Лист II
Дом Господень
Прежде чем прийти в Иерусалим, я обошел все его святые места, следуя завету отшельника Харитона, удалившегося для свершения монашеского подвига в дикую пещеру у Мертвого моря.
– Сын мой, – напутствовал он меня, – как только достигнешь Палестины, не торопись сразу в Иерусалим, не входи туда, пока не подготовишь свое сердце к паломничеству и не успокоишь свой дух. И что такое паломничество, как не духовное успокоение, и что такое путешествие, как не постижение Божественного веления, воплощенного в духе?
Долгие месяцы я бродил по окрестностям Палестины и Самарии, совершая долгие переходы от одной еврейской деревни к другой, посещал те места, где бывал Иисус и жили его ученики. Я начал с Каны, что рядом с Назаретом, где Христос свершил свое первое чудо, превратив воду в вино, чтобы угостить гостей на свадьбе, как записано в Евангелиях. В Назарете я не нашел никаких следов, которые указывали бы на него; здесь не осталось ни одного дома того времени! Я почувствовал разочарование и продолжил путь к другим местам, упоминаемым в Торе, Евангелиях и других канонических и неканонических священных книгах, которые не так давно мы стали именовать апокрифами. Во время своих странствий я испытал много сомнений и часто ночами чувствовал такой страх, что спустя три года блужданий в окрестностях Сидона однажды ночью узрел Иисуса Христа в ослепительно белых одеждах, наполняющего своим сиянием небеса. И Он, обратившись ко мне на арамейском, произнес: «Если ты ищешь Меня, заблудший, то откажись от себя, оставь этот край и иди в Иерусалим, чтобы узреть Меня. Тогда ты сможешь жить по-настоящему». Так в моем виде́нии говорил Иисус, распятый на кресте, и не было никого в то время рядом.
На следующий день после благовещения я направил стопы свои к Иерусалиму… Там я намеревался провести остаток дней. И пока я шел, сердце мое переполняла мольба: я просил Господа явить мне свой лик среди обломков крушения в океане сомнений, наполнить мою душу покоем, укрепить мое сердце верой и светом убеждения.
Ночами, останавливаясь под деревьями, мне удавалось погружаться в сон лишь на пару часов: сменяющие друг друга видения страдающего на кресте Спасителя, рыдания девственной Матери, мучения безвинного Иоанна Крестителя и всего, что произошло со мной в Александрии, преследовали меня.
Я пришел в Иерусалим, когда мне было уже за тридцать – возраст, в котором странствия тела на земле и духа в небесах уже завершаются и глазам хочется блуждать по страницам книг.
Я вошел в город в полдень со стороны Самарии, в знойный месяц абиб (таммуз (араб.), июль). Стояла невыносимая жара, и повсюду был слышен людской гомон. Внезапно меня охватила тоска, какая всегда нападает в больших городах. Мимо рынков и многочисленных построек я двигался к церкви Воскресения. Повсюду сновали монахи, торговцы; люди всех национальностей: арабы, сирийцы, греки, персы и другие, чей язык был мне неизвестен. Блуждая меж деревень Палестины, я почти позабыл, что такое суета больших городов. От толчеи я поспешил укрыться в стенах церкви, большие двери которой оказались распахнутыми. Едва я переступил порог, меня охватило острое чувство голода и усталости. Я восславил Господа – и вдруг сума моя, наполненная книгами и свитками, показалась свинцовой, и я рухнул в обморок, из которого меня вывел церковный священник.
Он развеселился, узнав о том, что я сам врачеватель, и пошутил:
– По твоему клобуку я понял, что ты монах, но по обмороку не догадался, что ты врач! – Затем он спросил, как меня зовут, и я ответил:
– Гипа.
– Ты пришел на поклонение или хочешь остаться с нами, достопочтенный брат?
– Сначала поклонение, а потом – как пожелает Господь.
Несколько дней я провел с монахами как обычный паломник. Они были внимательны, но часто докучали просьбами рассказать о тех странах, где мне довелось побывать, о трудностях, которые приходилось преодолевать, а также о тех святых людях, с которыми удалось повстречаться, и могилах праведников, которые я посетил. Особенно часто меня спрашивали об Александрии, но на эти вопросы я отвечал так, как подобает в подобном месте и в подобных обстоятельствах, чтобы не возбуждать праздное любопытство монахов и не смущать их благочестия.
В первые дни моего пребывания в Иерусалиме я много размышлял о таинстве паломничества. Я спрашивал себя: что побудило меня оставить родной край и прийти в это святое место? Не мог ли я соприкоснуться с чем-то сокровенным и святым в себе самом, просто уйдя в пустыню возле своего дома? Покорность, обряды очищения, продолжительные молитвы, восхваление Господа и монашеская жизнь – способно ли это вызвать внутри нас божественную музыку и сокровенную святость? И в чем тогда кроется благословенность места? Не таится ли она в нас самих, не изливается ли она на такие места, если мы после долгого путешествия приходим куда-либо обуреваемые страстями и желаниями? Неужели благоговение, охватившее меня при виде стен церкви Воскресения, было лишь чувственной реакцией на вид внушительного здания, или на меня так подействовал потаенный смысл самого акта Воскресения? Действительно ли Христос восстал из мертвых? И как мог Он, Бог, умереть от руки человеческой?.. Так значит, человек может умертвить своего Бога, пытать Его, прибить Его гвоздями к кресту?
Спустя несколько дней после моего появления в церкви добрый священник спросил меня:
– Не хочешь ли пожить вместе с нами или останешься в городе лечить детей Господних, прибывших сюда на паломничество?
Я оставил выбор за ним… Никто не выбирает сам, лишь небесная воля так составляет все вещи и слова, что их скрытый смысл проясняется для нас. Я так и ответил, и священник, довольный, улыбнулся, а затем по воле Господа сказал:
– Ты можешь остаться и занять келью, которую построил монах Рахави на церковном дворе. Я имею в виду ту комнату, что находится справа от ворот главного входа. Живи там и будь с нами – и одновременно среди людей. Эта келья закрыта со времен тунайха[1] насельника пару лет назад, да смилуется над ним Господь, он был настоящим святым. Я попрошу сторожа, чтобы он приготовил ее для тебя. Ты можешь вселиться туда прямо завтра…
И в этот миг я понял, что вызываю у них тревогу. Да и какое еще чувство может вызывать невесть откуда взявшийся египетский монах, не имеющий рекомендательных писем и не объясняющий причину своего появления? Даже если бы я жил в самой церкви, понадобились бы годы, чтобы монахи меня приняли. А если бы я поселился в городе, меня убил бы шум людской толпы. Поэтому сделанное предложение было как нельзя кстати, поскольку отведенное мне место располагалось как раз между церковью и городом, но ни там ни здесь – что-то вроде середины на половину, как и я сам.
Первую ночь в келье Рахави, как они называли ее, я провел, искренне радуясь тому, что нахожусь в месте, где в течение двадцати лет кто-то поклонялся Господу. В том, что нашлось убежище для моего смятенного духа, я усмотрел добрый знак. Рядом, буквально по соседству, находилась так вдохновившая меня церковь Воскресения. Из своего единственного зарешеченного окна я мог видеть, как стекались к ней толпы благочестивых верующих и обращенных, прибывающих сюда на поклонение в течение всего года.
Монахи и священники, прислуживающие в церкви Воскресения, были хорошие и простые люди, большинство из которых искали со мной близости, когда узнавали, что я занимаюсь врачеванием и сведущ в искусстве исцеления… Их не заботило то, что я еще и поэт. Церковные служки, дьяконы и младшие священники относились ко мне с симпатией и часто приходили за лекарствами. К старшим священникам и главным монахам я приходил в церковь, только когда они меня приглашали.
Чаще всего люди в Иерусалиме болеют из-за отсутствия в пище разнообразия. Их единственная еда по большей части состоит из оливкового масла, хлеба, выпеченного из непросеянной серой муки, козьего сыра и немногих фруктов. Жизнь в Иерусалиме тяжела, летом городской воздух в основном мягок, но зимой, особенно ночами, довольно студено.
Спустя несколько месяцев я немного пришел в себя, мои метания поутихли, и я начал сочинять на сирийском церковные гимны, вдохновляясь небесным духом, парившим в этом месте и насыщающим его богобоязненностью. Переполнявшие меня в то время чувства я выразил в коротком гимне:
Отсюда истекает небесный свет,
Рассеивающий сумрак земли и изгоняющий горе из душ, Отсюда восстает солнце в сердцах
Блеском Спасителя,
Сияющего милостью над жертвенным крестом,
И что такое крест?
Это святой прямостойный столп, рассеченный поперечиной милости.
Давайте распахнем горизонты милосердия,
раскроем наши объятия и взойдем к святости.
Мы станем крестом, носящим его крест,
И последуем за Иисусом.
Спокойно, размеренно и легко текли дни мои в Иерусалиме. Минула зима сто сорокового года эры мучеников, или четыреста двадцать четвертого года от Рождества Христова. Город готовился отпраздновать день Святого Воскресения и Страстную неделю. Многочисленные караваны арабских торговцев прибывали в город и складывали свою поклажу на площади перед церковью. На полках доселе полупустых городских лавок рябило в глазах от разноцветья привезенных товаров. Жители принарядились. Чем ближе была Страстная неделя, тем сильнее билось мое сердце.
Накануне празднования поток приходящих ко мне больных увеличился. Многие из них заболели в дороге, особенно пожилые. Я лечил их кожными мазями и лекарствами, которые доктора называют «веселящими сердце», ибо они не столько выводили из больного принятую им пищу и питье, сколько бодрили его.
Среди многочисленных процессий, движущихся мимо меня по направлению к церкви, две – одна из Антиохии, другая из Мопсуэстии – отличались особой благочинностью. Десятки священников, монахов и дьяконов, облаченных в праздничные церковные одежды, шествовали важно и торжественно. Выступавший впереди человек нес красиво украшенный крест, края которого были покрыты золотом. Позади него на расстоянии семи шагов шел его преподобие толкователь Феодор[2], епископ Мопсуэстийский{7}. За ними двигалась многочисленная толпа верующих и обращенных, декламирующих: «Осанна сыну Давида, осанна Всевышнему… Благословенны живущие во имя Господа».
Захлебываясь от восторга, я смотрел через окно кельи, как процессия влилась в большие церковные ворота. Мне казалось, будто это ангелы, спустившиеся на землю с небес. Только священников было больше двадцати, дьяконов – почти сотня, а число толпящихся за ними мирян вообще не поддавалось счету. Епископ Феодор выглядел усталым, но счастливым. Я захотел присоединиться к этой процессии и вышел на улицу. Приблизившись к епископу Феодору со склоненной голо-
вой, я поцеловал его руку, а он в ответ поцеловал меня в голову, как до того целовал человека курдской наружности, одетого как дамаскинец. Несмотря на молодость, я не отличался особой смелостью. Только небо знало, что творилось у меня в душе! Неведомым небесным промыслом порадовал меня Господь спустя два дня, устроив встречу с епископом там, где я совершенно не ожидал…
Утром ко мне пришли священник из Антиохии и два дьякона. Они попросили меня пройти с ними в резиденцию епископа в восточной части города, так как он якобы недомогал. Так они сказали. Я с учтивостью поинтересовался: неужели в их посольстве нет врача? Один из священников ответил, что у них есть церковный врач, и затем так же учтиво и спокойно добавил: «Священник Несторий хотел бы доподлинно убедиться в том, что здоровье почтенного епископа Феодора в порядке».
Тогда я впервые услышал имя Нестория и в тот же день первый раз увидел его. Набив карманы бодрящими травами, разными сердцеукрепляющими снадобьями и семенами для приготовления лекарств, я плотно запер дверь кельи и пошел с ними, радуясь предстоящей встрече с антиохийским священником. На мне была ряса иерусалимского монаха, которую мне с месяц назад подарил добрый покровитель в знак признания меня братьями. Где-то через полчаса наши накидки под жарким полуденным солнцем стали мокрыми от пота.
У входа нас встретил еще один священник из Киры, предложивший нам холодную воду, да помилует его Господь. Когда мы вошли внутрь резиденции епископа,
я внезапно почувствовал, что стою на пороге какого-то великого события. Мы миновали длинный проход, в конце его, справа, была дверь, из-за которой до меня донесся степенный спокойный голос.
– Благословенный доктор и почтенный отец, его блаженство епископ Феодор беседует с гостями. Не желаешь ли войти или предпочтешь дожидаться, пока он не выйдет? – вежливо спросил меня мопсуэстийский священник, и я попросил разрешения войти в покои, откуда слышался голос. Он склонил голову в знак согласия и учтиво и мягко распахнул передо мной дверь.
В просторной комнате царил полумрак, потолок был покрыт пальмовыми ветвями, отчего воздух казался прохладным. В центре находилась смоченная водой циновка, увлажняющая проникавший внутрь ветерок, а вдоль стен были разложены войлочные подушки, облокотясь на которые сидели разные достойные люди: монахи, священники и дьяконы, числом около сорока. Судя по внешнему облику, большинство из них были с севера. Их кожа была белой, а бороды желтоваты и подернуты сединой, так что я даже несколько сконфузился из-за своей смуглости, бедности и растрепанной неподстриженной бороды, совсем не приличествующей ученому доктору. Я присел на свободное место возле двери.
В центре на старинном деревянном кресле с подлокотниками восседал епископ Феодор. Он никак не отреагировал на мое появление. Я стал прислушиваться к разговору, пытаясь постичь его смысл. Вдумчивые речения сами собой входили в мое сердце и разум. Я многое запомнил из той беседы, а вернувшись вечером к себе в келью, записал услышанное. Я перевел гречес-
кий язык епископа, говорившего так: «Отсюда, возлюбленные братья, из этой Святой земли, куда мы прибыли на поклонение, настали времена нового человека, ибо Иисус Христос стал водоразделом хода времен. Он возвестил приход второго века человечества. Первая эпоха началась с Адама, а вторая – с Иисуса Христа. У обоих времен есть своя сущность и законы, извечно ведомые нашему милостивому Богу. Отец Небесный сотворил Адама по своему образу, дабы он жил вечно. Но Адам поддался козням дьявола, восстал против своего Святого Отца, вкусив плод запретного дерева, возомнив, что сам сможет стать Богом. Совратил его своими наущениями проклятый Азазель, и Адам впал в грех и был изгнан из рая по велению Святого Бога Отца. Однако поскольку Отец по милости своей любит человека, сотворил Он его изначально безвинным. Он не пожелал оставить его с печатью первого греха навечно. Возобладала милость Господня, и послал Он своего единственного сына, Иисуса Христа, в полном человеческом обличье, чтобы спасти человека и избавить мир от Адамова греха, жертвой своей начать новую эру человечества. И были посланы нам после Него праведные ученики, донесшие до нас Евангелие. А что означает слово “Евангелие”? Как говорил святой Иоанн Златоуст{8}, это благовествование, ибо Евангелие – это радостная весть об избавлении от наказания и отпущении грехов, оно – очищение, посвящение и небесное наследование. Им посрамлен Азазель, а мы благословенны надеждой».
В просторной зале голос епископа Феодора звенел, и всех сидящих охватило благоговение, глаза присутствующих неотрывно смотрели на епископа, и я тоже не мог оторвать от него свой взор. Внимая изысканным оборотам его речи, проникающим в мое сердце и разум и избавляющим дух мой от тревоги сомнения, я вдруг почувствовал сожаление, что не у него учился богословию. Я на минуту отвлекся, но затем снова стал прислушиваться к тому, что рассказывал епископ Мопсуэстии, славного города в самом центре Анатолии. Его голос, обращенный к благородному собранию, возвысился и стал еще более проникновенным:
– Обратите внимание, возлюбленные мои, на проповеди Иисуса Христа и внемлите радостным словам, сохраненным для нас в Евангелии святым Матфеем. Он неустанно повторяет нам: «Благословенны кроткие, ибо наследуют они землю, благословенны печалящиеся, ибо они утешатся…»{9} Было ли до Мессии ниспослано нечто подобное? Столь же радостное откровение? Так знайте же, что Мессия пришел для нас, и мы должны жить во имя Его. Его воплощение, муки, смерть и воскрешение – это победа над дьяволом и искупление за падение первого человека, соблазненного и согрешившего. Наша вера в Мессию – это уход из эпохи греха в мир избавления, дарованный нам по воле Господа. Так будьте же, братья, христианами и призывайте народ ваш к вере, чтобы люди вместе с вами стали настоящими детьми Божьими в новое время человека. Перейдите по мосту страданий Иисуса, чтобы стать такими же совершенными, как ваш Небесный Отец. Знаком вашего перехода станет крещение. Крещение – это рождение. Это торжество духа над бренностью тела, восхождение к благодати и слияние с Мессией. Крещение – это избавление и новое творение, познайте же его тайну своими сердцами.
Когда епископ произнес слово «крещение», меня охватила легкая дрожь, но этого никто не заметил, кроме одного священника лет сорока с красивым лицом, сидящего справа от епископа. Я уже знал, что именно он попросил пригласить меня. Он был известным в Антиохии духовным лицом, родом из Мараша{10}, его церковное имя было Несторий. Он считался одним из любимейших учеников епископа Феодора и одним из самых искусных толкователей Евангелия.
На закате солнца мопсуэстийского епископа начала одолевать усталость, его голос стал глуше, а речь более размеренной. Когда он завершил свою проповедь, слушатели были охвачены таким духовным трепетом, что, казалось, его слова вознесли их высоко до небес. Последним, что он сказал, было:
– Мы были просто смертными, когда Адам приговорил всех нас к погибели, допустив грех непослушания своего Создателя, а дьявол остался бессмертным. Когда Господь явился нам в Мессии, на нас снизошла Божественная благодать, нам представилась возможность избежать гибели и смерти покаянием… и вступлением в мир спасения через крещение.
Какой-то пожилой священник, по виду араб, сделал движение, как будто хотел что-то сказать. Епископ Феодор обратил на него взгляд, как бы приглашая, и тот задал уточняющий вопрос:
– Но как переходит на нас Адамов грех неповиновения Всевышнему? В чем же наш грех, ведь мы не совершали подобного проступка?
Улыбнувшись, епископ так ответил на это:
– Мы творим многие иные прегрешения, помимо греха вкушения плода запретного дерева. Мы делаем это, мы – дети Иисуса, но не потому что мы унаследовали Адамов грех, а потому что переняли от него способность грешить и готовность совершать грех. Это долгий разговор, достопочтенный отец, мы поговорим об этом подробно на следующем собрании…
Несторий поднялся, давая понять, что беседа окончена. Собравшиеся обступили епископа Феодора со всех сторон для целования руки. Я увидел, как Несторий взял епископа под руку и увел от толпы в его покои. Когда епископ проходил мимо, то с явной благосклонностью посмотрел в мою сторону, словно давно меня знал. Я смутился.
Спустя час я все еще оставался вместе с другими монахами и священниками в большой зале, где нас угощали замечательными фруктами, которые приносят деревья на севере. Наконец меня позвали.
Епископ Феодор не страдал какой-либо болезнью, просто ему в ту пору исполнилось семьдесят четыре года и тяготы паломнического путешествия утомили его. Я понял это еще два дня назад, когда он торжественно прошествовал мимо меня во главе процессии. Однако я не спешил сообщить ему о своем заключении относительно его состояния, но стал пользовать его с должным вниманием и уважением. Я почтительно взял его руку и поцеловал ее. Затем стал прощупывать его пульс, который был довольно слаб. Я достал кое-какие из припасенных трав, ускоряющих ток крови и улучшающих работу сердца, и попросил приготовить их на медленном огне, затем охладить и пить в таком виде. Несторий дал знак одному из дьяконов, стоящих возле двери, и тот поспешил выполнить мою просьбу. Какое-то время мы все молчали. Потом вошел служка, принесший стакан, Несторий принял у него снадобье и попробовал его прежде, чем передать епископу.
– Ну, как на вкус, дорогой Несторий?
– Неплохо, Твое Блаженство, – и сладкое, и ароматное, надеюсь, это лекарство подействует, по воле Господа.
Епископ обрадовался, и черты лица его смягчились. Он уселся поудобнее и, перед тем как пригубить лекарство, сказал:
– Да будешь благословен ты, Несторий, и ты, отец лекарь. Как тебя зовут?
– Гипа, Твое Блаженство.
– Странно. А почему говорят, что ты египтянин, – это ведь не египетское имя?
– Меня стали так называть после Александрии, отец мой.
– А как ты там оказался?
С величайшей предупредительностью вмешавшийся в разговор Несторий поинтересовался, не желает ли епископ немного отдохнуть. Феодор с приятной улыбкой и по-дружески шутливо ответил на это:
– Оставь свою отеческую заботу, Несторий. Мой отец скончался уже очень давно, и я скоро воссоединюсь с ним. Дай мне послушать историю этого лекаря-монаха. Он мне нравится. У него в глазах искренняя пытливость. Это напоминает мне задор, который я наблюдал во взгляде моего духовного брата Иоанна Златоуста, когда мы были детьми.
Несторий наклонил голову в знак послушания и, намереваясь оставить нас наедине, произнес негромким голосом:
– Как пожелает Твое Блаженство. Гипа, я буду ждать тебя в большой зале после того, как вы закончите разговор.
– Нет, Несторий, останься с нами, а ты, Гипа, расскажешь мне, где родился и как оказался в Александрии.
Несторий дал знак стоящим у двери дьяконам и слугам, и все они удалились. Наш разговор не прерывался до тех пор, пока не вошел слуга с подносом угощений на ужин, который он поставил на столик справа от кровати епископа. Феодор ослабил пояс и пригласил нас ближе к столу, заметив иронично Несторию по-сирийски:
– Быть может, эти яства станут для меня последней вечерей.
– Да продлит твои годы милостивый Господь наш, отец мой. Мы всегда будем в тебе нуждаться.
Стесняясь, я все же присоединился к их трапезе. Блюда были изумительны. Когда я стал их нахваливать, Несторий подначил меня:
– Это благословенная пища, приготовленная на огне литургических песнопений и приправленная псалмами.
Мы весело рассмеялись его шутке. Епископ вновь повернулся ко мне, приглашая закончить рассказ. До этого я успел поведать ему о том, что родился в деревне на юге Асуана, что учился в Наг Хаммади и Ахмиме. Разумеется, я ни словом не обмолвился о той трагедии, что случилась со мной у берегов острова Элефантина{11}, какие ужасы происходили на моих глазах в Александрии и к каким разрушениям они привели в день «Великого страха». Епископ был внимателен и слушал с вежливым интересом. Он улыбался, а я не собирался огорчать его живописанием сцен насилия и рассказами о сутки не прекращавшейся резне. Прожевывая поданный Несторием кусок лепешки, пропитанной оливковым маслом и посыпанной горным тимьяном, епископ спросил меня:
– Ты изучал логику, сын мой?
– Да, Твое Блаженство, я изучал ее в Ахмиме у одного человека, не христианина, выходца из окрестностей Асьюта. Он был знатоком древней философии, причем выдающимся.
– А это естественно, сын мой, – из тех краев происходили великие философы. Ты понимаешь, Гипа, кого я имею в виду?
Немного поколебавшись, я ответил до крайности учтиво, как требовал того его епископский сан:
– Нет, Твое Блаженство, не понимаю.
– Скажи ему, Несторий.
– Его Блаженство имеет в виду Плотина{12}.
– Да, отец мой Несторий, правильно.
Несторий, наблюдавший за мной краешком глаза, усмехнулся, дав понять, что он прекрасно понимает: я уклонился от прямого ответа из уважения к епископу. Сконфузившись, я опустил голову и сделал вид, что рассматриваю пальцы у себя на ногах. Епископ Феодор ничего этого не заметил: он сидел, устремив взгляд на потолок. Мне начало казаться, что он беседует сам с собой или со своим старинным другом Иоанном Златоустом, когда епископ вдруг произнес:
– Я много думаю о Плотине и о Египте. Там, а не здесь находятся многие корни нашей веры. Там было положено начало отшельничеству и мученической смерти за веру. Оттуда был позаимствован символ креста и оттуда пришло евангельское слово… Даже Святая Троица – впервые эта идея с предельной ясностью была сформулирована именно Плотином, который говорит об этом в своих «Эннеадах».
Повинуясь внезапному порыву, я, сам того не желая, прервал речь епископа:
– Нет, отец мой, Троица, по философу Плотину, – это Единое, Божественный Ум и Мировая душа, а в нашей небесной божественной вере это Отец, Сын и Святой Дух, и различие между этими двумя толкованиями очень большое.
– Полегче, монах, нельзя перебивать Его Блаженство епископа! – резко осадил Несторий мой неожиданный порыв, в котором не было никакого умысла. Впрочем, это не убавило симпатии ко мне епископа Феодора: он внимательно посмотрел на меня с прежней улыбкой, в которой теперь стали заметны изумление и усталость.
Епископ положил руку на мое плечо, благословил меня, осенив мою грудь крестом, и направился в опочивальню. Мне оставалось только откланяться, бормоча извинения. Я мечтал, чтобы меня поглотила земля, дабы избавиться от застенчивости.
– Ничего, Гипа, молодости свойственна порывистость, мы в твоем возрасте тоже легко зажигались. Несторий, дорогой, проводи этого доброго монаха и будь к нему снисходителен – он мне понравился.
– Не беспокойся о нем, отец мой. Я провожу его до ворот церкви Воскресения, все равно я собирался пойти туда на вечернюю молитву и службу.
– Да благословит тебя Господь, Несторий.
Когда мы вышли из трапезной, к нам присоединились два дьякона и какой-то тщедушный человек лет сорока, которого я принял за одного из слуг епископа Антиохии. Они следовали за нами, не произнося ни слова. Несторий приглушенным голосом читал молитвы, а я смущенно молчал. Вдруг посреди дороги он обратился ко мне с вопросом:
– Гипа, а ты читал «Эннеады» Плотина?
Я ответил со всей осторожностью:
– Да, отец мой. Я несколько месяцев изучал этот труд в Наг Хаммади. У меня даже есть его копия, которой больше сотни лет.
– Очень хорошо, я бы хотел взглянуть на нее.
Ответ Нестория успокоил меня и развеял мою подозрительность. Я не прочь был продолжить беседу и поэтому сказал, что храню книгу в келье, а затем, немного поколебавшись, добавил:
– У меня есть и другая книга, на которую ты, возможно, тоже захочешь взглянуть. Может быть… Это работа Ария «Пир»{13}.
– «Пир»! Мы изучали эту поэму в Антиохии давным-давно! Я думал, что наша копия – единственная, уцелевшая после костра. В любом случае дай мне на нее посмотреть. Она полная?
– Да, отец мой, записана по-коптски на папирусе.
– На коптском! Удивительно… А на скольких всего языках ты читаешь, Гипа?
– На четырех, отец мой: на греческом, арабском, коптском и арамейском. Мне ближе всего арамейский, потому что на нем говорил Иисус.
– Мы называем его не арамейским, а сирийским, это позволяет отделить благословенное христианское время от более раннего, языческого и еврейского.
– Я согласен с тобой, отец мой, на этом языке уже не говорят, хотя он еще сохраняется кое-где, но уже совсем не в том виде. Слова Иисуса Христа изменили его, и он уже не такой, какой был раньше, – теперь это святой язык.
– Твоя правда, Гипа, все верно, сын мой…
Он разговаривал со мной по-дружески, и я решил, что могу быть менее настороженным. Я бы очень хотел, чтобы наша беседа продолжалась всю ночь. Мы переговаривались, перейдя с узких улиц на широкую дорогу, пока не уперлись в просторную площадь, на которой стояла большая церковь с высокими куполами, похожая на сон, окутанный темным ночным покрывалом с вытканными на нем великолепными весенними звездами. Невдалеке виднелась моя келья. Немного помолчав, Несторий произнес:
– Да хранит тебя Господь, Гипа. Что касается слов господина нашего Мессии – а нет ли у тебя копии Евангелия от Фомы{14}?
– Да, отец мой, у меня есть один старый египетский список, и Евангелие Иуды{15}, и Книга Тайн{16}… Я люблю собирать книги.
Почтенный Несторий улыбнулся и заметил, что я храню запрещенные книги. На это я ответил, что раз-
решенные книги можно найти в церкви или каком другом месте, и он рассмеялся. Я решил воспользоваться удачным стечением обстоятельств и пригласил его в свою келью после вечерней молитвы в церкви Воскресения. Мое предложение ему понравилось, и он согласился, чему я очень обрадовался. Я не знал тогда, что эта случившаяся поутру встреча полностью изменит мою жизнь, что мне придется оставить Иерусалим и уехать на север, в этот уединенный монастырь, находящийся так далеко от моей родины…
Вдохновленные возникшей симпатией и взаимопониманием, мы вернулись из церкви. Я открыл келейную дверь и, запалив видавший виды светильник, висевший в правом углу, предложил высокому гостю устраиваться. Через единственное приотворенное окно в келью врывался прохладный ветерок. На небе не было ни облачка. Несторий долго разглядывал лик Девы Марии, висевший над моим ложем, но не произнес ни слова… Затем, осмотрев убранство кельи, сказал:
– Чисто у тебя и прибрано, Гипа, это многое говорит о человеке. А где книги, о которых ты мне рассказывал?
– Под топчаном, на котором ты сидишь, отец мой.
– Зови меня по имени, Гипа, все мы братья… Все мы лишь бедные овцы в овчарне нашего Господа.
– Но ты, отец мой, ближе к пастырю. Да не обделит тебя Господь своей бесконечной и вечной милостью!
Несторий рассмеялся и встал, чтобы я смог скатать тканый дамасский многоцветный ковер из верблюжьей шерсти, служивший мне подстилкой, под которой хранились книги и папирусные свитки. Разложив их на полу, я поднял с топчана доску и достал схороненную под ней свою сокровищницу. Несторий подошел к окну и, окликнув своих сопровождающих, приказал им возвращаться в трапезную.
– Похоже, мне предстоит провести у тебя всю ночь, Гипа.
– Меня это радует, благородный отец мой.
Все время, пока Несторий бережно перебирал содержимое моей сокровищницы, я внимательно изучал черты его прекрасного и благородного лица, готовя для нас обоих теплый напиток из благоуханной горной мяты и блюдо из фиников и сушеного инжира. Во всем облике этого человека сквозили благородство и природная красота, цвет его больших глаз был золотисто-зеленоватым, в них проглядывали ум и страстность. На бледном лице пробивался легкий румянец, а в аккуратно подстриженной бороде – мягкая желтизна. Макушку венчали редкие белые волосы. Весь его вид отличался какой-то божественной чистотой, которую так нечасто можно видеть у монахов, кем бы они ни были – старшими или младшими.
Я поднес ему чашу с мятным напитком и поправил фитиль светильника, чтобы тот давал больше света. Затем сел на тахту напротив превращенного в тайное хранилище топчана, рассматривая довольное выражение одухотворенного лица Нестория. В нем я угадывал тот образец божественного отпечатка, который и должен отличать человека веры. Когда он, в изумлении покачивая головой, наконец заговорил, я подвинулся к нему, весь обратившись в слух.
– Речи Цицерона! Какой же ты хитрец, египетский монах! Ты такой же любитель изящной словесности, как и мы… А что это здесь, в большом кожаном переплете? «О граде Божьем»{17}!
– Да, благородный отец мой, книга епископа Августина. Здесь обе части, и первая, и вторая. После нее он больше ничего не написал.
– Я знаю, Гипа, знаю. Но я удивляюсь: как она к тебе попала?
– Паломники, благородный отец мой, паломники приносят с собой все новое и все старое. Иногда дарят мне книги, иногда продают. Но эта книга не из новых. Ее первая часть датируется четыреста тринадцатым годом после Рождества Спасителя нашего Мессии… Ей уже лет десять.
Он спросил, знаю ли я предысторию сочинения этого труда, я вежливо ответил, что мне она не известна, и попросил его оказать любезность и сообщить об этом. Несторий повернулся ко мне, одарил светлой божественной улыбкой и стал рассказывать о том, что я знал и ранее, но не понимал связи между происходившими событиями. Так он говорил мне:
– Августин – человек благословенный, до него в африканском епископате не было никого, кто мог бы с ним сравниться. В городе Гиппоне{18} никто не мог соперничать с ним в учености и трудолюбии. Но в конце концов, потратив большую часть своей жизни на солдатское ремесло и поучаствовав во многих сражениях, он пришел к служению Господу. В четыреста десятом году от Рождества Христова, когда Рим потерпел сокрушительное поражение и был захвачен готами, они, вопреки ожиданиям, не стали его разрушать. Рим, как ты знаешь, был столицей мира и Вечным городом. Когда же рушится бренная вечность, возвышаются небеса. И в противовес падению града человеческого слава переходит к Божьему граду… Епископ Августин три года размышлял над этим временным унижением Рима и благословил его вековечное падение. Именно это он хотел сказать, предпослав такое название своему труду: что град Божий никогда не падет так, как был ниспровергнут город человеческий, удел которого – быть поверженным. И кроме того, он хотел очистить христианство от невежественных обвинений в том, что именно оно было причиной страшного поражения Рима.
Затем Несторий поинтересовался остальным содержимым моего тайного хранилища. Я показал ему мешок, в котором хранил египетские тексты. Он спрашивал о названиях коптских книг и папирусных свитков, и я отвечал, порой даже упреждая его вопросы. Он долго изучал коптский перевод маймора{19} о путешествии Святого семейства, написанной александрийским епископом Феофилом{20}, и на его лицо легла печаль, а глаза приобрели отсутствующее выражение. Я не мог понять, что так расстроило Нестория, и спросил, чтобы отвлечь его от мрачных мыслей:
– Маймор о путешествии Святого семейства – известная книга в Египте. Ты видел ее греческую первооснову, отец мой?
– Я видел, но на самом деле задумался о поступках этого епископа. Как мог он рассуждать о Госпоже нашей, Достославной Марии, пользуясь слухами и домыслами, и утверждать при этом, что все, что написано, – правда лишь потому, что он якобы видел ее во сне?.. Хм, а это у нас что такое? Что это за древние свитки на коптском? И что это на них за рисунки?
Я возблагодарил Господа в душе, поскольку разговор явно выходил за рамки обсуждения жития епископа Феофила и его писаний. Я по-прежнему вздрагивал всякий раз при упоминании об александрийских монахах и поторопился ответить на последний вопрос Нестория:
– Ничего особенного, отец мой. Эта книга называется «Главы о выходе к свету дня»{21}, которая рассказывает о Дне Воскресения и о том, что должны свидетельствовать о себе смертные в присутствии богов, по мнению древних египтян… Здесь изображения древних божеств, очень старые.
– Да, прекрасные картинки. А что это за человек, вращающий гончарный круг?
– Его зовут Хнум{22}, отец мой. Древние считали, что он сотворил человека из гончарной глины, после чего вдохнул в него жизнь. Очень архаичное верование, отец мой. Очень древнее…
– Хнум – какое необычное имя. Оно что-нибудь напоминает тебе, Гипа?
– Да, кое-что напоминает… Но как ты догадался, достопочтенный отец мой?
– Я услышал, как забилось твое сердце, и заметил, как наполнились слезами твои глаза.
До того дня никто не догадывался о моем истинном «я», и я не доверялся никому. Но той ночью я рассказал Несторию о храме бога Хнума, стоящем лицом к Нилу на южной оконечности острова Элефантина, что на юге Египта, недалеко от Асуана. Я поведал ему о древнем величии и святости, которыми были наполнены все приделы и даже ограда этого храма с древнейших времен. Я рассказал ему о своем отце, каждые два дня приносившем рыбу скорбным жрецам, годами не покидавшим пределов святилища. Жрецам, замурованным и скорбящим на обломках своей веры после распространения христианства. Отец всегда брал меня с собой, когда посещал храм, чтобы отдать жрецам половину всего, что попало в рыбачьи сети. Мы подходили к храму, исполненные благоговейного почтения, обычно на заре, чтобы нас никто не заметил.
Я был не в силах сдержать слез, описывая панический ужас, который я, девятилетний мальчик, пережил в то страшное утро, когда на нас из засады прямо у ворот храма набросились приплывшие к южной пристани христиане. Они прятались за скалами у ближайших мостков – и вдруг побежали прямо на нас, как демоны, вырвавшиеся из мрака преисподней. Мы еще даже не успели испугаться их устрашающего вида, как они, выскочив из укрытия, уже окружили нас. Они вытащили отца из лодки и отволокли к камням, чтобы зарезать его своими ржавыми ножами, спрятанными под рваной одеждой. Отцу негде было укрыться, он кричал, призывая своего бога, в которого верил, а они резали его ножами. Меня, скорчившегося на дне лодки, трясло. Жрецы Хнума, в ужасе от раскалывающих небеса воплей, вскарабкались на самую высокую стену храма, наблюдая оттуда за творящимся внизу кошмаром и насилием. Они воздели руки к небу, молясь своим богам и причитая. Им было не понять, что боги, которым они поклонялись, уже давно умерли и их громкие мольбы напрасны – не осталось никого, кто мог бы им внемлить… Мой отец не сделал ничего плохого ни одному из тех изуверов… И никто с того памятного утра не мог понять всю глубину моих мучений…
– Бедняга… а тебя в тот день касался кто-нибудь из этих заблудших?
– Лучше бы они меня убили, я бы так не мучился. Нет, отец мой, они меня не тронули, а лишь злобно посмотрели в мою сторону, словно утолившие жажду крови волки. Они вытащили из лодки корзину с рыбой и швырнули ее к воротам запертого на засов храма, а сверху бросили растерзанное тело моего отца. Его плоть, кровь и пойманная им рыба перемешались со священной землей, осквернив ее. В победном жесте они подняли вверх руки, вымазанные кровью отца, а затем стали грозить наблюдавшим со стен жрецам окровавленными ножами. Ликуя, они выкрикивали «Слава Иисусу Христу! Смерть врагам Господа! Слава Иисусу!..».
Я разрыдался. Несторий подошел, прижал меня к груди, и я уткнулся в нее, как маленький. Затем он присел рядом, гладя меня по голове, и несколько раз перекрестил мой лоб, повторяя при этом: «Успокойся, сын мой…» Потом он произнес:
– Сын мой, наша жизнь полна страданий и грехов. Эти заблудшие хотели насилием покончить с насилием, гонениями избавиться от гонений, а ты оказался просто жертвой. Я знаю, горе твое велико, давай же помолимся Господу милосердному о милости Его. Встань, сын мой, и давай вместе вознесем молитву о прощении.
– Что пользы в молитве, отец мой? Что умерло, то умерло, и никогда больше не вернется.
– Поможет молитва, сын мой… Поможет.
Я слышал дрожащий голос Нестория и когда оторвался от его груди, то увидел, что на его бороду стекали слезы, а глаза покраснели и наполнились печалью. Все его лицо выражало боль, и глубокая морщина прорезала лоб.
– Я причинил тебе страдания, отец мой.
– Нет, сын мой, не мне… Давай помолимся.
Мы молились, кладя поклоны перед ликом Девы Марии, пока чернота неба не сменилась светлой лазурью, а потом сидели в молчании.
Издалека до нас доносились крики петухов и щебетание птиц, спавших на ветках деревьев в церковном дворе. Наконец Несторий нарушил молчание, предложив прогуляться вокруг церкви.
– Да свершится милость Господня этим благословенным утром! – произнес он.
Пока мы ходили вдоль церковной ограды, взошла заря, ярким светом возвестив наступление утра, и мы направились в другую сторону, туда, где дома стояли так плотно друг к другу, словно это могло придать им дополнительную устойчивость.
Утренний свет утомителен для тех, кто бодрствует по ночам. Я видел усталость на бледном лице Нестория, и это угнетало меня и еще долгое время не давало покоя. Мы продвигались неспешно, и Несторий успел поведать мне несколько историй своего детства, проведенного им в городе Мараш, кое-что из своей юности, когда он жил уже в Антиохии, рассказал об отношениях между ним и его наставником Феодором Мопсуэстийским и о многом другом, что случилось с ним в жизни. В ту пору, которая так нечаянно сблизила нас в Иерусалиме, Несторию исполнился уже сорок один год. Я не стану пересказывать то личное, о чем он поведал мне в тот день, – поверять это бумаге было бы неправильно, да и непозволительно. Я понимаю, что, приоткрывая свои тайны, он хотел подбодрить меня, и напрасно было бы ожидать, что я стану пересказывать их в этих записках.
Заметив, что на улицах стали появляться люди, погруженные в повседневные дела, мы повернули обратно. У дверей кельи стояли трое антиохийских дьяконов, беспокойно оглядываясь по сторонам. Мы подошли к ним. Несмотря на то что Несторий был утомлен нашим долгим ночным разговором, он нашел в себе силы улыбнуться и, прощаясь со мной, произнес:
– Быть может, ты присоединишься к нам за обедом? А если не сможешь, я встречу тебя на церковной площади после вечерней молитвы.
Я вернулся в келью совершенно опустошенный и чуть не рухнул прямо у входа. Добравшись до постели, я растянулся на своем топчане и провалился в глубокий сон без всяких сновидений. Проснулся я лишь в полдень от гомона посетителей, толпящихся у церкви. Тело ломило, а душа была изнурена. На дрожащих ногах я кое-как добрел до кувшина с водой, сделал несколько глотков и ополоснул лицо. Через приоткрытое окно в комнату проникал свет, озаряя и мою душу. Я стал приводить в порядок свои сокровища, как вдруг меня потревожил негромкий стук в дверь и я услышал обращение, к которому уже привык в последнее время:
– Отец лекарь!
Постучавший, судя по облику, был арабским купцом. Он пришел с жалобой на то, что его левый глаз уже несколько лет слезится, а теперь то же самое стало происходить и с правым, поскольку жидкость не может скапливаться в одном месте и перетекает в другое по сосудам. Я дал ему порошок против этой хвори и попросил зайти снова через два месяца. Через два месяца! Приходил ли он через два месяца и пытался ли отыскать меня?!
Араб спросил, сколько он мне должен. Я ответил, как обычно:
– Все мои подношения – у Бога. Если хочешь, можешь пожертвовать что-нибудь церкви.
Пришедший принялся меня благодарить и попытался поцеловать мне руку. Я выпроводил его, запер за ним дверь и вернулся к прежней работе – приводить в порядок свой тайник, раздумывая о внезапно постигшем меня озарении. Сложив книги и списки, я опять тщательно укрыл их под топчаном и принялся убираться в своей убогой келье. Когда уже стало смеркаться, я вышел на церковную площадь.
Хотя воздух не был жарким, я все равно старался держаться в тени колонн. Остановившись на своем привычном месте, в правом углу площади возле больших ворот, я прислонился к любимому тенистому дереву. Я чувствовал себя таким усталым, словно возвратился из долгого путешествия. Я закрыл глаза и представил, будто я и дерево слились в одно целое. Будто душа моя стала растекаться по его ветвям, проникла в ствол, устремилась вниз, к глубоким корням, а затем воспарила. Будто дух мой трепетал вместе с колышущейся листвой, и с каждым отрывающимся и падающим вниз листочком отрывалась и частичка меня. Внезапно мне вспомнилось, как в Ахмиме я читал жизнеописание Пифагора, где он говорил, что в минуты озарения часто видел перед собой события прошлой жизни, в которой дух его являлся в виде дерева{23}. В тот миг я вдруг почувствовал, что хотел бы стать таким же деревом, под которым сидел: не плодоносным, в которое бросают камни, а пышнозеленым и дающим тень. Местная земля бесплодна и суха. Если бы я был деревом, то стал бы приютом для всех утомленных и своими ветвями укрывал тех, кто приникал бы ко мне в поисках прохлады. Моя тенистость была бы для них бескорыстным даром. В тот день я молился за всех, кто был вынужден оставить свой дом и отказаться от самого себя!.. «О милостивый Боже, – воззвал я в душе, – возьми меня к себе, избавь от бренной плоти! Сделай меня этим прекрасным деревом и очисти мой дух, позволь каждый день укрывать страждущих и очищать их от грехов Твоим светом! Зимой я ждал бы дождя Твоей любви, каждое утро вдыхал бы аромат росы, которой одаривала бы меня ночная прохлада, и не было бы у меня другой заботы, кроме как петь Тебе осанну… Воистину, дерево чище человека и милее Богу. Стань я таким деревом, я укрывал бы тенью горемычных…»
– Гипа, ты спишь?
Я очнулся и возрадовался, увидев присевшего рядом Нестория. Я выпрямился и потряс головой, чтобы убедиться, что действительно не сплю. На сирийском, а не на привычном для него греческом, явно стараясь развеселить меня, он участливо поинтересовался:
– В какой пучине мечтаний погряз ты, египетский врачеватель?
– Отец мой, иногда меня одолевают странные грезы. Например, сейчас я вообразил себя этим деревом, в тени которого мы сидим.
– И откуда, сын мой, тебе в голову приходит подобное?
– Откуда-то из глубины, из далекого прошлого. Что-то такое говорил Пифагор…
– Пифагор!.. Сын мой, да это же древнее языческое представление!
В присутствии Нестория меня всегда охватывала какая-то растерянность. Поняв это, он решил развеять мое смущение. Положив мне на макушку свою благородную ладонь, он стал негромко читать какой-то псалом, а затем прикрыл глаза и перекрестил мою голову, покрытую клобуком с вышитыми крестами. А когда Несторий шепотом, будто призывая ангелов, произнес: «Да будешь благословен ты, Гипа, светом Господним!», на меня снизошел покой.
– Отец мой, ты думаешь, что все язычество – это зло?
– Бог не сотворил зла… не творит его сейчас… и не терпит его. Бог – это только добро и любовь. Но человеческие души уже давно сбились с пути, когда возомнили, что довольно лишь одного разума для познания истины, что можно обойтись без небесного спасения.
– Прости меня, почтенный отец, но Пифагор был праведным человеком, хотя и жил в языческое время.
– Это возможно. Раньше, до ниспослания благой вести Христа, также было время Господне, и солнце Господне также освещало и добро, и зло. Кто знает, может быть, Бог возжелал подготовить человека к появлению Мессии через несколько озарений и свидетельств? Чем ближе становилось время Его прихода, тем больше являлось знаков Его пришествия, пока не появился главный – Иоанн Предтеча – глас вопиющего в пустыне.
Меня поразили слова Нестора. В них я почувствовал ответ на так долго терзавший меня вопрос: какова связь между Иисусом Христом и Иоанном Предтечей, Крестителем Господним. Как можно было забыть, что человек Иоанн крестил Мессию – Бога, сына Божьего, образ Божий и посланника Божьего во всех его ипостасях!
– Господин мой, а ты веришь, что Иисус – Бог? Или он посланник Бога? – спросил я Нестория.
– Мессия, Гипа, рожден от человека, а человек не может порождать богов… Мы утверждаем, что Дева Мария родила Господа. Мы стали поклоняться ребенку, которому исполнилось всего несколько месяцев, потому что ему поклонились волхвы!.. Мессия – это чудо Господне, человек, которого явил Он нам через Себя, воплотился в Нем, чтобы Он стал благой вестью и приметой наступления нового века человеческого. Именно об этом говорил епископ Феодор во время проповеди, на которой ты впервые встретился с ним. Кстати, отчего ты так затрепетал, когда епископ упомянул о таинстве крещения?
– У тебя приметливый взор, отец мой!
– Это не ответ, – насмешливо произнес Несторий, словно желая поддеть меня и вызвать на откровенность.
В действительности мне было нетрудно вверить ему одну из своих самых больших тайн. Удивление вызывало лишь то, что мои признания, похоже, не казались ему чем-то необычным. Я хотел объяснить, что сомневаюсь в назначении крещения. Моя мать клялась, что окрестила меня еще в младенчестве, отец же отрицал это. Я помню, что в раннем детстве не посещал церковь, поэтому утверждения отца казались ближе к истине. Мне не хотелось, чтобы Несторий знал, что я сам принял решение креститься после отъезда из Александрии. И я ответил так:
– На самом деле, отец мой, я не был крещен в детстве…
Я думал, что его удивят эти слова, но поразил меня он, произнеся совершенно спокойно:
– Ничего, так или иначе, ты сделал или сделаешь то, что угодно Господу. Но как ты стал монахом, если сомневаешься в таинстве крещения?
– Я провел несколько лет в главном соборе Ахмима, где один просвещенный священник посчитал, что я достоин монашеского чина, он и посвятил меня, когда я попросил его об этом. Он ничего не знал о моих сомнениях в крещении, потому что многое из детства я позабыл или притворился, что позабыл.
– Это не страшно, Гипа. Очень многие, не ты один, крестились достаточно поздно. Некоторые из них сегодня уже епископы, например Амвросий, епископ Миланач{24}, Нектарий, епископ Константинопольский{25} – они крестились в тот день, когда были рукоположены в епископы. Сам Константин{26} – император – крестился лишь на смертном одре, а ведь его называют возлюбленным Бога, защитником веры и заступником Христа!
Я обратил внимание, что, перечисляя христианские имена, которыми был наречен император Константин, Несторий как будто иронизирует. Мне захотелось понять причину этой иронии, и я самонадеянно заявил, что знаю о том, что моему собеседнику известно больше, чем он говорит. Что этот император сослужил огромную службу христианству и мы по сей день живем в его тени, что последователи нашей веры в ту эпоху были немногочисленны и малоизвестны – они едва составляли десятую часть имперских подданных. Но со временем стали большинством среди населения империи, как на востоке, так и на западе. Это произошло всего лет сто назад, когда этот император стал во главе вселенской церковной общины.
– Я имею в виду, отец мой, Никейский собор, осудивший Ария за его утверждения, что Мессия – лишь человек, а не Бог, и что Бог один и не имеет сотоварищей в своей божественности.
– Гипа, все это полуправда! Что ты хочешь у меня выведать? Ты хороший врач, да еще монах, сомневающийся в крещении!
Из уклончивого ответа я понял, что не сумел спровоцировать Нестория и тот не хочет распространяться на темы, которые среди людей нашей веры почитаются неподобающими для обсуждения. Меня распирало от желания узнать его мнение об Арии: о нем говорили разное, а Александрийская церковь ненавидела его больше, чем самого дьявола. Но Несторий попытался охладить мой пыл, переведя разговор на другую тему, – поинтересовался, доволен ли я своим пребыванием в Иерусалиме. Но я не поддался и умоляюще спросил, что тот думает о деле Ария и его идеях.
– Расскажи мне, уважаемый отец мой, что произошло на самом деле, ведь взгляд твой зорок, сердце богобоязненно, дух светел, а разум искателен! Я так хочу узнать все об этом великом деле, что не сплю ночами.
– Изволь. Но сначала давай дойдем до нашей резиденции, меня беспокоит состояние епископа Феодора. Так и быть, раз уж ты просишь, расскажу тебе об Арии по дороге.
Мы не сразу отправились к дому епископа, а, выйдя из церковных ворот, сначала пошли направо, к высокой ограде, затем пересекли большую площадь, тянущуюся от церкви до жилых кварталов у восточной городской стены. Эта часть города достаточно спокойна и малолюдна, поэтому здесь не так шумно. Мы двигались неспешными шагами, часто останавливаясь, чтобы Несторий смог перевести дух, объясняя мне какие-то отдельные тонкие моменты. Так мы бродили около часа или более, и в течение этого времени он рассказал мне то, что я не отваживаюсь поверить бумаге в эти темные и смутные времена.
Я отправляюсь спать.
Сон – это дыхание Бога, которым Он очищает мир от безумия. Когда вся вселенная засыпает – она очищается. Не дремлют лишь наши грехи и воспоминания, которые никогда не успокаиваются. В моем очистительном сне меня посетили пронзительно реалистичные видения. Не все ли, что со мной происходит, истончается и блекнет, превращаясь в видения? Я вижу души умерших близких так отчетливо, будто они рядом. Может, мне доведется умереть во сне или в церкви во время молитвы? Я думаю, именно боязнь кончины, а отнюдь не происки Азазеля, понуждают меня писать. Либо, быть может, я хочу, чтобы мой голос поднялся до таких высот, которые отдалили бы мою смерть… В прошлом месяце во время посещения Алеппо ушел из жизни самый старый из насельников этого монастыря. Он умер в главном храме епархии во время обедни и там же был похоронен. Смерть у Божьего порога очищает от всех грехов. Когда же настигнет меня моя смерть – и где?
Сочинительство пробуждает в сердце затаенные страсти и скрытые воспоминания и вновь заставляет нас задуматься о жестокой действительности. Когда-то давно, в прошлой жизни, меня вдохновляла вера, наполняя радостью мое бытие. Но однажды меня со всех сторон окружил мрак, подняв в душе бурю, которая почти уничтожила меня. Чем закончится история с Несторием после всего, что случилось с ним? До каких пределов дойду я, завершив свое писание? Увижу ли я вновь умершую или исчезнувшую лишь в моем воображении Марту, чей уход навсегда посеял в моей душе тревогу и тоску? И зачем только я позволил ей уехать в Алеппо, почему не запретил петь ночью для пьяных торгашей и разнузданных арабов-кочевников? Я заставил себя забыть о том, что пережил, но ее полные слез глаза продолжают смотреть на меня, и смятение не покидает меня.
– Ты всему виной, именно ты, Гипа, она умоляла тебя спасти ее и спасти себя, но ты смалодушничал.
– Азазель!
– Да, Гипа, это я – Азазель, который приходит к тебе от тебя самого.
Три вещи неизменно мучают меня: страх за судьбу Нестория, угрызения совести из-за того, что случилось с Мартой, и внезапные появления Азазеля. Сколько же еще терпеть мне все это?! И уймутся ли когда-нибудь эти страхи? О Господи, вразуми меня, ибо я…
– Гипа, прекрати заниматься самоедством и закончи рукопись.
– А что я начал записывать?
– То, о чем толковал тебе Несторий у восточной стены Иерусалима. Ничего не бойся и ничем больше не занимайся, а только пиши и не рассчитывай, что кто-нибудь в обозримом будущем прочтет твои воспоминания. Пиши по ночам. Как знать, несчастный, может быть, дней через сорок твоего затворничества к тебе придет известие о новой победе Нестория после пережитого им поражения. Может, тебе доведется второй раз встретиться с Мартой, одетой в пленительный дамасский наряд, и провести с ней в покое и счастье остаток дней.
Вески доводы Азазеля, и чаще всего он берет надо мной верх… А может, он так дерзок со мной, потому что я представал перед ним вечно колеблющимся и неизменно страдающим?
Как бы то ни было, поводов для беспокойства нет. Вот-вот рассветет, и нет ничего плохого, если я немного попишу. Видимо, скоро этот свиток будет исписан полностью. Но пока осталось немного свободного места, я закончу описание того, что услышал от Нестория в тот памятный день. Я буду писать по-сирийски, чтобы никто, если прочтет написанное, никогда не смог обвинить Нестория, а лишь меня одного.
В тот день в Иерусалиме достопочтенный Несторий на своем изысканном греческом поведал мне следующее:
– Правда, Гипа, заключается в том, что вся эта история оказалась дьявольскими кознями. За всем, что происходило сто лет назад на Соборе в Никее, стоял дьявол. Дьяволом я называю то временное помешательство, которое охватывает людей и перед которым бессилен даже Господь. Когда случается подобное, люди начинают браниться, опускаться и напрасно растрачивать свой дух. Страсти захватывают их, они превращаются в глупцов и идут против духа собственной веры – и все ради обретения крупиц бренного существования. Все, что на самом деле произошло в Никее, Гипа, окутано вздором, небылицами и россказнями. Император Константин так страстно желал продемонстрировать, что он глава всех почитателей Креста, что даже не стал прислушиваться к призыву Вселенского собора закончить строительство нового города – Константинополя, поэтому и Собор был созван в ближайшей деревушке. Хуже места нельзя было выбрать, ибо в то время ее называли «Город слепцов». Еще за год до этого императора заботило лишь одно – укрепление своей власти и борьба с прежними соратниками. Победоносно завершив сражения, триумфатор возжелал одержать также и религиозную победу над подданными и с этой целью созвал всех глав церквей вселенской общины. Мало того, он сам управлял этим Собором, даже вмешивался в богословские диспуты и в итоге навязал собравшимся епископам и священникам свою волю. Я думаю, за всю жизнь он не прочел ни одного труда, посвященного божественности Мессии. Он даже не знал греческого, на котором велись богословские прения между священником Арием и александрийским епископом того времени Александром. Это явствует из письма императора к ним, в котором он рассуждает о различиях в толковании природы посланника Иисуса, заявляя, что они незначительны, надуманны, лишены смысла и низки! Он нажимает на них и настаивает на необходимости хранить свои взгляды при себе, не смущая ими людей. Это известное письмо, его копии хранятся во многих епархиях. Победу в этой дискуссии император присудил епископу Александру, чтобы обеспечить себе гарантированные поставки египетской пшеницы и винограда. Он объявил Ария еретиком и осудил его учение, чтобы ублажить большинство присутствовавших, и это стало считаться победой всего христианства. И как император Константин погубил философию Ария, так в наши дни руками невежд уничтожаются те, кто считает себя ее последователями, – они обвиняются в ереси и объявляются хулителями веры. Ариан, живущих сегодня рядом с нами, обвиняют в преступлениях, как сто лет назад император Константин объявил преступником самого Ария и приговорил его к казни среди бела дня.
– А также, отец мой, император приказал сжечь все его сочинения, а заодно и ходившие по рукам Евангелия, за исключением известных четырех… Но что ты имел в виду, отец мой, когда упомянул философию Ария?
Мы уже долго сидели под тенистым деревом, росшим у церковной ограды, в укромном уголке, примыкающем к городской стене. Несторий вдруг замолчал, как будто что-то обдумывая, затем повернулся и посмотрел на меня так пристально, словно его задело, что этот рассказ не произвел на меня должного впечатления. Я никогда не забуду выражение его лица, когда он продолжил разговор:
– Я раскусил тебя, Гипа! Я понял, какие богословские науки ты изучал в Александрии. Я знаю все, чему тебя там обучали, и все, что ты почерпнул из этого обучения – и дело Ария, и его еретические воззрения. Я, однако, смотрю на все это под другим углом, с антиохийских позиций, и сейчас попробую тебе объяснить, что я имею в виду. Я считаю Ария человеком, одаренным любовью, тягой к истине и благодатью: обстоятельства его жизни, его подвижничество и аскеза полностью подтверждают это. Теперь что касается его воззрений. В них я усматриваю лишь попытку очистить нашу веру от древнеегипетских напластований. Твои предки верили в существование троицы: Озириса, его сына Хора и его жены Исиды, зачавшей от мужа без совокупления с ним. Нам что, нужно вернуться к этим дремучим представлениям? Неверно, что говорят о Боге, будто Он един в трех лицах. Бог, Гипа, один, и нет у Него в Его божественности сотоварищей. Арий считал, что можно поклоняться лишь одному Богу, но он стал говорить об этом так, как в его время говорить было не принято. Признавал таинство перевоплощения Бога в Мессии, но отвергал божественность Иисуса. Соглашался с тем, что рожденный Марией Иисус был даром человеку, но восставал против придания единому Богу сотоварища.
– Но ведь в этом, отец мой, он не выходил за границы древнеегипетских представлений, которые в итоге также сводились к единосущному Богу, главенствующему над всеми святыми. Однако в своих утверждениях Арий шел дальше представлений своего времени, за что был испепелен небесным огнем.
– Александрийским огнем, Гипа… Когда он из готской ссылки обратился с призывом к императору, тот вынудил его помириться с александрийским епископом, дабы обеспечить мир и спокойствие в Великом городе, и здесь его просто-напросто отравили.
– Он что, был отравлен?!
Потрясенный, я вскочил и стал расхаживать туда-сюда. В это время мимо нас проходили две женщины во всем черном, с лицами, прикрытыми на еврейский лад. Когда я вскрикнул, одна из них посмотрела в нашу сторону и поправила накидку, а вторая рассмеялась. Несторий как будто не услышал моего возгласа и ответил спокойным и серьезным тоном:
– Мне кажется это наиболее вероятным. В полдень, за день до назначенной встречи с императором и александрийским епископом, Арий общался с людьми – и вдруг, неожиданно почувствовав резкую боль в животе, зашатался и умер. У него пошла кровь, и все внутренности вылезли наружу. Страшная смерть! Это случилось в субботу триста тридцать шестого года, незадолго до захода солнца.
– А что было потом, отец мой?
– Ничего. Александрийский епископ был вне себя от радости, закрылся дома и молился. Император Константин также был доволен, что Арий умер. Сторонники и поклонники его разбежались. Епископы осудили Ария и заклеймили его взгляды в поданной императору челобитной.
– Пропал человек!
– И мысли его оказались почти загубленными. Через шесть лет после его смерти в Антиохии был созван «освятительный» собор[3], на котором епископы недвусмысленно заявляли, что отныне они не будут последователями Ария в том смысле, в каком он это понимал, а будут следовать заветам святых отцов! Так вот восторжествовала Александрия. Кстати, Гипа, ты уже был в Александрии, когда убили женщину-философа Гипатию?
Этот вопрос, как огненный поток, смел робкое трепетание моей начавшей было оттаивать души. Внезапно передо мной стали возникать картины, которые, как я полагал, давно стерлись из памяти. Воспоминания вновь вернули меня в тот день, когда я дал обет молчания, став свидетелем трагедии, вынудившей меня оставить Александрию и начать странствовать по земле Господа.
Как я ни крепился, не смог сдержать двух слезинок, предательски выкатившихся из глаз. Образ Гипатии, взывающей о помощи, вновь встал передо мной… Несторий почувствовал, что со мной что-то происходит, и, движимый божественным состраданием, приобнял меня и притянул к себе. Мне хотелось плакать, и только стыд удержал от этого.
– Ну-ну, Гипа, ты же стоек духом. Ладно, сегодня мы много о чем поговорили, и я искренне к тебе проникся. Возвращайся сейчас в свою уютную келью и поспи. А завтра рано утром я буду ждать тебя у входа в церковь. Мы помолимся, а затем вместе позавтракаем, и ты расскажешь, что приключилось с тобой в Александрии. Даст Бог, завтра увидимся.
В ту минуту я осознал, что Несторий – воистину наделенный благодатью святой отец и достойный почитания служитель Господа… Я чувствовал, он пытается защитить меня, как настоящий отец, которого я потерял, хотя ни обликом, ни чертами он совсем на него не походил. Возрастом он был немногим старше меня и никак не годился мне в родители, если бы не его речь, наполненная истинным церковным смыслом. Под наплывом чувств в греховности своей я совсем позабыл, что хотел попросить его разрешения увидеть епископа Феодора, чтобы осведомиться о его состоянии и получить от него благословение… Устыдившись, я начал бормотать:
– Я завтра приду… Да, после третьей молитвы… Буду ждать тебя, отец мой, и все расскажу, если ты окажешь мне честь вновь посетить мою скудную келью. Я расскажу обо всем, что произошло, обо всем, что случилось со мной в тот день и чему я был свидетелем…
Затем я побежал к себе, мечтая остаться в одиночестве, и по пути молил Господа, чтобы у моих дверей не оказалось никого из больных, – и Господь внял моей просьбе. Я запер дверь и, не зажигая светильника, принялся смиренно молиться, преклонив колени, в полной темноте, уповая на обретение душевного покоя. Но мне не суждено было уснуть той ночью. Всегда, как только в памяти всплывает Александрия, моя постель превращается в колющее ложе. Когда ночные кошмары стали совсем невыносимы, я, заливаясь слезами, горячо воззвал:
– Боже мой, не обдели меня своей милостью, грехи мои давят на меня невыносимо. Избавь меня в великодушии своем от сердечных мук… Успокой меня, Господи, позволь мне вновь родиться без памяти или смилуйся надо мной, призови меня к себе и забери из этого мира.
Долго я молился так о небесном снисхождении и умиротворении моего сердца, но Господь не внял мне, и воспоминания об александрийских событиях накатывали на меня одно за другим.