – говорил Александру Сидоров, – товарищи вас в гвардии полковника произведут, скажут Апраксину: «Довольно ты, сударь, поцарствовал! У нас свой полковник». От государыни вы о милости такой не скоро услышите…
Батальон пришел в Москву. Распоряжения Суворова во время похода получили одобрение Соковнина. Благодаря самозваному командиру батальон закончил поход до срока. Апраксин, узнав об этом, захотел видеть расторопного капрала. Суворов сказался больным, когда его в очередь назначили к Апраксину ординарцем. Все это было нарушением субординации, но Апраксин не тронул строптивого капрала: он видел в Александре сына генерала Василия Суворова.