Вы здесь

Агония Веймарской республики. В прах: Веймарская республика и гиперинфляция (Антон Попов, 2017)

В прах: Веймарская республика и гиперинфляция

Первая Мировая война, несомненно, была одной из самых разрушительных катастроф в истории Европы, причем ее разрушительный эффект выходит далеко за рамки потерь, причиненных непосредственно боевыми действиями. Чего стоит хотя бы пандемия «испанки», которая унесла жизней больше, чем сама война, и которая вряд ли достигла бы таких чудовищных масштабов, если бы не военное время. Чего стоит экономическая разруха на половине континента, последствия которой с переменным успехом преодолевались вплоть до начала Второй Мировой двадцать лет спустя. Но самое главное последствие – это, конечно, в полном соответствии с Булгаковым, «разруха в головах» – колоссальная душевная травма, психологический вывих населения всей Европы (и немалой части остального мира). В этом плане Первая Мировая имела более глубокие и далеко идущие последствия, чем Вторая. На фронтах Великой войны погиб целый мир – такой привычный, уютный, цивилизованный, согретый теплым ласковым солнцем под воздушные ритмы вальса. ХХ век начинался так оптимистично – бесконечной верой в прогресс, в открывающиеся сказочные перспективы будущего, в лучшую природу человека, в то, что большая война навсегда ушла в прошлое. Эта вера умерла от тифа и дизентерии в сырых загаженных окопах, захлебнулась рвотой в газовых атаках, повисла кровавыми ошметками на колючей проволоке под Верденом. Хуже всего была видимая бессмысленность и бестолковость происходившего («в результате упорных и ожесточенных боев, потеряв около 200 тысяч человек убитыми, атакующие смогли продвинуть линию фронта на расстояние до трех километров…»). Смерть старого мира была бесславна, уродлива и лишена какого бы то ни было достоинства. Она была также радикальна и бесповоротна – для огромного большинства участников войны наступление мира вовсе не означало возвращения к привычной реальности и ритму жизни – потому что этой реальности уже попросту не существовало.

Первая Мировая и сопутствовавшие ей социальные катаклизмы обрушили четыре империи – Германскую, Австро-Венгерскую, Российскую и Османскую (примерно в то же время рухнула еще и Китайская, хоть эти события и стоят особняком от Великой войны). По сути, пол-Европы и полАзии погрузились в хаос. Наша собственная Гражданская война затмевает в наших глазах все остальное, что вполне естественно, но мы должны отдавать себе отчет в том, что в те же самые годы немалая часть Европы переживала лишь немногим менее драматичные события (этим, кстати, объясняется и относительная пассивность западных «интервентов», оказавшихся неготовыми прилагать сколь-нибудь значительные усилия, чтобы задавить режим большевиков – у них просто были гораздо более актуальные проблемы ближе к дому). В каждой из бывших империй происходившее имело свою специфику. В России происходили социально-экономические сдвиги тектонического масштаба. Турция утратила большую часть своих территорий и находилась в мучительном и сложном процессе переформатирования себя в современное национальное государство, одновременно отбиваясь от хищных соседей. На месте Австро-Венгрии теперь вообще было лоскутное одеяло новых государств, каждое – со своим кипучим национализмом, а посередине этого бурного моря оставался в странном подвешенном состоянии кургузый обрубок собственно Австрии с Веной – роскошным имперским мегаполисом, совершенно не приспособленным быть столицей крошечного государства, экономически едва сводящего концы с концами. Положение Германии также было по-своему уникально.

Будучи главной проигравшей стороной в войне, Германия вынуждена была столкнуться не только с общей экономической разрухой, но и с целенаправленной местью победителей, объявивших немцев единственными ответственными за развязывание войны (что, в отличие от Второй Мировой, было не вполне справедливо). Ситуация в психологическом плане осложнялась еще и тем, что собственное поражение для большинства немцев было совершенно неожиданным, а глубина его – неочевидной. В самом деле, на момент подписания перемирия война нигде не велась на территории собственно Германской империи. Более того, за последний год произошел целый ряд событий, которые, как многим казалось, должны были радикально переломить ход войны в пользу немецкого оружия. Подписание Брестского мира не только вывело из игры Россию, но и знаменовало для Германии колоссальные территориальные приобретения на Востоке, которые должны были, в частности, быстро решить все ее продовольственные проблемы. Наступление 1918 года на Западном фронте (знаменитый Kaiserschlacht), хоть и не достигло главных своих целей, но наглядно показало, во-первых, что германская армия еще более чем жива, а во-вторых, что новая экспериментальная тактика вполне способна указать выход из надоевшего всем позиционного тупика. Оба события были широко растиражированы германской пропагандой, в то время как реальная тяжесть стратегического положения Германии, разумеется, замалчивалась. В таких условиях было вполне естественно, что большинство населения Империи (да и многие из немецких солдат на фронте) воспринимали победу в войне как нечто более-менее предрешенное, по сути – вопрос времени. Поэтому подписание перемирия в ноябре 1918 года оказалось для простых немцев чудовищным шоком. Отсюда и возникла расхожая легенда про Dolchstoss – «удар в спину», которую затем искусно эксплуатировали нацисты: дескать, германская армия-то войну выигрывала, но вот группа национальных предателей и вредителей в тылу (политиков и финансистов) украла неизбежную, заслуженную, выстраданную немцами победу.

Правда заключалась в том, что стратегическое положение Германии после неудачи весеннего наступления 1918 года, и ввиду того, что ее союзники оказались поставлены на грань неминуемого выхода из войны, было безнадежным. Если бы немцы не начали переговоры о мире, очень быстро последовало бы как раз все то, чего германской публике не хватало для полноценного ощущения поражения – и военный разгром на фронте, и оккупация немецкой территории иностранными армиями. Собственно, это было к тому моменту до такой степени неизбежно, что ни о каких равноправных переговорах с Антантой уже не могло быть и речи – союзники могли диктовать условия (известен характерный диалог французского маршала Фоша с германской мирной делегацией: «Германия хочет обсудить вопрос о мире.» – «Извините, но мы совершенно не заинтересованы в мире. Нам очень нравится эта война, мы хотим ее продолжать.» – «Но мы не хотим, мы не можем больше воевать!» – «А, так вы просите о мире? Так это совсем другое дело!»). Собственно, решение о капитуляции было своевременным и мудрым – еще несколько месяцев, и последствия для Германии были бы гораздо более катастрофичными. Но в тот момент немецкий народ был совершенно не в состоянии это понять – немцы оказались заложниками чрезвычайно эффективной государственной пропаганды, которая четыре года трубила им о скорой победе, стоит только немного затянуть пояса и подождать.

Вследствие этого в верхах началось настоящее жонглирование горячей картофелиной – никто не горел желанием брать на себя ответственность за столь явно непопулярное решение. К чести германской элиты, это, по крайней мере, не остановило ее от принятия самого решения, что сберегло немцам множество жизней. Но это «бегство от ответственности» привело к образованию вакуума власти. Кайзер, обоснованно догадываясь, кто тут сейчас окажется крайним (причем как перед собственным народом за «позорную капитуляцию», так и перед победителями за «развязывание войны»), предпочел отречься от престола и бежать из страны. Военное командование, начав мирные переговоры, тем не менее, самоустранилось от обсуждения окончательных условий мира – слишком уж очевидно было для хорошо информированных людей, насколько некрасивыми эти условия окажутся. В результате понадобилось в спешном порядке формировать хоть какое-то гражданское республиканское правительство, которое смогло бы взять эту незавидную роль на себя.

В этом было фундаментальное отличие Германской революции от Русской. Германский «февраль» (на деле – ноябрь) был в значительной степени навязан внешними обстоятельствами, как бы «спущен сверху» – он не был результатом заговора и целенаправленного переворота, а был скорее вынужденной политической импровизацией. Что касается «октября», то его попытка в Рейхе тоже была. В Германии были свои большевики – «спартакисты» – вполне в духе своих восточных коллег. Более того, на протяжение последнего года перед капитуляцией их влияние в стране ощутимо росло – опять-таки, вполне по «русскому сценарию» – разлагающая пропаганда в армии (и особенно на флоте – как и в России, именно флот стал наиболее питательной средой для мятежа), забастовки на промышленных предприятиях… Особенно эти явления усилились после подписания Брестского мира – в Германии поднялась волна левой пропаганды против его «несправедливых и грабительских» условий. Думается, однако, что все эти явления остались бы лишь эпизодом, если бы дела на фронте для Германии складывались более удачно. Именно скоропостижная капитуляция рейхсвера оказалась настоящим подарком судьбы для революционеров – до нее сколь-нибудь серьезные революционные выступления имели место лишь на флоте, и их до поры как-то удавалось изолировать и сдерживать. После объявления о перемирии (фактически, капитуляции, как для всех быстро стало понятно) по военным частям немедленно покатилась волна формирования солдатских комитетов. В этом еще одно отличие от России, где именно революция привела к распаду армии и, по сути, капитуляции. В Германии капитуляция была первична, главное разложение последовало за ней.

Импровизированность и непредвиденность германского «февраля» сыграла с немецкими «большевиками» очень злую шутку. По-хорошему, самым логичным выбором для них было бы поддержать республику, затаиться, подрывать изнутри армию, копить силы и ждать удобного момента для перехвата власти – как это и сделали большевики в России. Однако калейдоскопическая скорость событий вскружила им голову, и они пошли на немедленный вооруженный мятеж, пытаясь захватить власть сразу же, здесь и сейчас, свергнуть разом и монархию, и новоявленную республику. Так, последний король Баварии, Людвиг III (напомним, что в Германской империи, наряду с кайзером, сохранялись и местные монархические династии – империя была в некотором роде «лоскутная») вынужден был поспешно бежать из своего дворца в компании своих дочерей, только с коробкой сигар подмышкой, тайком пробираясь по темным улицам Мюнхена, где в это время уже провозглашали Баварскую советскую республику, не иначе.

Успехи были очень локальными и недолговечными. Трудно сказать, насколько именно поспешные действия ультралевых подтолкнули германских «февралистов» к такому образу действий, а насколько они сами оказались умнее своих русских собратьев (вероятно, то и другое вместе), но факт остается фактом – германское «временное правительство» пошло на союз с контрреволюционно настроенными сегментами армии (знаменитые «свободные корпуса», фрайкоры) против левых экстремистов – в отличие от российского Временного правительства, которое сделало ровно наоборот – пошло на союз с большевиками против «мятежа» генерала Корнилова. Результатом стала двухлетняя гражданская война – впрочем, гораздо меньшей интенсивности, чем в России – в ходе которой спартакисты и прочие левые были задавлены. Уничтожены они поголовно не были – погибли лишь наиболее одиозные их лидеры, вроде Карла Либкнехта и Розы Люксембург, остальные были загнаны в русло более-менее «легальной» политики, став ядром новой Коммунистической партии Германии. Демократы-республиканцы удержали власть. По сути дела, германская Веймарская республика – это примерно то, чем теоретически могла бы стать «февральская» Россия, при более разумных действиях ее руководства.

Эта республика изначально вынуждена была жить в реальности, сформированной Великой войной и Версальским миром, и реальность эта была весьма недружелюбна. Избежав немедленного политического коллапса, республика толком ничего не могла поделать с катастрофической экономической ситуацией – во-первых, ситуация эта имела к тому времени довольно глубокие корни и истоки, а во-вторых, во многом она была беспрецедентной, и общество просто не знало, как ее понимать, тем более – что с ней делать.

Для общества, жившего всю жизнь в условиях твердого валютного курса, гарантированного золотым стандартом, инфляция была непонятным и диковинным явлением. Все привыкли, что немецкая марка, французский франк и итальянская лира обменивались более-менее один к одному. Каждая из трех денежных единиц была приблизительно равна (плюс-минус) английскому шиллингу, а 4 или 5 их равнялись одному американскому доллару (который в то время по своей покупательной способности был примерно эквивалентен 30 современным долларам). Так было, сколько люди помнили себя. Какие бы политические бури ни сотрясали общество, деньги всегда оставались стабильным якорем реальности. «Марка остается маркой», любили говорить немецкие банкиры.

Эта ситуация начала исподволь меняться после начала Великой войны, хотя на первых порах мало кто это замечал. Уже вскоре после начала боевых действий стало понятно, что гигантский Молох германской военной машины оказался гораздо прожорливее, чем ожидалось. В этих условиях правительство задумалось о двух взаимосвязанных вещах – во-первых, как финансировать войну, а во-вторых – как сделать так, чтобы золотой запас Империи не растаял полностью прежде, чем она закончится.

В соответствии с Законом о банках от 1875 года не менее одной трети от номинальной стоимости денежной эмиссии должно было быть обеспечено непосредственно золотом, остальное – государственными облигациями сроком не более трех месяцев. В августе 1914 года Рейхсбанк прекратил обмен банкнот на золото. Одновременно были созданы специальные кредитные банки, капитал которых был сформирован очень просто – государство взяло и напечатало столько денег, сколько было нужно, обеспечивая их лишь трехмесячными гособлигациями. Эти банки должны были выдавать займы предприятиям, правительствам земель, муниципалитетам, военным подрядчикам. Вдобавок они должны были финансировать выпуск облигаций военного займа. Таким образом большая часть напечатанных банкнот (чье обеспечение было уже весьма сомнительным) быстро поступили в оборот в качестве законных платежных средств. Самое скверное было то, что механизм позволял повторять эту операцию снова и снова, по мере необходимости. А необходимость возникала с железной неотвратимостью. Реальная покупательная способность марки начала неуклонно снижаться. К концу войны она примерно ополовинилась. Фраза «марка остается маркой» уже превратилась в фикцию, хотя большинство немцев этого еще не понимало. Ведь все фондовые биржи Германии были закрыты до окончания войны, а курсы обмена валют больше не публиковались. Цены на внутреннем рынке выросли, это верно, и вдобавок возник черный рынок с еще более высоким порядком цен, но в этом винили морскую блокаду Германии, а также вызванные ей меры экономии и дефицит импортных товаров – вроде как, вполне естественные и ожидаемые явления в военное время. Какие-то смутные догадки, что с экономикой происходит нечто не совсем хорошее, могли быть лишь у коммерсантов, торговавших с нейтральными странами, вроде Швейцарии. Большинство немцев столкнулись лицом к лицу с суровой реальностью, когда война закончилась, а экономические тяготы отказались уходить вместе с ней. Напротив, очень скоро выяснилось, что перемирие вывело их на принципиально новый уровень.

Уже по тому первичному документу, который был подписан в штабном вагоне на станции Компьень 11 ноября 1918 года, можно было сделать вывод, что окончательные условия мира не принесут Германии ничего хорошего. Помимо чисто военных условий капитуляции (сдача германского флота, вывод войск с территории Франции и Бельгии, эвакуация Эльзаса и Лотарингии), условия перемирия содержали в себе также немедленную сдачу всех германских колоний и оккупацию Рейнской области войсками союзников. Но самым тяжелым для простых немцев был тот факт, что морская блокада Германии оставалась в силе вплоть до подписания окончательного мирного договора.

Союзники не особо утруждали себя каким-то согласованием условий мира с немцами – торг на переговорах шел в основном между разными участниками коалиции. Германия была просто поставлена перед фактом – хотите, принимайте как есть, хотите – нет. Никакого выбора, конечно же, не было. Часто говорят, что условия мира были «унизительными» для Германии. Возможно, но это было лишь полбеды – в конце концов, проигравшей стороне в мировой войне, в ходе которой широко применялось химическое оружие и случались репрессии против мирного населения (в гораздо меньшем масштабе, чем во Вторую мировую, конечно, но для тогдашней Европы и это было страшным шоком), трудно было ожидать, что ее ласково пожурят и отпустят восвояси. Справедливо или несправедливо на Германию возложили моральную ответственность за развязывание войны – вопрос сам по себе академический, думаю, что большинству простых немцев дела до него было немного. Хуже было другое. Условия Версальского мира были страшным ударом для германской экономики – для того, что от нее осталось после четырех лет войны.

Когда говорят о потере территорий (а Германия в соответствии с договором теряла примерно 1/7 своей площади и 1/10 населения), в первую очередь обычно думают о военно-политическом аспекте. Но экономический аспект был как минимум не менее важен. Германия теряла не только территории и население – она теряла их промышленность и экономический потенциал. К тому же, по условиям Версаля, Рейнская область подлежала оккупации Францией на 15 лет – с последующим проведением плебисцита на предмет дальнейшей судьбы территории. Рейнская область, на минутку, была важнейшим источником угля для германской промышленности, и французы получали эксклюзивные права на его добычу на весь срок оккупации. Верхняя Силезия, будущее которой тоже было поставлено в зависимость от результатов плебисцита, также была важным промышленным районом. Имело важнейший экономический аспект и сокращение численности германской армии – ведь оно в одночасье выбрасывало на германский рынок огромное количество свободных рабочих рук, которые было жизненно необходимо чем-то занять. Наконец, самое прямое и катастрофическое влияние имел тот факт, что по условиям мирного договора Германия должна была уплатить огромные репарации (и деньгами, и натурой), выплаты которых должны были растянуться на долгие, долгие годы.

Все эти условия – убийственные сами по себе, способные поколебать любую, даже самую здоровую экономику – упали не в вакуум, а на «плодородную почву» германской финансовой системы военного времени. Помните, это той самой, где правительство покрывало свои экстренные нужды, тупо печатая деньги. А экстренные нужды теперь в одночасье возникли такие, что те 164 млрд марок, в которые Рейху встала Великая война, выглядели сущей безделицей. Что ж, так и германский печатный станок еще ведь далеко не вышел на предел своей производственной мощности…

По состоянию на 1 августа 1914 года британский фунт стерлингов стоил, как мы помним, 20 германских марок (1 марка равнялась 1 шиллингу). В декабре 1918-го он стоил уже 43. На момент подписания Версальского мира в июне 1919-го – 60. К декабрю того же года – все 185. Но это было только начало.

Нам сейчас может показаться странным, но в тот момент почти никто в Германии не связывал стремительный рост цен в стране и утрату покупательной способности марки с денежной эмиссией. Сейчас для нас эта идея абсолютно естественна, но в начале ХХ века сама ситуация была внове и для широкой публики, и для ученых-экономистов. Новообретенная способность правительства почти произвольно увеличивать денежную массу в стране для покрытия своих нужд (ведь впервые такая методика была опробована каких-то пять лет назад!) многим профессиональным финансистам казалась гениальным открытием, блестящим достижением современной мысли, практически панацеей от всех проблем. И даже сознавая, что покупательная способность национальной валюты почему-то снижается, они яростно отстаивали убеждение, что их новая любимая игрушка, печатный станок, здесь ни при чем – нет-нет, негативные явления вызваны какими-то иными причинами.

Что же касается простых немцев, то они вообще долгое время не осознавали толком, что же именно происходит с их деньгами. Марка ведь остается маркой, не так ли? Если цены растут, значит – либо товаров по каким-то причинам завозят слишком мало, либо поставщики и злодеи-спекулянты завышают цены. Люди видели, как меняются публикуемые в газетах обменные курсы валют, но совершенно не понимали сути происходящего. Видя изменившийся курс, немцы говорили: «Доллар опять растет!» На самом деле, как раз доллар все это время оставался более-менее стабильным. Падала марка. Да и это падение долгое время было похоже не на обвал, а на качели – вверх-вниз. Так, например, в течение 1920 года курс британского фунта вырастал до 230 марок, потом падал до 150, потом вырастал снова. Эти колебания были связаны, в частности, с работой Комиссии по репарациям, созданной странами Антанты. Дело в том, что Комиссия ожесточенно спорила о единой фиксированной сумме выплат (будущий французский премьер-министр Пуанкаре даже подал из-за этих разногласий в отставку с поста председателя комиссии). В момент, когда показалось, что достигнуто приемлемое соглашение, курс марки резко подпрыгнул… но ожидания оказались ложными, а эффект недолговечным. Более того, неожиданный рост марки порядком напугал правительство республики, потому что сразу же вызвал в стране столь же резкий скачок безработицы – до 6 % летом 1920 года (инфляция и безработица обычно находятся в противофазе). В условиях, когда страна только что (как многим казалось) чудом удержалась на краю красной революции, когда забастовки еще следовали одна за другой, страх был вполне понятен. Отныне правительство поставило своей главной целью удержание безработицы на минимально возможном уровне любой ценой. Ценой оказалась смерть марки как платежного средства.

Чтобы покрыть ту сумму репарационных выплат, которая обсуждалась в июне 1920 года, Германии требовалось каким-то образом удвоить доходную часть своего бюджета – потому что этот бюджет едва сходился даже без учета репараций. Увеличить налоги вдвое? Практически никто (включая британского посланника лорда Д'Эбернона, призывавшего союзников к умеренности) не сомневался, что это повлечет немедленную революцию. Никто в Берлине не был готов идти на такой риск – даже текущий уровень налогообложения многим казался избыточно высоким, а собираемость этих налогов оставляла желать много лучшего. В финансовых кругах Германии царила атмосфера полного упадка и уныния. Банки начали массово выводить капиталы из страны, и никакие правительственные ограничения не в силах были остановить это бегство. Среди людей с деньгами ходило популярное высказывание, что «неуплата налогов отныне является не преступлением, а патриотическим долгом».

Между тем, заседания Комиссии по репарациям продолжались. Споры были ожесточенными, позиция некоторых ее участников – откровенно неконструктивной. Особенно усердствовали французы. Британский премьер-министр Ллойд Джордж в это время едко отметил, что французы никак не могут определиться, чего же они хотят больше – получить наконец какие-то реальные деньги, или просто получить удовольствие, втаптывая Германию в грязь. Совершенно очевидно было, продолжал англичанин, что эти цели были несовместимы.

Наконец, 27 апреля 1921 года Комиссия вынесла окончательное решение. Общая сумма репараций была определена в 132 млрд золотых марок, или 6,6 млрд фунтов. Выплачивать ее предлагалось в следующем порядке – 2 млрд золотых марок фиксированной суммой ежегодно, плюс сумма, равная 26 % суммарной стоимости германского экспорта. Немецкой стороне эти условия были представлены в виде ультиматума, подкрепленного угрозой дальнейших военных санкций (французы угрожали оккупировать Рур). На размышление была дана неделя. Этот «Лондонский ультиматум» вызвал немедленный обвал марки до уровня 268 марок за фунт, и падение правительства канцлера Ференбаха. Новый канцлер, доктор Вирт, принял условия ультиматума (буквально в последний момент, когда французские части уже готовились к выступлению), и это вызвало отскок курса марки до уровня 232. Но передышка была недолгой. Перед новым правительством стояла необходимость как-то выплачивать астрономические суммы репараций – притом, что бюджет уже трещал по швам. Налоги снова поднялись – но это не вызвало заметного облегчения ситуации, лишь еще больше подорвало благосостояние низов общества и привело к вызывающему параду роскоши в верхах – богачи стремились потратить деньги прежде, чем до них доберется государство. Градус социальной напряженности начал заметно расти. Другого выхода не оставалось – правительство снова включило печатный станок на полную мощность.

В июне 1921 года министром реконструкции в правительстве Веймарской республики стал доктор Вальтер Ратенау, видевший свою основную задачу в выполнении требований по репарациям. На протяжении предшествовавших 9 месяцев курс марки колебался вверх-вниз вокруг показателя в 250 марок за фунт, в пределах около 15 пунктов. Очень скоро этим временам относительной стабильности предстояло превратиться в блаженные воспоминания. Июль 1921 года стал рубежом, потому что уже в августе по графику необходимо было произвести первую выплату по репарациям в размере 1 млрд золотых марок. Ратенау удалось найти эту сумму, но лишь половина собранных денег была получена нормальными реалистичными способами (в том числе за счет привлечения иностранных кредитов). Остальное правительство просто напечатало. Курс марки упал до 310. Хуже было то, что правительство совершенно не представляло себе, где будет брать деньги для следующего платежа. А самым худшим, пожалуй, что одновременно со всеми этими чудесами финансовой эквилибристики правительство вынуждено было еще и выплачивать долги по ранее выданным ему кредитам. Проблема была в том, что для этого требовалась иностранная валюта, которой у республики почти не было. Поэтому начиная с августа доверенные лица, действующие по поручению Рейхсбанка, начали скупать иностранную валюту на внешнем рынке практически по любой доступной цене. Их примеру очень быстро последовали частные банки, сначала действуя в интересах германских промышленников и просто частных клиентов, а потом включившись и в самостоятельную спекуляцию. Все это происходило на фоне почти апокалиптических настроений в обществе – немцы пристально наблюдали за наступавшим буквально через границу экономическим коллапсом Австрии (австрийская крона упала уже до показателя 3000 за фунт, и не показывала признаков стабилизации). В германской политике царил хаос, что также не способствовало уверенности в завтрашнем дне и доверию к марке. Одно за другим следовали масштабные выступления правых (признанным лидером их в этот период был генерал Людендорф). К парадам и шествиям скоро добавились и политические убийства – 26 августа был убит Матиас Эрцбергер, политик-социалист (к тому же еще и еврей по происхождению), которого правые считали одним из главных фигурантов «удара в спину» в ноябре 1918-го. Интересно, что одним из ведущих политиков-националистов в это время, чьи речи во многом и вдохновили убийц, был ни кто иной, как Карл Хелфферих – бывший имперский министр финансов и отец той самой инфляционной схемы финансирования войны, с которой все и началось. Вполне логично, что это вызвало бурю возмущения со стороны левых всех мастей. Стремясь предотвратить волнения среди социальных низов, правительство объявило о широком повышении зарплат.

По состоянию на октябрь 1921 года бюджет Веймарской республики находился в плачевном состоянии. Расходная его часть (включая платежи по репарациям и расходы на анонсированное повышение зарплат) составляла 113 миллиардов марок, доходная – менее 90 миллиардов. При этом следует учитывать, что рассчитаны эти цифры были, исходя из курса золотой марки в 13 бумажных марок (напомню, что репарации рассчитывались именно в золотых марках), а реальный курс к тому времени был уже на уровне 22 к 1. В результате одни только выплаты союзникам (текущий платеж по репарациям плюс оккупационные расходы) уже оказывались примерно равны всей сумме реальных доходов бюджета (и это при условии высокой собираемости налогов, что представлялось крайне сомнительным). Понятно было, что следующий платеж по репарациям похоронит данный бюджет окончательно и вызовет новое падение марки.

Правительство доктора Вирта отчаянно балансировало на грани. 17 октября пришли новости о решении Лиги Наций по разделу Верхней Силезии между Германией и Польшей (это при том, что в провинции уже прошел плебисцит, на котором большинство жителей высказалось за то, чтобы остаться в составе Германии). Решение вызвало бурю возмущения и правительство подало в отставку. Однако уже 26 числа Вирт был вынужден вернуться во главе нового правительства, которому пришлось принять силезский ультиматум (лишь зафиксировав свой письменный протест для будущих поколений). Курс марки мгновенно упал до 600 за фунт, и продолжал неуклонно снижаться. Через месяц за фунт давали уже 1040 марок, а еще через месяц – все 1300… Наступающий год не предвещал ничего хорошего – к февралю германскому правительству предстояло найти где-то еще 500 млн золотых марок для выплаты следующего транша репараций. В противном случае на горизонте снова начинала маячить угроза занятия французами Рура… Правительство снова обратилось за помощью к английским банкам, но их ответ был неутешительным. Прежде чем вести речь о выдаче новых кредитов, англичане потребовали, во-первых, навести порядок в государственных финансах (хотя бы сбалансировать бюджет), а во-вторых – достичь какого-то приемлемого соглашения с французами. То и другое было в той ситуации абсолютной утопией. Тем не менее, начавшийся в Лондоне в декабре очередной раунд англо-французской конференции дал немцам небольшой лучик надежды – потому что вскоре после его открытия стороны сделали совместное заявление, в котором признали предстоящий февральский транш нереалистичным. Этого хватило, чтобы марка откачнулась назад к уровню 751.

Тем не менее, надо понимать, что вздох облегчения был весьма относительным. Колебания марки чуть вверх или чуть вниз могли огорчать или радовать политиков и финансистов. У простых немцев был куда более наглядный и насущный индикатор состояния экономики – уровень цен. За прошедшие восемь лет (с 1913 года) цена ржаного хлеба выросла в 13 раз, говядины – в 17, сахара, молока, свинины и картофеля – в среднем в 25, сливочного масла – в 33. И это были официальные цены, в реальности все это можно было купить лишь где-то на треть дороже. Причем примерно 30 % этого роста цен приходилось на последние два месяца 1921-го. Понятно, что в такой ситуации правительство было даже больше обеспокоено опасностью народных волнений, чем назревающим дефолтом. Правящая верхушка и олигархи-промышленники безостановочно искали врага, которого можно было бы назначить ответственным в глазах народа. Виновными назначались то коварные происки зарубежных врагов, то более или менее анонимные «спекулянты» внутри Германии (стремление тех, у кого хоть какие-то деньги водились, потратить их поскорее лишь добавляло остроты к массовому недовольству и ощущению, что кто-то жиреет, пока простые немцы голодают – в Баварии даже попытались принять закон против обжорства).

Между тем, столь обнадежившая было Германию Лондонская конференция завершилась без особых результатов. Вопрос о репарациях отложили на после Нового года, когда была назначена еще одна конференция – в Каннах. Каннская конференция в итоге постановила предоставить Германии мораторий на репарационные выплаты сроком на два месяца (январь и февраль 1922 года), но после завершения этого периода обязать немцев выплачивать по 31 млн золотых марок каждые 10 дней. На этом фоне марка опять начала падать, достигнув в конце января показателя в 850 марок за 1 фунт.

По сути, Германия продолжала неудержимо сползать по скользкому склону к краю пропасти. Она отчаянно брыкалась, цеплялась за каждую кочку, иногда ей удавалось немного притормозить или даже вернуться на шаг-другой назад – но любое облегчение оказывалось недолговечным, очень скоро скольжение возобновлялось. Соседи наблюдали за конвульсиями Германии – некоторые с брезгливым любопытством, другие даже с чем-то похожим на сочувствие, хотя немцам от этого было не легче. Те же англичане, к примеру, смотрели на германские проблемы с гораздо большим снисхождением, чем французы – но при этом они были совершенно не готовы портить отношения со своими ближайшими союзниками, чтобы облегчить участь вчерашнего врага. Французы же просто пылали жаждой мести – особенно это стало заметно после того, как их премьер-министром стал Пуанкаре, уроженец Лотарингии, люто ненавидевший немцев и все немецкое. На конференциях с немецкими делегациями обращались как с отбросами – по сути, их вызывали лишь для того, чтобы поставить в известность о принятых решениях, все основные дискуссии союзники по-прежнему вели исключительно между собой. Справедливости ради надо отметить, что их поведение не во всем было таким уж злонамеренным «вредительством» – то, что мы говорили ранее о тотальном непонимании механизмов инфляции, относилось и к союзникам в не меньшей степени, чем к самим немцам. Англичане и французы часто попросту не понимали до конца, какое воздействие их требования оказывали на гибнущую экономику Германии. Впрочем, по крайней мере французам в любом случае было бы все равно.

Тем временем, экономическая ситуация продолжала усугубляться. Предоставленный мораторий истек в конце февраля, после чего Германия столкнулась с необходимостью производить платежи теперь уже три раза в месяц, и неуклонное падение марки возобновилось. В апреле произошел небольшой обратный отскок – в связи с надеждами, которые немецкие финансисты возлагали на Генуэзскую конференцию, назначенную на этот месяц. Надежды не оправдались – Генуя для немцев ознаменовалась лишь подписанием параллельного германо-советского договора в Рапалло, но для немецкой экономики в тот момент этот договор важной роли не сыграл.

Теперь для значительной части населения Германии реальностью стала не только инфляция, но и бедность. Заработная плата в абсолютном выражении теоретически тоже увеличивалась – но к началу 1922 года стало заметно, что цены на многие продукты питания (и, например, уголь, необходимый для отопления) растут опережающими темпами. Исследование, проведенное во Франкфурте-на-Майне в феврале 1922 года, показало, что все проживавшие там дети – всех без исключения социальных классов – отставали в своем физическом и умственном развитии в среднем на два года от нормы. Сказывался дефицит необходимых для здорового развития продуктов – в первую очередь молока (в зимнее время его вообще получали только больные). Тем не менее, номинальный рост зарплат немцев вызывал у широкой публики в соседних странах ощущение, что в Германии все не так уж и плохо, что германское правительство сознательно сгущает краски, даже – что имеет место колоссальных масштабов надувательство, в котором участвуют десятки миллионов людей, с целью побудить союзников смягчить справедливо наложенные санкции. Статьи такого содержания регулярно выходили в центральной печати – например, в лондонской «Таймс» в апреле 1922 года. Простым французам или англичанам было трудно понять, что увеличение заработной платы в абсолютных цифрах может отнюдь не означать роста благосостояния, что последнее может определяться не только простым количеством денег на руках, но и их покупательной способностью. Разумеется, в странах-победительницах за время войны также имела место инфляция – но масштабы ее были существенно ниже немецких (в 2-3 раза), и такой рост цен можно было объяснить военными тяготами, дефицитом и разрухой. Между тем, в Германии нарастали настроения всеобщего отчаяния и безнадежности (отмечалось, в частности, резко возросшее число самоубийств), а конца и края бедам еще не было видно.

28 июня 1922 года Вальтер Ратенау, министр реконструкции и главное «контактное лицо» западных держав по всем вопросам репараций, одиозная фигура в глазах всей правой общественности Германии, видевшей в сотрудничестве с Антантой прямую государственную измену (вдобавок ко всему, подобно Эрцбергеру, Ратенау был еще и евреем), был убит по дороге из дома в Министерство иностранных дел – его машина была сначала расстреляна в упор, а затем на всякий случай еще и подорвана. Плох ли был Ратенау, хорош ли, но он был знаковой фигурой, чье присутствие на германской политической арене обеспечивало ограниченную, хрупкую, неустойчивую, но все же какую-никакую стабильность. Его смерть наложилась, конечно, на ряд других факторов, внутренних и внешних – например, на фактический дефолт госбюджета Баварии, где дефицит оказался вдвое больше прогноза, а собираемость налогов упала почти до нуля, на провал переговоров в Париже по предоставлению новых международных займов, на массовые забастовки и страх перед народными волнениями в Германии. Но не будет ошибкой выделить именно смерть Ратенау как ключевое, символическое событие, окончательно пославшее Германию в тартарары. Если до этого республика, как мы говорили, еще сползала, отчаянно цепляясь, по скользкому склону к краю пропасти, то теперь она в эту пропасть ухнула, истошно крича и бесполезно размахивая руками. Сразу же после убийства марка обрушилась до уровня 1600 за фунт, а в течение следующей недели – до 2200, т. е. почти 500 марок за доллар.

Новым фактором была та скорость, с которой вслед за падением курса теперь изменялись цены. Примерно к 10-15 июля они удвоились относительно уровня начала июня, и продолжали расти. Разрыв между обесценением марки на внешнем и внутреннем рынке стал минимальным.

Германские производители заявили, что их издержки сравнялись с общемировым уровнем, а потому их продукция оказалась неконкурентоспособной за пределами страны. Германская рабочая сила оставалась относительно дешевой, но это не играло никакой роли, потому что безработицы в стране де факто не существовало – наоборот, наблюдался дефицит рабочих рук, поскольку немецкие рабочие массово устремились на заработки в соседние страны. Мечта веймарского правительства о нулевой безработице сбылась – только почему-то никто не был этому рад.

Безусловно, в ухудшающуюся ситуацию внесла свою лепту и союзническая Комиссия по репарациям, еще в мае настоявшая на реформе Рейхсбанка, которая сделала его независимым от государства. Как мрачно заметил британский посол лорд Д'Эбернон, это было примерно то же самое, что доверить управление сумасшедшим домом его пациентам. Свободный от всякого постороннего контроля Рейхсбанк принялся бороться с обвалом экономики парадоксальными методами – безостановочно печатая деньги. Ведь для того, чтобы население оставалось спокойным в условиях растущих цен, требовалось обеспечить симметричный рост заработной платы. А для этого были нужны… правильно, опять деньги. Еще больше денег! Всего за июнь и июль было выпущено в оборот 11 с лишним триллионов марок. Когда в начале июля забастовали работники печатного пресса и эмиссия вынужденно приостановилась, директор Рейхсбанка доктор Хавенштейн привлек штрейкбрехеров, и печать возобновилась в полную силу. Когда члены Гарантийного комитета Комиссии по репарациям посетили Берлин в середине июля, компенсация их командировочных расходов была выплачена им купюрами достоинством в 20 марок, причем на железнодорожную станцию эти деньги были доставлены семерыми носильщиками в огромных корзинах для бумаг. А печатные станки продолжали безостановочно работать. Причем выбранная Рейхсбанком стратегия (дать населению побольше денег, чтобы оно успешно справилось с повышением цен) быстро доказала свою полную несостоятельность, так как сбережения и зарплаты обесценивались гораздо стремительнее, оставляя людей, вроде бы сохранивших свой номинальный доход, фактически без гроша.

При этом надо понимать, что из-за стремительно падающего курса марки реальный уровень цен в Германии – даже после головокружительного роста – все равно оказывался на порядок ниже той же Франции. Конечно, ниже он оказывался только с точки зрения человека, въехавшего извне, имея в кармане иностранную валюту. Проблема немцев была не столько в том, что продукты стоили так дорого, сколько в том, что у населения все равно не было достаточно денег, чтобы купить их, сколько бы нулей ни было нарисовано на купюрах у них в кармане.

Корреспондент газеты «Торонто Дейли Стар», молодой американец по имени Эрнест Хемингуэй, посетил Германию примерно в это время, въехав через Страсбург. На границе он поменял 10 французских франков (примерно 90 канадских центов) на 670 марок. На эту сумму они вдвоем с женой делали покупки весь день, и в итоге все равно остались со 120 марками на руках. Первой их покупкой были яблоки у уличной торговки. Они стоили 12 марок. Проходивший мимо в этот момент благообразный пожилой немец тоже поинтересовался ценой яблок. Услышав про 12 марок, он печально покачал головой: «Я не могу себе этого позволить». Немец удалился, а Хемингуэй лишь позже, пересчитывая свои дневные расходы, понял, что яблоки стоили два цента. Он пожалел, что не отдал их старику, но уже ничего не мог поделать.

Другие журналисты в те же дни подсчитали, что если общая стоимость жизни в Германии с довоенных времен выросла как минимум в 86 раз, то средняя заработная плата за тот же период увеличилась лишь в 34 раза. В отдельных отраслях было и гораздо хуже – в особенности пострадали те, кто не занимался физическим трудом. Годового жалованья, к примеру, среднего банковского клерка теперь хватало на то, чтобы минимально прокормить его семью в течение одного месяца. Что же касается пенсионеров и прочих неработающих групп населения, привыкших полагаться в основном на свои сбережения, то их ситуация могла быть описана емким словом «крышка».

В этих условиях в Германию начался массовый наплыв иностранцев, особенно заметный в приграничных областях. Хемингуэй, наблюдавший это явление своими глазами, пишет о нем с нескрываемой брезгливостью: «Французы, возможно, и не могут пересечь границу, скупить и вывезти все дешевые товары, как им бы хотелось. Зато они могут пересечь ее, чтобы наесться вдоволь… Эти чудеса валютного обмена приводят к свинскому зрелищу, когда молодежь из Страсбурга набивается в немецкую кондитерскую с целью жрать, покуда им не станет дурно, давясь воздушными, наполненными кремом кусками немецкого торта по цене 5 марок за порцию. Вся продукция кондитерской сметается за полчаса… Хозяин заведения и его помощник были мрачны, особенного счастья в них заметно не было. Марка падала быстрее, чем они успевали печь».

Удивительно, но и правительство, и банкиры, и депутаты парламента, и пресса продолжали не просто игнорировать причинно-следственную связь между денежной эмиссией и инфляцией, но и активно ее отрицать. Газета «Фоссише Цайтунг» от 16 августа 1922 года (в этот день курс марки преодолел рубеж в 1000 марок за 1 американский доллар) писала: «Мнение о том, что наводнение экономики бумажными деньгами есть истинная причина их обесценивания, является не только ложным, но и опасным… Данные и официальной, и независимой статистики давно уже доказали, что падение покупательной способности марки на внутреннем рынке за последние два года является следствием снижения обменного курса… Сегодня необходимо помнить, что общий объем денег, находящихся в нашем обороте, хоть он и демонстрирует на бумаге ужасающее количество миллиардов, на самом деле, не так уж и велик… У нас нет никакого «опасного наводнения экономики бумагой» – как раз наоборот, суммарный объем нашего денежного оборота в три или четыре раза меньше, чем он был в довоенное время». В общем и целом, газеты больше беспокоились о возможных волнениях пролетариата и потере государственного престижа, чем о реальном положении в экономике. Более того, единственным средством выхода из сложившейся ситуации авторитетные финансовые издания Германии видели… дальнейшее увеличение объемов денежной эмиссии – в три-четыре раза, как предлагал «Берлинский биржевой курьер»!

Между тем, в беседе с послом Д'Эберноном 26 августа канцлер Вирт высказал опасения, что предстоящей зимой у Германии возникнут проблемы не только с репарационными выплатами, но и с тем, как прокормить собственное население. В процессе разговора пришли новости, что марка упала до уровня 1837 за доллар – это означало, что за прошедшие десять дней она обесценилась почти вдвое. За оставшиеся дни августа она успешно преодолеет и рубеж в 2000 (или 9000 за британский фунт).

Впрочем, конечно же, находились и отдельные личности, которым удавалось нажиться на ситуации. Падающий столь стремительно курс марки, в частности, сильно облегчал жизнь заемщикам по банковским кредитам (от чего сами банки, конечно, были далеко не в восторге… те из них, которым вообще удавалось выжить). Некоторые пользовались этим осознанно – но по большей части, это были люди, и так не испытывавшие особых проблем с деньгами. Например, Ганс-Георг фон дер Остен, бывший пилот знаменитой эскадрильи Рихтхофена, в феврале 1922 года взял кредит у знакомого банкира и на эти деньги купил поместье в Померании. Осенью того же года он без проблем «вернул» этот кредит, продав половину урожая картошки с одного из своих полей. В июне, когда цены на продукты питания росли с опережением падения курса марки, тот же самый предприимчивый авиатор произвел еще одну успешную махинацию, купив партию в 100 тонн кукурузы за 8 миллионов марок… а через неделю (даже прежде, чем ее успели физически ему доставить) продав ее обратно тому же самому торговцу за вдвое большую сумму. На полученные 8 млн марок чистой прибыли он тут же обставил особняк своего поместья (того самого) антикварной мебелью, купил три охотничьих ружья, шесть костюмов и «три самые дорогие пары обуви, какие нашел в Берлине» – а на оставшиеся деньги еще восемь дней кутил в столице. На самом деле, в этом не было какого-то особого мотовства – в те дни любой, у кого появлялись хоть какие-то деньги, твердо знал, что их необходимо как можно скорее потратить – пока они не превратились в пустую бумагу, что могло произойти за считанные дни. Берлин превратился в город самой бесстыжей, экстравагантной, показной роскоши. Можно только попытаться представить себе, какие эмоции при виде всего этого испытывали рядовые немцы, которые не могли позволить себе яблоки за 12 марок…

Мы упоминали о том, что до сих пор работники физического труда находились в несколько лучшем положении в сравнении с теми, кто зарабатывал трудом интеллектуальным. Это было отчасти связано с тем самым страхом правительства перед угрозой большевистской революции, которая все время маячила где-то на горизонте. Именно этот страх вел к тому, что своевременному повышению зарплат промышленных рабочих (симметрично росту уровня цен) уделялось особое внимание: по сути, львиная доля выходящих из-под пресса денег предназначалась именно им. Это привело, в частности, к существенному оттоку высоквалифицированных кадров (вплоть до университетских профессоров) в область низкоквалифицированного ручного труда – многие всерьез опасались, что иначе их семьи попросту могут не пережить следующую зиму. Однако к осени 1922 года стало понятно, что рост цен и обесценение марки начинают заметно опережать и повышение зарплат рабочих, и никакие усилия правительства, и никакие демарши профсоюзов не в силах были этого изменить. Печатный станок уже попросту не успевал выдавать необходимое для этого количество банкнот. Доходило уже до того, что крупные промышленные компании начинали платить своим рабочим отчасти купонами собственного выпуска, а некоторые муниципалитеты начали печатать собственную «валюту». Заметна стала также тенденция к искусственному раздуванию штатов и производству заведомо ненужных работ (например, ремонт абсолютно исправного дорожного покрытия) – что угодно, лишь бы избежать безработицы, лишь бы не было красной революции.

К середине октября марка окончательно вошла в состояние свободного падения – всего шесть недель понадобилось ей, чтобы пройти путь от показателя 9000 за фунт до уровня в 13000.

Конечно же, видные экономисты и просто ученые своего времени продолжали ломать головы над решением проблемы и предлагать свои рецепты. На данном этапе большинство из них винило союзников с их нереалистичными требованиями репараций (отчасти это, конечно, было верно, но лишь отчасти – репарации усугубили ситуацию, но не вызвали ее). Например, Джон Мейнард Кейнс опубликовал статью в «Манчестер Гардиан», в которой обосновывал, что максимально возможный платеж по репарациям для Германии не превышал 2 млрд золотых марок в год, и то, даже получение этой суммы невозможно было гарантировать, а все, что сверх нее (французы требовали более 3 млрд) вообще принадлежало к «царству фантазии». Думал над этой проблемой и Альберт Эйнштейн – он считал репарации основной причиной инфляции, и предлагал, чтобы англичане и французы вместо денежных выплат вошли бы в акционерный капитал германской промышленности, получив до 30 % акций крупнейших предприятий. А в ноябре был опубликован доклад группы экспертов, в котором содержались конкретные предложения по вполне разумной программе финансовой стабилизации (предусматривавшие, среди прочего, и временное замораживание репарационных платежей).

Недостатка в предложениях (в том числе и довольно дельных), как мы видим, не было. Однако в конечном итоге все они были проигнорированы как союзниками, так и германским правительством. У англичан и французов хватало своих забот – в Великобритании сменилось правительство, Франция была больше озабочена событиями в Италии, где к власти как раз пришел Муссолини. Немецким же государственным мужам, судя по всему, казалось, что они и так знают ответы на все насущные вопросы. Как раз в это время они занимались ужесточением законодательства о валютном контроле, чтобы воспрепятствовать немцам использовать иностранные валюты во внутренних расчетах – отныне за это полагалось тюремное заключение и штраф в десятикратном размере суммы незаконной сделки. Население Германии все больше переходило к расчетам бартером. К середине ноября фунт стоил 27000 марок, доллар – 6400.

Цены продолжали взлетать ракетой. В сентябре литр молока стоил 26 марок, в октябре – уже 50, цена яиц также удвоилась. Цена сливочного масла по сравнению с апрельским уровнем увеличилась почти в 10 раз. Расческа стоила 2000 марок, рулон туалетной бумаги – 2000, пара детских штанишек – 5000, пара детской обуви – 2800, дюжина тарелок – 7500, пара шелковых чулок – 16500. С момента окончания войны стоимость жизни в Германии выросла примерно в 1500 раз, при этом зарплата (например, шахтера, труд которого традиционно оплачивался лучше остальных рабочих) – лишь в 200 раз. К тому же, даже эту зарплату начали выдавать с большими задержками – к моменту получения работниками причитающихся им сумм на руки, они успевали потерять до 50 % своей покупательной способности. Зарплаты промышленного рабочего не хватало уже на покупку даже самой минимально необходимой «корзины товаров». Тем не менее, организованные забастовки практически прекратились – фонды профсоюзов были пусты. Вместо этого, подобно снежному кому, начало расти число вспышек радикального насилия – позиции и влияние коммунистов в рабочей среде стремительно укреплялись.

1923 год был открыт очередной – уже четвертой – Лондонской конференцией. Представители стран-победительниц (от Италии приехал Муссолини) собрались еще в декабре, чтобы обсудить, среди прочего, стоит ли предоставить Германии очередной мораторий по репарационным платежам. Позиция французов была жесткой. Пуанкаре заявил: «Чтобы не случилось, я намерен ввести войска в Рур 15 января». Ллойд Джордж (к тому времени уже освободивший должность британского премьера) заметил, что намерения Пуанкаре «выдают либо полную неспособность постигнуть даже азы экономики, либо злонамеренное желание довести Германию до дефолта, что по условиям договора послужит оправданием военного вторжения в вестфальский угольный бассейн с конечной целью отторгнуть его от Германии вообще». Англичане пытались убедить французскую сторону, что выжимать из Германии чудовищное количество ее ничего не стоящих бумажных денег (ведь репарации только рассчитывались в «золотых марках», платили их марками самыми что ни на есть обычными) все равно не имеет смысла. На счетах Комиссии по репарациям этих марок уже скопилось полтора триллиона – и никто не брал на себя смелость их обналичивать или во что-то переводить, потому что понятно было, что вся сумма попросту испарится – бумага стоила больше. Пуанкаре, однако, был убежден, что прямой военный контроль над ресурсами Германии (углем, лесом) способен окупиться экономически. Кроме того, он предлагал передать Рейхсбанк под прямое управление союзников, и думал, что они смогут жесткими принудительными мерами (надо думать, расстрелами «спекулянтов») вернуть курс марки в приемлемое состояние. Дальнейшие события покажут, насколько он был неправ – среди прочего, его слепое стремление «дожать Германию любой ценой» приведет к серьезным экономическим проблемам для самой Франции, в том числе к обесцениванию франка в пять раз относительно довоенного уровня.

10 декабря новый канцлер Германии, доктор Вильгельм Куно, направил в адрес заседавшей Лондонской конференции ноту, в которой предлагал комплекс мер по стабилизации марки. Среди прочего, он просил о предоставлении Германии двухлетнего моратория по репарационным выплатам. Кроме того, Куно предлагал подписать 30-летний мирный договор. Нота была отвергнута. 4 января 1923 года французские, бельгийские и итальянские представители в Комиссии по репарациям (при одном лишь британском голосе против) приняли заявление о том, что Германия сознательно нарушила условия Версальского договора в части поставок угля и древесины. 11 января Пуанкаре направил в Рур контрольную комиссию из французских инженеров, задачей которых было обеспечить своевременность поставок. Вместе с комиссией направлялись французские войска.

Официально провозглашенная цель французского вторжения – «привести Германию в чувство» и побудить исправно выполнять свои обязанности по договору – вызывала сильные сомнения не только у немцев, но и у партнеров Франции по Антанте. В самом деле, оккупация области, имевшей огромный «удельный вес» в германской экономике вряд ли могла облегчить немцам выполнение их финансовых обязательств – скорее наоборот, могла поставить его под еще больший вопрос. Англичане подозревали, что истинной целью было отторгнуть экономически ценные территории от Германии и создать на них некое государственное образование, полностью зависимое от Франции. Ллойд Джордж назвал вторжение «актом военной агрессии против безоружной страны, настолько же несправедливым, насколько и экономически нецелесообразным».

Действия французов, естественно, вызвали бурю возмущения в Германии, сплотив немцев, которые, казалось, еще вчера готовы были вцепиться друг другу в глотки. Конечно, ни о каком военном сопротивлении в той ситуации речи идти не могло. Разоренная, раздавленная, униженная Германия ответила единственным доступным ей способом – пассивным сопротивлением, отказом выходить на работу, отказом от любого сотрудничества с оккупантами. Это горькое, безмолвное противостояние получило в немецкой историографии название Ruhrkampf – «битва за Рур». Экономическая жизнь Рура практически замерла. Промышленное сердце Германии перестало биться. Шестимиллионное население Рура могло выживать лишь за счет экономической поддержки остальной страны – по сути, речь шла о всеобщей бессрочной забастовке, официально санкционированной и финансируемой правительством. Последствия для французов были предсказуемыми и плачевными – они-то изначально совершенно не рассчитывали на столь глубокое вовлечение в дела Рура, в итоге же его пришлось полноценно оккупировать – альтернативой было сдаться, что, по понятным причинам, было совершенно неприемлемо. Оккупация Рура потребовала огромных расходов и быстро превратилась в камень на шее французской экономики. С этого момента франк пошел вниз.

Однако для самой Германии экономические последствия были поистине катастрофическими. В Руре были сосредоточены почти 85 % оставшихся у Германии запасов угля, 80 % ее сталелитейного производства, 70 % производства товаров и добычи прочих полезных ископаемых, и примерно 10 % населения – которое все теперь де факто стало безработным. По сути, после исключения Рура из экономического оборота о существовании в Германии какой-то «экономики» вообще говорить можно было лишь очень условно. На Рождество 1922 года фунт стоил 35 000 марок, на следующий день после ввода войск курс взлетел до 48 000. К концу января 1923 года он составил 227 500 марок за один фунт, или свыше 50 000 за один американский доллар. Именно в те дни Рейхсбанк выпустил первую купюру с номиналом в 100 000 марок.

Безусловно, «битва за Рур» имела и позитивное влияние на германское общество. Во-первых, она сплотила простых немцев и отвлекла их от текущих экономических невзгод. Вся страна собирала деньги, продукты, теплую одежду для жителей Рура. Во-вторых, она до некоторой степени развязала руки правительству: репарационные платежи были заморожены в одностороннем порядке, и Рейхсбанк бросил высвободившиеся резервы иностранной валюты на осуществление массированных валютных интервенций. Эти меры возымели краткосрочный позитивный эффект – в феврале марка подпрыгнула вверх, ненадолго вернувшись к показателю 20 000 за доллар. Однако эта положительная динамика очень быстро потонула в новой чудовищной волне денежной эмиссии. Рейхсбанк был в своем репертуаре – он пытался «спасать» вставший Рур, заливая его волнами бумажных денег. На протяжении февраля денежный оборот в Германии каждую неделю увеличивался примерно на 450 миллиардов. Ситуация была в некотором роде феноменальной – обменный курс марки на внешнем рынке в результате интервенций стабилизировался, но внутри страны инфляция продолжалась полным ходом, что выражалось в безудержном росте цен. Нам сейчас совершенно очевидно, что относительно устойчивый курс марки в эти месяцы поддерживался Рейхсбанком абсолютно искусственно, путем постоянных вмешательств, и что до бесконечности это продолжаться не могло – рано или поздно ресурсы должны были закончиться, и тогда плотину неизбежно должно было прорвать.

Тем не менее, на протяжении всего марта и первой половины апреля марку удавалось удерживать на уровне плюс-минус 100000 за фунт. Эту «стабильность» не смогли поколебать ни дальнейшее вторжение французских войск (13 марта они переправились через Рейн и частично оккупировали Мангейм, Карлсруэ и Дармштадт), ни новости о том, что крупный японский кораблестроительный заказ достался англичанам, а не верфям Гамбурга, как изначально предполагалось. Пережила она и падение франка (он упал до уровня 77 франков за фунт), и волнения в Баварии, и даже объявление правительства о четырехкратном увеличении дефицита бюджета за первый квартал – теперь он достиг суммы в 7 триллионов марок (дыру, естественно, предполагалось закрывать с помощью эмиссии). Нельзя сказать, чтобы Рейхсбанк совсем не понимал хрупкость и конечную обреченность ситуации – лучше чем кто бы то ни было, его руководство должно было отдавать себе отчет в том, как стремительно таяли его ресурсы. Банк искал способы увеличения своих валютных запасов – например, путем выпуска трехлетних долларовых облигаций под высокий процент. Однако проект оказался провальным – те, у кого на руках была какая-никакая иностранная валюта, предпочитали держать ее у себя, а не вкладывать в какие-то очередные государственные бумажки. Репутация германского государства и доверие к нему упали до предельно низких показателей, как вне страны, так и внутри нее. Люди всеми правдами и неправдами стремились разменять марки на иностранную валюту, а не наоборот.

Момент истины наступил 18 апреля 1923 года, когда Гуго Штиннес, один из крупнейших «олигархов» германской экономики (его империя контролировала примерно 1/6 немецкой промышленности) обратился в Рейхсбанк за покупкой крупной суммы в иностранной валюте. В совокупности со всем массивом более мелких требований, это оказалось больше, чем Рейхсбанк мог себе позволить одномоментно. Поддержка марки на валютном рынке была официально прекращена, курс отпущен в свободное плавание. В течение 24 часов марка упала до уровня 140 000 за фунт, и падение продолжалось. В судорожных попытках остановить обвал вслед за валютными резервами Рейхсбанка вскоре отправилась и существенная часть его золотого запаса. Все без толку – максимум, чего удавалось достичь, так это притормозить падение на день-другой. К первому мая был преодолен рубеж в 200 000.

В конце апреля Хемингуэй снова приехал в Германию – снова в тот же городок через границу от Страсбурга, но застал уже совсем иную картину. Город был пустынен, жизнь замерла. Поток французских «туристов» прекратился, поскольку власти Страсбурга под давлением возмущенных французских рестораторов и лавочников попросту закрыли границу, причем в обе стороны – чтобы голодные немецкие рабочие не подрывали цены на французском рынке труда. С германской стороны границы промышленность стояла мертвая, уголь стал дефицитным товаром, по железной дороге передвигались лишь французские военные эшелоны. Если у людей и были деньги, их было попросту не на что потратить. Положение правительства было не сильно лучше – на протяжении марта, апреля и мая доходная часть бюджета не превышала 30 % от расходной. К 31 мая фунт стоил 320000 марок. 1 июня в оборот поступила купюра достоинством в 5 миллионов марок. Тогда же Министерство внутренних дел в целях удешевления и экономии времени разрешило использование при похоронах бедняков за государственный счет гробов из папье-маше вместо деревянных.

Германию захлестнула волна преступности – но это в основном была преступность отчаяния. Люди тащили все, что представляло хоть какую-то ценность. После многих инцидентов, металлические таблички с памятников и зданий были сняты и убраны – для сохранности. С входных дверей домов в Берлине пропадали латунные украшения – не миновала эта участь даже двери британского посольства. Квартирные кражи стали повседневной реальностью. С крыш домов по всей Германии исчезала жесть, из баков припаркованных автомобилей сливался бензин. Все это были ходовые товары для бартера. Многие предприятия платили рабочим либо своей продукцией, либо купонами на определенное количество этой продукции (например, на несколько пар обуви), которые затем можно было обменять на купоны других производителей (например, на хлеб или мясо). За квартиру можно было расплатиться фунтом масла в месяц. Бутыль парафина можно было обменять на рубашку, а эту рубашку затем – на ведро картошки.

Величайшими счастливчиками были те, у кого в руках оказывалась иностранная валюта. Задокументирован случай, когда компания из семи человек гуляла и кутила в Берлине сутки – с плотным обедом в ресторане и посещением нескольких ночных клубов – и все на одну однодолларовую купюру, причем по итогам у них еще осталась сдача. Приезжие американцы часто испытывали сложности, потому что не могли найти никого с достаточным количеством марок, чтобы разменять им купюру в пять долларов.

Цены росли ежеминутно. Заказывая чашку кофе за 5000 марок, к моменту оплаты счета можно было столкнуться с тем, что цена успела вырасти до 8000. В день зарплаты исхудавшие работники в изношенной одежде выстраивались в длинные очереди перед окошком кассы с большими хозяйственными сумками для денег. И эти деньги необходимо было потратить как можно скорее – уже через несколько часов они могли утратить чуть ли не половину своей стоимости. Берлин стал городом людей в залатанной одежде. Люди продавали (а скорее, обменивали на еду) практически все, что можно было отделить и вынести из квартиры.

Рейхсбанк продолжал время от времени предпринимать судорожные попытки валютных интервенций, но единственным их долгосрочным эффектом было нарастающее истощение золотого запаса. 7 июля фунт стерлингов стоил 800 000 марок, 14 июля – 900 000, 23 июля – 1 600 000, 31 июля – 5 000 000. Еще через неделю курс достиг 16 000 000. В обороте уже давно не было купюр достоинством менее 100 000 марок. К середине лета внешняя торговля Германии практически остановилась – в силу физической невозможности вести дела в условиях трижды в день меняющегося валютного курса. По всей стране не прекращались митинги и забастовки – частично инспирированные коммунистами, но чаще просто стихийные – рабочие требовали, во-первых, своевременного увеличения зарплат, чтобы угнаться за падающим курсом, а во-вторых – своевременной выдачи этих самых зарплат, что превращалось уже в нетривиальную проблему – по сути, задача правительства заключалась в том, чтобы обеспечить беспрерывный (и с каждым днем возрастающий) поток бумаги от печатного станка к кассе предприятия. Особенно острой проблема была для Рура, где бастующие рабочие продолжали исправно получать зарплату в рамках борьбы с иноземным захватчиком – по сути, жизнь и смерть целого региона целиком и полностью зависели от регулярного подвоза купюр из Берлина. Французы, разумеется, об этом знали, и потому периодически перекрывали границу оккупированной области в качестве «акции возмездия» за очередные акты саботажа… Впрочем, и в остальной Германии ситуация была не сильно легче – дело доходило до массовых беспорядков, со стрельбой на улицах и убийством полицейских. В конечном счете, как бы рабочие ни боролись, результат все равно был один – за то время, которое уходило на то, чтобы достичь какой-то договоренности об увеличении оплаты и претворить ее в жизнь, марка успевала обесцениться в 1,5-2 раза.

В газетах каждый день публиковались сводки изменения цен, напоминавшие сводки с фронта. Теперь совершение даже простой покупки требовало недюжинных математических способностей, потому что обычную цену того или иного товара либо услуги требовалось умножать на определенный индекс, который каждый день менялся. Например – «оплата такси: обычную ставку умножить на 600 000; общественные бани: обычную ставку умножить на 115 000; медицинские услуги: обычную ставку умножить на 80 000».

17 августа 1923 года, выступая перед членами Государственного совета, директор Рейхсбанка доктор Хавенштейн с гордостью объявил: «Рейхсбанк сегодня выпускает новых денег на сумму 20 триллионов марок ежедневно, в том числе 5 триллионов – в купюрах больших деноминаций. На следующей неделе банк планирует увеличить выпуск до 46 триллионов в день, включая 18 триллионов – в купюрах больших деноминаций. Полный объем денежного оборота в настоящее время составляет 63 триллиона. Таким образом, через несколько дней мы сможем за один день эмитировать до двух третей общего объема денежного оборота.» Удивительно, но многоопытный, блестяще образованный финансист не видел никакой причинно-следственной связи не только между работой печатного станка и денежной девальвацией (мы уже видели, что это был общий пробел экономической теории того времени), но и между своими собственными словами и умонастроениями биржи. В течение 48 часов после того, как эта речь была опубликована, марка упала до уровня 22 000 000 марок за 1 фунт, или 5 200 000 марок за 1 доллар. Общий объем денежного оборота Германии в этот момент в пересчете составлял всего 9 млн фунтов стерлингов – что составляло менее 1/30 от довоенных показателей, и сколько бы Рейхсбанк ни печатал новых денег, он не в силах был увеличить его реальную стоимость хоть на один фунт. Напротив, дыра в бюджете продолжала лишь увеличиваться. 22 августа была выпущена банкнота достоинством в 100 миллионов марок, 1 сентября – в 500 миллионов. Фунт стерлингов к этому времени стоил уже 50 000 000 марок.

В Берлине остановились трамваи. На улице можно было увидеть людей с тюками, полными денег, за спиной. Некоторые толкали перед собой набитые деньгами тачки или детские коляски. Система налогообложения была практически парализована – никто уже не мог точно сказать, кто, кому, сколько, за что и когда должен платить. Многие частные компании начали выпускать свои собственные «кризисные деньги» – абсолютно нелегальные и уже точно ничем не обеспеченные. Удивительно, но Рейхсбанк, осуждая эту практику на словах, на практике обменивал эти бумажки на марки.

От патриотического подъема и национального единения, которое наблюдалось весной, сразу после занятия французами Рура, не осталось почти ничего. Люди смертельно устали и полностью разочаровались в правительстве. На этом фоне бал правили ультра-левые и ультра-правые движения. 2 сентября на митинг национал-социалистов в Нюрнберге послушать выступление Гитлера пришло 100 тысяч человек. В Дрездене 9 сентября состоялся парад коммунистических «отрядов самообороны», вооруженных, дисциплинированных и обученных по военному образцу. Руководство местной полиции присутствовало среди зрителей и аплодировало выступлениям коммунистических ораторов. В различных регионах Германии (Померании, Восточной Пруссии, Баварии) пышным цветом расцветали сепаратистские движения. Центральное правительство в Берлине перестало вызывать хотя бы символический пиетет.

Страна скатывалась в пучину чрезвычайщины – 8 сентября был назначен комиссар по валютному контролю, в чьи функции входило арестовывать и изымать где бы то ни было любую иностранную валюту. Ради этого было объявлено о временной приостановке действия целых разделов конституции, связанных с неприкосновенностью собственности, жилища, частной жизни… Через десять дней полномочия комиссара распространили также и на все драгоценные металлы. Таким образом правительство надеялось пополнить свой оскудевший золотой запас. 20 сентября полиция произвела рейд по кафе и ресторанам на Унтер-ден-Линден и Курфюрстендамм в Берлине. Всем клиентам было приказано предъявить свои бумажники, вся обнаруженная там иностранная валюта была изъята. Валютные резервы Германии пополнились 3 120 долларами, 36 фунтами стерлингов, 200 французскими и 475 швейцарскими франками, пригоршней купюр разных мелких европейских валют, и 500 советскими рублями. Результаты были столь же смехотворны, сколь и унизительны.

Урожай 1923 года выдался хорошим, но крестьяне категорически отказывались обменивать свою продукцию на бумажные деньги. Над городами нависла угроза голода. Правительство попыталось хоть как-то решить проблему, создав специальный «Земельный Кредитный банк», который запустил в оборот новое суррогатное платежное средство, придуманное специально для расчетов с крестьянами – так называемую «земельную марку». Обеспечена она была не золотом (от золотого запаса к тому времени уже мало что осталось), а залогом земельных угодий и промышленных предприятий. Ранее Рейхсбанк успел породить еще одну квази-денежную единицу – так называемую «счетную марку», что-то вроде знакомой нам «у.е.» Она была придумана специально для упрощения расчета больших сумм, и ее курс был зафиксирован на уровне 10 центов. Однако, конечно же, ни счетная марка, ни земельная марка не могли послужить основой для настоящей денежной реформы, еще и потому, что параллельно с этим Рейхсбанк продолжал все в том же бешеном темпе эмитировать марки обычные. В оборот как раз были запущены банкноты в 10 и 20 миллиардов марок.

Необходимо помнить, что все это время продолжалась тяжелая, угрюмая и в конечном итоге обреченная «битва за Рур». В самом Руре к тому времени настроения царили уже совершенно не боевые. Эмоциональный подъем сменился разочарованием и деморализацией. В Берлине также становилось все более очевидным, что без Рура и рурского угля надеяться хоть на какие-нибудь позитивные сдвиги в экономике Германии не приходилось. Более того, продолжающаяся оккупация Рура теперь уже начала превращаться в фактор, косвенно поддерживающий франк за счет марки – потому что многие рабочие и шахтеры на оккупированных территориях, получая направляемые им берлинским правительством субсидии, спешили поскорее конвертировать их в пусть и не идеальную, но все же более устойчивую французскую валюту. По сути, Пуанкаре все-таки победил – пусть его победа и была пирровой по своей сути, пусть она и чрезвычайно дорого обошлась самой Франции. Перед берлинским правительством Штреземанна стояла нетривиальная задача – как выйти из «битвы за Рур», более-менее сохранив лицо и избежав народных волнений.

26 сентября канцлер Штреземанн приостановил действие семи статей Веймарской конституции, объявил в стране чрезвычайное положение и передал полноту исполнительной власти министру обороны Гесслеру.

Поскольку последний находился в прямом подчинении главнокомандующего Рейхсвера генерала фон Секта, это означало, что со всех практических точек зрения в Германии была введена военная диктатура. В тот же самый день президент Республики Эберт объявил об окончании пассивного сопротивления в Руре.

На самом деле, гладкой смены режима не получилось, да и диктатура вышла весьма сомнительная. Оно и понятно – берлинское правительство, как бы оно ни дуло щеки, находилось не в том положении, чтобы кому-то что-то всерьез диктовать. Почти сразу пришлось идти на компромиссы. В первую очередь, конечно, это касалось Баварии, кипящего плавильного котла всевозможных правых движений (среди которых нацисты в то время были лишь одним из, хотя и стремительно набиравшим вес). Как раз перед объявлением диктатуры в Берлине, баварские лидеры всерьез задумывались о провозглашении независимости, и даже прощупывали на этот счет позицию президента Чехословакии Бенеша (тот пообещал сохранить нейтралитет). На момент Штреземанновского «переворота» в Баварии уже действовало собственное чрезвычайное положение, объявленное из-за страха перед возможной попыткой переворота со стороны Гитлера (насколько этот страх был реален, неизвестно, но отряды СА действительно были приведены в боевую готовность). Теперь баварский кабинет министров (в полном противоречии конституции, кстати) назначил известного правого политика Густава фон Кара государственным генерал-комиссаром с, по сути, диктаторскими полномочиями. Возникло противоречие между двумя диктатурами, центральной и местной, и центральная продемонстрировала необычайную (для диктатуры) гибкость мышления – местный командующий Рейхсвера, генерал фон Лоссов, был назначен официальным комиссаром от берлинского правительства, а фон Кар официально же возглавил гражданскую администрацию. На деле баланс оставался хрупким, а отношения между берлинской и мюнхенской диктатурами – натянутыми и настороженными. Впрочем, кроме Баварии, у центрального правительства хватало и иных проблем. Ему пришлось иметь дело с попыткой путча в Кюстрине в Пруссии (заодно фон Сект воспользовался оказией, чтобы разгромить последние остатки фрайкоров – военизированную организацию правого толка, известную как «Черный Рейхсвер») и с леворадикальным выступлением в Саксонии. Капитуляция в Руре вполне предсказуемо вызвала бурю в Рейхстаге – в глазах большинства правых это было национальное предательство.

В ответ, правительство и олигархи пытались любыми способами показать, что игра того стоила, что с отказом от «битвы за Рур» и появлением (теоретически) «сильной руки» в центре, экономика получила хотя бы маленький глоток свежего воздуха. Германские автомобильные концерны даже провели в октябре очередное ежегодное шоу в Берлине, на котором представили свои новинки. Зрелище, конечно, было очень печальное – единственной компанией, которая показала хоть что-то новое, была «Ауди», другие лидеры отрасли, вроде концернов «Майбах», «Бенц» и «Мерседес» (тогда это были отдельные марки), по сути, повторили свои старые модели с косметическими изменениями, все как один критики отметили низкий уровень дизайна, плохое качество покраски и отделки, и конечно, не имеющие разумного обоснования цены. Однако для немецкой промышленности главным в тот момент было показать, что она еще кое-как, худо-бедно жива.

Тем не менее, несмотря на эти символические жесты, ни одна из реальных проблем германской экономики ни на шаг не приблизилась к решению. Падение продолжалось все более пугающими темпами. Ко 2 октября фунт стоил 1,5 миллиарда марок, через неделю – уже 5,7 миллиардов. Купюры с номиналом менее 1 миллиона практически исчезли из оборота. Рост цен далеко опережал любую индексацию и повышение заработной платы – после всех пересчетов, ее реальная покупательная способность составляла в среднем не более 20 % от довоенной. Положа руку на сердце, народу и не требовались никакие политические агитаторы – созданная политикой правительства и Рейхсбанка политическая ситуация справлялась с этой задачей лучше любого радикала-экстремиста. В этих условиях люди были готовы пойти хоть за самим чертом, если он обещал выход из катастрофической ситуации. Идеалы демократии – и без того изначально разделяемые далеко не всеми немцами – померкли в глазах большинства окончательно. Правительство понимало, что единственный способ удержать власть в этой ситуации – это продемонстрировать, что оно-то и есть та самая «сильная рука», которая сможет все исправить. Штреземанн отправил в Рейхстаг законопроект, предоставлявший правительству дополнительные чрезвычайные полномочия, а когда он расколол кабинет – отправил его в отставку и вернулся 6 октября во главе нового правительства, гораздо более правого, чем прежнее. Компромисс с право-консервативными партиями был основан на урезании социально-демократических принципов конституции, вроде того же восьмичасового рабочего дня (об отмене которого германские олигархи мечтали уже давно). В качестве решения экономических проблем Германии, новое правительство просто предлагало немцам больше, тяжелее и упорнее работать. Удивительно, но рабочие поначалу в целом приняли такую постановку вопроса относительно лояльно, поверив, что это реально сможет помочь что-то исправить. Однако этот кредит доверия теперь предстояло оправдать, а вот с этим-то дела обстояли плохо.

Едва ли не первым, что сделало новое правительство, было прекращение программы субсидирования рабочих Рура. Республика, однако, обязалась платить пособия по безработице тем из рурцев, кто не сможет сразу найти себе работу – на первых порах, в двойном размере относительно остальной Германии, а после 1 ноября – в обычном размере (что на практике означало – вдвое ниже прожиточного минимума).

Однако даже начало работы промышленности и угольных шахт Рура, как выяснилось, само по себе мало что значило, без нормализации финансовой сферы. Начало работы означало, среди прочего, начало поставок угля во Францию в рамках Версальского договора. Оплачивать их все равно должно было германское правительство. И взяться эти деньги могли лишь из одного источника. Безудержная денежная эмиссия продолжалась. К 10 октября фунт официально стоил 7 млрд марок, на черном рынке же – все 18 млрд. К 15 октября уже официальный курс достиг 18,5 млрд, на черном рынке фунт можно было купить за 40 млрд.

Правительство в очередной раз вернулось к попыткам запустить в оборот некую «альтернативную» денежную единицу – на этот раз в этом качестве предлагалась «рентная марка», по каковому случаю было объявлено о создании на основе уже известного нам Земельного банка нового Рентного банка (он должен был начать функционировать через месяц). Надо сказать, что базовая идея была разумной – разгрузить Рейхсбанк, избавив его от необходимости финансировать госрасходы и затыкать дыры в бюджете. Теоретически, введение в оборот новой денежной единицы с хорошим обеспечением могло позволить вернуться к тем принципам, на которых была построена довоенная финансовая система. Однако ключевой момент здесь был именно в обеспечении. Золота в резервах осталось настолько мало, что возникали реальные сомнения, хватит ли его для полноценного обеспечения новой валюты. Рассматривались всевозможные альтернативы, но по состоянию на середину октября рентная марка в глазах значительной части общества выглядела очередной фикцией.

Фикцией во многом оказывалась и пресловутая «жесткая рука» берлинской диктатуры, на которую возлагалось столько надежд. В Баварии отлично сработавшийся тандем комиссаров фон Кара и фон Лоссова успешно игнорировал указания, поступавшие от центрального правительства, и снова играл с идеей баварской независимости и восстановления монархии Виттельсбахов. В Бремене местный Сенат вообще выпустил свои собственные банкноты, достоинством в четверть, половину и один доллар. Они имели золотое обеспечение и могли быть в любой момент обменены на марки Рейхсбанка по официальному курсу Нью-Йоркской биржи. В Аахене 21 октября под защитой и покровительством Бельгии была провозглашена независимая «Рейнская республика». Возмущенной ноты от Великобритании хватило, чтобы Бельгия тихо свернула этот проект, но вслед за этим с помощью уже французских войск сепаратистские городские администрации были установлены в Бонне, Трире, Висбадене и Майнце. Категорический отказ германских чиновников сотрудничать с этой «новой властью» быстро привел ее в тупик, но подогреваемое извне брожение продолжалось. В Дюссельдорфе на улицах происходили вооруженные столкновения, убивали полицейских. Одновременно в Гамбурге вспыхнул коммунистический мятеж, подавить который удалось лишь силами флота. Высадившаяся с кораблей морская пехота арестовала около 800 участников беспорядков.

21 октября курс марки достиг 80 млрд за 1 фунт стерлингов (причем с 24 млрд до 80 млрд он упал за три дня). В Берлине не было хлеба. 26 октября здание Рейхсбанка было осаждено толпой, требовавшей денег. Деньги им выдали – в купюрах по миллиарду марок. Люди увозили эти купюры тачками. 1 ноября в оборот поступили первые купюры по триллиону (как у нас сейчас принято называть этот порядок цифр; в Германии тогда их называли биллионами), 5 и 10 триллионов марок. Цены в общем и целом шли в ногу с курсом, заработная плата, как всегда, сильно отставала – в реальном выражении за октябрь она обесценилась в 10-15 раз. Обычный бизнес стал попросту невозможен. Предприятия вставали, лавки и магазины удавалось держать открытыми только под страхом уголовной ответственности их владельцев. Безработица достигла 18,7 %, причем еще 40 % работников находились на сокращенном рабочем дне (иногда по 4-5 рабочих часов в неделю). В этих условиях было понятно, что массовые волнения неизбежны – вопрос был только в том, кто первый доберется до правительства, разъяренные левые или разочарованные в нем правые.

30 октября курс марки достиг 310 млрд. В Саксонии была провозглашена коммунистическая диктатура, в Тюрингии, по сути, началось вооруженное восстание. В Баварии происходила мобилизация и концентрация нацистских штурмовых отрядов. В Саксонию были введены войска, коммунистические министры были арестованы, но это вызвало бурное возмущение депутатов-социалистов в Рейхстаге и раскол кабинета. 5 ноября войска выдвинулись из Саксонии в Тюрингию. На следующий день в Берлине начали громить продуктовые магазины (в том числе под антисемитскими лозунгами). Нищета и отчаяние к этому времени достигли ужасающего размаха. Есть свидетельства о женщинах, продававших себя на улице за кусок мыла.

8 ноября Гитлер бросил свои силы (собранные изначально, как предполагалось, для похода против коммунистов в Тюрингии, и далее на Берлин) на улицы Мюнхена. Знаменитый «пивной путч» и в историографии, и в массовом сознании, как правило, стоит особняком, как совершенно отдельная, самостоятельная история. Однако мы видим, что на деле он был очень органичной частью общей революционной ситуации, разыгрывавшейся в те дни по всей Германии – собственно, с точки зрения правительства он в тот момент выглядел гораздо менее опасным, чем, к примеру, события в той же Саксонии. В конце концов, с ним удалось справиться местными силами, без привлечения подкреплений из Берлина, да и программа нацистов выглядела гораздо менее радикальной, чем коммунистическая, и к тому же – де факто выступление ведь было направлено все-таки против мюнхенского режима фон Кара и фон Лоссова, в отношение лояльности которых в Берлине питали большие сомнения. С этим в значительной степени и связана та мягкость и лояльность, с которой правительство обошлось с нацистами.

Тем временем, экономика продолжала свое падение в ад. В оборот уже поступила купюра в 100 триллионов (по-нашему, или биллионов, как на ней было написано – 100 плюс еще 12 нулей) марок – самая высокая деноминация из всех, когда-либо где-либо напечатанных. Печатный станок, любимая игрушка доктора Хавенштейна, в это время выдавал 74 миллиона миллионов миллионов марок в неделю, за шесть дней учетверяя полный объем денежного оборота Германии. Теперь правительство, забыв обо всех своих патриотических и гуманитарных соображениях, готовилось свернуть вообще какое-либо централизованное вмешательство в финансовые дела Рура, вплоть до прекращения выплат пенсий по старости. Фирмы и муниципалитеты на оккупированных территориях начинали либо выпускать свои собственные банкноты (обеспеченные, как правило каким-то своим капиталом в иностранной валюте), либо заготавливать продукты. Вопросом, который не на шутку беспокоил всех, было – как пережить наступающую зиму?

На момент, когда 13 ноября 1923 года был назначен новый комиссар по национальной валюте, в Берлине уже три дня не выходили газеты из-за забастовки типографий. За последние 10 дней государственные расходы превысили доходы в 1000 раз – доходы исчислялись в квадриллионах (15 нулей), в то время как расходы составляли 6 квинтиллионов (18 нулей). Один фунт стоил 6 триллионов марок. Отпечатанные, но еще не выпущенные в оборот марки, находившиеся в хранилищах Рейхсбанка, заполнили бы 300 десятитонных железнодорожных вагонов.

Нового комиссара звали Яльмар Шахт, и он был опытным финансистом, долгое время проработавшим управляющим директором в крупных коммерческих банках. Он являлся одним из авторов проекта Рентного банка и рентной марки. Теперь ему предстояло претворить этот проект в жизнь. 15 ноября Рентный банк начал функционировать.

Перед следующим решающим шагом Шахт выждал ровно пять дней. За это время марка упала с 12 до 18 триллионов за один британский фунт, а общий номинальный объем денежного оборота еще раз удвоился. Но Шахт ждал неспроста. Он дождался момента, когда бумажная марка стала стоить ровно одну миллионную миллионной золотой марки – когда для того, чтобы перевести одно в другое, нужно было просто отбросить двенадцать нулей. В этот момент Шахт объявил, что одна рентная марка (которые как раз начинали поступать в оборот) равнялась одной золотой марке или миллиону миллионов обычных марок.

Это было в высшей степени смелое заявление. Заявлять-то можно было все, что угодно – вопрос был, кто в это поверит. Чем были обеспечены рентные марки, учитывая, что золота у государства было явно недостаточно? Гарантией послужили в равной пропорции залог земельных угодий и облигации промышленных предприятий, на совокупную стоимость в 3,2 млрд золотых марок (около 160 млн фунтов стерлингов). При этом максимальный объем выпуска рентных марок должен был составить 2,4 млрд. Из них 1,2 млрд предоставлялись государству в виде специального кредита, в том числе 300 млн в качестве беспроцентного займа для погашения госдолга. Взамен государство обязывалось больше не дисконтировать облигации казначейства (т. е. их стоимость больше не индексировалась с изменением курса марки, оставаясь номинальной). Не очень честный трюк заключался в том, что дисконтирование прекратилось с момента открытия Рентного банка (т. е. с 15 ноября), а о фиксации курса было объявлено, как мы уже сказали, лишь 20 ноября. За это время, пока курс марки еще падал, а дисконтирование уже прекратилось, облигации, которые теперь подлежали выкупу в рамках погашения госдолга, потеряли в своей цене в рентных марках примерно вдвое. Государству, конечно, это было на руку. А вот для держателей этих облигаций – а они включали в себя еще военные займы и для многих немцев составляли значительную часть их капитала и накоплений – это была катастрофа. Иностранные наблюдатели удивлялись тому, как тихо и спокойно публика восприняла эту потенциально очень непопулярную меру. Причина, на самом деле, была в том, что публика в основном просто не поняла, что произошло – лишь позднее, постепенно до нее стало доходить, что ее сбережения как-то подозрительно и резко усохли.

Тем не менее, чудо свершилось. С 20 ноября 1923 года курс марки оставался стабилен, хотя эмиссия ее продолжалась. Более того, эта эмиссия была очень важна, так как экономике требовалось покрыть дефицит ликвидности – попросту, закачать в нее побольше денег, но так, чтобы их стоимость при этом не упала. Стабилизация была основана не на остановке печатного станка, а на жестком упорядочивании госрасходов, режиме экономии, отказе правительству в новых кредитах, и по крайней мере номинально прочной привязке к стоимости золота и курсу иностранных валют. По сути, рентная марка стала просто символическим, психологическим ориентиром – и этого оказалось достаточно. Целый год две марки циркулировали параллельно – вплоть до замены их новой купюрой, рейхсмаркой, в августе 1924-го (по курсу 1 рейхсмарка = 1 рентная марка = 1 триллион старых марок). За это время объем денежного оборота увеличился еще в 12 раз. Это больше не сопровождалось обесценением валюты, зато позволило экономике снова начать функционировать.

Равновесие все это время, конечно, было очень хрупким. Рентная марка была, по сути, фокусом, основанным на доверии публики, но насколько это доверие было обосновано – большой вопрос. Кто и как, например, оценивал те права залога, которые служили ее обеспечением? Да и могли ли они вообще адекватно выполнять эту роль, учитывая низкую ликвидность недвижимости? Эксперты полагают, что при необходимости Рентный банк сумел бы в спешном порядке покрыть не более 1/3 выпущенных им в оборот денег. В этом смысле, рентная марка была примерно тем же самым, что и марка обычная – клочком бумаги с написанным на нем обещанием. По сути, Шахту удалось создать иллюзию реальной стоимости там, где ее на самом деле не было. Ему просто сильно повезло, что обстоятельства не проверили его систему на прочность по-настоящему. С другой стороны, было ли это недостатком плана, или просчитанным риском, который оправдался? И можно ли было в той ситуации предложить какую-то другую схему?

По удивительному совпадению, доктор Хавенштейн, пламенный певец и поборник инфляции, умер 20 ноября 1923 года – как раз в день стабилизации марки. Скорее всего, это действительно было совпадение – хотя бы потому что практически никто в тогдашней Германии не осознавал степень его персональной ответственности за экономическую катастрофу, как осознаем ее мы сегодня. Три дня спустя пало правительство Штреземанна – депутаты-социалисты таки поквитались с ним за Тюрингию. Германский «политикум» продолжал жить своей обычной жизнью, и немногие до конца понимали (а из них немалое число предпочло поскорее забыть), в какую пропасть страна буквально только что заглянула. Не вызывает особых сомнений, что запоздай реформа Шахта на месяц-другой, в Германии случилась бы революция, сопровождаемая «парадом суверенитетов» различных регионов.

При этом не надо думать, что после 20 ноября Веймарская республика вдруг по мановению волшебной палочки превратилась в успешное и процветающее государство. Никоим образом. Финансовая реформа лишь решила наиболее острую и неотложную из накопившихся проблем, но остальные никуда не делись. Версальский договор с его тяжелейшими и разорительными условиями остался в силе, репарации никто не отменял, Рур все еще был оккупирован французами. На смену гиперинфляции пришла массовая безработица. Следующая мощная волна экономического кризиса – на этот раз уже общемирового, Великая Депрессия 1929 года – снова ввергнет Германию в хаос и приведет-таки к власти политических радикалов. По сути, Яльмар Шахт лишь купил Веймарской республике немного времени, отсрочив ее падение. Кроме того, в определенном смысле можно сказать, что именно Шахт гарантировал, что революция, которая положит в итоге конец Республике, будет не коммунистической, а нацистской. В 1923 году Гитлер объективно вряд ли смог бы претендовать на победу в общенациональном масштабе – разве что в пределах самостийной Баварии. Необходимо понимать, что каким бы блестящим ни выглядел результат, реформа Шахта была лишь временной, косметической, локальной мерой – подпиранием палкой накренившегося здания. Для выживания Веймарской республике были необходимы гораздо более серьезные, глубокие, системные изменения. Способна ли она была на них – большой вопрос.

Конец ознакомительного фрагмента.