Люси
1
Я сижу в компании с помятой памятью под голубым тентом полупустого, почти загородного кафе. Одинокий пилигрим любви, я громкими призывами тревожу ее развалины, приветствуя и привечая все, что откликается на имя Люси.
Стригущий лишай мегаполиса уже захватил здешние места, превратив живую природу в полуживую. День в полном разгаре, и солнце словно осатанело. Слева от меня искрится ртутными оспинами озеро. Неряшливые берега его усеяны ленивыми телами окрестных обитателей. Вместе с жирным запахом обугленного мяса оттуда доносятся пронзительные детские голоса, женское повизгивание, басовитая мужская перебранка, приглушенное плюханье, музыкальные и прочие улики человеческой незатейливости.
Все же что за удивительная штука наша память! Основание и каркас нашей личности, она многолика и нефотогенична, капризна и метафорична. Она не только хранит для нас копию мира, но и сама подобна тому, что мы видим, слышим и ощущаем. Вот сейчас она похожа на озеро с его мутной глубиной, где плавает черт знает что, на бездонное небо с плывущими по нему, словно обрывки воспоминаний облаками, на хаотичное роение бежево-смуглой человеческой наготы, накрывшей буро-зеленые берега и на эту кружку светлого пива передо мной, на поверхности которого тает пена текущего момента. Откликаясь на все, она, как маска обладает высшей степенью безликости и в соответствии со своими вкусами и пристрастиями редактирует все, что мы в нее загружаем. Она как взволнованное отражение: верить ей так же неосмотрительно, как и не верить. Она самодержавна и независима, упряма и непредсказуема, глумлива и безнравственна, нездорова и разрушительна. Не память, а громыхающий бродячий оркестр! Во всяком случае, именно такой представляется мне моя память, когда речь заходит о третьей ноте моего аккорда.
Итак, вот она: в миру – Людмила, в женском монастыре моего сердца – Люси. Красивая одноклассница, чье счастливое сочетание базовых женских параметров делало ее уверенной и независимой. Мина замедленного действия, о которой я вспоминаю с тем же скверным и тягостным чувством, с каким свежеконтуженный сапер восстанавливает свой неверный шаг. Падкий на поэтические вольности, я мог бы сказать, что моя любовь к Люси подобна пробежавшей через мои дни трещине, если бы много лет назад то же самое и по тому же поводу не сказал великий лолитовед. Добавлю для разнообразия, что убегая от объекта сравнения, я так и не смог убежать от его сравнительной части, которая, в конце концов, догнала меня и расколола кривое зеркало моей первой жизни.
Порывистая, нежная, равнодушная, влюбленная, мятежная, покорная, умная, злая, бесцеремонная, смущенная – это та Люси, которую я хотел видеть. Вместо нее – практичное существо с ангельской оболочкой и деловой изнанкой. Сладкоголосая сирена с глазами, как две безмятежные лагуны с пульсирующей черной приманкой на дне. Ее влияние на меня тем более необъяснимо, если иметь в виду, что наши отношения, возникнув из ничего, в ничто, в конце концов, и обратились.
Она появилась у нас в девятом классе, и я долго ее не замечал. Чуждая эксцентричным выходкам и повизгивающей экзальтации простоватых подруг, она вела себя разумно и сдержанно, смотрела на мир практично и с дальним прицелом – словом, была мне неинтересна. А между тем ей незачем было искать моего расположения: как я уже сказал, была она девушкой красивой, здравомыслящей и целеустремленной – из тех, что сначала думают о высшем образовании, а затем обо всем остальном.
Мой грустный любовный опыт превратил меня в насмешливого и злого нигилиста, сильно осложнив мое общение с людьми простодушными и добросердечными. Отчасти эта демисезонная злость и помогла мне попасть в институт, в то время как Люси не поступила на юрфак МГУ. Большинство моих одноклассников пошли работать, чтобы через год уйти в армию, а вернувшись, жениться и постепенно раствориться в хаосе жизни. После расставания с Натали я был мрачен и нелюдим и не принимал участия в их возбужденных, почти взрослых посиделках, которые они, связанные пока еще крепкими узами школьного братства (нечто среднее между дружбой и родством), завели привычку устраивать по выходным, а то и на неделе.
В октябре я обнаружил у себя первые признаки выздоровления. Поскольку институтские знакомства только-только завязывались, то под приветственные возгласы примкнул к посиделкам и я. Да так удачно, что пожалел, почему не сделал этого раньше. Прилежный спортсмен, я довольствовался рюмкой-другой портвейна, после чего предавался улыбчивому созерцанию честн0й компании. Люси не пропускала ни одного собрания и была там на главных ролях. Доморощенный интеллектуал и анархист, каким был я, и предводительница девчонок, какой была красавица Люси, не могли не зацепиться. Как она потом призналась, к моей персоне ее кроме моих общепризнанных достоинств привлекли нескромные слухи и моя лаконичная, язвительная сдержанность. Со своей стороны я склонен думать, что мое задиристое поначалу обращение с ней диктовалось ранней, категоричной и неразборчивой местью всему женскому полу. Честно говоря, я в ту пору и сам не знал, чего хотел – укусить или обратить на себя внимание. Стоит ли говорить, что моя любовь к Люси, поначалу напоминавшая нежелательную беременность, заведомо была обречена на родовую травму. Иначе и быть не могло: если от переживаний, подобных тем, что я испытал после разлуки с Ниной, льет слезы вся мировая литература от Тристана с Изольдой до тюремной лирики наших дней, то жестокосердие женского предательства будет ее возмущать еще не одну сотню лет.
У нее был прямой строгий нос с резными прозрачными ноздрями, которые подрагивали, когда она сердилась, а ее чертовски привлекательные черты дышали непререкаемой правотой и снисходительным сочувствием к недалеким умам. На вечеринках я подсаживался к ней, и мы вел и искристые, холодные и чистые, как снег, разговоры, которые чаще всего заканчивались ее искренним удивлением: «Ты, Юра, редкий пессимист!»
К Новому году мы с ней определенно подружились – то есть, пребывали в состоянии бесполой и приятной зависимости. Заходить дальше мне не позволяла моя скорбная и все еще живая любовь к Натали. Да, она постепенно превращалась в уксус, и для ее ускоренной ферментации нужен был кислород новой любви. Гоша, будучи в курсе моих сердечных дел, как-то заметил: «Ну, и правильно, чувак! Люська классная баба! Не то, что эта шалава Наташка!» И я подумал: а почему бы и нет? Нет, не влюбиться, а внушить доверие, достаточное для того, чтобы залезть под юбку. Да, да, именно под юбку, и ничего больше! А разве эти девчонки годятся на что-то другое? Интересно, на что я рассчитывал, собираясь таким незатейливым способом склонить к греху былую отличницу, образцовую комсомолку и нецелованную девственницу?
Новый год мы с ней встречали в компании одноклассников. Находясь в шальном, предавантюрном настроении, я выпил, словно горькую воду три больших рюмки водки и сидел, глупо улыбаясь, не в силах остановить янтарно-зыбкую карусель расплывшихся лиц. Ко мне подсела Люси, подложила кусок мяса и велела съесть. Я с коровьей задумчивостью прожевал его, и она подложила еще один. Я, все так же глупо улыбаясь, съел второй кусок, после чего она вывела меня в прихожую, обмотала мою шею шарфом, помогла попасть в рукава пальто, нахлобучила на меня шапку и увела, нетвердого, на улицу. Помню, что на лице моем проступило блаженное и покорное чувство признательности. Впервые после Натали обо мне молча и укоризненно заботилась женщина. Думаю, от этого чувства и зародился во мне эмбрион новой любви.
Когда щедро иллюминированная уличная карусель замерла, мы вернулись к дому, остановились у подъезда и примолкли. Мягкая, немигающая тишина окутала нас. Под ногами поскрипывал снег, неслышно вальсировали снежинки. Люси подняла ко мне лицо с вопросительным взглядом, и я неожиданно для себя вдруг склонился и коснулся ее губ, готовый к тому, что она их тут же отнимет. Но она не стала уклоняться, и я, ожидая встретить пустоту, ощутил губами теплую, нежную опору и припал к ней. Мы стояли, обнявшись и прижавшись губами, а мир вокруг нас замер и затаил дыхание. Потом Люси отстранилась, поправила на мне шарф, положила руки мне на грудь и, не поднимая глаз, тихо сказала: «Вот так носи, а то простынешь. И больше сегодня не пей, пожалуйста…» Позже она признается, что в этот момент не знала, куда девать глаза, потому что это был ее первый взрослый поцелуй.
В ту ночь я оказался в затруднительном положении: вместо того чтобы принять вызов, сжечь мосты и предаться строительству новых, я прислушивался к воплям, доносившимся из замка моего сердца: то в своей темнице корчилась и взывала к милости падшая Натали. А между тем Люси была хороша. Танцуя с ней, я сквозь тонкое теплое платье поговорил с упругим лифчиком, с подтянутой высокой талией, с узкой прямой спиной и даже, как мне показалось, перекинулся парой невнятных слов с верхней резинкой трусиков. Мы топтались в стороне от тесных пар, и Люси вдруг обняла меня, деревянного, за шею. Я склонился к ней, ее щека коснулась моей щеки, и я ощутил заоблачно-небесное благоухание ангельской карамели. Совершенно не к месту я представил ее в моей постели, замершую в моих объятиях, и у меня перехватило дух. Кролик медленно, но верно вползал в пасть удава.
Танец закончился, и чтобы привести чувства в порядок, я подсел к Гоше.
«Вижу, чувак, у тебе с Люськой полный нормулек!» – приветствовал он меня.
«Нормально!» – отвечал я.
Люси тем временем подошла к компании девчонок и они, хихикая и заглядывая ей в глаза, накинулись на нее с вопросами. Да, да с вопросами. Это было так очевидно! Трепеща от нетерпения, они ловили ее реплики, желая знать, как ей удалось прибрать к рукам самого Васильева.
«Неужели целовались?» – наверное, жадно интересовались они.
«А что тут такого? – наверное, спокойно удивлялась она. – Подумаешь – Васильев!»
Бориска Фомин запустил магнитофон, и несравненный Джо Дассэн забормотал про красивую заграничную любовь (о чем же еще он мог бормотать?), приглашая нас разделить его страдания. Сам не знаю почему, я сказал Гоше:
«Если Люси меня сейчас пригласит – значит, это судьба!»
При первых звуках музыки Люси повернулась ко мне и через всю комнату вопросительно на меня взглянула. Со мной что-то случилось: оцепенев, я смотрел на нее, не имея сил подняться. И пока я смотрел, к ней подкатил галантный Бориска, и Люси, помедлив, пошла с ним. Гоша отправился к Вальке, а я остался сидеть, одинокий и покинутый, наблюдая за тесным единением пар.
Выходит, не судьба? Выходит, так. Да только кто же в семнадцать лет верит в судьбу? В этом возрасте пока еще верят в любовь и в светлое будущее! Да если даже не любовь и не судьба: отношения наши с Люси зашли не так уж и далеко, чтобы горевать над их плачевной участью! И я, усмешкой сглаживая смущение, налил полную рюмку коньяка и выпил его, как Гоша учил – лихим гусарским махом. После чего обернулся в сторону танцующих и поймал укоризненный взгляд Люси: из Борискиных объятий она неодобрительно покачала головой.
Если понимать под судьбой нечто древнегреческое – человекоподобное, разумное и несовременное, то в такую ее ипостась я не верю. Если же иметь в виду некий замысловатый и безмозглый порядок вещей, который выходит нам то боком, то радостью – да, такую судьбу я признаю. С этим можно спорить, однако одно я знаю точно: судьба мудра и дальновидна. И когда она затевает свои многоходовые комбинации, когда не пускает нас туда, куда мы стремимся, она пытается уберечь от некой страшной участи не нас, а наших потомков. Впрочем, на этот счет существуют (и у меня в том числе) другие мнения.
Под утро я проводил Люси домой, и на прощанье мы долго целовались.
Молчали, смотрели друг на друга, улыбались и снова целовались. Мне было тревожно и радостно – как будто я одновременно нарушал строгий запрет и получал отпущение грехов.
И все же, зачем я в ту ночь побеспокоил судьбу? Зачем загадал? Зачем поставил на кон гармонию моей жизни?
Кстати, та песня Джо Дассэна называется «Индейское лето».
2
Хочу поделиться одним важным выводом, к которому меня привела порочная привычка к наблюдениям и размышлениям. Хочу, ни больше, ни меньше, внести свой вклад в теорию любви. При этом я имею в виду не бытовую ее версию с двумя постулатами «все бабы – дуры» и «все мужики – сволочи», а ту, где постулат всего один, но зато великий: «Любовь, как и поэзия есть сотворение мира».
Всякая интимная любовная практика питает публичную любовную теорию, и среди ее методов язык (lingua) – самый распространенный, а любовный роман – один из его самых уязвимых и неточных инструментов. И не потому что мы пользуемся одними и теми же неловкими словами, а потому что точность и объективность противны природе художественного творчества. Не существует любви, как таковой, но существуют ее бесчисленные воплощения, и любовный роман – их непозволительно вольный пересказ. Упаси вас бог изучать любовь по любовным романам!
С другой стороны, следует опасаться приверженцев точных наук. Если для меня любовь – всемирная форма чудесного помешательства, то для них она – внештатное состояние, измененное (разумеется, в худшую сторону) сознание, результат внушения и самовнушения. Для них любовь – хорошо обжитые, можно даже сказать, заплеванные места. Пашня, которой все равно, какое зерно в нее бросят. Одухотворение обнаженной груди и голых коленок. Вскипающие пузыри необоснованного воодушевления и жалкий пшик неизбежного разочарования. Они приравнивают любовь к наркотической зависимости и видят в ней не более чем стремление к удовольствию. Повелители аптекарских весов, они утверждают, что им ведома ее ДНК. Они говорят: достаточно обдать вас феромонами и блокировать ими действие прогестерона, а после запустить у вас производство фенилэтиламина – et voila! – вы в зависимости у объекта вашего влечения. А дальше выбирайте, какая любовь вам по душе – романтичная, безответная или взаимная – и в соответствие с выбором принимайте допамин, серотонин, эндорфины и окситоцин. И не забудьте про тестостерон и эстроген. И будет вам абсолютное счастье, даже если оно невыносимо мучительное. Словом, для них любовь есть род хорошо изученной болезни, поражающей в первую очередь людей с ослабленным любовным иммунитетом.
В чем я, пожалуй, с ними соглашусь, так это в том, что у каждого из нас существует вторая половина, найти и соединиться с которой не удавалось еще никому на свете. Факт давно известный, но теперь еще и подтвержденный научно. Не хватает лишь прибора, который мог бы определять местонахождение нашего второго «Я». Уверен, есть люди, готовые отдать за такой прибор полцарства.
Однако при всей учености моих оппонентов им ни за что не объяснить причин круговорота любви в природе, когда она с земли возносится на небо, а оттуда низвергается обратно на землю и попадает в канализацию, откуда вновь устремляется в небо. Им остается только гадать, каким образом любовная антигравитация отрывает нас от земли и перемещает в другое измерение. И как они объяснят поведение сердца, раненого кривым ножом измены и все же готового, подобно лифту, вознести до небес очередную пассажирку? И поддаются ли расшифровке поэтические чудачества влюбленных?!
Далее. Наперекор их теории я утверждаю, что свергнутая любовь не разлагается на составные части и не выводится из организма, а остается в нашем сердце и нашей памяти навсегда. Таким образом, перед нами сводный хор пленниц, и мы, указав дирижерской палочкой на любую из них, можем заставить ее петь громче других. Доказательством тому служат мои текущие заметки. Но это, так сказать, предпосылки к открытию. Само же открытие касается не голосов пленниц, а их взаимодействия и заключается вот в чем.
У каждой любви свой голос, но мелодия у всех одна. И когда к голосу первой любви через какое-то время присоединяется голос второй любви, а за ней третьей, и так далее, то под сводами нашего сердечного храма звучит, по сути и по содержанию, религиозный любовный гимн в форме канона. Не многоголосый хорал, а именно канон, слушать и понимать который дано далеко не всем. Трудность тут в том, что с возрастом число голосов растет, и среди них начинают попадаться фальшивые и нерадивые. В результате полифония превращается в какофонию, и тут уж в ней сам черт не разберет! Но если у зонгеркоманды есть проблемы, то это забота капельмейстера, не так ли? Теперь-то вы, надеюсь, понимаете, зачем я затеял ревизию голосов? Впрочем, пока мелодию подхватил всего лишь третий голос, и мой канон звучит вполне стройно.
…Разбежавшись, я подпрыгнул, помятые крылья подхватили меня и понесли. Сначала я кружился на низкой высоте, словно высматривая, не машут ли мне из тех мест, которые собирался покинуть. Не уверен, что я не спикировал бы, если бы меня снизу окликнула Натали. Люси, чья начальная скорость была равна моей, тоже не спешила набирать высоту и летела рядом со мной.
Все вечера и выходные были теперь в нашем распоряжении. Лыжные вылазки, каток, кино, неспешные прогулки и нетающие снежинки на ее длинных ресницах. Серьезные разговоры о настоящем и будущем. Однообразные целомудренные поцелуи, которые Люси, не понимая в них толк, считала, видимо, единственно возможными. Я вел себя с ней внимательно и сдержанно. Самая, скажу я вам, подходящая манера обращения с девушкой, в которой не было пасторальной непосредственности Нины, ни отчаянной безрассудности Натали. Она был а спокойна, любознательна, заботлива и рассудительна. «Серьезная девушка» – говорили про нее. Серьезная и красивая. Таким место в президиуме.
Раньше она вела классные собрания и солировала в школьном хоре, теперь обсуждала с моей матерью экономику домашнего хозяйства, а с моим отцом – новости международной политики. Сидя со мной на диване, она без малейшего смущения обращала на меня внимательное лицо, где на дне светло-серых безмятежных лагун пульсировала черная приманка спелой девственности. Когда она просила меня что-нибудь сыграть, я играл ей прелюдии Гершвина – мои первые, робкие подступы к джазу. На восьмое марта я подарил ей семь малиново-бледных, мелкозубчатых гвоздик. К этому времени сдержанность моя сменилась осторожным воодушевлением, которому, однако, было далеко до того замирающего блаженства, что я испытывал с Ниной и Натали.
Может, из-за отсутствия любовного опыта, а может, потому что такими были ее представления о мужских ухаживаниях, но моя чувственная скупость ее нисколько не беспокоила. Странно, ведь рядом находились Гоша и Валька, которые время от времени ярко и громко ссорились и так же феерически мирились, не говоря уже о том, что Валька, числившаяся у нее в близких подругах, могла рассказать ей много занимательного и полезного про балаганную пестроту и затейливость межполовых отношений. Но нет, в ее чистом, доверчивом взгляде отсутствовал даже намек на похотливое подстрекательство. Но ведь подстрекателем мог быть и я!
Любил ли я Люси в то время? Если говорить о той заоблачной, задыхающейся мере, что я установил сам себе, то нет. Но я привязался к ней, сильно привязался. Мы хорошо смотрелись рядом – натурально плакатные юноша и девушка. Серьезные и красивые, спокойные, уверенные и сознательные. Пропитанные советским l'aire du temps. Будущие строители коммунизма. Будущие создатели ячейки советского общества. Но как раз этого я делать не собирался. С Ниной – да, с Натали – да, с Люси – нет. Ведь жизнь, как оказалось, только-только начиналась!
Как-то в середине апреля у нее на работе выпал свободный день, и я, не поехав в институт, привел ее к себе. Была середина дня – как раз та его поясничная часть, за пазухой у которой мы так часто и удачно прятались с Натали. Мы сели на диван и приготовились целоваться. Обняв ее, я стал играть с ее губами, чего раньше не делал. Я не отпускал их так долго, что она даже уперлась руками мне в грудь, но освобождаться не спешила. Игра возбудила меня. Подперев одной рукой ее напряженную спину и придерживая ее голову другой, я набросился на безвольно откинутое лицо с короткими, торопливыми поцелуями. Рот ее приоткрылся, сомкнутые ресницы подрагивали, кулачки на моей груди сжались. Вернувшись к ее губам, я принялся облизывать их и посасывать, словно сладкую малиновую конфету – до тех пор, пока не почувствовал, что ее руки приготовились оттолкнуть меня. И тогда я тихо отстранился. Ее ресницы дрогнули и раскрылись, словно мохнатые лепестки зрячего цветка. Ровные, сухие щеки разгорелись, серое дно лагун заволокло изумлением, влажные губы набухли и покраснели. И то сказать: такого массажа я им еще не делал!
Я потянулся к ее лицу и, искупая брутальность нежностью, покрыл его легкими, воздушными поцелуями. После этого вернулся к ее губам, и они робко мне отвечали. На третий раз она, превзойдя самоё себя, принялась целовать мое лицо. Выходило так неловко и нежно, что меня прошибло давно забытое умиление, отчего лифт моего сердца взлетел еще на один этаж.
Не могу здесь не сказать вот о чем: у нее был роскошный рот, у нее были выдающиеся губы, которым она не знала цены. Великий адалюбец сказал бы, что рот ее похож на рану. Добавлю только, что рана ее была красивой, глубокой и незаживающей. Все тот же непревзойденный сластолюбец заметил бы, что ее верхняя губа подобна летящей птице. Если птице, почтительно добавлю я, то из породы райских. По мне ее губы походили на застывшие волны: круто взметнулась верхняя, обнажая жемчужное дно, а нижняя, такая же тугая и полноводная, прорвала жемчужную запруду и готовилась затопить мое сердце. Ее губы – это сама любовь в живой пластической форме. Но не дай бог их обидеть: они, словно розовый моллюск, тут же смыкали створки и передавали слово строгим глазам.
«Эх, ты! – сказал бы мой друг Гоша. – Не можешь описать губы, а туда же: берешься писать про любовь! Вот я, например, не морочу голову ни себе, ни другим, а просто поедаю их, как сочную, ароматную клубнику!»
Перед тем как уйти, она посмотрела на себя в зеркало, обернулась ко мне и укоризненно сказала:
«Посмотри, что ты сделал с моими губами… Что я теперь дома скажу…»
И я в припадке нежности сгреб ее в охапку вместе с темно-коричневым (падчерица школьной формы) шерстяным платьем, комсомольским значком, доверчивыми глазами, набухшими до барабанной звонкости губами, зеркалом, квартирой, городом и весной. Жизнь моя снова выбиралась на большую дорогу.
Посеяв в Люси порочное желание, я ухаживал за ним, как за капризным экзотическим растением. Наблюдал, как распускаются его стыдливые цветы, как после очередной прививки страсти Люси в полном смятении отстраняется от меня, и черная приманка на взбаламученном сером дне ее лагун наливается дрожащим отблеском пламени. Мне казалось – еще чуть-чуть, и она сама попросит меня об ЭТОМ. Я методично и расчетливо подталкивал ее к краю, не думая о том, что будет с нами после. Перед сном ее горячая, обнаженная тень витала надо мной и, прикасаясь к моим губам и бедрам, ввергала меня в сладко-мучительный, гулкосердечный транс, избавиться от которого можно было лишь одним-единственным способом. Интересно, думал я, если девчонки испытывают то же самое (а они непременно должны испытывать что-то подобное), то как она может терпеть эту пытку, зная, что есть я?
3
Первый день мая мы провели вместе. С утра, примкнув к колонне завода, где она работала в технической библиотеке, побывали на демонстрации. Нас там никто не знал, и мы шли, рука в руке, помахивая веткой белых неживых цветов и увлекаемые царившим вокруг приподнятым чувством несокрушимого единства. Я с гордым удовольствием поглядывал на красивое, оживленное лицо Люси и время от времени со скрытым значением сжимал ее руку. После я часто вспоминал то чудесное майское утро – последнее мирное утро накануне нашей затяжной войны.
Эй! Отзовись, начищенное до блеска духовых инструментов восемнадцатилетнее солнце, льющее нежный свет на древние пейзажи Подмосковья, что древнее стен самого Кремля! Откликнись, доведенный до горной прозрачности, настоянный на почках, пьянящий воздушный напиток! Напомни о себе, крепкое, пружинистое тело, послушное малейшим указаниям любовного азарта! И вы, неунывающие медные трубы, и ты, пузатый провокатор-барабан! И конечно, ты, объятая священным идеологическим трепетом, неторопливая и нарядная народная река! Не говоря уже о тебе, неведомая, беспричинная радость – самодостаточная и упоительная! Отзовитесь и скажите – какое вам было до меня дело? Чего вам не хватало для прозрачного и тягучего, как мед счастья? Зачем вам потребовалось спихнуть меня на его обочину?
«Сегодня!» – сказал я себе, глядя в беззащитные и взволнованные глаза Люси.
После демонстрации мы пришли ко мне и ждали, когда родители уедут на дачу. Закрыв за ними дверь, мы сели целоваться. Сжимая в объятиях обмякшее, послушное тело Люси и перекатывая во рту сладкие леденцы ее губ, я замирал и говорил себе: «Сегодня! Наконец-то, сегодня!»
Потом мы отправились домой к Люси, где она переоделась, и когда солнце прожгло в крыше соседнего дома багровую дыру и провалилось в нее, мы двинулись на вечеринку к Гоше.
«Сегодня!» – сказал я себе после первой рюмки коньяка и ощутил приятное головокружение. Словно подстрекая меня, Люси в тот вечер была в широкой юбке, из которой, обтянутые мягкой белой блузкой, вырастали тонкая талия и аккуратный бюст – принадлежности в некотором смысле второстепенные, ибо, как учили старшие товарищи, главное в первый раз – это стремительно миновать стиснутые бастионы ног и атаковать заветный треугольник, после чего колени распадаются сами собой.
Весь вечер я вел себя с Люси как пошлый, неразборчивый соблазнитель: многозначительно сжимал под столом ее руку и после ответного пожатия взглядом своим, как огнеметом опалял ее встречный доверчивый взгляд. С нежным пылом исполнял ее редкие пожелания. Во время танцев с мягкой силой прижимал к себе – до соприкосновения бедер, до тумана в голове. Говорил, не спуская с нее глаз: тихо, многозначительно, низким, волнующим баритоном. Говорил о чем угодно, но не о любви. Говорил, чтобы прогнать неловкость, чтобы избавиться от причастности к тайному, постыдному заговору. Говорил, словно заранее прося прощения у ее доверчивого неведения, а на обратном пути, проходя мимо моего дома, пригласил ее подняться ко мне.
«Поздно уже…» – неуверенно ответила она.
«Мы ненадолго!» – пообещал я.
Мы поднялись ко мне и, покружив по квартире, устроились в гостиной на диване. Опасное, всепозволительное одиночество обступило нас. Приглашение к греху выглядывало из всех углов и витало в глуховатой тишине так материально и ощутимо, что Люси, словно обороняясь, закинула ногу на ногу и скрестила на груди руки. Было заметно, что она, как и я напряжена и взволнована. Радиоточка на кухне исполнила гимн и объявила о наступлении нового дня. Меня вдруг одолела спасительная робость.
«Хорошо сегодня погуляли!» – заговорил я, отказываясь от моего преступного замысла и испытывая облегчение.
«Да, мне понравилось!» – осторожно улыбнувшись, согласилась Люси.
Я припомнил некоторые забавные эпизоды вечера, она подхватила и прибавила к ним еще пару, и вот мы уже говорили легко и свободно, со смехом откидываясь на спинку дивана и жестикулируя там, где не хватало слов. Я подвинулся к ней и, вплетя мое движение в фейерверк повествования, обнял ее одной рукой за плечи. Она не отвергла ее, но тут же приняла свою прежнюю защитную позу. Я замолк и, придвинувшись к ее профилю, коснулся губами щеки. Она не пошевелилась.
«Людочка…» – пробормотал я и, неудобно изогнув шею, добрался до ее губ. Безучастные губы принадлежали недвижной статуе.
«Людочка… – снова пробормотал я, – ну, что ты… ну, поцелуй меня…»
«Поздно уже, мне пора…»
«Ну, подожди еще немного… Сегодня можно, сегодня же праздник… Ну, поцелуй меня…»
Люси нехотя разомкнула руки, повернулась ко мне и подставила губы. Я нежнейшими прикосновениями попытался сообщить им о моем желании – они меня не понимали. Я умолял их о пощаде – они меня не слышали. Я попытался вдохнуть в них жизнь – они не желали воскресать. Тогда я поддал им жару – они его терпеливо сносили. Раздраженный, я вдруг одним махом смел с ее колен юбку, мазнул рукой по чулкам и запустил ладонь в теплую, гладкую расщелину сжатых ног. Люси дернулась, вцепилась рукой в мою кисть и принялась отдирать ее от себя, одновременно пытаясь избавиться от моих губ. Я прижал ее к спинке дивана, опечатал ей губы, а большим пальцем лихорадочно давил на лобок, как на стартер, добросовестно ожидая, когда заведется ее мотор. Люси мычала, судорожно дергала головой и дрыгала ногами. Вдруг она отпустила мою руку и стала с размаху колошматить меня по плечу, по руке, по голове, по лицу. Ей удалось распечатать губы, и они взорвались возмущением:
«Пусти, дурак, пусти!»
«Ну, Людочка, ну, Людочка!..» – растерянно бормотал я, не рассчитывая на такой поворот.
«Пусти, говорю!» – взвизгнуло чужое некрасивое лицо.
И я отпустил ее.
Она вскочила и бросилась в прихожую, на ходу заправляя блузку. Не говоря ни слова, накинула пальто, сунула ноги в туфли и кинулась вон из квартиры. Я за ней.
«Ну, подожди, Людочка, подожди!» – бубнил я, едва поспевая за ней.
«Не трогай меня! Отойди от меня!» – резко остановившись, повернулась она ко мне. Я встал, как вкопанный в трех метрах от нее. На таком расстоянии и проследовал за ней до ее дома, беспорядочно повторяя:
«Ну, прости меня, Людочка, ну, прости, пожалуйста, ну, прошу тебя, прости!»
Перед тем как войти в подъезд, она обернулась и с высоким презрением бросила мне в лицо:
«Значит, вот для чего я тебе была нужна!»
С точки зрения соблазнителя я совершил ошибку. С точки зрения влюбленного я совершил непростительную ошибку. Оставалось выяснить, кем же я был. Выяснилось это довольно скоро – буквально на следующий день. Потому что соблазнитель не станет три недели подряд приходить каждый день во двор отшившей его барышни и, сидя под ее окнами, ждать, когда она утром выйдет на работу, а вечером возникнет из-за угла, чтобы идти за ней следом и повторять одно и то же:
«Людочка, ну прости меня, пожалуйста…»
На меня не желали смотреть, со мной не желали говорить, и через три недели, вконец измученный, я забежал вперед, встал поперек дороги и взмолился:
«Люда, ну не надо так! Ведь я же тебя люблю!»
На меня недоверчиво, исподлобья посмотрели и сказали:
«Подожди меня здесь»
В тот вечер мне уделили полчаса, за которые я, заикаясь и путаясь в словах, попытался смыть со своей репутации жирное пятно насильника и бесчувственного животного. Через полчаса я потерял бдительность и сказал:
«Людочка, мы ведь уже взрослые, и многие из наших этим уже занимаются! Возьми хотя бы Вальку с Гошей…»
Лучше бы я этого не говорил. Полоснув меня строгим кумачовым взглядом, она отчеканила:
«А я этим заниматься не хочу!»
На том моя аудиенция закончилась.
Но настоящий размер моей ошибки я понял только через месяц. До этого были вечерние собачьи бдения, вымаливания получасовых прогулок, заискивающие безответные улыбки и вымученные разговоры ни о чем. Классический случай истерической любви на коротком поводке. В конце июня Люси уведомила меня, что уезжает к тетке в Ленинград, где будет поступать на юрфак. Мои растерянные и глупые вопросы остались без внятных ответов.
Она поступила и, вернувшись, встретилась со мной. Настроение ее заметно улучшилось: она была настолько добра, что дала свой будущий адрес и разрешила ей написать. Больше того, она разрешила ее проводить. На Ленинградском вокзале мы с ней совершили бессмысленный и молчаливый круг – задели по касательной Ярославский вокзал, обогнули станцию метро и в зале ожидания воссоединились с родителями. Возможно, она рассчитывала услышать от меня нечто важное и перспективное, что могла бы учесть и принять в расчет. Как я сейчас понимаю, что-то вроде предложения руки и сердца: мое жалкое «Я же тебя люблю!» ее уже не устраивало. Но по какой-то растерянной причине я не сделал первого и не повторил второго. На том мы и расстались.
Я выдержал без нее полгода и даже написал ей несколько писем. В ответ она делилась своими ленинградскими впечатлениями, дополняла их скупыми подробностями университетского быта и избегала всякого упоминания о личной жизни. В письмах мы отдавали предпочтение не чувствам, а стилю. Приехав на зимние каникулы, она собрала у себя узкий круг подруг во главе с Валькой, куда призвала и меня. Гоша уже без малого год маялся в армии, и развлекать девичью компанию выпало мне.
Люси заметно изменилась: студенчество притупило романтические грани ее характера, снабдило лицо подчеркнутой независимостью и огородило ее фигуру потрескивающим полем снобизма. Она по-другому смотрела и причесывалась, выражалась с ироническим элитным шиком, и черный облегающий свитер ей очень шел. Тем удивительнее было мое открытие: я рассматривал ее без прежнего волнения. Провожая меня, Люси тихо спросила:
«В гости не пригласишь?»
«Да ради бога!» – встрепенулся я.
«Когда?»
«Да хоть завтра! Часа в два!»
Назавтра в два она была у меня. Подставила щеку и обошла квартиру. С любопытством осматриваясь по сторонам, она нашла, что ни я, ни квартира не изменились. Затем прошла со мной на кухню, где мы манерно выпили по чашке чая. Люси восторгалась Питером и хвалила Вальку, которая так верно и самоотверженно ждет своего Гошу, обещавшего, кстати говоря, по возвращении на ней жениться. И, забегая вперед, скажу, что таки женился!
«Пойдем в твою комнату» – предложила она после чая и, не дожидаясь моего согласия, поднялась и направилась туда первой.
«А у тебя здесь все по-прежнему, – заметила она, усаживаясь на диван. – Не сыграешь?»
Я изобразил ей мои последние достижения в области импровизации, и она сказала, что тоже увлеклась джазом. Даже посещает иногда репетиции университетского джаз-оркестра. Вот так неожиданность, вот так пассаж!
Не хватало только, чтобы после репетиций какой-нибудь бородатый пианист провожал ее до дома! А впрочем…
«Посиди со мной» – попросила она, и я присел рядом.
«Помнишь, как мы здесь целовались?»
«Еще бы!» – откликнулся я.
«Не хочешь меня поцеловать?» – вдруг предложила она.
«Да я уже и боюсь!» – усмехнулся я.
«Не бойся!» – усмехнулась она, подставила губы и закрыла глаза.
Я сразу заметил в поведении ее губ незнакомое нервное волнение. Я старательно целовал их, но желание мое не разгоралось. Она отстранилась и сказала:
«Помнишь, на чем мы остановились в последний раз?»
«Еще бы не помнить!»
«Так вот: сегодня я сама говорю, что хочу этого!»
Вот так эволюция, вот так экспонента, вот так блажь, вот так блюз! Оторопев, я взглянул на ее заметно побледневшее лицо. Оказывается, ее глаза могут быть сумасшедшими! И что прикажете мне делать?
Помолчав, я спокойно сказал:
«Думаю, нам не стоит этого делать…»
«Почему?» – быстро спросила она.
А действительно – почему? Почему мое остервенелое некогда желание обернулось вежливым отказом? И здесь самое время сообщить, что учился я ни больше, ни меньше как на общеэкономическом факультете Плехановки. Ничего странного для ребенка, у которого папа – финансист, а мама – плановик. Куда интересней, как в очкастой, низкорослой семье вырос зоркий, симпатичный баскетболист ростом сто восемьдесят четыре сантиметра.
К этому времени я основательно окунулся в студенческую жизнь. Мои спортивные способности были оценены местом в баскетбольной команде факультета, а музыкальная сноровка имела наглость сколотить джазовый квартет из таких же негров-слухачей, как я сам. В спортивном зале меня возбуждали голоногие, потные пантеры, об одной из которых, Ирен, речь впереди, а на репетиции квартета собирались поклонницы с томной статью, таинственно мерцающими очами и ультрасовременными воззрениями. Да как, скажите, можно пылать платонической любовью на расстоянии, когда рядом столько покладистых прелестниц?! Если, конечно, не страдать редким психическим расстройством. Все это я к тому, что исход у истерической любви такой же, что и у истерической беременности: в один прекрасный день ты просыпаешься и вдруг понимаешь, что здоров.
Был, однако, у моего отказа и благородный отлив. Если бы мне предложила себя случайная, необязательная женщина, я бы, без сомнения, воспользовался ею. Люси же была для меня больше, чем память и дороже, чем школьная подруга, и вот так, походя распорядиться ее слабостью, мне не позволяла совесть. Впрочем, за нашим благородством, которым мы тайно и явно гордимся, чаще всего скрываются причины сугубо прозаичные. Вот и здесь: переспи я с Люси, и у меня возникнут обязательства, которые я не смогу игнорировать. Как честный человек я просто обязан буду на ней жениться! Но перед этим нужно будет изображать пылкого влюбленного, подтверждать это лживыми письмами, терпеть добровольное воздержание, и я не знаю, что еще. Любил ли я Люси? Нет. Наши отношения откатились к рубежам дружбы, а спать с подругами может только недалекий и неразборчивый человек.
«Потому что так будет лучше для нас обоих, поверь мне!» – как можно убедительнее сказал я.
Люси откинулась на спинку дивана, закинула ногу на ногу, скрестила на груди руки и так сидела с полминуты, глядя перед собой. Затем рывком поднялась, прошла твердым шагом в прихожую (я за ней), дала себя одеть и, ни слова не говоря, оставила меня. Через несколько дней она незаметно и не прощаясь уехала.
Еще через две недели я получил от нее необязательное и малосодержательное письмо, на которое ответил в том же духе. В дальнейшем письма от нее приходили регулярно. Летом я уехал, а вернее, сбежал в стройотряд. А еще точнее, воспользовался удобным поводом, чтобы провести каникулы за тридевять земель от ее строгих, укоризненных глаз. Осенью мы по ее инициативе возобновили переписку и увиделись только зимой восемьдесят первого – в самый разгар моих бурных отношений с Ирен. Облик ее и повадки стали еще более изысканными и покрылись прочным налетом северного аристократизма. Я совершенно искренне, дружески и громогласно радовался ее новым сияющим граням, суля ей видные и звонкие перспективы. Она же, как я теперь понимаю, желала лишь одного: прояснить мои виды на наше совместное будущее. Видимо, не прояснила, и через месяц я получил от нее письмо, в котором она сообщала, что собирается замуж за ленинградца и что это ее письмо ко мне последнее. Она желала мне счастья и выражала надежду, что, может быть, когда-нибудь мы свидимся. Письмо заканчивалось словами: «У меня всё».
Разумеется, я ответил. Ответил в самых изысканных и пожелательных выражениях, борясь с сильным желанием поглумиться над ее холодным целомудрием, которым она заморозила наши перспективные отношения. В конце я написал: «Теперь и у меня всё». И как раз тут я сильно ошибался: это был вовсе не конец, а самое что ни есть начало. Недаром Люси в ее положении седьмой пониженной ступени обречена быть родовым признаком блюзового лада. А тот, кто имеет дело с блюзом, грустен, мудр и неприкаян, и разорвать блюзовый квадрат может только смерть.
Не прощаемся с Люси: если трещина от нее пробежала через мою жизнь, значит, она должна пробежать и через этот роман. Спешу, однако, предупредить, что у меня две жизни: первая – до развода, вторая – после него. Так вот, Люси есть дама пик из первой колоды моего жития.