Вы здесь

Александр Николаевич Формозов. Жизнь русского натуралиста. Трудные перепутья (1917–1920) (А. А. Формозов, 2006)

Трудные перепутья (1917–1920)

27 октября 1917 года Александр Формозов записал в своем дневнике: “В ночь выпал снег, окончился он около 7 часов утра. Пороша неглубокая, мягкая и очень неясная. У с. Высокова на задах среди огородов и картофельников заметил надметины русачьего следа, пошел по нему, несколько раз терял. Русак сделал петлю на картофельнике и круто повернул вправо. Тут я потерял след и остановился. Вдруг сзади послышался шорох, и русак уже несся по полю, легко перескакивая через межи и кочки. Преследование его по гонному следу было безрезультатным, так как он лежал очень сторожко и подымался далеко. У Графского дола по бугру несколько заячьих следов, один спустился вниз и здесь шел по осокам болота, затем заяц вышел к бугру и лег на водомоине, густо заросшей желтыми травами. Оказался небольшим белячком. Вылинял, и сильно-бурый цвет только по спине и на голове, весом он около 8 фунтов. Русак еще линяет, на следу по кустам оставляет клочья рыжей шерсти. Кое-где следы хорьков, горностаев и ласок. Следов мелких грызунов мало. Утром кричали пуночки”.

28 октября в Нижнем Новгороде была установлена советская власть. Это событие в дневнике не отмечено.

Перевернулась страница мировой истории, но уяснить сразу же значение происходящего было отнюдь непросто. В одной из опубликованных биографий Александра Николаевича читаем: “Революцию встретил радостно и с оружием в руках отстаивал ее завоевания на южном фронте в армии Уборевича”[39]. В первом утверждении нет никаких оснований сомневаться, второе же – требует уточнений. В семье с устойчивыми демократическими традициями ни малейшего сочувствия к павшему самодержавию, конечно, никто не высказывал. Надеялись на обновление России, на возникновение “на обломках самовластья” нового справедливого строя. Но ни сорокашестилетний Николай Елпидифорович, ни его двадцатилетние сыновья не думали о том, что им следует участвовать в этом процессе.

В Нижнем Новгороде с 1916 года находился в эвакуации Варшавский политехнический институт. 8 июля 1917 года Александр подал туда заявление о приеме[40]. Конкурс был достаточно трудным: из 4000 подавших заявления отобрали всего 403 человека[41]. 30 июля 1917 года А.Н. Формозов обратился к директору института с новым заявлением: “Вследствие высокого конкурса я, имея средний балл 4, не попал по конкурсу в число студентов вверенного Вам Института. Дороговизна жизни и крайне ограниченные средства, которыми располагает моя семья, лишают меня возможности продолжать образованье вне родного города, ввиду чего почтительнейше ходатайствую перед Вашим превосходительством о принятии меня на химическое или горное отделение Института как нижегородского уроженца”[42]. 10 сентября последовала резолюция о зачислении просителя на химическое отделение.


Страница из дневника А.Н. Формозова 1917 г.


На I курсе Александр изучал математику, физику, неорганическую химию, начертательную геометрию, кристаллографию, геодезию, ботанику, основы технологии металлов, техническое черчение, рисование, топографическое черчение. Ботанику вел Михаил Семенович Цвет (1872–1919) – известный физиолог и биохимик растений[43].

Но нужно было не только заниматься, а позаботиться и о заработках, выбрав службу, хоть сколько-нибудь отвечающую душевным потребностям. Николай Елпидифорович болел все серьезнее. Уже давно он подчинил жизнь семьи строгой экономии, вкладывая деньги во всякие банковские бумаги в расчете накопить к старости некую сумму, бросить канцелярию и скромно, но спокойно провести последние годы на лоне природы. И вдруг все рухнуло. Вместе с капиталами финансовых магнатов революция аннулировала жалкие сбережения мелкого чиновника. Потом и казенную палату ликвидировали. Бывшему надворному советнику помимо старости и болезней грозила настоящая нищета. 5 мая 1924 года он писал сыну в Москву: “ищу себе место службы, но пока ничего не наклевывается. Чувствуется отсутствие знакомства и связей в большевистском мире, без чего трудно получить сколько-нибудь подходящую должность. Большевички поговаривают, что, если де мы продержимся еще годика два – три, то никого из старых работников не останется, всех заменим своими. В области науки, конечно, это им не удастся, но в повседневной жизни это вполне возможно. Во избежание неприятных случайностей с партийными держу себя с достоинством, но мирно”. Только незадолго до смерти Николай Елпидифорович устроился в нотариальной конторе. Елизавета Федоровна не могла сдержать упреки. Обстановка в семье накалилась. Все члены ее должны были теперь вносить свою лепту в домашний бюджет.

Сразу по окончании гимназии, весной 1917 года отец нанялся старшим рабочим и практикантом в изыскательскую партию Министерства путей сообщения, совершавшую плавание на брандвахте № 34 по Сухоне и Северной Двине. Жизнь на великой реке подсказывала наиболее интересный вариант работы. 22 апреля Александр выехал пароходом в Ярославль, оттуда – поездом в Вологду и далее проплавал до 22 сентября в районе Великого Устюга. Назад вернулся поездом из Архангельска[44]. Записи, сделанные на Камарницком, Красногорском, Аристовском, Пускинском перекатах, в Приводине и Затоне, посвящены все тем же сюжетам: птицы у реки и звери в окрестных лесах. Рядом – зарисовки следов. Вокруг можно было увидеть тогда многое другое. Революция пришла и сюда, в северную глушь. Начинались продовольственные трудности. Наверное, не гак легко давалось недавнему гимназисту матросское житье. Но обо всем этом нет ни слова. Все мысли сосредоточены на природе, животном мире. Он похож на знакомый средневолжский, но заметны и новые черты, северные, таежные.

В 1918 году Александр совмещал учебу с работой, участвовал в XVIII периодической выставке Нижегородского общества любителей искусств[45]. О революционных событиях в дневниках по-прежнему ничего нет. А некоторые его сверстники и товарищи по гимназии активно включились в новую жизнь. Один из них, Федор Семенович Богородский (1895–1959) – небесталанный живописец – вступил в 1917 году в ряды РКП(б), в 1918–1920 годах состоял в ЧК, был комиссаром отряда волжских моряков. Уже в 1950-х годах А.Н. Формозов и Ф.С. Богородский очутились в одном самолете на пути за границу. Сидя рядышком, старики предались воспоминаниям. “А, правда, Федька, что ты нашего гимназического попа расстрелял?” – спрашивал Александр Николаевич. – “Да что ты, Сашка? Я-то его и спас. Его однажды хотели поставить к стенке, а я велел отпустить”. “Бродягу-натуралиста” подобного рода деятельность не привлекала.

С 22 апреля по 25 сентября 1918 года он снова в плавании. Здесь на брандвахте № 56, курсировавшей между Костромой и Ярославлем, он был старшим рабочим и десятником, получая жалование 140 рублей плюс “доплату на дороговизну” – 190. А в октябре студента Формозова призвали в армию.

Это был едва ли не самый критический момент в Гражданской войне. К концу лета 1918 года три четверти территории страны находились в руках белых и интервентов. 2 сентября 1918 года Советская республика была объявлена военным лагерем. 30 октября создан Совет рабочей и крестьянской обороны во главе с В.И. Лениным. 26 ноября в “Постановлении ЦК РКП (б) об укреплении Южного фронта” (куда вскоре послали А.Н. Формозова), подписанном Я.М. Свердловым, говорилось: “Нужно железной рукой заставить командный состав, высший и низший, выполнять боевые приказы ценою каких угодно средств. Не нужно останавливаться ни перед какими жертвами для достижения тех высоких задач, которые сейчас возложены на Красную Армию, в особенности на Южном фронте. Красный террор сейчас обязательнее, чем где бы то ни было и когда бы то ни было, на Южном фронте – не только против прямых изменников и саботажников, но и против всех трусов, шкурников, попустителей и укрывателей. Ни одно преступление против дисциплины и революционного воинского духа не должно оставаться безнаказанным”[46]. Было решено, что к началу 1919 года Красная Армия достигнет численности в полтора миллиона человек. Мобилизовывались все родившиеся в 1889–1900 годах.

В общий поток попал и Александр Формозов. Демобилизовался он в мае 1920 года. Таким образом, около двух лет его жизни падают на участие в Гражданской войне. Казалось бы, об этом ярком периоде в биографии отца мне надо бы знать многое. Как все мальчишки тридцатых годов, я играл в Чапаева, в красных и белых. Отец в ту пору более, чем когда-либо, чувствовал себя человеком революционной формации и благосклонно наблюдал за играми во дворе. Мы распевали с ним: “Боевые ночи Спасска, Волочаевские дни”, “И с нами Ворошилов – первый красный офицер”, “С неба полуденного жара – не подступи, а конница Буденного рассыпалась в степи” и т. д. Тут-то вроде бы и рассказать сыну о борьбе с белоказаками, о своих приключениях на фронте. Но рассказов не было или почти не было. Я бы их запомнил, конечно.

Запомнилось же другое. Мы едем в метро. Напротив нас сидит военный с несколькими шпалами в петлице. Я гляжу на него с любопытством, и он почему-то смотрит на нас чересчур пристально. Мы выходим, и отец говорит: “Ты заметил командира? Мы с ним воевали на Южном фронте”. – “Отчего же ты не подошел к нему?” – “Это ненужно”. Года три спустя; студенческая практика 1940 года на Звенигородской биологической станции. Вместе с преподавателями живут их дети, бегают по лесу, болтают о разных разностях. Я хвастаюсь: “А мой папа на Гражданской войне был. Его белоказаки в плен брали”. Вечером отец отчитывает меня: “Не надо об этом рассказывать. То, что я был в плену, никому знать не следует”: И он был прав тогда, еще до войны. Когда в конце сороковых годов над ним сгустились тучи, какие-то биофаковские деятели вспомнили-таки, что Формозов побывал в плену у белых, и чем там занимался, неизвестно.

Почему же человек, умевший и любивший делиться с окружающими всякими впечатлениями, не хотел приоткрыть эту страницу своей жизни? Шли тридцатые годы. Ряд военачальников был объявлен врагами народа, в том числе и командарм И.П. Уборевич, в штабе которого служил одно время Александр Николаевич. Создавалась сталинистская легенда об обороне Царицына как решающем событии, определившем победу советской власти. То, что приходилось читать в газетах, очень отличалось от оставшегося в памяти. Участие в войне было скромным. Студента Политехникума направили чертежником сперва в инженерное подразделение, а позже – в штаб. Искусственно романтизировать пережитое (“нас водила молодость в сабельный поход”) отец органически не мог.

Но была и более глубокая причина. Как-то он обмолвился: “я видел много жестокостей. При мне запороли шомполами человека, а оркестр играл “Ах вы сени, мои сени”. В другой раз с чувством повторял строку Ахматовой: “любит, любит кровушку русская земля”. Пребывание на фронте было для него не героическим периодом жизни, а тем, к чему лучше не возвращаться даже в разговоре с близкими, настолько это тяжело и страшно.

К концу пятидесятых – шестидесятым годам острота несколько сгладилась, да и ситуация изменилась. Он кое-что рассказал младшим детям, но не слишком много. Коля записал в 1989 году то, что запомнилось[47]. Когда А.И. Солженицын просил присылать ему воспоминания о гражданской войне на юге, семья убеждала Александра Николаевича использовать магнитофон, чтобы сохранить для потомства наиболее характерные эпизоды. Он отказался, хотя чтил писателя.


Дрофа. Рис. А.Н. Формозова.


Дневник военных лет погиб во время плена и болезни. Весною 1920 года отец попытался восстановить основное, не забывшееся даже в самой трудной обстановке. Эти записи занимают всего пять с половиной страниц на машинке и, как и прежде, посвящены исключительно зверям и птицам. Он был в новом для себя краю, в степной полосе, видел дроф, сусликов. Это было интересно. Исходя из этого конспекта, обрывков рассказов и материалов по истории гражданской войны, я попробую схематически наметить путь, пройденный за полтора года двадцатилетним красноармейцем Формозовым.

Вначале он отбывал службу на родине. В нижегородском дневнике есть записи от 16 и 17 ноября и 8 и 16 декабря 1918 года. Недавнего студента сделали чертежником. “Сижу, согнувшись над грудой чертежей, планов, схем. Онемевшие, запачканные разноцветной тушью пальцы машинально водят рейсфедером, и бегут из-под него то тоненькие ровные линии, то прерывистый пунктир, быстро строятся на бумаге профили и планы построек, окопов, а мысли – свободные птицы – унеслись далеко-далеко, в поля, туда, где в былинниках таятся русаки и где сейчас, тихо ступая в больших мокрых валенках, крадется, озираясь, какой-нибудь рослый бородатый дядила, сжимая в руках неуклюжую, но хлесткую шомполовку. Как далеко ушла от меня счастливая вольная жизнь полей, жизнь, наполненная приключениями, походами, переходами, пробегами – милая охотничья жизнь! Каждый день семь часов отсидеть и, погрузившись в кипу бумаг, кальки, восковки и множество прочих чертежных материалов, пачкаться в чертежах и красках. Семь часов, семь лучших часов дня!” (Д. 16-XI-1918). Впрочем, после ночных дежурств дают отгул, и Александр использует его не для сна и отдыха, а для традиционных вылазок за город.

Видимо, где-то около нового года мобилизованных отправили в Москву. В те дни революция открыла перед народом двери театров, для красноармейцев спектакли были бесплатными. И из каких-то казарм на окраине Александр ходил пешком через весь город в Большой театр слушать оперы. С тех пор он помнил многие сцены и арии. Не знаю, бывал ли он в Москве в гимназические годы. Возможно, это было его первое знакомство с городом, где в дальнейшем он прожил полвека.

В начале 1919 года Формозов оказался на Южном фронте. Позднее он записал свои наблюдения над хохлатыми жаворонками в феврале месяце у села Репное под Балашовым. Здесь стояла 9 армия. В мае часть перебросили в занятую красными в феврале 1919 года колонию немцев-гернгутеров Сарепту[48]. Тут создавалась линия укреплений, защищавшая Царицын с южной стороны.

Уцелело единственное письмо Александра к Николаю Елпидифоровичу времен гражданской войны. Послано оно 22 мая 1919 года и хорошо передает настроение отправителя; “Второй день как обретаюсь в колонии Сарепта в уютном домике немца Гауна. Прокатили поперек через большую часть казачьих владений. Что за места! Без границ, без конца ширятся кругом равнины, то бархатно-черные только что вспаханные, то изумрудно-зеленые под пастбищами, и то тут, то там крохотными точками темнеют на них стада. Трудно вообразить всю ширину и необъятность степей, живя в нашей овражистой и пересеченной местности. Расстояния здесь как-то скрадываются, глаз видит далеко-далеко и так хорошо потонуть в беспредельной равнине, синеющей и дрожащей от теплого воздуха… И так странно, что среди этих тихих степей, за этими тополями и цветущими грушами, везде и всюду затаилась ненависть. Так нелепо выглядят эти бесконечные окопы для стрелков вдоль пути, эти обгорелые полурассыпавшиеся печи и трубы сожженных полустанков, покосившиеся столбы с обрывками телеграфной проволоки, проволочные заграждения и вереницы валяющихся изогнутых дугами рельсов (казаки гнули их на волах). Вот она война, вот ее страшная рожа! Здесь вот перед станцией лежали они и таились – черные, загорелые, в красных фуражках, с красными лампасами, бились, цеплялись за каждый бугорок, за каждую рытвину на этой плоской равнине, бились, стреляли и затем отступали, свирепея все больше и больше, бросив на произвол судьбы и станицы, и поля неубранных подсолнечников, и жен, и ребят, и весь домашний скарб… Приехали в Сарепту… Город сам хоть и цел, но зато окрестности все изрыты окопами, избиты снарядами, всюду валяются трупы лошадей, а местами выглядывают размозженные черепа и обглоданные ноги плохо зарытых “павших в борьбе роковой”. И не узнаешь в этих мослах, кто это был – черная кость или белая! Брожу по этим местам, где четыре дня шел бой, смотрю на неразорвавшиеся снаряды, и нос мой морщится, слыша как чудный запах цветущего терновника мешается с запахом разложившихся трупов. Таково на холмах и у железной дороги, а выйдешь в степь – тишина, покой и смирение этой невозмутимой ничем природы сразу как-то успокаивают. Волнуются по ветру ковыли, сладко пахнет мелкой степной полынью, далеко-далеко уходят светлосерые скаты, и суслики, свиснув задорно и звонко, скрываются в норки, завидев этого странного пешего человека. Так свистели они, когда вольные дети степей – скифы – проходили вереницей со стадами, так же прятались они, видя полки Игоря, шедшие “испить Дону Великого”, так свистят они и теперь, слыша пушечную стрельбу и топот казачьих коней. Ушли с лица земли скифы, оставив вон там далеко плоскую вышку кургана, сгинули полки Игоря, уйдем и мы, а степь все так же будет зеленеть, так же сладко будет пахнуть полынью, и суслики, завидя степного сарыча, все с тем же свистом разбегутся по норкам”. Обратный адрес письма: “XII военно-полевое строительство республики, чертежнику А.Ф.” До весны 1919 года перевес сил на Южном фронте был на стороне красных: 125000 человек против 50–60 тысяч донских казаков. В январе – марте 8-я и 9-я армии красных наступали в направлении к Северскому Донцу. 16 января был взят Новохоперск, 9 февраля – Усть-Медведицкая. Труднее приходилось 10 армии под Царицыным. Она в основном оборонялась от натиска войск атамана П.Н. Краснова. Все же до мая инициатива и здесь принадлежала “советам”. Намечалось наступление и на этом участке. Но вскоре обстановка изменилась. А.И. Деникин разгромил в Предкавказье 11-ю армию красных и вышел к Астрахани. Краснов подчинился Деникину. Белые двинулись на Донбасс, нанося удары по 8, 9, 10, 13-й армиям. 14 марта началось казачье восстание в Вешенской, знакомое нам по “Тихому Дону”. Деникин победно шел по Югу. 24 июня пал Харьков.

Хотя красные сохраняли численное превосходство (у них было 122000 человек, а у Деникина 110000), положение их становилось критическим. Сказывалось озлобление местного населения против проводившейся большевиками с января 1919 года политики “расказачивания”, вызвавшей уничтожение тысяч людей. Важную роль сыграл и перевес в кавалерии на стороне белых (13000 сабель против 6500 у красных). Особенно активно действовал Донской кавалерийский корпус генерала К.К. Мамонтова, насчитывавший 9000 сабель и штыков, не раз прорывавший фронт красных и совершавший опустошительные рейды по их тылам[49].

В автобиографии А.Н. Формозова упомянуто об участии в боях под Жутовым и Арчедой. Вероятно, это было в июне, когда около Царицына развернулось сражение с подошедшими с Кавказа войсками генерала П.Н. Врангеля. 30 июня город пал. В июле-августе в районе станций Филоново и Алексиково между Балашовым и оставленным Царицыным отец записывал наблюдения над степными пеструшками.

А потом Александр Николаевич попал в плен. Произошло это на станции Лог, к северо-западу от Царицына, там, где Дон и Волга ближе всего подходят друг к другу. Часть, расположенная в эшелоне, попала в плен после короткого боя вместе с двумя бронепоездами. Запомнились отдельные детали из рассказов отца об этом событии: как он спрятал револьвер в щель стены глинобитной хаты, как окружившие красноармейцев чубатые всадники предложили им закурить. Все казалось таким мирным, но тут подъехали другие – штабные и раздался приказ: “Жиды, латыши и коммунисты – шаг вперед”. Никто не вышел, и штабной, ходя вдоль строя, тыкал пальцем: “Жид…, жид…, жид”. Отобранных таким образом товарищей повесили на телеграфных проводах. Среди казненных был еврей-виолончелист, с которым отец познакомился еще в московских казармах. Остальных построили и погнали пешком в тыл. Отстававших пристреливали, и на седлах у казаков росли груды вещей, снятых с убитых, У Александра в фуражке были зашиты топографические карты. Он отдал их нескольким спутникам, решившим бежать. Один из них – рыжеволосый большевик – встретился отцу уже после освобождения из плена и помог ему устроиться в штабе Уборевича. Вероятно, об этом крестном пути в дневнике сказано: “прошел походным порядком от ст. Усть-Медведицкой до ст. Нижнечирской, но видел мало. Все степи и степи, то волнующиеся морем зеленой пшеницы, то серовато-голубоватые от зарослей полыни”.

Когда это случилось? В “Истории Гражданской войны в СССР” отмечены прорывы Мамонтова 16–19 июля у Царицына, 10 августа около Новохоперска и 19 сентября между Курском и Воронежем. Видимо, для Формозова плен начался в августе (хотя в одном из его жизнеописаний есть дата – 6 июля). В автобиографиях А.Н. Формозова и в основанном на них очерке А.А. Насимовича говорится, что пленных угнали на Донец. Но из дневника военных лет видно, что это не так. Туда занесены отдельные наблюдения – сентябрьские над дрофами на Дону, скорее всего того же месяца над золотистыми щурками у Нижне-Чирской и октябрьские и ноябрьские у станиц Бурацкой, Зотовской, Аржановской и Акишевской (хутор Зрянина) на Хопре. Это означает, что пленных сперва отвели от линии фронта на юг, а потом, после успешного наступления белых, направили на север. Младшим детям отец рассказывал, что, разоружив и рассредоточив пленных по разным частям, казаки использовали их на вспомогательных работах. Александру дали лошадь, но не оружие.

Продвижение белых на север продолжалось. Правда, в начале августа напор доброармии удалось остановить. Красные на время перехватили инициативу, и 10 сентября Буденный достиг Усть-Медведицкой. Но новый прорыв Мамонтова опрокинул все планы. 12 сентября Деникин торжественно провозгласил поход на Москву и на этот раз подошел к ней совсем близко. 13 октября пал Орел. Лишь в конце октября большевики добились перелома, и деникинская добровольческая армия покатилась на юг к полному своему крушению.

Среди отступавших свирепствовал тиф. Три тяжелых приступа перенес и Александр Николаевич. Сперва он старался не отстать от колонны, но быстро обессилел и был брошен вместе с другими больными, мертвыми и умирающими в разбитом здании железнодорожной станции Устье Белой Калитвы на Северском Донце. Мучаясь от жара, он снял с себя гимнастерку и положил под голову. Когда проснулся, увидел, что гимнастерку украли, а с ней и все деньги и документы. Тогда он обратился к окружающим: “братцы, неужели мы друг у друга красть будем?” Гимнастерку с документами подкинули, а деньги собрали в фуражку.

Медицинской помощи не было никакой. Еды тоже не было. Оставалось или лежать и ждать смерти или ценой крайнего напряжения сделать попытку спастись – уйти со станции, найти людей, которые помогут и накормят. В жару с затуманенной головой отец вышел в степь и побрел наугад по какой-то дороге. Было уже холодно (вероятно – декабрь). Если упадешь – наверняка замерзнешь. И он шел и шел, пока вдали, уже на рассвете, не закричали петухи. То был хутор Кочевань станицы Екатерининской. Пленный тифозный красноармеец переступил порог хаты донских казаков, выбрав самую бедную. И совершилось чудо: одни из тех, кто восстал против новой власти с ее дикой политикой “расказачивания”, приняли, накормили и приютили больного. Всю зиму он прожил на хуторе, выздоровел, дождался прихода своих.

Я знаю имена людей, спасших отца: Федор Иванович Губарев и жена его сына Анна Яковлевна. Вернувшись на родину, и вскоре после переезда в Москву Александр Николаевич переписывался с ними. Потом перестал. В его архиве я нашел трогательное полуграмотное послание “начальнику Московского университета”. Федор Иванович просил сообщить, что сталось с Александром Формозовым, поступившим, как он слышал, туда учиться, и приводил свой адрес, – может быть, новый – хутор Синегорский станицы Екатерининской. Ответил отец или нет – неизвестно. Письмо он во всяком случае сохранил. В тридцатые и сороковые годы Губаревым он определенно не писал. Как сложилась судьба казачьей семьи в период коллективизации, можно только гадать. В 1949–1950-м годах экспедиция А.Н. Формозова по степным лесопосадкам работала недалеко от Белой Калитвы, и В.И. Осмоловская уговаривала его поискать старых знакомых. Он не захотел. Повторялось то же, что было с Покровским и Нижним Новгородом.

Как бы гостеприимны ни были Губаревы, а зимовать приходилось в тылу у белых. Но красные день ото дня приближались. 5–13 ноября они уже на Хопре, 7 декабря – в Вешенской. 25 занят Донбасс, 7 января 1920 года – Новочеркасск, 10 – Ростов-на-Дону. В марте развернулась победоносная Егорлыкская операция. В район Екатерининской красные пришли между 25 декабря 1919 и 2 января 1920 года[50]. Но и белые сопротивлялись, организовав в декабре 1919 года контрнаступление на участке от устья Хопра до устья Медведицы.

Глухо доходили сведения об этих превратностях судьбы до занесенного снегом маленького степного хутора. Сперва больной был без сознания. В бреду его даже привязывали к кровати. Потом полегчало. Отец вспоминал, как приходили в хату девушки, пели казачьи песни. Поправившись, он стал рисовать. Мельник заказал ему изображение своей мельницы и дал за него мешок муки. Будущее казалось туманным. Александр бродил по окрестностям, возобновил записи о жизни встречавшихся ему птиц и зверей (“в конце января видел самца тростниковой овсянки”).

Где-то весной он покинул Кочевань. Его назначили в 143-ю стрелковую дивизию, но тут же для проверки отправили в тюрьму (за февраль – март в дневнике нет ни одной записи). В итоге это оказалось благом. Подразделение, куда его сначала направили, погибло в боях. Выйдя и из этого испытания, отец присоединился к направлявшимся на фронт частям. Вместе с ними он двинулся на Кавказ в роли чертежника оперативного отдела штаба 9-й армии. Есть записи его апрельских наблюдений в районе Ростова-на-Дону и Екатеринодара.

В Екатеринодар 9-я армия, которой в марте – апреле 1920 года командовал двадцатичетырехлетний Иероним Петрович Уборевич (1896–1937), вошла 17 марта. Перед этим 20 февраля Деникин предпринял последнюю попытку перейти в контрнаступление, но она была сорвана. 27 марта красные заняли Новороссийск, 8 апреля – Туапсе, 29 апреля – Сочи, 2 мая 1920 года Кубанское казачье войско капитулировало. В том же месяце Уборевич был переброшен на польский фронт. Тогда же демобилизовался и А.Н. Формозов. Я не слышал от него, что в дни гражданской войны он бывал в Туапсе иди Сочи. Когда он писал в своей автобиографии о демобилизации после выхода 9 армии к Черному морю, он скорее всего не имел в виду лично себя, а говорил об общем положении дел. С фронта Формозов был отозван как работник отдела речных наблюдательных станций управления водного транспорта Волжского бассейна Нижегородского совнархоза по отношению отдела от 2 мая 1920 года. При демобилизации выдали хорошее английское обмундирование, но по дороге его украли.

Запись о куропатках, замеченных 10 мая 1920 года у хутора Кочевань, показывает, что по пути домой Александр Николаевич заехал к своим спасителям. К лету 1920 года он был уже на родине, а 1 июля отправился в очередной рейс на брандвахте. Она спускалась вниз по Волге – к Сызрани, Вольску, Хвалынску, Саратову. В дневнике, как всегда заполненном данными о животных, прорываются признания, что команда голодает. Вся надежда на рыбную ловлю иди удачную охоту. Плавание длилось более пяти месяцев. В Нижний вернулись 5 декабря. Важным результатом поездки была привезенная с низовьев Волги соль. Ее можно было обменивать на продукты, поддерживая бедствующую семью.

Война для А.Н. Формозова закончилась. Виделся конец ее и для всей страны. Начиналась новая жизнь. Нужно было думать, как найти в ней свое место.