Вы здесь

Адамантовый Ирмос, или Хроники онгона. Глава 2 (Александр Холин, 2014)

Глава 2

Город встретил его своей всегдашней суетой, беготнёй, зачумлёнными лицами приезжих, проклинающих Москву, но зачем-то снова и снова приезжающих потусоваться на московских рынках. Москва, вообще-то, всегда была уникальным городом, только в последнее время, когда жирный московский мэр принялся продавать квартиры бравым азербайджанцам, чеченцам и дагестанцам, неповторимость города испарилась как дым, как утренний туман. Многоэтажные проамериканские билдинги подвели последнюю роковую черту в судьбе города. Американизированная Москва теперь уже не имела права считаться уникальным памятником прошлого.

Да и настоящих москвичей становилось всё меньше и меньше. Стариков, воевавших за Отчизну, всеми правдами и неправдами городские власти стали выселять за сто первый километр или сдавать на пожизненное заключение в Столбы – так называется психиатрическая лечебница. Молодое же население, не желающее, чтобы их родной город получил прозвище Москвабада, ответственные лица вместе с такими же исполнительными органами принялись под разными предлогами «гнобить» и «прессовать». Естественно, что после физической обработки мало кто из попавших в лапы ответственных органов мог вообще жить или существовать.

Тем не менее, москвичи не унывали. Барды даже песню про мэра распевали на своих выступлениях:

«Уважаемый Лужков-задэ,

На тебе кепк, носи вездэ.

Мы тебе будем уважать,

Мы твой пчёль, ты наша мать».

Потом этого мэра всё же сместили с насиженного кресла. Новый, вроде бы, задумал провести судебное следствие по нехорошим делишкам своего предшественника, но это были только слухи. Слухами они и остались.

Вот поэтому большинство свободного времени Никита с Лялькой проводили в загородном доме, где московская суета и неразрешимые проблемы уходили на задний план. Во всяком случае, когда позволяло время, они без разговору уезжали в Кратово и тамошний сохранившийся сосняк возвращал им интерес к жизни.

Сейчас Никита решил побродить по Арбату, благо и Старый Арбат, и многочисленные дворики ещё сохраняли ауру старой Москвы. Правда, и здесь уже успели постараться современные ноу-хау-вориши, но район не сдавался. К тому же, на улице до сих пор продолжали продавать картины художники, выступать всевозможные артисты и пели цыгане. В общем, кусочек огромной столицы жил и дарил жизнь окружающему миру. Никита же, как настоящий художник слова, попытался внести свой эскиз в жизнь Арбата:

По Арбату чудные лица,

зачастую забыв побриться,

выползают повеселиться

или просто срубить монету.

Нету здесь ни князей, ни нищих,

только каждый чего-то ищет

и оборвышей бродят тыщи —

все художники и поэты.

Лето жалует одержимых

беспокойных рабов режима

и повсюду по щёкам – жимолость,

а в улыбках – цветы жасмина.

Гласность, вроде бы, не нарушена,

отчужденья стена разрушена,

и открыт уже домик Пушкина.

Кто теперь у его камина

выжимает пыл вдохновения,

вычисляет путь накопления

или ищет минут забвения,

укрываясь от лап инфляции?

Кто продолжит Арбата хронику:

любера? проститутки? гомики?

или сказок волшебных гномики?

Ладно. Требуйте сатисфакции

за сближение несближимого,

разрушение нерушимого.

Я с улыбкою одержимого

говорю:

– Господа, к барьеру!..

Эти стихи Никита написал уже давно, в то время, когда Старый Арбат только-только сделали пешеходной улицей. Шутка ли, впервые в России какая-то улица стала недоступной для проезда железных коней любой масти. Шоферюги, конечно, добывали для беззаконного проезда левые липовые бумажки и пропуска, но москвичам нравилось иметь свою пешеходную, вовсе неавтомобильную улицу и бродить по ней бесцельно, слушая выступающих здесь скоморохов и прочих уличных «народных» профессиональных артистов. Иногда забредали сюда даже вездесущие кришнаиты. Недаром песня «Хари Кришна, хари Рама, я за что люблю Ивана?..» стала общеарбатским достоянием республики. И как-то раз даже сам господин-товарищ бывший Президент Перепутин снизошёл до посещения здешних кривых улочек.

Кучка зевак на Старом Арбате, возле театра Вахтангова, как всегда благоговейно внимала самостийным арбатским поэтам, перемежающим чтение стихов подгитарными песнями и даже анекдотами. Вероятно, что б не так тоскливо было слушать витиеватые поэтические изыски. А когда один из этих забавников начал обходить собравшихся с шапкой, дабы изъять какую ни есть дань, толпа заметно убавилась. Но всё же, в шапку сыпались железные и бумажные жизненно необходимые дензнаки. Значит, кому-то из праздно шатающейся публики всё же нравились живописные самостийные чтения, не говоря уже о необыкновенных бардовских песнях, которые вперемежку с проходным тюремным «блатняком» принялись с недавнего времени величаво именовать «русским шансоном».

Подобные выступления стали когда-то расползаться по миру с лёгкой руки Эдит Пиаф. Только наши московские уличные театралы решили даже в этом перещеголять Францию. А что, ведь театральное действо всегда должно нравиться почтеннейшей публике, иначе, зачем весь этот анекдот?! И анекдоты сыпались в честной народ даже в стихотворной форме с незабываемыми полутеатральными телодвижениями.

Естественно, что Россия будет, есть и была во все века самой читающей страной, но такие вот доходные представления не очень часто устраивались в России. Хотя нет, на ярмарках были всякие балаганы, и скоморохи усердно потешали публику. Только со времён поработившего страну патриарха Никона, который приказывал принародно казнить скоморохов, театральные действа захирели на Руси. И только после создания первого в стране государственного театра в городе Ярославле, никто не воспринимал в штыки уличных театралов. Улица бесплатно дала место для выступления артистам, а народу возможность оттянуться и поглазеть на что-нибудь интересное или не очень, но не требующее никаких забот и затрат. Платили скоморохам только те, кто мог или снисходил. Ведь так было во все века и во всех странах, где публика приветствовала артистов.

А нынешние балаганщики решили наверстать упущенное в веках и старались развлекать народ по возможности, хотению и умению доставить ближнему небольшую частицу радости. Ведь сейчас Россия – уже не коммунистическая, а, социо-дермократическая, значит, всё можно, хоть и не всё полезно, то есть, всё полезно, хоть не всё и не всем разрешается.

Никита стоял посреди прочих, и отсутствующим взглядом следил за сборщиком народной благодарности, пробирающимся по смачно заплёванным арбатским именным булыжникам – бездарный ремейк голливудской звёздной аллеи. Но когда сборщик оказался рядом, Никита всё ещё не мог решить для себя: стоит ли положить в шапку денежку? Дело было не в деньгах, а в принципе заработка таким способом. А с другой стороны – почему бы и нет? Ведь любой писатель или поэт, печатая свои опусы, обнажается перед толпой, продаёт не только тело, но кое-что и посущественнее. Почему?

– А помочь собрату по перу вовсе не возбраняется, – прозвучал над ухом насмешливый голос.

Никита обернулся и встретился с ухмыляющимися глазами человека, одетого в полукафтан из голубой парчи со стоячим высоким воротом, подпоясанный широким красным кушаком с кистями. На голове незнакомца красовалась под стать кафтану соболья «боярка». А худощавое гладко выбритое лицо сочеталась с кафтаном примерно как корова с кавалерийским седлом, ведь никто из русичей не признавал безбородых обманщиков.

В пору удивиться хотя бы, но ведь это же Арбат! А, значит, ряженый полукафтанник той же команды, что и выступающие. На худой конец какой-нибудь коллега по выбиванию финансово-рублёвой дисциплины из праздношатающегося люда.

Будто в подтверждение догадки мужик вытащил из-за спины деревянный размалёванный лоток на широком кожаном ремне через плечо. Книги в нём тесно стояли вперемешку с эстампами, картинами, деревянными ложками и свистульками, берестяными коробочками, желудёвыми монистами и гривнами.

Коробейники на Руси частенько ходили от дома к дому, предлагая свой товар и этот новоявленный торгаш ничего новенького не придумал, разве что парчовый кафтан да соболья «боярка» для обычного книгоноши были слишком дорогой одёжкой.

Но ведь это же Арбат! Первая в городе, и вообще в стране пешеходная улица. Здесь никому нельзя было появляться на автомобилях, хотя запрет постоянно нарушался новыми русскими, то есть, старыми деревенскими. Только это всё же не мешало уличным представлениям и созданию постоянного карнавала в центре города. Ведь когда человек полон радости, света и улыбок, все дела у него складываются как нельзя лучше. Вот и этот коробейник стоял против Никиты с обезоруживающей улыбкой. Может, продать хотел чего-нибудь, может, просто поболтать с подвернувшимся прохожим, обратившим на него внимание.

– Масыга обезетельник тебе офенится, – заговорил с Никитой коробейник на каком-то полурусском сленге. – Купи, мил человек, берестяну грамотку, аль лубок на липовой коре. Всё радость благодатная. Всё подарочек ближнему, аль себе для поправушки дел нешуточных.

Никита и бровью не повёл, слушая лопотню арбатского офени. Пока тот балагурил и словоблудничал, парень взял с коробейного лотка несколько лубочных картинок, выполненных и вправду на хорошо обработанной мягкой липовой коре.

Никита с увлечением и удивлением рассматривал диковинные самоделки, поскольку никак не ожидал здесь увидеть что-либо подобное. Офеня всё ещё продолжал лопотать на полурусском, расхваливая товары, и на зов торгаша подошли ещё несколько человек, забредших по случаю на праздник арбатского бытия и веселия.

– Ой, прелесть какая! – протиснулась к лотку молоденькая девушка.

– Настоящая ручная работа! Не подделка какая-нибудь! – отозвался коробейник.

– Сколько стоит? – друг девушки, видимо, решил тряхнуть мошной на радость подружке и не скупиться на затейливые безделушки. – Мы, пожалуй, купим у вас кое-что. Сколько стоит вот это? – парень указал на затейливую игрушку-свиристелку, вырезанную из липы.

– Стоит – не воет, воет – не смоет. По вычуру юсов, – опять забалагурил странный книгоноша. – Брать дорого не стану и не сыпь мне соль на рану!

Потом офеня повернулся спиной к парочке потенциальных покупателей и, нагло наступая на Никиту, тесня его к вестибюльной колоннаде театра Вахтангова, заговорил уже более современным языком.

– Купи, господин хороший, свиристельку-самосвисточку, аль гусельки самогудные, переливчатые. Всё польза душе ищущей, отрада сердцу неспокойному. Тебе мой товар как никому нужен, уж я-то знаю. А хошь, мил-человек, книжицу редкую из стран заморских да сочинителей тутошних, не нами писанную, не тобой прочитанную? Почти книгоношу-офенюшку, купи хоть поэмку за денежку. Никаким не Байроном, а самим Пушкиным писанную, да ишчё не читанную, глаголом не глаголемую. А вот роман Сухово-Кобылинский. Опять жа нигде, окромя меня, не купишь, сгоревший потому как.

– Сгоревший? – Никиту аж передёрнуло, будто ему предлагали купить свеженькой мертвечатинки под гламурным соусом настоянном на тридцати трех травах.

– А то, как же! – подхватил офеня. – Кто сказал, что рукописи не горят? Горят, ещё как! Горят, синим пламенем, дымным дыменем, что и вкруг не видать, а видать – не угадать. Любит ваш брат писарчук огоньком-то побаловаться. Не сыскать ещё закона против пламени онгона.

– Какой брат? – Никита подозрительно глянул на книгоношу. – Ты про какое пламя онгона, и про какого брата мне лапшу на уши вешаешь?

– Не тот брат, что свят, а тот, что у Царских Врат по тебе рыдат, – пустил слезу офеня. – Коли есть кому молиться – то не курица, а птица…


Пространство вдруг сузилось, загудело, как сквозняк, прорвавшийся сквозь тесное неприютное ущелье в диких горах. И вдруг Никита вспомнил. Вспомнил давно забытый эпизод из детства, невесть как застрявший на одной из полок памяти, пылившийся там до поры, покуда простое ничего не значащее слово, брошенное странным книгоношей-офеней, не вытащило на свет Божий почти совсем забытую картину. В памяти возникла старенькая деревянная, давно не ремонтируемая деревенская церковь, куда водила его бабушка тайком от просвещённых Научным коммунизмом родителей. Увидел как бы со стороны бабушку, совсем не изменившуюся с тех пор, и себя там подле неё, державшегося неуверенно за её юбку. А прямо супротив Царских Врат стоит Данило – деревенский юродивый.

Юродивый был в любой русской деревеньке великой достопримечательностью, потому что слова юродивых всегда были пророческими. Взрослые иногда с опаской, иногда открыто спрашивали у них совета, знали – юродивый наговорами грешить не станет. Только вот мальчишки часто закидывали безобидного молитвенника камнями, дразнили: «Данило-косорыло», улюлюкая и пританцовывая на все лады. А он не обижался. Лишь пугал иногда:

– Вот я вас!

Мальчишкам же деревенским только того и надо было. Травля продолжалась до тех пор, пока кто-нибудь из взрослых не разгонял пацанят или подвернувшаяся сердобольная хозяюшка не уводила юродивого к себе в избу.

Здесь же, в церкви, Данило стоял впереди всех прихожан, истово крестился, по его бородатому лицу текли слёзы. Это было заметно издалека и так поразило мальчика, что ему стало жалко не столько юродивого, роняющего слёзы, сколько себя, потому что ничем не мог он утешить боль человека.

Никита долго следил за ним, прячась за бабушку, всё также держась за её юбку. Потом, решившись-таки, бочком-бочком подобрался к Даниле, подергал за рукав меховой кацавейки, которую тот не снимал даже летом и потихонечку, чтоб никто не услышал, спросил:

– Данило, а, Данило. Ты чё ревёшь?

Юродивый оглянулся.

– Молюся я. Молюся, что б душеньки вы свои в огонь не бросали. Молюся я… ежели пламя онгона в душе разгорится, ничем ты его, малец, не потушишь. Не спеши сгореть вживе, не для того тебя Бог на землю отправил…

– Да, позагорбил басве слемзить: рыхло закурещат ворыханы.[11] У кого душа чиста, ты скажи, Никита-ста?..

Никита поднял глаза, но книгоноша уже растаял в толпе, словно клочок петербуржской белой ночи, похожей на из-поддизельный выхлоп, занесённый нечаянным ветром в столицу. Всё ещё пытаясь высмотреть офеню среди разношёрстных любителей поэзии, Никита выплеснулся на свободный пятачок булыжной мостовой, однако коробейника нигде не было. И странная фенька офени повисла на ушах непереведённым предупреждением. А о чём хотел предупредить книгоноша? И хотел ли? Может, вся его фенька как раз рассчитана на падучих купчих?..

– … чтобы душеньки свои в огонь не побросали.

Не успел Никита избавиться от наседающего образа кафтанного офени, как на глаза попался художник, вывесивший свои гравюры прямо на проволочном стояке, смонтированном посредине бульвара. И всё ничего, художников, книгонош, матрёшечников, гимнастов, бардов и прочего артистического добра на Арбате хватало. Этот же обратил внимание на себя, то есть, на свои графические работы, явной небывальщиной.

Шёл первый год нового столетия, однако нигде ещё Никита не встречал таких гравюр, разве что когда-то с удовольствием просматривал чёрно-белый стиль Дюрера или же Обри Бердслея. Только эти господа давно уже отошли в мир иной, оставив после себя удивительные гравюры. Но в новом веке не должно было возникнуть никого из таких художников, владеющим проникновением в самые сокровенные углы человеческого сознанья с помощью одного-двух штрихов послушной туши. Просто не модно среди художников выставлять своё творчество со стороны откровенности. А вот этот не испугался…

На одной из гравюр бы изображён человек, держащий в руке, вывернутой за спину, то ли кисть, то ли кривую стрелу, украденную у Амура. А, может быть, сам Амур поселился в теле этого художника. Рядом с фигурой красовалась надпись: Александр Лаврухин. Видимо, картина была визитной карточкой художника, стоявшего неподалеку и с приветливой улыбкой следившего за Никитой.

– Александр Лаврухин – это вы? – поинтересовался Никита.

– Мне кажется, других поблизости не наблюдается, – весело рассмеялся художник. – Вижу, вам понравились мои работы, или я ошибаюсь?

– Нисколько не ошибаетесь, – уверил его Никита. – Только я давно уже среди современных художников не встречал ничего подобного. Вероятно, есть где-то кто-то, но так чувственно улавливать человечью суть мог до сих пор только Обри Бердслей, но и он, кажется, недолго на свете прожил.

– Просто не дали, – усмехнулся художник. – У каждого человека в этом мире есть определённая задача: каждый должен открыть свою дверь, на то он и человек. А вот сможет ли закрыть – вопрос уже другой. Сперва стоит подумать, стоит ли закрывать, если надумал раскрыть?

– Это, по вашему предположению, удел каждого?

– Во всяком случае, творческие люди, решившие подарить этому миру, скажем, слово своё и оставить после себя поучительные опусы, обязаны решать, надо ли миру такое поучение? – опять с усмешкой, но уже довольно ядовитой, заметил Лаврухин. – А про нас, художников или музыкантов, и говорить нечего. Какой же ты мастер, если не сможешь доставить окружающим радость выполненными работами, хоть на несколько минут в этой призрачной жизни?

Художник посмотрел в глаза Никите и того чуть не хватил психический удар, поскольку Александр Лаврухин оказался точной копией только что пристававшего книжника-офени! Разве что у арбатского вились вокруг лица длинный волосы, а подбородок украшала аккуратно постриженная бородка. Но лица художника и офени были настолько схожи, что Никита сразу не смог даже ничего сказать. Лишь помотав головой, он всё-таки решился:

– Послушайте, Александр, у вас нет случайно брата? Я буквально несколько минут назад видел вон там, – Никита для наглядности указал пальцем в начало Арбата, – видел точно такого же человека, торгующего офеню-лотошника. Если вас поставить рядом, можно сказать, – близнецы!

– Вы, скорее всего, ошиблись, – пожал плечами Лаврухин. – Просто этот офеня чем-то сумел поразить, вот вам и кажется нечто похожее. Но мне интересно, какая же из моих работ вас затронула?

– Вот эта, – ткнул пальцем Никита в занимательный графический рисунок.

На нём была изображена женщина, сидящая в позе лотоса. Но художник умудрился зарисовать даму в профиль. Причём, вся фигура женщины под взглядом рисовальщика оказалась прозрачной и внутри фигуры, вместо позвоночника, вытянулась змея, голова которой застыла прямо в мозгах под причёской дамы. Никита и раньше слышал про энергию Кундалини, начинающейся в конце позвоночника, там же, где находился хвост змеи. Но данная энергия раскручивается снизу по телу человека как спираль вокруг позвоночника. На рисунке змея в теле женщины также обладала спиралевидными отростками, как будто дерево – веточками.

– Ах, вот что, – улыбнулся художник. – Когда я изобразил женщину под таким ракурсом, то был поражён мыслью посланной мне из подпространства. А ведь из этого и состоит каждый человек. То есть, внутри личности растёт дерево, связывающее все физические основы человеческого тела. То же самое представляет собой дерево мира, по которому даже певец Боян путешествовал, о чём сказано в «Слове о полку Игореве».

– А почему у вас в голове женщины находится голова змеи? – поинтересовался Никита.

– Видите ли, человеческий позвоночник действительно похож на ось мира, на его мизерную копию, – начал объяснять Лаврухин. – Недаром во всех странах деревом мира считалась обыкновенная акация: именно это дерево выросло вокруг тела Осириса, именно из веток акации был сплетён «терновый венец» для Иисуса, именно из этого дерева Моисей сколотил себе ковчег. Человеческий позвоночник тоже похож на структуру акации. А голова змеи, как я думаю, тот самый плод дерева, зарождающийся в сознании матери. Если женщину преследуют плохие мысли в момент зачатия, то плод, созревший в голове, падает в её утробу и поселяется в теле ребёнка. Ведь человек до сих пор не может понять, откуда у детей возникают неизвестные слова, понятия, действия, доброта или наоборот – жуткая агрессивность. Казалось бы, человек ни в коей мере не должен родиться плохим, однако, многие дети вместо «мама» говорят «дай». У этой женщины, пришедшей ко мне ниоткуда, родится ребёнок с головой змеи: с ранних лет умненький, даже мудрый, чуть ли не гениальный, но в любой момент готовый ужалить любого, кто окажется поближе. Нечего, мол, со мной сюсюкать и растекаться лужей по паркету.

– Сколько стоит эта картина, – спросил Никита, поскольку решил подарить картину Ляльке. Пусть думает, каким может родиться у них ребёнок, когда настанет срок.

– Знаете, – художник на несколько секунд замолчал. – Знаете, я вам эту картину просто дарю, потому что вы первый за сегодняшний день, с таким вниманием отнёсшийся к моим работам.

Лаврухин снял с плетёного стенда гравюру, завернул в чистый лист бумаги и протянул понравившемуся ему собеседнику. Никита растерянно принял подарок, распрощался с художником и побрёл дальше. Мысль, что офеня и художник-график похожи, как братья-близнецы, опять закрутилась в пустой голове, подгоняемая фразой, брошенной юродивым в детские годы: «…чтоб душеньки свои вы в огонь не побросали…».

О, сколько раз уже приходилось делать это, сталкиваться с вездесущим пламенем онгона. Сколько раз, начиная с тех времён, когда книги только-только стали овладевать сознанием, лепить характер человеческий, или характерного человечка, испепеляющий онгон проникал в тело, сознанье, душу? Сколько раз хозяйничал супротив воли? А!.. всё равно…

Но откуда этот залежалый офеня – продукт явно не двадцать первого века – откуда он что-то знал про Никиту?.. откуда Александр Лаврухин?.. нет. Просто какое-то дикое совпадение. Всё это ерунда на постном масле.

Размышляя так и заставляя себя не думать, не вспоминать о куче сгоревшей бумаги в секретере Никита брел по Арбату в толпе гуляющих, число которых на этом клочке Москвы никогда не убавляется.

Художники, портреты, барды, палатки, продавцы, попрошайки – всё смешалось в одну разноцветную карусель, даже слишком весёлую, чтобы быть настоящей. На углу разбитные девчонки-протестантки, размахивая флажками с трехцветной российской демократией, протестовали против очередной войны, развязанной американцами, своеобразным парафразом известной фронтовой песни: «… а Бушу яйца-а-а оторва-али, несли с пробитой головой».

За столиками, стоящими прямо посреди улицы, сидела шумная студенческая компания и с достойной всяческого уважения актуальностью уничтожала то ли «Баварское», то ли «Балтику» третий номер, но под непременные креветки, поцелуи и тосты. Естественно, где-то сбоку притулился всамделешний гитараст с нехитрым музыкальным инструментом своим, да только с музыкой у него как-то не получалось. Но это никого не интересовало.

Общее внимание привлёк к себе серебристый кабриолет, медленно продирающийся по пешеходному Арбату. За рулём сидел известный всему городу Сын Юриста. Такую кличку от народа Жириновский заработал своим же высказыванием, мол, мать у меня – русская, а отец – сын юриста. Что поделаешь, человек сам выбирает себе не только профессию, а и национальность. Позади его машины неотлучно, словно щенок на верёвочке, полз джип «Чероки» с зачернёнными стёклами в тон окраске кузова.

– А слабо Жирика на пивко расколоть? – подал кто-то ценную мысль в студенческой компании.

– Легко! – отозвался гитараст. Прислонил свою многострадальную «музыку» грифом к столешнице и боком протиснулся к кабриолету.

– Здорово, Вольфыч, – глубокомысленно обратился он к сидящему за рулём, но больше сказать ничего не успел, потому как из джипа, словно чёртики из табакерки, выпрыгнули два охранника с тем, чтобы блокировать осмелившегося обратиться к ЛДПРовскому хозяину.

– Ладно-ладно, отпустите-отпустите. Однозначно! – проворковал Сын Юриста. – Чего тебе?

Гитараст, разминая запястья после нежных прикосновений охранников, ничуть не смущаясь, ляпнул:

– Вольфыч, а слабо с нами по полтинничку на пиво?

Тот удивлённо посмотрел на гитараста, подумал секунду и в тон ему ответил:

– Легко!

Пока возбуждённые студенты освобождали место для именитого гостя, вытирали замусоренный стол, и наливали ему пиво, охранники живым полукольцом оцепили пивной ресторанчик, ясно давая понять, что «туда нельзя», «сюда тоже». Барин гуляют!

Никита, мимоходом наблюдая арбатские приключения, засмотревшись на эту достойную кисти эпохального баталиста панораму, налетел на ещё одного нелепого торгаша. Тот сидел прямо на булыжной мостовой в позе бывалого московско-российского йога и бормотал то ли мантры, то ли заклинания, то ли «Апрельские тезисы» Ульянова-Бланка. Его окружали три кольца стеклянных разнокалиберных банок, как три кольца ПВО – Москву.

Никита прорвался в самый центр, не задев ни единой посудины. Да и сам торгаш, одетый в русскую с расшитым воротом косоворотку, чудом избежал столкновения. Видя попавшего к нему потенциального покупателя, он тут же принялся всучивать свой любопытный товар, отчаянно грассируя и канюча:

– Купи, господин хороший, баночку. Ждёт-пождёт рыцаря красна девица.

Это словосочетание «господин хороший» полоснуло, как высверк зарницы, когда «тиха украинская ночь». Снова почудился давешний знакомец офеня. И уже в третий раз! Нет. Лицом не похож, хотя голос вместе с прибаутками очень смахивает на тот, что был у встреченного книжника в боярском кафтане… А что голос?

Можно подумать, что офеня давнишний знакомый и Никита обязан вычислять его даже по голосу и по цвету глаз из тысяч, гуляющих по Арбату! Только глаза всё же очень похожи на те, что были у художника Лаврухина: острые, насмешливые, беспощадные. Такие легко запоминаются, но у разных людей глаза не могут быть одинаковыми. Скорее всего, одинаковых глаз не бывает, как и одинаковых отпечатков пальцев. Может, все они, арбатские тусовщики, чем-то похожи? Вот и будет теперь офеня чудиться в каждом случайном прохожем.

– Ты чем торгуешь? Банки продаёшь? – решил узнать Никита.

– Банка банке рознь: ту – возьми и брось, а вот здесь не муха – свет Святого Духа.

– Говори да не заговаривайся, любезный? – поднял бровь Никита, тем более, присказка опять смахивала на слетавшие недавно с губ офени прибаутки.

Однако, взглянув на стеклянную посудину, обомлел. К вечеру ближе тени сгущаются: внутренность банки отчётливо светилась разноцветными узорчатыми пятнами. Они не лежали смиренно набитые под стекло, а переливались, вытягивались, заплетаясь косичками, создавая внутри посудины огромный разноцветный микрокосмос. Надо думать, в темноте банка вообще заиграет всеми цветами радуги.

– Что это у тебя? – опешил Никита.

– Имеющий уши да слышит, – обиделся торгаш. – Я не шайтан и не шарлатан. А вот ангелов ловлю да по сходной цене уступаю. Они ведь как? Ждут-пождут сердешные, когда попросит кто о помощи помолится. Да народ или молиться не умеет, просит плохо или непотребное что-то клянчит. А ведь сказано: стучите и отверзется, ищите и обрящете. Для кого сказано? Вот и помогаю я ангелам непристроенным с людьми творческими встретиться. А где же ещё, как не на Арбате? Да…

Торговец замолчал, поднялся с земли, отряхнул свою белую полотняную косоворотку, подпоясанную красным кушаком с кистями, тоже очень похожим на пояс офени.

– Ну, что? Возьмёшь Ангела? В полцены уступлю, а то потом искать будешь – не найдёшь, просить станешь, а не обломится.

– Тебе лишь бы продать, я понимаю, – кивнул Никита. – А что мне с ним делать, если это действительно ангел?

– Как что? – удивился торгаш. – Принесёшь домой, поставишь на подоконник. Как чего надо – потри банку рукавом, глядишь чего-нибудь и исполнит.

– Ну, прямо уж и исполнит? – не поверил Никита. – Он же не джин и не в кувшине.

– А тереть банку с верой надо. С любовью, – наставительно объяснил продавец. – Обращаться только с необходимыми проблемами и не надоедать попусту.

У студентов за пивной трапезой в уличном ресторане кто-то включил магнитофон, из которого голос Высоцкого авторитетно сообщил: «Меня недавно Муза посетила. Немного посидела и ушла…».

– Этот не уйдёт, – кивнул продавец на светящуюся банку, – только крышку не открывай.

– Ага, одиночная камера. Он что-то вроде джинна, что ли? – решил уточнить Никита.

– Я же говорю: Ангел! Бери, тебе даром отдам. Ты хороший парень, скрупулезный, так что Ангел у тебя не пропадёт. Это мой подарок от души!

– Странно! – поджал губы Никита.

– Что странно? – не понял торгаш. – Дарёному коню…

– Знаю, знаю, – перебил Никита. – Не то странно, что ты мне подарок делаешь, а то, что мне только что один художник, на тебя похожий, тоже подарил свою картину.

– Художник? – усмехнулся торгаш. – Подарил? Так радуйся! Подарку всегда радоваться надо, иначе ты за всю свою сознательную жизнь романы писать не научишься…

От студенческих столиков, аккуратно отгороженных спинами хранителей тела, раздался дружный хохот. Никита даже оглянулся в ту сторону. Видимо, гвоздь программы – именитый гость – веселил подрастающее поколение, на чём свет стоит. От него можно было ожидать что-либо подобное, тем более, в студенческой компании.

Никита невольно прислушался. Судя по всему, Сын Юриста был в ударе и возвысил голос свой с милой «юридической» картавинкой. Его стало хорошо слышно на добрых сто метров в близлежащих арбатских подворотнях и уличных ресторанах.

– Пора объединить все здоровые силы в Отечестве нашем, – витийствовал Жириновский. – Объединить всех истинных граждан Державы нашей вокруг единой святой идеи – назло любой мировой закулисе. Иначе – хана. Воспользуюсь этой скромной трибуной, я процитирую здесь, в порядке напутствия единомышленникам, заключительные слова из моей книги «Иван, запахни душу!»: «Я простой гражданин России. Я хочу помочь тебе, Иван. Давай вместе скажем, наконец: Хватит! Русский Иван больше не хочет, не будет, не позволит!».[12]

– Во даёт! – отметил Никита. – Ему бы ещё броневичок, как Ильичу Первому, или на худой конец танк, как Бориске Пропойце, – и революция в кармане. Да, мужик, давай мы с тобой, мужик! Мужик не хочет! Правда, неизвестно что, но не хочет! Конкретно не хочет! Поэтому, долой! Расстрелять! Призвать к ответу и заставить объяснить мировой закулисе… Новая революция… Новая власть… Всё это мы уже проходили в сотнях стран в миллионах эпох. Во имя чего? Выстругать новое свиное корыто для «отечественной закулисы»? Сам-то ты, Сын Юриста, сделал для страны хоть что-нибудь стоящее, кроме скандалов и пустопорожнего ора?

Меж тем торгаш принялся складывать банки в большую чёрную сумку. Никита всё ещё держал светящийся сосуд, не в силах решить: купить или не купить, как будто вездесущий принц датский снова патетировал из средневекового небытия трагическим шёпотом – быть или не быть?

– Извечная дилемма, – подал голос продавец. – Я и сам не ам, и другим не дам.

– Но ты не сказал, сколько я тебе должен? – возразил Никита. – У любого товара есть своя цена.

– Говорю же: тебе – даром. Бери, пока даю! – торгаш обиженно вскинул голову. – Беда мне с этими русскими, даже подарки готовы на зуб пробовать.

– Послушай, что это ты вдруг подарить решил? ангела?.. в банке?

– В банке, в банке, – подтвердил незнакомец. – Они больше ни в какую посуду не ловятся. А ты мне понравился, парень, вот поэтому хочу сувенирчик на память оставить. Можешь не благодарить, сейчас это тебе просто игрушка красивая. А потом, когда поймёшь, может, вспомнишь ещё да поклонишься.

Торговец уже сложил свой странный товар в сумку и, не спеша, зашагал к Смоленке, ещё раз кивнув Никите на прощанье. Тот остался стоять посреди улицы, держа в руках банку, переливающуюся холодными разноцветьями бликов, не зная, то ли радоваться нежданному подарку, то ли поставить её куда-нибудь к стеночке от греха подальше.

– Послушай! – закричал Никита вслед торгашу. – А как ты догадался, что я романы пишу?

Только торговец уже не слышал Никиту или сделал вид, что не услышал, продолжая прокладывать могутным плечом путь к метро в негустой толпе случайных прохожих.

Банка в руках жгла холодным светом, и хотелось от неё почему-то избавиться. Но затейливые блики, словно узоры калейдоскопа, завораживали волшебными рисунками, удивительным струистым мерцанием, и Никита решил оставить игрушку. В то, что там действительно ангел, верилось слабо. Точнее, совсем не верилось, хотя что-то там всё-таки светилось. Может метан? или гелий? или?.. Полыхающая огнями банка вполне могла оказаться побочным продуктом какого-нибудь грандиозного открытия или совсем не грандиозной ядовитости. А, может, она всё же не дешёвка? Тогда зачем торгаш её подарил? Ведь сначала продать хотел!

– Губит людей не пиво, губит людей вода! – жизнеутверждающе голосили студенты, а, Сын Юриста милостиво кивал в знак полного согласия. Его маститая тушка торчала посреди студентов, живо напоминая репейник на грядке. Потом он вдруг вскочил, встал в позу и зажурчал, совсем как обвальный водопад:

Подай, поэт, глоток прохладной лиры,

Я так устал от бешеной жары!..

Угрюмый мир моей пустой квартиры

Не отличить от сумрачной норы.[13]

Никиту слегка затрясло, где-то в недрах желудка стало нехорошо. Этого только не хватало! С биокабинками на Арбате проблема. Никогда бы не подумал, что от стихов…, то есть от зарифмованного текста, может быть нехорошо.

Душа истлела, сердце от исканий

Иссохлось, как пустынная земля…

Подай, поэт, приблизь предел мечтаний,

И в храме вечности тебя восславлю я!..

Всего глоток… Я шёл через пустыню,

Песчаный смерч засыпал мне глаза,

Моих следов не отыскать уж ныне,

Их занесла песчаная гроза,

А фляга вдохновенья опустела

Ещё за тем барханом суеты…

– Ага, – подумал Никита, – ещё одну такую флягу и атомной войны не надо. Вот в этом весь Жирик!..

Он кивнул неизвестно кому, и пошел, размышляя об ангелах совсем не ангельскими категориями, потому что иначе хана. Арбат уже не казался Никите таким уж странным и с десятком-другим художников-торгашей-офеней он был совсем не прочь встретиться мимоходом. А что, сразу жизнь принимает какие-то другие оттенки, и происшедшие события кажутся указательными вехами в непройденной дороге по болоту жизни.

Никита снова с любопытством взглянул на подаренную банку. Пятна в ней с наступлением темноты действительно сгустились, даже сами стали источать неуловимую радужную энергию. Смотреть на них было приятно. Световой калейдоскоп не раздражал, а наоборот, успокаивал и навевал воспоминания детства:


Свет лампочки ворвался в комнату непрошенной сиятельной волной, обличающей всех, на месте застуканных. Мама твёрдой поступью войскового старшины на параде маршировала по паркету к сыну, занявшему оборону на тахте под верблюжьим одеялом. Никита, глядя военный парад по телевизору, как-то раз примерил эту грозную шагистику военных к маминой – получилось в точку.

«Сейчас она устроит пар-Ад, – справедливо подумал Никита. – Нет, скорее всего, демон-страцию. Хотя хрен редьки не слаще». Чеканная поступь тапочек затихла совсем рядом.

– Сам отдашь или изъять?

И голос как у старшины. Никуда от неё не спрячешься. Но Никита лежал, не шевелясь под своим толстым верблюжьим одеялом с лиловым узбекским узором посредине: а вдруг пронесёт? вдруг поверит, что сплю?

Мама тяжело вздохнула, содрала одеяло и отобрала зажжённый фонарик.

Отобрала так же и книжку. Посмотрела название.

– «Три мушкетёра», – поджала мать губы. – Третий раз ведь уже читаешь. Поспал бы лучше. Завтра опять краном не подымешь.

– Мам, ну я только главу дочитаю…

Мама посмотрела на попрошайку с чуть заметной улыбкой.

– Всё, спать! И гляди у меня! – погрозила она.

Никита горестно вздохнул, опять с головой закутался в одеяло, всем своим видом изображая покинутость, одиночество не понятого обществом и непризнанного даже близкими. Ну, пусть не гения, где-то около, но непременно гонимого.

В комнате погас свет. Дверь затворилась. Мальчик ещё некоторое время лежал, напряжённо выслушивая тишину. Вот по коридору прошуршали мамины тапочки, неуловимо превратившиеся из пар-адовых ботфортов в мягкие кошачьи подушечки. Пора! Он змеёй скользнул под стоящее рядом с тахтой бархатное кресло, выудил оттуда другой фонарик, том «Графа Монте-Кристо» и снова с головой нырнул под одеяло. Жизнь продолжалась.


Угрюмый дождик до вредности педантично перечёркивал окно наискосок, Судя по всему, на заслуженный отдых он не собирался. Никита в мокрой куртке – забыл снять – сидел у письменного стола, держа в руках фотографию улыбающейся девушки. Милые глаза, милая улыбка… Кто она ему? Так, одноклассница, сидели за одной партой с первого класса. Именно тогда Никита взял на себя смелость охранять Верочкины бантики, что б никто не смел не то, чтобы дёрнуть, но даже подумать об этом.

Сейчас она уже девушка и сделала себе модную стрижку. Даже успела выскочить замуж. Но что толку с этой стрижки? Она всё ещё та маленькая, с косичками? Хотя… Только ведь никто никаких обещаний не давал! А разве надо было что-то обещать? Ведь они целовались! Оба целовались в первый раз! Он отлично помнил, как её глаза оказались совсем рядом, будто заглядывали куда-то внутрь, куда даже сам Никита ещё не заглядывал.

А оттуда, изнутри, полыхнула волна огня! Впрочем, это был не тот огонь в физической своей ипостаси. Это был настоящий адский онгон, сметающий все преграды и условности, спаливший в одно мгновенье всё существо до клеток, до атомов.

Он целовал её… нет, это она, она целовала. От этого голова кружилась ещё больше, ещё значительней было тонкое касание руки, волосы, скользнувшие по лицу… Запах её тела – свежесорванных яблок, смешанный с дымом запрещённой «Варны» или ещё чего-то запрещенного, дурманил, жил в нём частью того же самого онгона. Потом была встреча: сын, очень похожий на маленького Никитку, её глаза… ее шёпот:

– Хочешь? Я приду к тебе…

Оказывается, не только к женщинам иногда возвращается память о первой любви. Но в отличие от мужчин женщина никогда не помнит, что дважды в одну реку не входят.

Фотография, разорванная на несколько частей, упала под стол. Там же почему-то валялась книга «Три мушкетёра». Интересно, а какой была Констанция Бонасье, когда училась в школе? И училась ли? Кусочки порванной фотографии окружили книгу, словно маленькие белые лепестки ромашки: любит – не любит, плюнет – поцелует, к сердцу прижмёт…

Сгорает школьный роман. Неудержимо. Неотвратимо. Полыхают выстроенные мальчишеским воображеньем расписные терема, и дребезгами рассыпаются хрустальные замки. Это только в сказках всё кончается хорошо, и они обязательно поженятся. Жизнь подсовывает совсем другое, похожее на нелицеприятную изнанку. К тому же, сопровождающуюся смрадным запахом сточных ям.

В свете рампы возникает невесёлая мизансцена из обломков прошлого, грядущего, пустоты настоящего, которое тут же превращается в прошлое. Чем не калейдоскоп?

Серый пепел, похожий на пелену снега, засыпает глаза. Куда идти? И надо ли? Завтра выпускной. Через несколько лет он встретит её с сыном…

Эта встреча всё-таки будет. Или нет? Выпускной. Куда она после школы. В институт? Не всё ли равно теперь. Только почему же так дышать трудно? Ведь никто она и звать её никак, а…

Листья жёлтые по октябрю

уплывают в отжившее лето,

умоляя больную зарю

вспомнить блеск золотого рассвета.

Где-то ветер мяучит в кустах,

где-то дождик брюзжит под окошком.

Снова жизнь превращается в прах

и стареет земля понемножку.

Кто познал поцелуи небес,

не вернётся обратно в пустыню.

Вот он, твой заколдованный лес!

Только нет в нём пахучей полыни,

только нет в нём шелковой травы —

все тропинки листвою заносит.

Под унылые крики совы

бесконечная тянется осень,

осень жизни и осень души,

как рисунок на белой эмали.

Ты когда-нибудь мне напиши

те слова, что ещё не слыхали

обладатели пышных одежд

на твоём незапятнанном ложе.

Я шагаю по лесу промеж

мёртвых клёнов – усталый прохожий,

не похожий на стража небес

и на сказочного исполина.

Где он, твой зачарованный лес

с Купиною Неопалимой?

В том же альбоме сохранилась ещё одна фотография прошлых времён, которая чудом попала к Никите, ибо сделана была залётным журналистом, прилетевшим тогда в ЦДЛ за информационной поживой – вдруг повезёт!

Журналисту повезло запечатлеть писательский дебош. Более того, он умудрился передать фотографию пикантного момента непосредственному исполнителю…

Всегда благопристойный конференц-зал Центрального Дома Литераторов в Москве нынче клокотал от непристойности, словно незапланированный лавовый выброс давным-давно потухшего Везувия, вдруг возрождённого к жизни на маленьком кусочке большого города. Это иногда случается в кузнице человеческих душ, не только с кузнецами. А если при этом подворачивается удобный случай кого-нибудь пнуть или хотя бы вытереть свои многотрудные ноги, естественно дико извиняясь притом, то желающих хоть отбавляй.

Шумный пленум Союза Писателей был в самом разгаре: обсуждались навалившиеся, требующие немедленного решения проблемы непростого многонационального пространства, именуемого Россией. Что говорить, а писательское корыто приняло с лёгкой руки Луначарского и Фадеева статус «наиважнейшей кормушки» с комбикормом за полцены.

Надо сказать, писатели в ЦДЛ забегали чаще всего, чтобы пропустить рюмашку-другую в подвальном буфете, а не перемывать кости и грязное бельё собратьев по стилу. Но на сей момент, в зале собрались маститые и не очень, так как темы дебатов казались насущными.

В зависимости от поднимаемых тем выступающими ораторами, посреди классиков рождались глубокомысленные рассуждения и вспыхивали моментальные драчки «за» и «противостояния». О литературе уже никто не думал, так как срочно надо было отстаивать своё мнение и выбивать место у кормушки. Обычно из всего этого возникали очередные «охоты на ведьм» да поиски внутреннего врага: идеология – вещь серьёзная, одной перестройкой от неё не избавишься.

Никита заскочил сюда в надежде увидеться с приятелем-стихоплётом, само-собой неповторимым гением, да так и остался, слушая самозабвенные русофобские, юдофильские, патриотические восклицания ораторов.

Опрометчиво развесив уши, он даже не заметил, как искусные ораторы навешали ему такой лапши, что и сам он решил податься в подобные трибуны.

Оттесняя знакомых и малознакомых, Никита успешно прокладывал себе путь на сцену, к заветной трибуне, поскольку именно она была сейчас тем местом под солнцем, за которое положено бороться всем трибунам-ораторам, оттеснив сытные кормушки и корыта на задний план. Переговорив с парой-тройкой президиумных заседал, он выбил-таки желанное место и время на вдохновенную речь.

– Эх, давно не брал я шашку в руки, – пробормотал Никита, пробираясь к кумачовой тумбе.

Оглядывая зал, он привычно искал среди очков, пиджаков, платьев что-нибудь такое галантерейное, на чём может сосредоточиться взгляд. Из всей пестроты партера он выделил даму не слишком старую, довольно упитанную, но главное – на ней было надето что-то, похожее на китайский пеньюар: розово-жёлтые драконы слились в экстазе посреди экзотических лиан и папоротников. Никите даже захотелось заглянуть под кресло, чтобы убедиться в наличии кружевных оборочек на экзотической хламиде. – Надо же, наши поэтессы в присутственные места в неглиже изволят?

Тем не менее, объект был, мысль тоже. Не хватало связного повествования об подступивших обуревающих чувствах, но в таких случаях Никита предпочитал вспоминать слова Иисуса, заповедовавшего апостолам не заготавливать парадных речей и проповедей: Господь сам знает, какие слова вложить в уста глаголющему, особенно если тот вносит в жизненную суматоху часть хоть какой-то истины.

На трибуне, как положено, стоял графин, вероятно, еще со времён зарождения исторического материализма. Налив себе воды, вкусом очень похожую на прокисшую атмосферу в зале, Никита отыскал глазами выбранную жертву и обратился прямо к ней:

– Я вот здесь послушал выступления многих уважаемых, – он сделал сакраментальную театральную паузу, – и не без основания подумал, что устраиваются нынешние пленумы для исписавшегося или вообще бесталанного большинства, прорывающегося к кормушке. Ведь во времена Бояна, Державина, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Бунина, да и в Серебряном веке тоже никогда не было Союза Писателей или Художников. Откуда эта кровавая мозоль среди верховых, оседлавших Пегаса? Зато Союз Писателей богат членами, этого никому не отнять.

Мигом рухнувшая в зал тишина воодушевила Никиту. Мысли, образы, соображения, давно зревшие в сердце, стали выстраиваться во вполне понятную картину мышиной возни под царственной вывеской «Союз Писателей». Вероятно, не стоило в эту пустую драчку ввязываться: гневной речью, похожей на порыв ветра, такую махину не остановить – но уж если первый шаг сделан… Пеньюарная жертва плотоядно взирала на молоденького, но уже осмелившегося, – что б ему!..

Никита не отвёл взгляда, наоборот. В одраконенной даме, любопытные глазки которой весело поблескивали на откормленном оштукатуренном лице, пред ним предстал весь СП в великолепии социалистического реализма.

– Поднимите руки, – продолжил он, – кто из вас вместо того, чтобы работать со словом, над словом, писать стихи, песни, прозаические эссе, опусы и романы собираются здесь и слагают слова в лозунги типа: «Русские мешают возрождению Руси!» или «Восстановлению порядка в России мешают жиды!». Ага, лес рук и бурные аплодисменты! В общем, хорошему танцору всегда что-то там мешает. Я вижу в президиуме одного из прежде выступающих и отважных. Скажите, Юрий Александрович, а много ли килограмм прозы у вас вышло за последнее время? – обратился он к одному из президиумных писателей. – Нет, лучше сформулируем по-другому: у вас вышло в свет более сорока томов многокилограммовой прозы. Я ничего не путаю?

Я не против ваших сочинений, отнюдь нет, но здесь несколько минут назад вы, милостивый государь, заявили, мол, гнать из России жидов и всё тут. Пусть русские только русских читают. Я знаю одну кандидатуру на выгон. Это женщина. В частности – Юнна Мориц, о которой вы тоже только что поминали. Эта поэтесса искренне считает нашу страну своей Родиной, живёт в ней, Никуда не эмигрируя, работает для страны, то есть для русских. Более того, считает себя истинной уроженкой державы под именем Русь. А строчки её стихов, например, «Собака бывает кусачей только от жизни собачей» или «Шёл и насвистывал ёжик резиновый с дырочкой в правом боку», знает любой первоклассник.

Так кто же для этой страны сделал больше: многоуважаемый Юрий Александрович с грудой изданных томов, которые, увы, никто не читает и которые не годны даже для туалета, потому как отпечатаны на мелованной бумаге, или эта поэтесса одной строчкой своего стихотворения?

Хотите знать, во что выливаются писательские бдения? Пожалуйста: на Масленицу у парадного подъезда ЦДЛ сожгли соломенное чучело Евтушенко. Он что, заказал посильную помощь в рекламе, поскольку давно уже исписался?

Писатели меняют стило на френч рекламного менеджера! А скажите-ка мне, уважаемые, был ли, скажем, Пушкин или Гоголь, в каком ни на есть Союзе Писателей, я уже задавал этот вопрос? Что? Не было тогда этого? То-то и оно! Просто не надо было русским писателям становиться членами. Люди вместо междоусобия работали и не мешали другим. Конечно, ссоры да междусобойчики имели место и тогда, не отрицаю. Но люди не мешали друг другу: никто никого никуда не выгонял. Одно только изгнание Пастернака или Бродского стоит презрения к Союзу так называемых писателей!..

Зал уже давно раскалённый и заведённый вдруг взорвался фальцетом обиженного члена СП:

– Поджидок!

Никита с удивлением отметил, что визжала пеньюарная дама, а её драконография оскалила свою хищническую сущность, готовая порвать на портянки Нового Цицерона. Зал, подгоняемый визгом, словно ломовой мерин пьяным извозчиком, подхватил:

– Гнать его! Вон из России!

– Пошёл вон!

– Вали из России, жидовский прихвостень!

– Меня? Из России? – усмехнулся Никита. – Это вряд ли получится. А вот в Союзе вашем я и сам не останусь. Кто кому нужен, вы мне или я вам?

С этими словами Никита достал из кармана зажигалку, писательский билет и принялся обстоятельно поджигать его здесь же, на трибуне посреди траурного всеобщего ворчания. Красный коленкор упрямо сопротивлялся, но с огнём не пошутишь: корочка, роняя едкий, режущий глаза дым, всё-таки занялась.

Боковым зрением Никита заметил, что пришедшие в себя охранники писательских тел активно зашевелились за кулисами.

Дожидаться афронта не стоило. Величественным жестом, бросив билет, исторгающий обаятельную вонь, в пепельницу председательствующего, стоявшую на столе под кумачом, Никита спрыгнул со сцены и, не торопясь, вышел из зала.

Толпа, заполнившая было проход, послушно расступалась перед ним, будто застойный лёд под брюхом ледокола. С чувством выполненного долга Никита вышел из зала, где писательский шабаш уже достигал апогея.

Уходя – уходи!