«Черный Капитан», или Жизнь и смерть Дениса Давыдова
Я каюсь! Я гусар давно, всегда гусар,
И с проседью усов – всё раб младой привычки.
Люблю разгульный шум, умов, речей пожар
И громогласные шампанского оттычки.
От юности моей враг чопорных утех —
Мне душно на пирах без воли и распашки.
Давай мне хор цыган! Давай мне спор и смех,
И дым столбом от трубочной затяжки!..
Давыдов Денис Васильевич (1784–1839) – поэт, писатель, гусар, генерал-лейтенант, партизан Отечественной войны 1812 года. Давыдов, друг Пушкина и декабристов, остался в истории русской литературы не только как автор военно-исторических работ и теоретических трудов о партизанской войне, но – главное! – как редкого таланта лирик, создавший новый тип героя – воина-патриота, человека деятельного, свободолюбивого, открытого.
Жребий был брошен. Лошади – любовь Дениса, – в седлах которых он сидел с пяти лет, с которыми за полвека провел больше дней, чем с самыми дорогими ему женщинами, чем с женой и детьми, друзьями и поэтами, – так вот, лошади на этот раз не спасли его. Он, якобинец и фрондер, франт и повеса, забияка и бретер, умрет отрезанным, запертым от мира, окруженным в глухом селе не французами, шведами или турками – паводком, непролазной грязью, непроезжими дорогами, непересекаемыми реками, всеми теми «не», которые еще вчера легко преодолевал и в России, и на Кавказе, и в разоренной Наполеоном Европе.
Пятьдесят пять лет. Умер от инсульта. Это случилось на рассвете в сызранском сельце. В Верхней Мазе – имении своей жены. Как умирал – неизвестно. Видимо, можно было спасти. Но жена Давыдова, мать его шестерых сыновей, сначала поскупилась гнать лошадей двадцать пять верст в распутицу за врачом, а потом, когда поэт умер, полтора месяца не давала их – берегла! – отвезти его уже в Москву на Новодевичье, к родовым могилам. Такие вот дела!..
Впрочем, он, чьим девизом была фраза Вольтера «Моя жизнь – сражение», и после смерти выиграет последний бой: постоит за Багратиона – за командира, генерала, героя 1812 года. История мистическая, почти детектив, я еще расскажу о ней. И, может, мы поймем тогда, почему его, корнета, потом поручика, штаб-ротмистра, полковника, генерал-майора, а затем и генерал-лейтенанта, называли всего лишь капитаном. «Черным Капитаном»…
Ночной визит
Это имя – «Черный Капитан» – одна из загадок его. Что это? Такого звания не было у гусар. Капитанов вообще не было в русской кавалерии. И почему – «черный»? Страшный? Таинственный? Или – промышлявший ночью, под покровом темноты? Ответ на этот вопрос знают ныне единицы даже среди исследователей. Это я проверял! И – убедился, в который раз уже: мы мало знаем поэта – не школьного, не хрестоматийного. И мало знаем о времени его – веселой эпохе серебряных шпор, звона ледяных бокалов, дымящихся чубуков, грохота старых, почти игрушечных пушек и шепота флирта и с прекрасными тихонями, и со стихийными бунтарками света… Того уже света! Но ночь и впрямь всю жизнь была для Давыдова временем действия – не сна.
Именно глухой осенней ночью 1806 года в центре Петербурга, на углу Невского и нынешней улицы Восстания, едва не случилось, как сказали бы теперь, – «громкое» убийство. Не дуэль, не перестрелка. Просто наутро столица Российской империи полнилась слухами: то ли какой-то поручик лейб-гвардии гусарского полка застрелил фельдмаршала русской армии графа Каменского, то ли Каменский, только что назначенный командовать армадой против Наполеона, пристрелил в темном коридоре гостиницы «Северная» какого-то молодого человека. Шептались: поручику двадцать два года, он был исключен из кавалергардов за стихи, был сослан в провинциальный полк, потом, по милости государя, вернулся в Петербург, вновь был взят в гвардию и… надо же, опять попал в историю. Слухи были и правдой, и – неправдой. Поручику и впрямь было двадцать два, и он – это точно! – был известен как дерзкий поэт, написавший несколько безумных стихов, в том числе – и в адрес царя. Но всё остальное тут – нет, извините.
Из воспоминаний Дениса Давыдова: «Отчаяние решило меня: 16-го ноября, в четвертом часу пополуночи, я надел мундир, сел в дрожки и приехал прямо к фельдмаршалу… Всё спало на дворе и в гостинице. Нумер 9-й, к коему вела крутая, тесная и едва освещенная лестница, находился в третьем этаже. У входа… маленький коридор, в коем теплился фонарь… Я завернулся в шинель и прислонился к стене в ожидании… Слышу, отворяется дверь, и маленький старичок, свежий и бодрый, является… в халате, с повязанною белой тряпицею головою и с незажженным в руке огарком. Это был фельдмаршал… Он озабоченно, хотя и бодро зашаркал в сторону отхожего места. Увидя меня… остановился. “Кто вы таковы? – спросил он. – Что вам надо?” Я объявил желание мое служить на войне. Он вспыхнул, начал ходить скорыми шагами взад и вперед… и почти в исступлении говорить: “Да что это за мученье! Всякий молокосос лезет проситься в армию! Замучили меня просьбами. Да кто вы таковы? Какой Давыдов?..” – “Сын Василия Денисовича… Полтавским легкоконным командовал”. – “Знавал твоего отца, – смягчился Каменский, – да и деда помню…”»
Фельдмаршал Каменский вообще-то был крут. Он, например, только что приказал высечь арапником публично собственного сына, дослужившегося до полковника. Ужас! Да и Наполеона грозил привезти в клетке – «ровно Емельку Пугачева». Но к Давыдову, исстрадавшемуся, что в дальнем гарнизоне он уже пропустил половину войны, отнесся почему-то более чем хорошо. «Право, – сказал мальчишке-поручику, – я думал, ты хочешь застрелить меня». Денис начал было извиняться, но граф перебил: «Напротив, это приятно, это я люблю, это значит ревность… горячая; тут душа, тут сердце…» И хоть фельдмаршал помочь ему не смог («По лицу государя, – признался потом Денису, – я увидел невозможность выпросить тебя туда, где тебе быть хотелось»), упрямый поручик всё равно окажется на фронте. Причем станет адъютантом самого Багратиона. Как? – спросите. Да времена были такие. И то, что порой не под силу было фельдмаршалам, легко достигалось хорошенькими женщинами. Давыдову поможет попасть на фронт «княгиня-полячка», черноокая Аспазия, как звали ее в свете, всесильная фаворитка Александра I, а в миру – премиленькая двадцативосьмилетняя Маша Нарышкина, сестра друга Дениса, тоже гусара и к тому же князя – Бориса Четвертинского.
Она жила в доме, который и ныне стоит на Фонтанке (С.-Петербург, наб. Фонтанки, 21). Дом – это, конечно, слабо сказано. Дворец (где с утра до вечера толпились вельможи, послы, генералы), принадлежавший мужу Аспазии, обер-егермейстеру Нарышкину. «Храмом красоты» назовет его будущий тайный советник Филипп Вигель. Тот Вигель, который оставит нам «Записки» и который, кажется, не столько за архитектуру назвал этот дом «храмом», сколько из-за преклонения перед прелестью Маши Нарышкиной. В «Записках» выведет: «Разиня рот, стоял я… и преглупым образом дивился ее красоте, до того совершенной, что она казалась неестественною, невозможною… В Петербурге, тогда изобиловавшем красавицами, она была гораздо лучше всех…» Так вот, эта Маша, которая через год родит царю дочь, сама, и не раз, разливала чай юному Денису; тот запросто заваливался в ее дворец с другом-гусаром. А узнав о ночном переполохе, о визите его к фельдмаршалу, шепнула ему, как бы укоряя: «Вы бы меня, меня избрали вашим адвокатом». И через несколько дней, когда он, уже при декабрьских свечах, обедал здесь, вдруг громко сказала брату, что тот едет на фронт. Четвертинский, кивнув на Давыдова, спросил сестру: «А он?» «Нет, – сникла Маша, – опять отказ…» Но, заметив, как побледнел Денис, крикнула: «Я хотела пошутить… Вы едете!»
Вот это был подарок к новому, 1807 году! Правда, узнав, что служить будет адъютантом Багратиона – предел мечтаний! – Денис, напротив, сник. Он ведь недавно в сатире «Сон» высмеял длинный багратионовский нос. Более того, знал – стихи эти известны генералу. Позже, на фронте, тот при Давыдове расскажет о них Ермолову, и наш пиит, оправдываясь, улыбнется: «При всех свидетельствую, что затронул столь известную часть вашего лица единственно из зависти, поскольку сам оной части почти не имею». И укажет на свой нос – пуговкой. Все посмеются. А через несколько дней, когда Денис прискачет к Багратиону со спешным донесением и, запыхавшись, крикнет: «Главнокомандующий приказал доложить, что неприятель у нас на носу, и просит вас немедленно отступить!» – Багратион невозмутимо заметит: «На чьем носу неприятель? Ежели на вашем, так близко; а коли на моем, так мы успеем отобедать еще…» Эта шутка станет известна всей армии, а потом и вовсе превратится в анекдот; ее даже Пушкин внесет в свои «Застольные беседы»…
Впрочем, это будет еще. А тогда из дворца Нарышкиных Денис кинется к дому Гагарина, где жил Багратион (С.-Петербург, Дворцовая наб., 10). «Когда я приехал, – пишет, – кибитка была уже подвезена к его крыльцу…» Вот с этого дня он и будет пять лет при Багратионе, «близ стремя блистательного полководца». А с первого боя будет при нем в роскошной бурке, подаренной князем «с плеча». Вообще-то – с дурацкой драки, едва не ставшей для него последней. Его спасла трофейная лошадь, которую денщик его звал «хранцуженка», и – оловянная пуговица, плохо пришитая пуговица на шинели.
Из воспоминаний Дениса Давыдова: «Я выпросился… в первую цепь, будто бы для наблюдения за движением неприятеля, но, собственно, для того, чтобы погарцевать на коне, пострелять из пистолетов, помахать саблею и – если представится случай – порубиться». Схватки не намечалось, лишь в отдалении приплясывал на коне какой-то француз. «Мне… захотелось… его… взять в плен. Я стал уговаривать казаков; но они только что не смеялись… Я как бешеный толкнул лошадь вперед, подскакал к офицеру довольно близко и выстрелил…» Француз выстрелом ответил, его товарищи стали палить из карабинов. «То были первые пули, которые просвистали мимо моих ушей… Твердо уверенный в удальстве моего коня и притом увлеченный вдруг злобой – бог знает за что! – на человека мне неизвестного… я подвинулся к нему ближе, замахал саблею и принялся ругать его на французском… Приглашал его… сразиться. Он… предлагал то же; но оба мы оставались на местах… В это… время подскакал ко мне казачий урядник и сказал: “Что вы ругаетесь!.. Грех! Сражение – святое дело”».
Урядника этого он увидит вечером еще раз и таки уговорит его ударить по врагу. В воспаленной голове его даже родится мысль: а вдруг это маленькое наступление поддержит сначала полк, потом арьергард Багратиона, а потом – вернется для поддержки Дениса и вся русская армия? Словом, с гиканьем бросится отряд в сечу с французами, и, как напишет Денис, жаждавший «поэзии кровавого ремесла», сабля его впервые «поест живого мяса». А позже, возвращаясь в одиночку к Багратиону, вдруг столкнется в лощине с шестью всадниками противника, конноегерями, которые не только погонятся за ним, но почти сразу ранят его лошадь. «Гибель казалась неизбежною. На мне накинута была шинель, застегнутая у горла одною пуговицею, и сабля голая в руках… Один… догнал меня, но на такое расстояние, чтоб ухватиться за край… шинели, раздувавшейся от скока. Он… чуть не стащил меня с лошади. К счастию, шинель расстегнулась и осталась в его руках…»
На самом деле всё опять было и так, и – не так! Он ведь был выдумщик, фанфарон. Он и биографию свою написал в третьем лице и сначала уверял, что автор ее некий Ольшевский, а потом – что чуть ли не знаменитый Ермолов. Да, сам творил легенду о себе и – сам верил в нее. Так вот, тем вечером, когда он, мечтавший повести в бой армию, удирал от конноегерей, из леса вдруг вылетело двадцать казаков, которые бросились на французов. Не было бы их, Денис бы не спасся. И весь в крови и грязи не предстал бы перед Багратионом, не услышал бы его вечного «маладец!» и не получил бы с плеча князя взамен пропавшей шинели (и шинель, и пуговица – не выдумки!) роскошной бурки. Именно в ней будет участвовать в самом большом сражении со времен «изобретения пороха» – в битве за Прейсиш-Эйлау, города, у стен которого русские и французы только за день потеряют свыше 37 тысяч.
Вот это был бой! «Не приказываю, братцы, прошу, – скажет солдатам Багратион. – Окромя нас, некому. Надо соблюсти честь России. Не приказываю… Прошу!» От этих слов у Дениса подкатится к горлу комок. Там, под Прейсиш-Эйлау, когда Багратион, спешившись, поведет свои войска в пешем строю «в штыки», у Давыдова и появится его знаменитая седая челка. Наконец, там он подружится с казаком Матвеем Платовым, атаманом войска Донского и генералом от кавалерии, и там же впервые увидит улана Александрова – Надежду Дурову, легендарную кавалерист-девицу…
А вообще, если вдуматься, ужас! Оловянная пуговица… Какая малость, казалось, спасла нам поэта двести лет назад. Но всё неслучайно в жизни. Ибо через сто пятьдесят лет другой поэт скажет: «Одним не прощается ничего, даже пуговицы незастегнутой, а другим… даже преступления…» Знаете, чьи слова? Анны Ахматовой! Они сказаны, к слову, как раз о поэтах. Но я обомлел, когда в мемуарах деда Ахматовой, изданных недавно, прочел, что предки ее по матери – дворяне Стоговы были в каком-то родстве с Давыдовыми и деда Ахматовой «дитятей» катали в седле Дениса, тогда еще корнета. Более того, когда родители Давыдова в 1798 году купят именьице Бородино, где вырастет Денис, где потом состоится знаменитая битва и где впервые явятся на свет наши партизаны, то имение Стоговых окажется в одиннадцати верстах от них. Там, кстати, рядом с Колоцким монастырем похоронена и прабабка Ахматовой. Монастырь сохранился, я был там, поднимался на колокольню, обходил окрестные захоронения, но древних могил не нашел, никто про них и не помнил уже. Но каково сплетение не биографий, нет – судеб?!.
Арифметика мужества
Давыдову не прощали ничего. Его обходили чинами и наградами. И золотую саблю «За храбрость», и орден Святой Анны 2-й степени, и золотой крест на георгиевской ленте за Прейсиш-Эйлау – все эти награды он получит с большим опозданием. Он даже острил: любой орден ему надо было «завоевывать дважды» – в бою и… в напоминаниях императору. Напоминал, конечно, не сам, старались отцы-командиры и друзья. Той же Маше Нарышкиной уже Багратион в один из приездов пожаловался: Давыдова обходят наградами. «А ведь всем в армии, – добавил, – ведомо: Багратион попусту воинскими регалиями не кидается». Черноокая Аспазия, пишут, свела брови: «Вот ужо и скажу Саше…» Саше – то есть Александру I. А тот мелко мстил Денису за давние стихи, за то, что в басне, из-за которой поэта и выгнали когда-то из гвардии, он, назвав Екатерину II «орлицей», императора обозвал не просто тетеревом – «глухой тварью». Царь-отцеубийца и впрямь был слегка глуховат…
Денис родился в Москве. По одним, недавним сведениям, вроде бы в отцовской усадьбе, которая находилась в 1784-м на пересечении 1-го и 3-го Неопалимовских переулков – там ныне пустырь за бетонным забором (Москва, 1-й Неопалимовский пер., 5). По другой, устоявшейся версии – на Пречистенке. На месте родового гнезда стоит теперь новый дом (Москва, ул. Пречистенка, 13). Не исключаю, что Давыдовым принадлежали оба дома – и усадьба, и особняк, семья была состоятельная: балы, пикники, выезды на псовую охоту. Отец гордился имениями в Московской, Орловской, Оренбургской губерниях. Но должность занимал простую – командир конного полка. Денис был первенцем его. Он хвастал потом, что явился на свет в год смерти Дидро, в честь которого и назван (хотя назвали в честь деда), и что оба они с Дидро «почему-то оставили след в литературе». Кокет! В роду Дениса были стольники да воеводы, двоюродными братьями станут знаменитые в будущем генералы Алексей Ермолов и Николай Раевский, но прапрадедом Дениса окажется не «истый русак» – золотоордынский князь Тангрикула Кайсым, чей внук Давыд Симеонович и положит начало фамилии Давыдовых. Зато судьбу Дениса, когда ему было девять лет, решит лично Суворов – «неразгаданный метеор», «залетевший» на маневрах пообедать в дом Давыдовых.
Пообедать… Да! Вот так – запросто! Сам Александр Васильевич Суворов! Господи, как я люблю эти детали в исторических книгах, в архивных источниках, свидетельства самые бытовые, иногда ничтожные, но делающие нас вдруг близкими к тому времени, превращающие нас чуть ли не в участников минувших эпох. Что́ время, что́ туман летописей и пыль столетий, если я знаю, что там, в десяти верстах от села Грушевка Полтавской губернии, где служил отец Давыдова, в избе к приходу Суворова не только накрыли стол, но срочно убрали все часы, завесили зеркала (полководец не любил их), спрятали подальше фарфоровые куклы, тогда распространенные, и велели никому не показываться в черном. Этого тоже не любил Суворов. Зато любил – и это подтверждает Давыдов! – хлопнуть перед обедом, «не поморщившись», большой стакан водки. Так было и в тот приезд «метеора»…
Из воспоминаний Дениса Давыдова: «Я жил под солдатскою палаткою, при отце… Около десяти утра всё… вокруг… закричало: “Скачет, скачет!”… Сердце мое упало, – как после упадало при встрече с любимой женщиной. Я весь был… восторг, и как теперь вижу… Суворова – на калмыцком коне… в белой рубашке… в сапогах вроде тоненьких ботфорт, и в легкой… солдатской каске… Ни ленты, ни крестов… Когда он несся мимо… адъютант его закричал: “Граф! Что вы так скачете; посмотрите, вот дети Василья Денисовича”. – “Где они? Где?” – спросил он и… подскакал к нам… Протянул свою руку, которую мы поцеловали, и спросил меня: “Любишь ли ты солдат, друг мой?” Смелый и пылкий ребенок, я… мгновенно отвечал: “Я люблю графа Суворова; в нем всё – и солдаты, и победа, и слава”. – “О Бог помилуй, какой удалой! – сказал он. – Это будет военный человек; я не умру, а он уже три сражения выиграет!”».
Какое там – «не умру»! Денис в тот же вечер дал три «сражения»: размахивая саблей, выколол глаз дядьке, проткнул шлык няне и отрубил хвост борзой собаке, за что и розог получил втройне. Но с того дня он, коротконогий, с голосом «фистулой», стал спать только на досках, обливаться ледяной водой и до зари летать в седле, что очень «фрисировало» (раздражало) его мать. И, может, с той минуты – рискну предположить! – в нем стал крепнуть культ, как сказали бы ныне, «стопроцентного мужчины» (преодолеть, обогнать, выиграть!). Хотя в душе оставался и тонким, и нежным.
Стихи писал с юности. Возможно, подражая друзьям Андрею и Александру Тургеневым, сыновьям ректора Московского университета, в доме которого (Москва, Петроверигский пер., 4) бывал. Вернее, так: он стал рвать бумагу да грызть перья, когда братья дали ему почитать «Аониды» – собрание стихов, издаваемое Карамзиным. Правда, серьезного образования, в отличие от друзей, не получил. «Как тогда учили? – напишет. – Натирали ребят наружным блеском, готовя их для удовольствий, а не для пользы общества: учили лепетать по-французски, танцевать, рисовать и музыке». Знаний набирался сам, бывая с отцом и у поэта Ивана Дмитриева, будущего сенатора и министра юстиции (Москва, Большой Козловский пер., 12), и в гостях у Василия Львовича Пушкина (Москва, Большой Харитоньевский пер., 2), и в «гнезде» знаменитого Карамзина (Москва, Брюсов пер., 9). В последнем доме, который, увы, не сохранился, и родился, считайте, русский сентиментализм. А когда Денису исполнилось семнадцать, запрягли для него кибитку, дали четыреста рублей, наказали не брать в руки карт и отправили в Петербург – его заранее записал отец в кавалергарды, в самый знатный полк империи. Кавалергарды – это ведь белоснежные колеты, лосины, сияющие каски. Мечта поэта!..
В Петербурге поселился у двоюродного брата, у кавалергард-ротмистра Александра Львовича Давыдова, тот занимал весь второй этаж в богатом доме графа Александра Самойлова (С.-Петербург, Адмиралтейский пр., 6/2). Именно в том доме, который построил великий Кваренги, будет потом и первый кабинет Дзержинского, и первая советская тюрьма. Ныне он известен по своему второму адресу (С.-Петербург, Гороховая ул., 2/6). Дом барона Фитингофа – потомка магистров Тевтонского ордена, если звать его по имени первого владельца. Мать Александра Львовича, Екатерина Давыдова, была урожденной графиней Самойловой, племянницей, кстати, светлейшего Потемкина. Он-то и сосватал ее (в четырнадцать-то лет!) за своего друга и боевого офицера Николая Раевского, – его она увидит лишь на свадьбе, после которой Раевский уедет с Потемкиным в турецкий поход, где под Яссами и погибнет. От брачной ночи у нее, почти ребенка, останется сын – Николенька Раевский. А позже ее возьмет в жены брат отца Дениса – Лев Давыдов и проживет с ней тридцать лет. Жить будут богато, одних имений у них будет столько, что Лев, шутки ради, только из начальных букв их составит фразу: «Лев любит Екатерину». Сосчитайте – семнадцать имений! Так что Денис оказался в Петербурге под крышей такого дома, где его никто и не думал торопить со службой. Напротив, здесь что ни вечер прожигали жизнь юные балбесы: и изящные офицеры гвардии, и великосветские щеголи, и дипломаты, лопочущие «по-иностранному», – друзья двоюродного брата его, того самого кавалергард-ротмистра Александра Давыдова. По мраморной лестнице взлетали они на второй этаж поболтать, глотнуть вина, ругнуть правительство (смеялись, что при Павле «первыми словами» были «дисциплина» и «порядок», а при Александре – «экономия» и «бережливость»), но главное – засесть всей компанией за карты. За то гнусное занятие, от которого остерегали Дениса родители. К счастью, на него оказал влияние другой двоюродный брат его – Александр Каховский, которого Денис еще мальчишкой видел в Грушевке адъютантом у Суворова. Авторитет для юноши! Благодаря ему и его другу князю Борису Четвертинскому, ставшему, как мы знаем уже, и другом самого Дениса, наш москвич и стал 28 сентября 1801 года эстандарт-юнкером лейб-гвардии кавалергардского полка.
Жить юнкерам предписывалось в казарме, в здании, занимающем целый квартал рядом с Таврическим садом (С.-Петербург, ул. Шпалерная, 41–43). Здесь его сразу прозвали «маленьким Денисом» – он был низкоросл, и это стало большим недостатком. Каховский, правда, кивал на Наполеона, который, будучи коротышкой, сумел ведь стать первым. И – подстегивал насмешками за вступление в службу «неучем». «Что за солдат, брат Денис, который не надеется стать фельдмаршалом! А как тебе снести звание это, когда ты не знаешь ничего такого, что необходимо знать штаб-офицеру…» Вторым же недостатком, непростительным для гвардии, было отсутствие «свободных средств» – попросту монет. Из гордости Денис не обращался к родственникам и месяцами сидел на одной картошке. Зато как никто писал стихи. Всегда писал! И во время дежурств в казармах, и во время экзерциций на плацу, и в манеже, и даже в конюшне, завалившись куда-нибудь в сено.
Через год станет корнетом, потом поручиком, будет нести службу даже в покоях Зимнего дворца. А по вечерам будет желанным участником пирушек в офицерском собрании. Почему? Ведь там, где пылали голубоватым огнем чаши с пуншем, висел табачный дым и пели песельники, он уже прочел свою басню «Голова и Ноги», стих, который через день знала вся гвардия. Через двадцать лет декабрист Штейнгель напишет Николаю I из крепости: «Кто из молодых людей… не читал и не увлекался сочинениями Пушкина, дышащими свободою, кто не цитировал басни Дениса Давыдова “Голова и Ноги”?» В басне был прямой намек на царя и издевательская строка про «голову»: «Коль ты имеешь право управлять, так мы имеем право спотыкаться. И можем иногда, споткнувшись, – как же быть? – Твое величество о камень расшибить». Сумасшедшие ведь строки! Но самой дерзкой басней Давыдова станет басня «Орлица, Турухтан и Тетерев». В ней, как я уже говорил, Давыдов изобразит Орлицей Екатерину II, драчливым Туруханом – вздорного Павла, а Тетеревом, «хоть он глухая тварь, хоть он разиня бестолковый» – Александра I. Ну какой же правитель стерпит такое?
Короче, 13 сентября 1804 года полковой командир «торжествующе» снял с Дениса знаки отличия кавалергарда и приказал ему немедленно покинуть столицу. За басни! Исключили из гвардии, перевели в Белорусский армейский гусарский полк, в Звенигородку Киевской губернии. Для непосвященных скажу: это был страшный позор – в армию из гвардии отсылали тогда только карточных шулеров, непременно пойманных за руку, казнокрадов, либо трусов, проявивших малодушие перед лицом товарищей. Но наш рифмоплет удар выдержал, легенды о нем летели впереди него. Беспечный, двадцатилетний, он, как напишет потом, лишь «закрутил усы, покачнул кивер на ухо, затянулся, натянулся и пустился плясать мазурку до упаду»: в Звенигородке, где стояли гусары, как раз шли осенние балы. Но, пока крутил любовь с какой-то польской красавицей, пока в компаниях залпами вылетали пробки из бутылок («шампанского оттычки»), в мире грохотали реальные залпы. Шла война, был уже и Шенграбен, и Аустерлиц. Его друзья, тот же Четвертинский, даже младший брат Дениса – Евдоким, цепляли на грудь заслуженные кресты и зализывали раны, а он, он припрыгивал до утра в кадрилях! От других пахло порохом, от него – «необсохшим молоком». И когда он добился перевода в Петербург (его взял в свой эскадрон именно Четвертинский), тогда и стал рваться в действующую армию. Тогда и решился на «ночной набег» в отель к фельдмаршалу. И, может, тогда родился «Черный Капитан» – мужественный двойник его, один из главарей «народной войны»?..
Сражений на его жизнь хватит. По его словам – чуть ли не шестнадцать военных кампаний. Французская, потом Шведская, потом Дунайская война с турками. Нет, знаменитых битв Давыдов (кавалергард, гусар, потом – улан) и в будущем не выиграл ни одной (их выигрывали полководцы). Но сколько раз, уже в Отечественную войну 1812 года, отступая за Москву, а потом – наступая, он обнаруживал вдруг, что сидит на чужом коне (однажды под ним убьют пять лошадей), что кивер наискось разрублен, а ментик прострелен в четырех местах. А 21 августа 1812 года, в виду деревни Бородино, где он вырос, где уже торопливо разбирали родительский дом на фортификации, за пять дней до великого сражения, в овине при Колоцком монастыре Денис и предложит Багратиону идею партизанского отряда (или, как сказал, «поисковой партии»).
Из письма Давыдова – генералу Багратиону: «Ваше сиятельство! Вам известно, что я, оставя место адъютанта вашего… и вступя в гусарский полк, имел предметом партизанскую службу и по силам лет, и по опытности, и, если смею сказать, по отваге моей… Позвольте мне предстать к вам для объяснений моих намерений; если они будут вам угодны, употребите меня по желанию моему и будьте надежны, что тот, который носил звание адъютанта Багратиона пять лет сряду, тот поддержит честь сию со всею ревностию, какой бедственное положение любезного нашего отечества требует…»
В партизанской партии Дениса, скоро ставшей народной, спали в очередь, учили бесследно закапывать трупы врага, а при больших силах его – рассыпаться в разные стороны, чтобы через день в условленном месте встретиться вновь. Теперь Дениса было не узнать: вместо ментика и кивера он днем и ночью был в казацком чекмене и лохматой шапке. А дрались так, что соотношение погибших было четыре казака против ста пятидесяти французов. Это уже не выдумки Дениса – всё давно подсчитано. Однажды партизаны наголову разбили корпус, состоявший из 1100 человек пехоты и 500 всадников. То были войска генерала Ожеро, который и сам был взят в плен партизанами Давыдова, Орлова-Денисова и Сеславина. И лишь чудом под Малоярославцем ими не был захвачен и Наполеон. В тот день партизаны, смяв французов, кинулись брать артиллерийский парк, который считался крупной добычей, и не обратили внимания на кучку офицеров, которая уходила от них на лошадях. Давыдов напишет потом: «Казаки бросились частию на парк, а частию на Наполеона и конвой его. Если бы они знали, за кого они, так сказать, рукой хватились, то, конечно, не променяли бы добычу сию на одиннадцать орудий». Вот как дрались! Недаром Коленкур, французский генерал, возмущенный партизанами, этим «варварским способом ведения войны», скажет потом: «Ни потери, понесенные в бою, ни состояние кавалерии и ничто вообще не беспокоило Наполеона в такой мере, как это появление казаков в нашем тылу». Недаром и Бонапарт в занятой еще Москве не только запомнит имя Давыдова, но на описании примет его размашисто напишет: «При задержании – расстрелять на месте»… Честь для русского огромная! Что говорить, из Москвы, по списку штаба неприятеля, вышло 110 тысяч французов, а уже к Березине их осталось только 45 тысяч. Такая вот арифметика русской драки!
Из служебного формуляра Давыдова: «В действительных сражениях находился под Ляховым 28 октября, под Смоленском 29, под Красным 2 и 4 ноября, под Копысом 9 ноября, где разбил наголову депо французской армии, под Белыничами 14-го… За отличие награжден орденом Св. Георгия 4-го класса; занял отрядом г. Гродно 8 декабря, и награжден орденом Св. Владимира 3-й степени…»
Это перечень боев только за три месяца. Кстати, именно тогда Давыдов, оглядывая однажды с седла колонну пленных, увидел, что один из них очень похож на русского. «Мы спросили его, какой он нации? Он пал на колена и признался, что он бывший гренадер и что уже три года служит во французской службе унтер-офицером. “Как! Ты – русский и проливаешь кровь своих братьев!” – “Виноват! – было ответом его. – Умилосердитесь, помилуйте!” Я послал, – пишет Давыдов, – собрать всех жителей, старых и молодых, баб и детей… Спросил: находят ли они виновным его? Все единогласно сказали, что он виноват. Тогда я спросил: какое наказание они определяют ему? Несколько человек сказали – засечь до смерти, человек десять – повесить, некоторые – расстрелять… Я велел завязать глаза преступнику. Он успел сказать: “Господи! Прости мое прегрешение!” Гусары выстрелили, и злодей пал мертвым»…
Так понимали патриотизм на Руси. Иначе понимали его французы. Однажды, например, Давыдов в толпе пленных увидел юного барабанщика. Мальчика-француза звали Викентий, ему было пятнадцать. «При виде его сердце мое облилось кровью; я вспомнил и дом родительский, и отца моего, когда он меня, почти таких же лет, поручал судьбе военной!» Словом, Денис оставил мальчишку при себе, дал ему чекмень и фуражку и, как пишет, «сквозь успехи и неудачи, чрез горы и долы» довез его до Парижа и из рук в руки передал престарелому отцу. Так вот, невероятно, но через два дня отец и сын пришли к Давыдову за аттестатом. «Довершите благодеяние, – взмолился отец мальчика, – дайте ему аттестат в том, что он находился при вас и поражал неприятеля». – «Но неприятели были ваши соотечественники! – изумился Денис. – Ты чрез это погубишь сына, его расстреляют!» – «Нынче другие времена, – ответил ему старик-француз, – по этому аттестату он загладит невольное служение хищнику престола и получит награждение». «Хищником престола» назвал свергнутого уже Наполеона. «Что ж, если это так, – ответит ему Денис, – жалка мне ваша Франция!» Аттестат (справку, по-нашему) он, конечно, даст, и уже через неделю увидит у Викентия орден Лилии в петлице…
Нет, сражений Давыдов не выигрывал, но два города, представьте, взял. Гродно (где «за стуком сабель застучали стаканы и – город наш!») и, вообразите – Дрезден. Оба взял без разрешения начальства. Когда царю доложили, что Гродно взят отрядом полковника Давыдова, император, говорят, растерялся: «Что? Каким Давыдовым? А где же Корф?..» Генерал-адъютант барон Корф был любимцем царя, и по плану именно он должен был взять город. А за Дрезден, где Давыдов одолел гарнизон вдесятеро больший (между прочим, маршала Даву), где издевательски заставил французов выстроиться во фронт во всем параде, сделать «на караул» и отдать русским честь, а сам (браво, браво, Денис!) лишь слегка приподнял шапку; так вот за Дрезден получил не просто выговор – едва под суд не пошел. Город должен был взять генерал Винценгероде – «винцо в огороде», как звали немца бойцы Дениса. «Вы совершили государственное преступление! – орал тот на Давыдова. – Развели в армии партизанщину!» К счастью, за Дениса заступится сам Кутузов, и император, скрепя сердце, заявит: «Что ж, победителей не судят…» Короче, после таких побед в европейских газетах и замелькает имя его рядом с диковинным званием «Черный Капитан». Французский академик Арно пошлет посвященные ему свои стихи. А Вальтер Скотт, признанный уже классик, найдет где-то и повесит у себя над столом портрет его…
Из письма Вальтера Скотта – Денису Давыдову: «Вы едва ли можете себе представить, сколько сердец – и горячее всех сердце пишущее Вам – обращалось к вашим снежным бивакам с надеждой и тревогой… и какой взрыв энтузиазма в нашей стране вызвало ваше победоносное наступление. Имя ваше останется в веках на самых блестящих и вместе горестных страницах русской истории»…
Взбудоражил Европу «Черный Капитан». «Капитан», а так назвал его именно Вальтер Скотт, означало «предводитель», «вожак», а «черным» он был назван потому, что на русских лубках, попавших и в Европу, Давыдова изображали в черном чекмене и в черной мохнатой шапке. На самом деле «капитан» был уже полковником, и царь трижды отклонил представление его в генералы. Впрочем, даже императоры бессильны против неопровержимой арифметики побед. В Париж, впереди армейской кавалерии, Денис въедет-таки генералом. Расквартируют его по-царски, поселят в доме, который известен как Дом Кентавра – из-за двух барельефов на фасаде (Париж, наб. Бурбон, 45–47). Окна выходили на Сену, на мосты, на замок Тюильри, и, стоя рядом с этим зданием, я, через двести лет, легко воображал, как, взирая на побежденную столицу, важно «круглил» тут грудь и раздувал усы «Черный Капитан». Дом, кстати, прогремит и позже: в нем некая Люси Фор-Фавье сорок лет будет держать потом как раз литературный салон, в котором будут бывать Аполлинер, Жироду, Макс Жакоб, Кокто и даже – Пикассо. Нет, воля ваша, но в жизни всё неслучайно. Ведь именно в Париже молодой русский генерал Давыдов купит тетрадь, переплетенную в пергамент, и начнет приводить в порядок свои партизанские записи. На первой странице напишет: «1814 года 16 Апреля. г. Париж». Хотя эполеты, золотые генеральские эполеты ему аукнутся еще. И поразительно – аукнутся не на поле брани, не в светских и литературных салонах – в любви.
Этот русский… «армянин»
Признаюсь: я всю жизнь мечтал подняться на третий этаж этого здания на Фонтанке (С.-Петербург, наб. Фонтанки, 20). Туда – в ту прославленную комнату, где мальчишка Пушкин, вспрыгнув на стол, лег на него и, глядя через Фонтанку на мрачную громаду царского дворца – Михайловского замка, – написал: «Тираны мира! трепещите!..» Тоже ведь – сумасшедший! Ведь ниже, на втором этаже этого дома, и Пушкин, кажется, знал это, была личная молельня обер-прокурора Синода, министра просвещения Голицына, где под лампадой из красного стекла в виде сердца, которое жутко светилось в темноте, вместе с Голицыным, и как раз за искоренение «вольнодумства», часто молился сам Александр I. Вот эту комнату, это окно Пушкина и хочется увидеть, поймать тот ракурс, ту прямую взгляда поэта, уткнувшуюся в «одетый камнем» замок! А кроме того, я же знаю – в этом доме у братьев Тургеневых на третьем этаже собирался иногда и знаменитый «Арзамас», литературное общество, куда входили Пушкин, Батюшков, Вяземский, Жуковский и куда однажды привели боевого генерала Давыдова. Уж не Вяземский ли привел, с которым они в Москве еще были влюблены в двух подружек-балерин, учениц Театрального училища, и который года за три до визита на Фонтанку уже назвал Давыдова «российским Анакреоном под гусарским доломаном»?
Вообще с князем Петром Вяземским Денис был знаком в Москве еще до войны, они вместе входили в «дружескую артель» – в поэтический кружок. Часто бывал у него дома, Вяземский жил на Басманной (Москва, ул. Новая Басманная, 27), навещал его позже и в доме Екатерины Муравьевой, где тот жил одно время с историком Карамзиным (С.-Петербург, наб. Фонтанки, 25). Но в доме братьев Тургеневых, с которого я начал эту главу, в третьем этаже его, и будут принимать в «Арзамас» и семнадцатилетнего Пушкина, и уже тридцатидвухлетнего Дениса. Первому дадут кличку «Сверчок», за непоседливость, а второму, «Черному Капитану», за черноту усов – «Армянин».
Иные ученые пишут, что Денис тут и познакомился с Пушкиным. По другой версии, познакомился в те же дни, но на квартире Блудова (С.-Петербург, Невский пр., 80), где жил тогда и Жуковский. Но важней, думаю, другое: лицеист Пушкин, пишут, примерно в это время и собирался, по примеру Давыдова, идти в гусары. При встрече Денис якобы сказал ему, что по стихам давно уже любит его. «А я вас и того ранее», – с жаром выпалил Пушкин. Он, как младший, будет лет десять еще на «вы» с Денисом и даже признается, что как поэт весь «вышел» из него. Давыдов, скажет, «дал мне почувствовать, что можно быть оригинальным», и научил «кручению стиха». Повинится, что «украл» у него слова – «бешенство желанья»: «Я нравлюсь юной красоте // Бесстыдным бешенством желаний». И, краснея, добавит: «Коли сочтете возражать – вымараю!» А когда статью Дениса о войне позже отдадут цензору, и вовсе рассмеется: «Это всё равно, как если бы князя Потемкина послать к евнухам учиться обхождению с женщинами…»
«Арзамас», который собирался и у Блудова на Невском, и у поэта А.Плещеева (С.-Петербург, ул. Галерная, 12), и у будущего министра Сергея Уварова (С.-Петербург, ул. Малая Морская, 21), через год прикажет долго жить. Но Давыдов и Пушкин будут дружить всю жизнь. Через несколько лет Пушкин, уже в Москве, позовет Давыдова в дом, где была тогда гостиница «Англия» и где с 1826 года он часто останавливался (Москва, Глинищевский пер., 6). Денис, а он жил тогда в Гагаринском (Москва, Гагаринский пер., 33), ворвавшись к другу, узнает: тот хочет, чтобы Давыдов послушал «Выстрел», повесть Пушкина, где главным героем был как раз гусар. Я не стал бы поминать эту встречу, если бы не реакция Давыдова. Ныне точно известно: когда Пушкин добрался до рассказа Сильвио о себе, когда прочел его слова: «Я привык первенствовать… В наше время буйство было в моде: я был первым буяном по армии… Я перепил славного Бурцова, воспетого Денисом Давыдовым», – так вот, когда Пушкин прочел это, Денис именно в этом месте радостно вдруг взорвался. «Не иначе, – крикнул, – как наш Белорусский, гусарский!..» Имел в виду свой полк. Не хотелось бы домысливать, но, думаю, Пушкин (вряд ли слышавший до того про Белорусский полк) не мог не рассмеяться на простодушную отзывчивость вояки. А скорее всего, хохотал так, «что кишки видно», – именно так отозвался однажды о смехе поэта художник Брюллов.
«Пушкина, – писал потом Денис Вяземскому, – возьми за бакенбард и поцелуй за меня в ланиту. Знаешь ли, что этот черт, может быть не думая, сказал… одно слово, которое необыкновенно польстило мое самолюбие? Он, хваля стихи мои, сказал, что в молодости своей от стихов моих стал писать свои круче и приноравливаться к оборотам моим». А Пушкин напишет ему потом, уже на «ты»: «Я слушаю тебя и сердцем молодею». Но, с другой стороны, скажет как-то о Денисе: «Военные уверены, что он отличный писатель, а писатели думают – отличный генерал». Язвительно, но ведь точно. Это ведь и про двойственность Дениса, про «комплекс мужественности», или опять – про «Черного Капитана». Говоруна заносило – и не раз, да и как со стаканом в руке, в компании таких же рубак не приврать. Тем более что он, партизан, генерал, известный поэт, теоретик военного дела и дамский угодник, везде хотел быть первым: и в чопорном салоне, и на пирушке с чашей жженки, и в лихой атаке, и – за письменным столом. Да что хотел – был первым. Первый солдат, высланный за стихи, первый, употребивший в поэзии точки вместо нецензурных ругательств. Даже первый командир, который отважился при народе высечь помещика за саботаж. Ну как такому не прихвастнуть? Ну чуть-чуть! Хвастал, например, что был в занятой Наполеоном Москве как разведчик и в одежде француза, чего, кажется, не было. Наконец, имея репутацию забияки, бретера и даже певца поединков, ни разу не дрался на дуэлях (упоминаний о них я не встречал), хотя в полках, где служил, их случалось по три на день. Да и пьянство его, воспетое в стихах им же («всегда веселы и всегда навеселе!»), тоже, кажется, было фанфаронадой.
Из заметок Вяземского о Давыдове: «Нелишне заметить, что певец веселых попоек несколько поэтизирован. Радушный и приятный собутыльник, он на деле был довольно скромен и трезв. Не оправдывал собой пословицы: пьян да умен, два угодья в нем. Умен он был, а пьяным не бывал»…
Вот она легенда, вот – «Черный Капитан»! Но разве история не убеждала нас, что легенды рождаются там, где есть Личность?! Впрочем, он, артистическая натура, наверное, и не мог без легенд. Ведь на деле истинный, домашний Давыдов, певец бесшабашного веселья, тем не менее всё чаще повторял, вообразите, грубоватую, но верную французскую поговорку: «Кто часто садится на гвоздь, тот редко смеется»…
Два дома с одним номером…
Отчего нас, особливо на склоне лет, так притягивает к себе история, судьбы давно отживших людей, марево прошлого, которое, как сон, снова и снова пытаешься «вспомнить», паутина, патина невозвратно ушедшего, что с годами становится почему-то интереснее всего, что окружает тебя в жизни? Почему поэту ХХ века вдруг хочется «поужинать в “Яре”» с Пушкиным и почему я испытываю «род недуга» от музейной чернильницы тех лет, замираю перед истертым временем мундиром гренадера за стеклом экспозиции на нынешнем Бородинском поле и чуть не падаю в обморок в Литературном музее на Пречистенке, увидев обтянутый золотой тканью диван, на котором полеживал когда-то Давыдов? Диван стоял в Каменке, в имении дяди поэта, и на нем, как и мы, грешные, растягивался после обеда ли, после рассветной охоты или поздней гульбы реальный Денис Давыдов. Диван сохранился – чудо! – а поэта сто семьдесят лет, как нет…
Уж не на этот ли диван опустился Денис, когда в 1809-м, отправленный Багратионом с южной, Задунайской кампании с курьером и бумагами в Петербург, завернул в Каменку и остался в ней на девять дней? В Каменке возник на Рождество! Звонили колокола, ухали домашние мортиры. Здесь жили двоюродный брат Дениса Александр Давыдов, тот самый кавалергард-ротмистр, а ныне – отставной полковник, и его жена – эпицентр всего – легкая, фривольная, кокетливая, изнеженная, лукавая француженка Аглая Давыдова, урожденная герцогиня де Граммон. Она, Аглая-прелестница, дочь роялиста и ярого врага Бонапарта, станет одной из первых красавиц Петербурга. В Каменке в нее, имевшую уже двух дочек, были влюблены все, а те, кто не был, просто таяли перед ней. Некоторые утверждают ныне: Денис не только не избежал общей участи, но и добился любви ветреной родственницы. Еще при знакомстве она якобы сказала: «Боже, я и не знала, что у меня есть такой славный и воинственный кузен… Вы к тому же еще и поэт…» Она стала звать его на французский манер Дени, целовала в седую прядь на лбу и, будучи не слишком строгих нравов, однажды ночью с букетом белых лилий сама пришла к нему, чтобы обнять за шею «прохладными руками» и уже не отпускать до утра. Уж не на нашем ли диване и обнимались?..
Впрочем, что́ диван, что́ чернильницы поэта – колодцы его стихов, если в Москве сохранились целые дома Давыдова. И два из них – в пяти минутах ходьбы от Литературного музея. Клянусь, вы много потеряете, если не увидите их. Первый дом – сказка, деревянный, трехэтажный, – прямиком из той эпохи, стоит, как и положено, – в центре нынешнего военного квартала (Москва, Большой Знаменский пер., 17). Торопитесь, его ведь снесут современники-сволочи, рано или поздно, но – снесут. А второй дом, не дом даже – домина, «пречистенский дворец», как звал его Давыдов, стоит на самой Пречистенке (Москва, ул. Пречистенка, 17). Стоят, заметьте, под одним номером, под номером 17. Но есть куда более важное совпадение: оба стоят на улицах, в устье которых высится храм Христа Спасителя. Вот это – параллель! В те времена храма, как известно, не было еще, но мы-то знаем: он построен на народные деньги и в честь победы 1812 года. А значит – и в честь Дениса! Ведь это он скажет перед смертью: «Я считаю себя рожденным единственно для рокового 1812 года». Потому и не удивило меня, что первый из них, тот, что в Знаменском, занят сегодня как раз Министерством обороны. Нутряная, не топографическая какая-то связь, необрезанная пуповина столетий!..
Я, кстати, кружа у этого дома под задумчивыми взглядами из-под козырьков (уж не шпион ли?), всё хотел спросить генштабистов: а знают ли они, что именно сюда зимой 1828-го без приглашения закатился вдруг приехавший в Москву «велосифером» («поспешным дилижансом», который, представьте, тащился пять суток) сам Пушкин? Еле, кстати, нашел в Москве Давыдова. Они виделись два года тому назад, когда Пушкина вернули из ссылки и он навестил друга в доме, где временно, как пишет один арбатовед, квартировал тогда Давыдов (Москва, Арбат, 25). Может, потому Денис теперь и пошутил при встрече, что дома меняет из-за растущей семьи, а заодно, как партизан – «следы заметает». «Истинные же друзья, – добавил, – меня завсегда найдут по одному биению сердечному…» Так вот, знают ли господа вояки, занявшие ныне это здание и так и не повесившие на его фасаде мемориальной доски, что Пушкин именно здесь прочел сначала «Чернь», потом поэму «Мазепа» (так называлась «Полтава»), а под конец вдруг сказал, что на балу танцмейстера Иогеля только что видел юную Гончарову. Жену будущую видел.
Давыдов к тому времени уже девять лет как был женат на голубоглазой Соне Чирковой, дочери генерала, владелице имения под Сызранью и винокуренного заводика. До нее, если не брать в расчет ветрениц, встреченных на биваках, «амореток», как говорили тогда, и любительниц стихов «на ушко», у него было два романа. Оба – неудачные. Одна, юная балерина (ну какой гусар без балерины!), которую он, прославленный уже генерал, караулил лето, осень и зиму у дверей театрального училища (Москва, ул. Большая Дмитровка, 8), ушла, когда случилась катастрофа. Дениса по ошибке (в армии было шесть Давыдовых) лишили генеральства и перевели в полковники. Аукнулись ему эполеты генерала, помните? То был грандиозный скандал – то-то жужжали сплетники по салонам да приемным: петух, выскочка, подхалим. Потом разберутся, звание вернут, конечно, но честный вояка не только потеряет свою любовь, но от обиды и стыда чуть не покончит с собой. Было, было такое… А вторая любовь, изящная семнадцатилетняя полька с пепельными волосами Лизанька Золотницкая (порывистое, румяное, улыбчивое создание с чуть прищуренными серыми глазами), просто не дождется его. Он познакомится с ней в 1816-м, в Киеве, у Раевских, и после мазурки, экосеза и кадрили без памяти влюбится. Она еще скажет ему, запыхавшись после танца и округлив глаза: «Вы знаете, мне говорили, будто партизаны носят бороды, и я представляла вас таким страшным…» Денис хохотнет, раздувая усы, и, не тратя времени, получив согласие на брак, понесется в столицу испросить у императора государственную аренду в связи с женитьбой. Государь бумаги на шесть тысяч рублей годовых подпишет! Но, вернувшись в Киев, наш жених узнает: за месяцы отлучки невеста его «отдала свое чувство князю П.А.Голицыну» – бонвивану, картежнику и кутиле, кстати, изгнанному из гвардии за не вполне благовидные и какие-то скандальные дела. Откажет Давыдову через отца – сказать прямо не хватит духу. Давыдов ответит ей быстро, гордо и в стихах: «Неужто думаете вы, // Что я слезами обливаюсь, // Как бешеный кричу увы // И от измены изменяюсь?..» А вот над прошением к императору об отказе от аренды в связи с расстроившейся свадьбой будет сопеть долго. Противно ведь, что во дворце будут посвящены в его личные дела. К счастью, император и на этот раз проявит великодушие к генералу и аренду за ним – оставит…
И вот теперь он – женат. С Соней его познакомила родная сестра Дениса – Саша. Познакомила в доме Бегичевых на Мясницкой, где ныне редакция «АиФ» (Москва, ул. Мясницкая, 42), а когда-то чуть ли не ежедневно бывали Грибоедов (он даже жил здесь одно время), Вяземский, В.Ф.Одоевский, композиторы Алябьев (фронтовой друг Давыдова) и Верстовский, который именно здесь исполнил впервые свой романс «Черная шаль». «Вот бы тебе такую», – шепнула Денису Саша, кивнув на Соню. «Да уж больно строга», – будто бы отшутился он. Но дух домовитости и покоя, которого он не знал уже много лет, от Сони действительно исходил. А кроме того, за ней давали деревеньку Верхнюю Мазу (пятьсот душ, не шутка) и винокуренный заводик. Словом, одному из друзей он тогда и написал: «Уведомляю, что 13-го вечером я принял звание мужа». Конечно, «звание», как еще мог написать вечный солдат! Зато теперь, сообщал Василий Львович Пушкин Вяземскому, Денис «разъезжает со своею молодою женою в четвероместной карете и, кажется, важен и счастлив». Зато в первое еще их гнездо в Трубниковском (Москва, Трубниковский пер., 26), затем в сохранившийся дом в Большом Знаменском, а потом, в 1830–1831 годах, и в Дурновский переулок (Москва, Композиторская ул., 16) Соня внесет и достаток, и хозяйственность. Ну, любит магазины, модные лавки, ну, не полетела бы за ним в Сибирь, если бы его, как брата-декабриста, сослали бы (был в семье про то разговор!). Но зато не мешает хоть и на тысячу рублей покупать книги Монтескье, Руссо, Вольтера, даже шотландского историка Робертсона. Не возражает, чтобы муж наконец-то «взял абшид» – ушел в отставку. Не перечит визитам к друзьям: молодому офицеру и писателю Бестужеву-Марлинскому (Москва, ул. Зубовская, 14), Баратынскому (Москва, Вознесенский пер., 6), к задушевному другу еще по партизанскому отряду подполковнику Алябьеву – автору трогательных романсов (Москва, Малый Козихинский пер., 11). И уж конечно – грустной «пьянке» у Пушкина, когда тот накануне свадьбы устроил мальчишник в нанятых пяти комнатах на Арбате (Москва, Арбат, 53). В том доме сойдутся тогда Нащокин, Баратынский, Языков, И.Киреевский, Левушка, брат поэта, и композитор Варламов. Правда, давыдовское присутствие на мальчишнике оспаривается, ибо в то время он как раз спешил на новую военную кампанию – в Польшу, но в письме Дениса Языкову нашли вдруг фразу: «Я пьяный на девичнике Пушкина говорил вам…» Выходит, был? Но почему – «на девичнике»?.. Загадки, тайны даже в изученной, казалось бы, вдоль и поперек пушкинской жизни.
Впрочем, восстание в Польше, на которое спешил Давыдов, случилось, когда семья его (с няньками, мамками, воспитательницами и гувернантками) уже переехала в «квартиру с мебелями», в новый дом его, который, увы, не сохранился (Москва, Смоленский бул., 3). «Предписание», которое получил тут поэт, было привычным: явиться в распоряжение Главного штаба действующей армии. Но польская кампания станет последней в его послужном списке (ему уже до смерти надоело это «единственное упражнение: застегивать себе поутру и расстегивать к ночи крючки и пуговицы от глотки до пупа»).
Из письма Давыдова – жене: «Повторяю как тебе, так и здесь всем, что это моя последняя кампания – даю тебе в том честное слово. Пора на покой: 15-я кампания не 15-й вальс или котильон! Пора! Пора на печку!..»
Вернувшись из Польши генерал-лейтенантом – «наплечные кандалы генеральства», – он засунет мундир в сундук и примется за писание. К тому времени, в 1832-м, выйдет единственная при его жизни поэтическая книжка – «Стихотворения Дениса Давыдова»: тридцать девять стихов после двадцати девяти лет работы. Теперь он пишет «Дневник партизанских действий», завершает военно-теоретическую работу «Опыт о партизанах», кропает «Записки». Пишет так, что Белинский признается: Давыдов как прозаик «имеет полное право стоять наряду с лучшими прозаиками русской литературы». И пишет так много, что ученым до сих пор не удалось составить весь список напечатанного Давыдовым – он ведь многое и не подписывал.
Кстати, читать записки его – удовольствие. Вот где он пульсирующий, настоящий. Невозможно не улыбаться, когда он рассказывает, как стрела казака-башкирца пронзила не нос – носище французского подполковника. Чтобы вытащить ее, лекарь хотел распилить стрелу, но башкирец заорал: «Нет, нет, бачка, не дам резать стрелу! Я сам ее выну…» – «Как же ты вынешь?» – закричали зеваки вокруг. «Да возьму за один конец и вырву!» – «А нос?» – «А нос?.. Да черт с ним, с носом!..» И – не грустить, читая, как умирал генерал Кульнев, друг Дениса. Тот Кульнев, в кого за благородное обращение с противником Густав I V, шведский король, особым приказом запретил своим солдатам стрелять. Этот же Кульнев начинал свои приказы со слов «Вставайте, я проснулся!», а заканчивал фразой – «Штыки горят!» Кульнев умрет от разорвавшегося ядра 20 июля 1812 года в сражении под Клястицами. Лишится обеих ног и, истекая кровью, сорвет с шеи Георгиевский крест и бросит его окружившим товарищам: «Возьмите. Пусть неприятель, когда найдет труп мой, примет его за труп рядового солдата и не тщеславится убитием русского генерала…» Кульнев нарочно ходил в шинели простого гусара из толстого солдатского сукна. Но дрался как никто. «Матушка Россия, – говорил, – тем и хороша, что в каком-нибудь углу ее да дерутся…» Актуально звучит – не правда ли? И какие все-таки размашистые были люди!..
Из заметок Дениса Давыдова: «Огромна наша мать Россия! Изобилие средств ее дорого уже стоит многим народам, посягавшим на ее честь и существование; но не знают они еще всех слоев лавы, покоящихся на дне ее… Еще Россия не подымалась во весь исполинский рост свой, и горе ее неприятелям, если она когда-нибудь подымется!..»
Тоже – актуальные слова. Не просто слова поэта – пророчество генерала, если помнить о второй по счету Отечественной войне России.
«Звезда» последняя
Не Давыдова мы не знаем, мы себя – не знаем. Есть, есть какой-то закон: таланты невольно, как планеты, притягивают к себе другие таланты. Растут бок о бок, как усыпанное плодами древо, хоть натуральное в садах, хоть – генеалогическое. Разве мы помним, что двоюродными братьями «военной косточки» Давыдова были генералы Ермолов и Раевский? Разве не узнали только что про деда Ахматовой, который, кажется, был в родне с Давыдовыми? А если я скажу, что дальним родственником Дениса был также Иван Бунин, тоже, кстати, крупный поэт? И что Давыдов едва не породнился с Пушкиным и даже, непредставимо, – с предками Блока? А ведь это всё – правда. Да, Пушкин однажды сказал Давыдову, что сестра его Ольга давно и безответно влюблена в него. Но Пушкин не успел узнать, что, когда Давыдову стукнуло пятьдесят, когда он был уже женат и имел кучу детей, он, как юнкер, влюбится в девушку, которая не только окажется в родстве с Пушкиным, но которая была двоюродной сестрой химика Бекетова, а значит – станет какой-то там прабабушкой Блока. Ну, не удивительно? Так и кажется, что поэты, эти избранные Богом люди, где-то там, в недрах геномов, в чреве столетий, в записанных не иначе как на небесах родословных – все связаны меж собой. Да не просто историей с географией – родственной кровью, наследным словом…
В последнем доме своем на Пречистенке, 17, который Давыдов величал «пречистенским дворцом», он поселится с женой и уже шестью сыновьями в 1835-м. Официально дом купила жена Давыдова, но сам он ринулся в эту авантюру (дом был велик даже для его семьи), думаю, из-за скрытой сентиментальности: ведь в двух шагах отсюда, в доме 13, он и родился. Это был его район, его колыбель, его «детская площадка».
Каменная глыба, двухэтажная крепость, действительно дворец с колоннами, полукруглым окном мансарды, с двумя флигелями по бокам, дом этот ныне «с иголочки» отреставрирован московскими бизнесменами. И, как водится, ими же и занят. Попасть туда непросто – охранники еще на улице устроят вам форменный допрос. Я оказался в нем лишь благодаря тому, что снимал в то время телефильм о Давыдове. Кованая лестница, парадный зал, уютное гнездо в мансарде – что еще нужно постаревшему в боях воину? Когда-то дом принадлежал Архарову, обер-полицмейстеру и губернатору, который, встречая друзей, кричал, говорят, в приступе радушия: «Чем почтить мне дорогого гостя? Прикажи только, и я для тебя зажарю любую дочь мою!..» Так шутили тогда! Потом домом владел дядя Архарова, сенатор Иван Нарышкин, а уж после него – генерал-майор Гаврила Бибиков, у которого и купили дворец Давыдовы. Видимо, тот Бибиков, который при Бородине, будучи адъютантом Милорадовича, потерял правую руку в бою – ядро попало в нее как раз тогда, когда он указывал пехоте направление атаки. И что вы думаете – прежде чем потерять сознание, он показал-таки это направление, но другой, левой рукой. Да, люди были и впрямь размашисты, даже если и размахивать было уже нечем…
В «пречистенском дворце» Давыдов проводил теперь только зиму. Летом же вывозил семью в Верхнюю Мазу, в пензенское имение жены. Маза, если по-русски, – «Новая деревня». Она и была сельцом, где Денис занимался хозяйством, пшеницей («гусар-хлебопашец», не стыдившийся «поднять смиренный плуг солдатскою рукою»), растил скаковых лошадей, охотился вволю с борзыми и даже с ловчими ястребами. Из Верхней Мазы как-то, спасаясь от холеры, явился в Москве к министру внутренних дел и, щелкнув каблуками, спросил: чем могу быть полезен? С того дня должность его стала называться «санитарный надзиратель». Сутками работал «на холере», ночуя на пропахших хлоркой заставах (открывал больницы, карантинные бараки, бани, подбирал медперсонал из студентов, доставал транспорт, лекарства, еду). Так работал, что в «Ведомостях» Погодина его участок назовут лучшим, а самого его – «образцом» в борьбе с болезнью. Отсюда, из «пречистенского дворца», в январе 1836 года, решив устроить себе «великий праздник души», в последний раз отправился в Петербург; хотел «затолкать» на обучение старших сыновей: одного – в институт путей сообщения, другого – в училище право ведения. Девять дней прожил в Северной Пальмире, дивясь и Александрийскому столпу на Дворцовой, и двухэтажным «империалам» на Невском. Обедал у Вяземских (С.-Петербург, ул. Моховая, 32), а ужинал у Пушкиных – в бельэтаже на Неве (С.-Петербург, наб. Кутузова, 32). Успел повидаться в те дни и с первым эскадронным командиром Борисом Четвертинским, и с Николаем I – царем. Жуковский устроил аудиенцию в Зимнем, где поручик Давыдов нес когда-то караульную службу, а теперь, вместе с братьями Ермоловым и Раевским, парадным портретом висел в Военной галерее дворца. А под конец вояжа в квартире Жуковского, под крышей дома Шепелева, которого, увы, уже нет (С.-Петербург, ул. Миллионная, 35), Давыдову устроили прощальный вечер. Пушкин, Вяземский, Крылов, Плетнев, Одоевский, молодой Гоголь и множество других знакомых и незнакомых лиц собрались почтить его, ветерана. «Из двадцати пяти умных людей, – хвастанет жене, – я один господствовал, все меня слушали». Так ли было, не установить, но именно после этой поездки Пушкин впервые в письме назовет его на «ты». Эх, не долго будут «тыкать» они друг другу, ибо через год в дом на Пречистенке ворвется с мороза ошалелый Баратынский и крикнет с порога: «Пушкина нет боле!..» Денис на месяц свалится в постель: удушье, боли в груди.
Из письма Давыдова – Вяземскому: «Смерть Пушкина меня решительно поразила; я по сю пору не могу образумиться. Здесь бог знает какие толки… А Булгарины и Сенковские живы и будут жить, потому что пощечины и палочные удары не убивают до смерти…»
Потом, уже в мае 1837-го, напишет Вяземскому: «Что мне про Москву тебе сказать? Она всё та же, я не тот…» Да, всё в его жизни становилось теперь «не тем». «Черный Капитан» – миф, легенда, имидж, а может, и маска – как бы мстил Давыдову-человеку. Начиная от «ревматизмов», казалось, невозможных у него, и кончая окружавшими людьми, будто облезшими в одночасье. «Не той» оказалась даже жена. Теперь ссорился с ней из-за своих же крестьян. Возмущался, что в неурожай, когда крепостные натурально мерли, помещики и не думали помогать им. Жена возразила: она не видит причин его возмущениям. «Помилуй, Соня, что ты говоришь? – изумился он. – Там голод, люди пухнут от лебеды». «В Поволжье, – невозмутимо отозвалась Соня, – неурожайные годы явление обычное, поэтому разумные крестьяне имеют хлеб в запасе, а неразумным надлежит брать с них пример, а не рассчитывать на дармовое кормление… Вот и всё, мой друг!..» Разругался не только с женой – с любимой сестрой Сашенькой и ее мужем Дмитрием Бегичевым. Тот не только стал сенатором, но, толстый и самодовольный, объявил себя писателем: издал роман «Семейство Холмских». «Не срами меня, – сказал Денис, прочитав еще рукопись, – и имени автора не выставляй». Тот послушался. Но бульварное чтиво его неожиданно имело успех у публики и принесло ему двадцать тысяч дохода. А когда Денис упрямо повторил, что талантом в книге и не пахнет, Сашенька, сестра, вспылила: «Странно тебя, Денис, слушать… И, право, можно подумать, что ты нарочно говоришь так, чтоб позлить нас или из зависти». И «Митенька», муж ее, станет при жизни куда известней Дениса. Но вконец разведет Дениса и с женой, и с родней последняя любовь его – закатный роман, надежда, мелькнувшая ему, которую он – «гомеопатическая частица» мира, как звал себя, – не раз будет вспоминать в доме на Пречистенке.
«Психея», «звезда спасенья», «поэзия от ног до головы» – так называл в стихах Женечку Золотареву. А познакомился случайно. Просто на Святки 1832 года, он, генерал-лейтенант, ветеран лихих кампаний, седой гусар, кряхтящий, простите, «от ревматизмов», и автор книги стихов, отправится из Верхней Мазы в село Богородское – навестить сослуживца и подчиненного по партизанскому отряду гусара-ахтырца Дмитрия Бекетова. Проскакав двести верст, заснеженный и веселый, он прямо с порога будет представлен двум племянницам хозяина – Евгении и Полине Золотаревым. В Евгению, двадцатидвухлетнюю красавицу, живую, легкую, остроумную, и влюбится с первого взгляда. На три почти года влюбится. Особенно поразит его, что она, по рассказам дяди, знала о каждом подвиге Дениса, а стихи его лепетала и наперечет, и наизусть. То-то он был восхищен! Куда девался его опыт любовных «атак», поэтическая снисходительность к «амореткам». Именно ей он и признается: «Я, подобно закупоренной бутылке, три года стоял во льду прозы, а сейчас…» – «Пробка хлопнула, – расхохочется она. – И что же?..»
А действительно – что? Ну, потерял голову. Ну, поняла она его душу, ну, упивалась стихами его. Наконец, именно она через московское семейство Сонцовых приходилась дальней родственницей Пушкину, а заодно была и двоюродной сестрой будущего великого Бекетова – деда Блока. Но когда она первая, как в «Онегине», призналась ему в любви, он понял: пропал. И что такое двести верст еженедельно, пусть и по морозу, для человека, дважды пересекшего Европу? Он же любим, он опять молод и – не надо «ни земли, ни рая». Он же не знал, что любовь станет и великим счастьем, и великой бедой.
Из письма Давыдова – Вяземскому: «От меня так и брызжет стихами. Золотарева как будто прорвала заглохший источник. Последние стихи сам скажу, что хороши… Уведомь, в кого ты влюблен? Я что-то не верю твоей зависти моей по-молоделости… Да и есть ли старость для поэта? Золотарева все поставила вверх дном: и сердце забилось, и стихи явились…»
Друзья его, тот же Вяземский, стихи его к ней не только напечатали вопреки запрету Дениса, но и отметили под ними – «Пенза». «Злодей! – отослал он Вяземскому спешное письмо. – Зачем же выставлять Пенза под моим Вальсом?.. Ты забыл, что я женат, что стихи писаны не жене… Что мне с вами делать? Видно, придется любить прозою и втихомолку…»
Увы, развязка последней любви его окажется печальной. Он не смог скрыть своих чувств, и тяжело оскорбленная жена вскоре скажет ему: она всё знает, не надобны эти его поездки к Бекетовым, его «мальчишеские скачки», он может вообще не возвращаться. «Жалеть не буду, проживу с детьми отлично, не беспокойся!..» Намекала, что имение – ее, пшеницей успешно торгует сама, а у него лишь бредни – поэтические бредни. Короче, то ли дрогнул гусар, то ли охладела любовь Золотаревой (мы так и не узнаем этого), но девица собралась в конце концов замуж за отставного драгуна Мацнева, который, как оказалось, сватался к ней чуть ли не пять лет. Нет, не зря, не напрасно Денис всегда почему-то недолюбливал этих драгун!.. Он попросит Женю вернуть письма, скажет, что у него нет теперь будущего, а «осталось только прошлое, и всё оно заключается в письмах, которые я писал вам в течение двух с половиной лет счастья». Золотарева разрыдается: одни письма и «будут освещать и согревать мою жизнь…» Он, кажется, тоже расплачется: «Пусть будет, как вы хотите»… Но стихи – стихи бросит писать уже навсегда…
Жена, кстати, и сыновья его и через сорок лет после смерти Давыдова будут скрывать от посторонних эту последнюю страсть поэта. А значит – и стихи к «звезде» скрывать… Как это похоже на судьбу жен всех когда-либо писавших и пишущих. Ревновали к строчкам мужей даже за гробом. Настоящие, значит, были стихи, подлинные!..
«Моя жизнь — сражение!»
“Alea jacta est” – жребий брошен. Денис любил эти слова Цезаря. За закатной любовью его – наступил закат. Давыдов продал дом на Пречистенке, переехал жить в Верхнюю Мазу и через четыре года – умер. Ведь предупреждал всех, он не живет – горит, «как свечка»…
Сорок дней из-за распутицы, шесть недель не хоронила его Соня. Ровно столько – сорок дней! – полагалось не хоронить после смерти только царей. А я, узнав о Давыдове всё, что можно, не стал бы корить Соню – жену Дениса – за жалость к лошадям, которых не погнала в паводок, за промедление с погребением. Во-первых, она и сама казнила себя потом. Во-вторых, пережив поэта, она до смерти не позволяла никаких перемен в кабинете Дениса. Всё сохранила: перья, листы неоконченных записок, письма, том «Современника», раскрытый на статье Давыдова «О партизанской войне», и, конечно, портрет Вальтера Скотта, того, кто и назвал Дениса «Черным Капитаном». А в-третьих, и это, возможно, главное, – поторопись она с похоронами хоть на день, да хоть на час, – не состоялось бы этой странной и поразительной встречи, о которой я обещал рассказать. Почти мистической встречи «за гробом».
«Моя жизнь – сражение» – эта вольтеровская фраза, помните, была девизом Давыдова. У других были биография, жизнь, смерть, а у него, как у любого поэта, – судьба. Словно какая-то сила вела его, не позволяя уклониться ни от чего. И когда Россия начнет праздновать 25-летие победы над Наполеоном, именно Давыдов вспомнит о герое этой победы – князе Багратионе. И не просто вспомнит – подаст записку председателю Госсовета, в которой будет настаивать на перезахоронении Багратиона на Бородинском поле – тот был погребен в старенькой часовне в Симах Владимирской губернии. На согласование, на получение высочайшего соизволения уйдет почти год – как раз последний год Давыдова. Но он – кто бы сомневался – опять победит! Царь не только согласится с его идеей, но издаст специальный указ: прах Багратиона перенести и поручить сделать это, даже возглавить почетный конвой генерал-лейтенанту и кавалеру Денису Давыдову. И он, будьте покойны, возглавил бы, довел бы дело до конца, въехал бы во главе конвоя в Москву, а потом и довез бы гроб командира до Бородина, если бы… Если бы 22 апреля 1839 года не скончался в Верхней Мазе.
Он называл себя «гомеопатической частицей» мира. А реально стал частью событий огромных, воистину исторических. Когда через шесть недель тело «Черного Капитана» привезут наконец в Москву, то ровно в этот же день Первопрестольная под звон колоколов будет встречать и траурный кортеж – гроб Багратиона, катафалк, покрытый боевыми знаменами и усыпанный цветами. Говорят, два генерал-лейтенанта – великий полководец и великий поэт – на каком уж перекрестке Москвы и не знаю, но – пусть и в гробах – встретились-таки!.. В последний раз встретились.
Так было угодно небесам. Они должны были встретиться на земле. Прежде чем стать – землей.