Вы здесь

Автобиография пугала. Книга, раскрывающая феномен психологической устойчивости. Глава I. Стихийные бедствия и культурный обмен (Борис Цирюльник, 2008)

Глава I

Стихийные бедствия и культурный обмен

Адаптация и эволюция. Тараканье счастье

Наша психика не смогла бы нормальным образом развиваться в атмосфере хаоса, искривление реальности помешало бы установить в обществе порядок. И наоборот, мы бы не смогли представить окружающим себя так, как нам того хочется, окажись мы в ситуации рутинной, скучной реальности – информация, по сути, всегда остающаяся одной и той же, но приобретающей различные оттенки в зависимости от контекста, перестала бы «работать на нас».

Роль химеры заключается в том, чтобы выстроить, упорядочить те или иные феномены с целью сделать коллектив стабильным, пусть на короткий период. Благодаря химере, этому сказочному животному, мы можем рассмотреть истинные очертания предметов, силуэты людей, облик событий. Мы узнаем, как нам надлежит двигаться сквозь мир и жить в обществе, как убегать от людей и как приручать их. Мы адаптируемся к миру, который только что изобрели, и наделяем его тем смыслом, который придала ему только что созданная нами химера. Мы называем хаосом кипение жизни, не умея поименовать этот процесс иначе, и верим в химеру, придающую очертания тем феноменам, которые мы только способны себе вообразить.

Путешествуя, мы постоянно сталкиваемся с чем-нибудь загадочным. Мы замечаем, что животные и растения той страны, через которую мы проезжаем, являются всего лишь частичкой сложного мира. Дубы, растущие по берегам Вара, находятся вдалеке от моря, и по ночам лисы забираются в пригородные сады. Однако там же находят окаменелые останки мамонтов, шерстистых носорогов и видов растений, которые сегодня уже не существуют. Значит, в этом уголке планеты произошли какие-то серьезные изменения. Мы называем их катастрофами, если те или иные формы жизни не сохранились, и хаосом, если предполагаемый Богом порядок или слова, которыми можно описать происходящее, еще не возникли и у этого сиюминутного кипения жизни пока еще отсутствуют видимые очертания. Точно так же можно назвать катастрофой резкую смену поэтического ритма: допустим, вы начали цитировать стихотворение и вдруг «катастрофа» – неожиданный разрыв в середине строки – заставляет вас совершенно иначе продекламировать ее вторую часть. Этот момент хаоса, именуемый цезурой (паузой), по сути, определяет переход от старого порядка к новому миру.

Следовательно, адаптация, приспосабливание – неизбежный и бесконечный процесс, поскольку окружающий мир и условия существования в нем постоянно меняются. Нам кажется, что мир неизменен, ведь мы смертны и в течение нашей жизни ощущаем насущную потребность организовывать собственный миропорядок, выстраивая, таким образом, собственные стратегии существования. Будь мы бессмертны, мы могли бы констатировать, что стабильность – это очень ненадолго и любой миропорядок в итоге заканчивается хаосом.

Если кухня грязная, тараканам там живется очень вольготно. Они приспосабливаются к ней в кратчайший срок и размножаются в таком невероятном количестве, что меняют саму среду и однажды, начиная с лишь им известного момента, вдруг перестают приспосабливаться к ней… Стало быть, их адаптация оказалась всего лишь фотографической вспышкой неизбежной транзакции бытия, продолжающегося в меняющихся условиях.

Чтобы продемонстрировать этот феномен, мы можем вспомнить об одном случае, связанном с оленями сика. В 1916 году пять особей были завезены на остров Джем у побережья Мэриленда, США. Животные чувствовали себя там столь благополучно, что сорок лет спустя, в 1955 году, на острове насчитывалось три сотни великолепных, абсолютно здоровых животных. Все были удивлены, когда три четверти поголовья оленей умерли в 1958 году, хотя вокруг ничего не изменилось. Температура, состав воды, природа и растения – все здесь присутствовало в изобилии и было пригодным для спокойной жизни. Отсутствие хищников и паразитов сделало остров настоящим оленьим раем. Чтобы объяснить случившуюся трагедию, нужно понять лишь вот что: в жизнь оленей вторгся один-единственный фактор – их исключительное умение адаптироваться к условиям окружающей среды! Животным было на этом острове так хорошо, их поголовье расплодилось в таком большом количестве, что эта сверхадаптация и привела к гиперпопуляции. А когда нам стало известно, что каждая встреча оленей вызывала у них стресс (который было легко обнаружить, измеряя уровень кортизола и катехоламинов в крови), мы были вынуждены признать, что исключительный рост популяции заставил окружающую среду провоцировать бесконечные встречи особей. Эмоциональный всплеск вызывал в организме оленей сенсорную панику, которая и убила животных, истощив их надпочечные железы.[9]

Когда феномен сверхадаптации проявляется где-либо еще, а не только на острове, управление ситуацией берет на себя конфликт. Когда в каком-либо уголке планеты появляется слишком много травоядных, это приводит к перевыпасу,[10] меняющему отношения между особями группы. Когда слишком большое число крыс блаженствует в канализации, они становятся столь многочисленными, что ритуалы взаимодействия между матерями и малышами, равно как и между остальными членами группы, более не способны структурировать их сосуществование. Не признающие никаких правил сосуществования особи устанавливают крайне жестокие отношения с другими себе подобными, притом что они, в общем-то, избавлены от внешних потрясений. Матери пожирают малышей, самцы убивают друг друга, а группа дезорганизуется именно в результате успешной адаптации.

Горе победителю!

Горе победителю! Его успех станет причиной его гибели.

Человеческие существа сильны вовсе не благодаря своей биологии. Можно считать чудом, что такой слабый вид смог завоевать целую планету. Наше умение быть сильными – это искусство. Вербальное искусство позволяет нам с помощью языка проникнуть в недостижимый мир. Наши истории состоят из сплошных чудес, произведений искусства и фактов, заставляющих испытывать волнение. Наши рассказы несут в себе ужас, предрассудки и рассуждения об окружающей нас ненависти.

К вербальному искусству прибавляется искусство использования инструментов. Камень и огонь позволили нам выжить, прогнав хищников, с аппетитом нас поедавших. Элементарные технологии позволили нам отвоевать часть мира, где мы создали страну блаженства. Мы покупаем продукты питания, согреваемся зимой и создаем прохладу летом, используем энергию вещей, воды, нефти и живых существ, низведенных нами до состояния рабов или объектов нашего потребления. Этот экстраординарный адаптивный успех привел к возникновению новой экологии, в рамках которой человек приблизился к состоянию, именуемому у животных перевыпасом.[11] Наша интеллектуальная победа позволяет нам процветать, чрезмерно эксплуатируя природу.

Олени сика погибли от перевыпаса. Их адаптивный успех стал причиной их исчезновения. Погибнем ли мы подобным же образом от перевыпаса? Станут ли наши интеллектуальные достижения причиной нашей гибели? В какую сторону мы эволюционируем – катастрофы, хаоса, гибели? Я оптимист и потому выбираю вариант катастрофы, которые с тех пор, как Земля стала Землей, случались уже пять раз. После паузы всегда возникал новый порядок: так, например, было шестьдесят пять миллионов лет назад, когда изменения окружающей среды заставили динозавров задохнуться и дали толчок к развитию млекопитающих и процветанию их на планете.

Мысль о катастрофе не пугает меня, поскольку она станет лишь моментом перехода к следующему периоду жизни. Но если мы хотим разобраться, как работает данный феномен эволюции жизни в результате катастроф, нам необходимо уяснить себе одно-единственное простое обстоятельство.

Системные рассуждения[12] позволяют нам понять, что речь идет об одном пункте системы, способном модифицировать совместное функционирование живых видов. Эту мысль можно проиллюстрировать на примере поголовья канадской рыси.[13] Почти два века скорняжные компании тщательно регистрировали историю продаж рысьих шкур. Периоды получения прибыли чередовались с периодами банкротства, что придает им на воображаемых графиках подобие циклов. Банкротства ухудшали ситуацию социального неравенства, поскольку лишь дети богатых родителей могли учиться в частных колледжах. И вот однажды охотники обнаружили, что эти неудачные периоды напрямую связаны с исчезновением белохвостых зайцев. Достаточно было лишь понять, что исчезновение этих зайцев заставляет голодать рысь и это отрицательно сказывается на торговле мехом. Несколько десятилетий спустя подобным же образом было обнаружено, что в исчезновении белохвостых зайцев виновато высыхание травы, которой они питались, поскольку в Канаде наступил период потепления климата. Те, кто умеет мыслить лишь в категориях эксклюзивной причинности, то есть думать, что одна-единственная причина приводит к одному последствию, с трудом смогут понять, почему исчезновение белохвостых зайцев стало причиной роста успеваемости среди богатых школьников. Но те, кто привык иметь дело с каскадом различных причин, без труда представят, как потепление климата, высушившего траву, создало недостаток корма для белохвостых зайцев и тем самым привело к исчезновению рыси. Крах небольших скорняжных компаний стал причиной того, что разорившиеся родители не смогли платить за учебу своих детей в частных колледжах, и богатые ученики выдвинулись там на первый план.

Подобная цепочка рассуждений оперирует понятием «катастрофа», а не «всеобщая гибель», поскольку кратковременный период хаоса реорганизует систему и придает ей новую, какую-то иную форму жизни. Катастрофа означает адаптивную эволюцию, приводящую к краху старой системы. Кипение жизни оказывается столь мощным, что система вновь начинает функционировать, но уже в другом виде.

Кажется даже, что катастрофа – это незыблемая составляющая эволюции. В конце Пермского периода, двести пятьдесят миллионов лет назад, девяносто процентов морских видов исчезли почти в один миг – за каких-нибудь двести тысяч лет.[14] Затем жизнь в океане возобновилась, и появились новые виды морской фауны. Эта пауза-катастрофа пять раз повторялась в истории нашей планеты, и некоторые ученые-биологи считают ее доказательством природной устойчивости.[15] Сила жизни оказывается столь мощной, что напоминает невероятных размеров поток, который каждый раз возвращается в другом виде после очередной катастрофы.

Травма, необычный аттрактор

В этом смысле хаос упорядочивает![16] Соседство и взаимосвязь двух этих слов может удивить, если не учитывать мысль, что какая-либо вещь, группа предметов или сюжет возникает благодаря воздействию окружающей среды; зная это, нетрудно будет представить, что силовые линии в момент наступления хаоса распадаются, но одновременно возникают другие, образующие вокруг предмета, группы или сюжета другие детерминирующие силовые поля.

В человеческой психике хаос отождествлен с травматическим разрывом, и обретение устойчивости согласуется с обновлением системы. Новые определения, «необычные аттракторы»[17] ведут себя во время хаоса непредсказуемо. Творящая сила живого мира никогда не возрождает мир в его прежнем обличье. После хаоса она приобретает другой вид и форму.

Нарушение системы может быть вызвано извне, если от падения метеорита атмосфера становится более пыльной или война разрушает общество. Но оно может также произойти и внутри, если живые существа размножаются до такой степени, что каждая особь чрезмерно разросшейся группы оказывается вынуждена жить в состоянии сенсорного хаоса, являющегося следствием адаптивного успеха.[18] После пожара возникает новая растительность, после извержения вулкана изменяется пейзаж, после исчезновения лис размножаются крысы, после смерти одного из родителей реорганизуется семья. Хаотичное кипение не является случайным, поскольку тысяча видов детерминизма способна дать тысячу разных направлений, одни из которых окажутся самыми верными, благодаря воздействию среды… до следующей катастрофы.

Победитель не всегда устанавливает свой порядок.[19] Клеточная пролиферация вызывает рак; демографический взрыв приводит к развитию аномии, когда люди вынуждены противостоять друг другу в обществе, где благодаря этому противостоянию складывается баланс сил. Неизбежная адаптация не всегда является признаком здоровья. Артериальное давление вызывает приток крови к мозгу, и этот процесс противостоит феномену земного притяжения, ведь оно заставляет предметы двигаться в обратную сторону. Но в данном случае адаптивный успех вызывает гипертонию, разрушающую мозг, который защищает все тело. Заключенные адаптируются к тесному пространству собственных камер в результате монотонного измерения их шагами от стены к стене или благодаря бреду, заполняющему их душевный вакуум. И если какая-нибудь технология вызывает быструю урбанизацию, общество не успевает эволюционировать и разрабатывать ритуалы взаимодействия, призванные структурировать существование людей. И мы вновь наблюдаем в этих местах, где торжествуют машины, некоторые процессы архаической социализации, когда лидер клана, поддерживаемый своими приспешниками, навязывает людям собственный закон, основанный на его физической силе, психологическом влиянии или экономическом господстве. Подчинение в этом случае является также адаптацией, поскольку, давая власть тирану, оно позволяет предотвратить развитие всей преступной группы.

Горе победителю, ведь он насаждает среди нас тот порядок, который в итоге станет причиной его гибели. Гегель написал о «бессилии победы», когда Наполеон, покоритель Испании, спровоцировал там народные волнения, сплотившие его противников и придавшие им силы. Подобный феномен отрицательной победы мы сегодня можем наблюдать в Алжире, Израиле и Ираке.

Хаос беспрестанно изобретает не-воображаемые жизни. За пятьдесят пять миллионов лет уровень воды у Атлантического побережья Северной Америки поднимался шесть раз: вода затапливала все на своем пути. И каждый раз, когда вода отступала, возникали новые фауна и флора, о чем свидетельствуют окаменелости, и каждый раз появлялось что-то, чего не было прежде. Казалось бы, вода отходит, и экология должна восстановиться в том виде, который был присущ этой местности до потопа: системная адаптация должна была бы привести к появлению прежних животных и растений. Но нет! Потрясения повторялись пять раз, и каждый раз возникали принципиально новые формы жизни.[20] «Долгое время считалось, что способность человека наносить травмы природе… это относительно недавнее явление истории».[21] Теперь же доказано, что достаточно человеку появиться в какой-либо точке земного шара, как его созидательные способности немедленно приводят к гибели флоры и фауны. Наука усугубляет эту разрушающую силу, провоцируя наступление хаоса, переворачивающего с ног на голову наши представления каждый раз, когда научные знания сталкиваются с неожиданным детерминизмом.

Мы не можем вести себя разумно в мире, где царит хаос, потому что это невозможно ни в каком смысле. Необходимо придать миру форму, чтобы отвечать ему и научиться вести себя в нем; нужно придать ему смысл, чтобы выработать и применить стратегию существования. Наша сенсорика происходит из хаоса, и наши рассказы наполнены смыслом, если касаются каких-либо событий. Эта неизбежная адаптация объясняет нашу любовь к мифам, предрассудкам и тиранам. Они спасают нас от хаоса, придают смысл новой суете, оправдывают наши потери, понесенные во имя величайшего счастья.

Предположим, что наше существование было бы полностью лишено состояния хаоса, тогда мы жили бы в рутине оцепенения, в состоянии не-жизни, предшествующем смерти. По счастью, некоторые моменты экзистенциального шума присутствуют в нашей памяти. Конечно, мы страдаем от них, но когда после катастрофы мы вновь начинаем их осмысливать – они способствуют формированию сюжетов для наших рассказов о себе: «Я – тот, с кем случилась невероятная травма, я стал героем романа о своем собственном существовании. Я лучше всех знаю о том, что со мной произошло и как я боролся против пережитого страдания. Мне удалось преодолеть смущение и непонимание, я стал ясно воспринимать ситуацию».

Мы вынуждены подчиняться смыслу текущих событий. В бесчувственном мире мы были бы лишь пустой оболочкой, лишенной признаков психики. Как только происходит событие, которое формирует наше представление о нас самих, наша ментальная жизнь начинается во всей своей полноте, насыщенная моментами боли и удовольствия, необходимых потрясений и спокойствия. Возвращение к жизни становится своего рода паранойей, поскольку мы начинаем лихорадочно искать все, что может иметь хоть какое-нибудь значение. «Когда я умру, вы сможете говорить все что хотите, делать все что угодно. Это для меня уже не важно, поскольку не будет иметь никакого смысла. И наоборот, когда жизнь возвращается в мое тело, я пытаюсь истолковать малейшие изменения вашей мимики и самые банальные слова: если я вхожу в такое место, где находятся люди, и они замолкают при моем появлении, это доказывает мне, что они говорили обо мне». Иррациональное является реликтом существования, отголоском момента переживания травматической агонии. Попытка хотя бы немного восстановить нашу психическую жизнь, интерпретируя самые незначительные намеки или чужие жесты, могла бы придать смысл тому, что и как мы воспринимаем: «Находясь в двухстах метрах от газовых камер, приятно слышать, что у тебя длинная линия жизни»,[22] – свидетельствует бывший заключенный, умевший читать линии на руках. Вера в иррациональное в том контексте, где все говорит о смерти, выполняет защитную функцию. Когда мы чувствуем опасность, когда общество не защищает нас, мы пытаемся контролировать наше существование посредством какого-либо фетиша, талисмана, жеста или волшебной формулы. Пережившие травму (своего рода откровение инициации) создают собственную химеру, которую называют «взгляд на мир». «Я только что отыскал скрытую истину», – сообщает брошенный всеми человек, переживающий момент счастья от того, что вступил в секту. Ограничение смысла защищает нас и развивает в нас творческие способности во имя нашего величайшего счастья, в то же самое время создавая социальные химеры и отдавая на заклание некоторых козлов отпущения – во имя нашей величайшей беды.

История и стихийные бедствия

Стихийные бедствия порождают спонтанные ситуации почти экспериментального характера, что можно проиллюстрировать следующим примером: когда землетрясение или извержение вулкана разрушает остров и уничтожает тысячи семей, жизнь, которая затем постепенно возрождается в пострадавших местах и в людских душах, принимает новую форму, спаянную чувством солидарности. Мы считаем благородным испытывать чувство братства, а потом ищем причины, которые могли бы оправдать то иррациональное насилие, которое принесла катастрофа.

Неожиданно с грохотом рушатся стены, земля распахивается, обнажая бездну. Как это понять?! Как в мире может случиться нечто подобное, необычное, не поддающееся осмыслению? Земля дрожит, шум просто ужасен, пыль начинает заволакивать пейзаж. Стихийное бедствие подобно метафоре психической травмы – оно помогает нам понять, что подлинная травма, разрушающая нас, не поддается осмыслению. Все, что нам остается, – стараться удержаться на поверхности, избегая падающих на голову камней, и дышать.

Когда приходит помощь, спасатели часто замечают, что моральные и иногда даже физические страдания проявляются в людях не сразу. Требуется пауза, чтобы человек мог осознать катастрофу, необходима работа памяти, которая может сохранить в нашей психике ужасные образы и тот грохот, который прежде мы и вообразить себе не могли. И только тогда пережившие травму начинают по-настоящему страдать, но на сей раз от собственного представления о том, что именно произошло и что – как им кажется – причиняет им боль. В целом расстройства после пережитого стихийного бедствия или травмы возникают через промежуток времени, варьирующийся от нескольких часов до нескольких месяцев. Наиболее сильные изменения происходят в людях на протяжении первого года с момента катастрофы и сходят на «нет» на второй год.[23] Можно было бы интерпретировать эту идущую на спад кривую на воображаемом графике следующим образом: в каждом человеке заложена природная, или спонтанная устойчивость. Однако мы не будем рассуждать так, отрицая роль человеческого оптимизма. Спустя месяц после травмы проходит примерно сорок два процента психических расстройств, к тринадцати месяцем это показатель падает до двадцати трех процентов, а через три года остается на уровне всего лишь трех процентов – это те люди, которых все еще мучает шум прошлого. Если бы мы довольствовались этой информацией, то должны были бы естественным образом предположить: «Значит, надо лишь подождать, и все пройдет. Человеческая природа так великолепно устроена, что жизнь сама врачует травмы».

Однако научный подход убеждает нас остерегаться столь поспешных выводов. Мы знаем, что любой вывод – это обыкновенный повод задавать новые вопросы, и мы легко обнаружим, что кривая графика, фиксирующая особенности человеческого поведения, находится под влиянием самых различных факторов. Уменьшающийся процент страданий оказывается всего лишь результатом естественной добродетели, которая связана с реконструкцией чувства солидарности и работой мозга, пытающегося объяснить случившееся. Те, кому требуется длительное время, чтобы оправиться от травмы, а также те, кто никогда не смогут сделать этого, – люди, отвергаемые коллективом. Вокруг них было много смертей, они находились во власти семейных и общественных предрассудков, и, изолируя их, им не дали возможность вновь социализироваться и тем самым изменить сложившееся у них представление о трагедии.[24]

Тем не менее не все факторы повышения устойчивости являются внешними. Среди тех, кто страдает, велико число людей, испытывавших психические трудности еще до момента наступления катастрофы. Они были травмированы, изолированы от остальных или находились в больнице, и катастрофа вновь разбередила их плохо зарубцевавшиеся раны. Этот логически напрашивающийся вывод объясняет, почему, даже если обстоятельства получения травмы были одинаковыми, реакция каждого индивида оказывается отличной от других. Когда переживший душевную травму не обретает устойчивость, это вовсе не означает, что он бессилен это сделать или что он решил отдаться своему несчастью. Эта сложность вновь встать на путь развития свидетельствует о его внутренней хрупкости, которая была его отличительной чертой еще до момента получения травмы, в равной степени как и о несостоятельности его окружения. Когда семья не поддерживает человека и истории, связанные с жизнью в социуме, лишь утяжеляют ощущения, оставленные травмой (вследствие брошенности, каких-либо предрассудков или стигматизации), процесс обретения психологической устойчивости оказывается затруднительным: «Дети улиц – монстры. Заниматься ими бесполезно. Их место – в тюрьме». Этот жанр предсказаний, которые сами собой сбудутся, очень дорого обходится обществу в экономическом плане. Солидарность – вот подлинно доброе дело, когда мы знаем, что ребенок, вырванный с улицы приемной семьей, школой или каким-либо ремеслом, обходится обществу намного дешевле, чем взрослый, сидящий в тюрьме. Нисходящая кривая травматических потрясений, связанных со стихийным бедствием или проявлениями человеческой агрессии, не означает, что время делает свое дело, она лишь свидетельствует о том, что жизнь человека, перенесшего травму, начинает возрождаться в новом качестве.

Когда жизнь возвращается

Траектория нового существования, определяющего обретение человеком устойчивости, подвергается влиянию трех факторов, разных по своей природе.

• Структура события, наносящего травму, влияет на содержание этой травмы: после наводнения, разрушающего дом, приводящего к банкротству собственников и гибели нескольких наших друзей, мы ощущаем потрясение в меньшей степени, чем после изнасилования или убийства близкого нам человека. Мы многое прощаем природе, полагая ее невиновной, но очень долго страдаем от травмы, нанесенной нам другим человеком.

• Развитие сюжета до момента катастрофы придает одному и тому же событию определенный вес. Опыт прошлого оставляет в мозгу след, определяющий тип реакции. Если после войны неожиданно взрывается мина, те, кто участвовал в боях, сразу же поворачиваются в правильном направлении, услышав звук взрыва, и неподвижно замирают в укрытии. Те же, кто не имеет в памяти этого следа, во все глаза начинают искать источник взрыва и не умеют прятаться. Так этот приобретенный в результате полученного опыта и проявляющийся на уровне интуиции след может объяснить процесс сенсибилизации, обнаруживаемый при любом событии похожего типа. Иными словами, опыт прошлого объясняет нынешнюю реакцию на какую-либо агрессию.

Поддержка, оказанная когда-то давно, в момент ранее перенесенных испытаний, тоже становится своеобразной формой обучения. Неаполь пережил несколько землетрясений. В 1980 году в предместьях Поццуоли рабочих, трудившихся в местных компаниях, спасали с разной долей успеха. Небольшая группа была выведена из полуразрушенного дома. Другой группе спасатели помогли выбраться прямо из-под завалов. В то время как третьей помочь не удалось.[25] После следующих землетрясений (1983, 1984, 1987 годов) проявление психических расстройств зависело от того, как жертвам удалось пережить толчки 1980 года. Более всего от психических расстройств страдали те мужчины, которые долго оставались под завалами во время самого первого землетрясения. Именно у этой группы людей восходящая кривая травматических расстройств на графике оказалась наиболее крутой. Сюрпризом стал и тот факт, что спасенные, сохранявшие абсолютную пассивность и не пытавшиеся помочь тем, кто их спасал, пострадали от психических расстройств почти в той же степени, что и те, кто в течение длительного времени вообще не получил никакой помощи. Напротив, группа, у членов которой было выявлено менее всего психотравматических расстройств, состояла из мужчин, которых не только откопали из-под завалов, но и, помимо того, позже убедили записаться на курсы оказания помощи в чрезвычайных ситуациях.

• Следовательно, то, как организована психологическая поддержка человека после пережитой им травмы, может повысить устойчивость или блокировать ее. Чувствительность к событию может оказаться приобретенной ранее, в результате определенного поведения окружающих или действия того ингибитора, который в памяти человека связан с активным доверием или, наоборот, ощущением покорности судьбе в момент столкновения с жизненными трудностями.

Те, кто имел возможность открыто и сознательно выработать у себя устойчивые реакции («Я знаю, что такое может случиться, поскольку однажды уже вышел победителем из подобного испытания. Я страдал, но надеялся»), меньше подвержены влиянию травмы, чем те, кто остался один, без какой-либо поддержки, или был эвакуирован без оказания должной психологической помощи. Воспоминания о первом толчке и последовавшая за ним цепь несчастий были разбужены в результате рецидива катастрофы: «Это начинается снова. Видимо, это никогда не закончится!» Подобные травмы приводят к ощущению уязвимости (если нечто подобное повторяется), тогда как те, кто был активен и окружен заботой после первых же толчков, смогли поверить в то, что помощь придет снова. Действовать спонтанно – своего рода отрицание: «Я чувствую себя лучше, когда действую. Я борюсь, я раскапываю завалы, помогаю раненым, ношу воду, заполняю документы. Действуя так, я защищаю самого себя, возвращаю на место фрагменты моего расколотого внутреннего „я“, вновь овладеваю своей пережившей шок психикой». Каким бы ни был отказ, отрицание, ментальное или физическое, – это защитный механизм, позволяющий человеку меньше страдать благодаря врожденному умению адаптироваться к противоречивой реальности. Однако этот защитный фактор мешает обретению устойчивости, ибо замедляет поиск смысла происходящего.

Автобиография и кино «про самого себя»

Чтобы оценить случившееся с нами как исторический факт, требуется время – пауза, отсрочка: остановиться, оглянуться на прошлое, на то, что случилось, составить представление об этом, снять своеобразный внутренний фильм, который позволит понять, помогли или навредили нам пережитые встречи.[26] Кино про самого себя выдвигает на передний план эмоциональную и социальную поддержку, которая в глубине нашей души имеет оттенок горечи или победы. Верования окружающих, упорядочивающие наш мир, то, как они смотрят на наши раны и говорят с нами о них, придают событиям определенный вкус и выстраивают наши ответы. Фраза «Мой бедный мальчик, тебя уже не вернуть» равносильна другой фразе «Мы отомстим за тебя». Коллективы, демонстрирующие нормативный путь развития, препятствуют реализации индивидуальных авантюр, однако, если случается несчастье, защищают человека лучше, чем индивидуалистские культуры.[27]

Все это объясняет удивительное наблюдение спасателей, которые после очередного землетрясения снова и снова отмечают, что жители удаленных от эпицентра районов испытывают бо́льшие психологические страдания, чем те, кто оказывается в непосредственной близости от него. То есть чем меньше люди чувствуют поддержку и чем меньше они уверены, что им будет оказана помощь, тем сильнее они охвачены ужасом, который не способны контролировать. Явственнее всего процесс обретения психологической устойчивости наблюдался у тех, кто до катастрофы не сомневался в своих силах. Но даже и в их случае нас не может не удивлять стремление этих людей, пережив травму, следовать новой философии жизни.[28] «С момента окончания войны я вижу вещи не такими, как прежде… После цунами я стал более внимателен к другим… Я стал верующим…»

Объединив три параметра: направление развития сюжета и период жизни, предшествующий травме, структуру травмы и, наконец, качество (и нюансы) организации посттравматической помощи, – мы сможем рассмотреть некоторые критерии психологической устойчивости и спрогнозировать наступление кризиса или, наоборот, определить момент перехода к новому способу существования.[29]

Когда траектория устойчивости четко намечена, продолжающееся молчание становится индикатором структуры социального дискурса. Случается, что уход в активную деятельность позволяет пережившему травму избегать разговоров о случившемся, либо окружение может само опередить его: «Давай, все закончилось… Надо смотреть вперед». Случается, что культура вызывает к жизни некоторые терпимые сюжеты, чтобы оттенить ими наиболее проблемные аспекты. После Хиросимы и Нагасаки (1945) все только и говорили, что о физических исследованиях и медицинских наблюдениях за пострадавшими от атомных бомбардировок, что соответствовало ценностям эпохи. Никто даже не подумал о необходимости изучать психологические эффекты атомизации материи.[30] Лишь после землетрясения в Кобе (1995), когда погибло шесть тысяч человек и еще триста тысяч остались без крова, японское общество понемногу стало меняться, спасатели решились изучить соответствующие психологические расстройства. То, что не пришло в голову в 1945-м, было сделано в 1995-м благодаря тому, что японское общество стало более прозападным и понятие «травматическое расстройство» присутствовало в дискурсе. Исследователи, анализировавшие страдания жителей Кобе, задавались вопросом: «Но тогда… какие психические расстройства должны были наблюдаться у жителей Хиросимы?»

Пятьдесят лет спустя немногие выжившие после атомной бомбардировки наконец смогли рассказать то, о чем прежде ученые даже не задумывались. Эти люди признались, как им было стыдно оттого, что, как им казалось, они больше не принадлежат к человеческому роду. Само их выживание стало чудовищным фактом в мире, где смерть оказалась нормой. Любой феномен принято изучать, пользуясь «подручными материалами», которые общество считает правильными задействовать. После Хиросимы было логично – и вполне вписывалось в культурный аспект эпохи – отправить на место взрыва специалистов по бетону, физиков, врачей, изучающих ожоги и раковые опухоли, так как именно эти проблемы стали в тот момент предметом широкого обсуждения.

Без труда можно заметить, что эффект от последствия травм отличается от эффекта семейных реакций, институционализаций и мифов. Но существует следующая закономерность: чем более дезорганизована реакция общества, тем больше проблем будет в этом обществе возникать. Когда окружение распалось и общественный миф все более разобщает переживших травму, эти тенденции мешают обретению устойчивости. Эмоциональное отчуждение от распадающейся семьи,[31] институциональное пренебрежение, связанное с отсутствием какой бы то ни было медицинской, психологической или финансовой помощи, безразличие общества, отвергающего инвалидов, поскольку те больше не имеют для него ценности, – все эти процессы парализуют движение человеческой психики, направленное на обретение устойчивости, и запирают часть людей в подобии лагеря для беженцев, более не способных участвовать в социальных авантюрах.[32]

Посттравматическое созревание меняет вкус к жизни

Существует странный феномен, который мы можем назвать скачком устойчивости: после стихийного бедствия или социальной травмы нередко можно констатировать быстрое психическое созревание, словно столкнувшемуся с катастрофой человеку пришлось выбирать между гибелью и рывком вперед.[33] Когда до́ма, семьи, коллектива, к которому ты принадлежал, больше нет, дальнейшие стратегии жизни очевидны: мы можем позволить себе либо тоже умереть, либо должны сражаться за новую реальность. Вероятно все же, у нас нет выбора, и сотрясающая нас обезболивающая судорога направлена на облегчение нашего страдания: мы сжимаем зубы и действуем, не думая. Но сразу после катастрофы мы, конечно, задаемся вопросом: каким образом можно снова стать человеком? И эти раздумья накладывают отпечаток на сущность травмы либо рождают внутри чувство полной опустошенности. Воспоминания о случившемся фиксируются в памяти, напоминая надгробный камень, символизирующий конец земного пути. Однако рождающееся при этом желание объяснить самому себе то, что случилось, бешеное стремление понять способно вызвать у пережившего травму интенцию направить свою энергию на дело, посвятить себя организации новой жизни, чтобы тем самым преодолеть свою травму и научиться жить по-другому. Подобное новоразвитие перед лицом новой реальности и на базе новой философии существования рождает новое ощущение мира («я вижу вещи иными, чем раньше»), и тут, чтобы описать минувшую катастрофу и тем самым сделать шаг в будущее, необходимы новые образы и слова. Этот процесс дает толчок развитию психологической устойчивости.[34] Воспоминания о травме позволяют проделать необходимую психологическую работу по ее преодолению и выработке факторов адаптации. Переживший травму овладевает случившимся, чтобы составить проект нового существования; реализация этого проекта обязательно состоится, пусть даже контекст окажется неблагоприятным. Подобное устойчивое развитие не позволяет избежать новых бед или ежедневного чувства страдания, однако оно использует воспоминания о травме для организации нового способа жизни.

Посттравматическое созревание может сопровождаться коварной депрессией. Ребенок, чье окружение пострадало, теряет беспечность, поскольку больше не уверен в собственной безопасности. В новой ситуации многие дети адаптируются, регрессируя – с целью получить поддержку извне; другие чувствуют потребность мечтать: «Я страдаю, мне грустно, но во мне растет вера, что однажды я реализую свою мечту, если, конечно, мне хватит мужества преодолеть эту непростую ситуацию». Так травма становится организатором нового «я», основанного на усилиях и мечтах, из которых формируется любопытная ментальность. Когда случается катастрофа, развитие уже не может быть естественным. Иногда переживший травму делает выбор в пользу психопатии или повторяющейся депрессии. Но чаще всего мы обнаруживаем зарождение процесса новоразвития, вызванного неистовым желанием упорядочить свое бытие и гипнотическим влиянием событий прошлого, напоминающих о травме. Мы замечаем ту странную ценность, то болезненное мужество, которое придает смысл страданию, если переживший травму превозмогает его, ведь ему необходимо верить, что лучшие времена обязательно наступят.

Полен был маленьким мальчиком, резвым, веселым, иногда капризным, – до того момента, когда в его родную деревушку на юго-западе Франции вошли немецкие солдаты. Ни криков, ни насилия, ни попыток сопротивления. Его мать просто исчезла! Сосед отправил в полицейский комиссариат письмо с доносом на нее – она носила еду партизанам. Женщина пропала, и с этого момента звуки, слова и действия окружающих перестали быть для Полена прежними.

Отец мальчика был человеком незаметным. Его бесцветное, скучное детство стало причиной того, что его самооценка была очень низкой, а жена вообще уничтожала супруга, постоянно его третируя. По окончании войны этот человек еще долго удивлялся тем радикальным изменениям психики, которые произошли у его мальчика. Отец рассказывал: «В течение десяти лет моя жена считалась со мной только из-за денег, которые я приносил в дом. Когда я каждый вечер шел спать, она отодвигалась на свою половину кровати. Я работал целыми днями, а она и пальцем не хотела пошевелить ради меня. Она никогда не здоровалась со мной. По воскресениям, если я предлагал Полену прогуляться вместе, мальчик молча продолжал играть, делая вид, что не замечает меня». Спустя два дня после ареста матери Полен неожиданно стал здороваться с отцом, следить за своей младшей сестренкой, задавать отцу вопросы по поводу его работы, интересоваться его детством. Мужчина заключил: «Сын открыл для себя отца, потеряв мать».

Печалясь по поводу исчезнувшей матери, Полен, тем не менее, не ощущал боли утраты. Раньше ему, беззаботному, достаточно было не бояться матери и игнорировать отца. Но и тогда его радость была в чем-то сомнительной. В конце концов Полену надоели сердитые речи матери и ее безразличие к тому печальному призраку, которого он все-таки иногда называл папой. Однако сразу после исчезновения матери сенсорная оболочка, окружавшая ребенка, изменилась. Образ отца словно выплыл из тумана, и Полен, ощутив сознательность, справился со своим внутренним дискомфортом, занявшись работой по дому. Теперь ребенок управлял своим миром, где соседствовали печаль и радость.

Посттравматическое созревание является распространенным явлением.[35] Можно назвать почти общим правилом то, что человек, переживший травму, стоит перед необходимостью выбора: психическое отупение, характеризующееся антиустойчивостью, поскольку оно препятствует процессу новоразвития, или посттравматическое созревание, основанное на единстве печали и радости. Когда дети понимают, что неизлечимая болезнь вскоре станет причиной их смерти, они созревают буквально в течение нескольких дней, становятся серьезными, ласковыми и такими нежными, радостными, что их просто невозможно не любить. Подобное созревание означает ностальгию по кому-то, кто еще любит жизнь, с которой ребенку вскоре предстоит расстаться. Напрашивается простой вывод: если кто-либо пережил травму, значит, он несчастен, и, следовательно, если кто-либо не несчастен, значит, он и не пережил никакой травмы. Можно долго говорить о том, что правда заключается в следующем: все коровы – млекопитающие, однако это вовсе не означает, что все млекопитающие – коровы, а стремление думать так затягивает нас в мыслительную ловушку. Мы думаем, что, если мы несчастны, значит, наше несчастье огромно, тогда как пустячное событие должно вызывать в нас лишь небольшую грусть.

Исчезновение матери Полена разорвало эмоциональный кокон, в котором находился мальчик, оболочку, ставшую для него источником постоянной травмы. Мальчик смог иначе взглянуть на самого себя, сосредоточив внимание на отце, который наконец-то возник из тени. Когда Полен лихорадочно занимался домашним хозяйством, он успокаивался и даже чувствовал радость, воспринимая себя как ответственного человека, добровольно делающего все подряд. И в своем несчастье он вдруг ощутил успокаивающее присутствие отца,[36] до сих пор совершенно ему неизвестного. Теперь Полен испытывал тайную гордость от того, что учится вести хозяйство, и окружил своей заботой младшую сестру. Многие восхищались тем, как быстро повзрослел этот ребенок; другие думали, что Полен просто не испытывает никаких переживаний по поводу случившегося.

Системное мышление приводит нас к выводу, что ребенок, конечно, пережил травму, но отец стал для него новым источником чувства защищенности. Взрослые восхищались мальчиком, спрашивали себя, как же удалось ему преодолеть «все это», говорили о его внутренней устойчивости, и тут героя нашей истории неожиданно захлестнула сильнейшая депрессия, являющаяся симптомом эмоционального выгорания.[37]

Травма разрушает, такова ее суть. Устойчивость, позволяющая человеку вновь вернуться к жизни, объединяет страдание и радость триумфа. Любопытная пара!

Всякая травма – свидетельство извращенной связи

Победить страдание, причиненное стихийным бедствием, помогают эмоциональная поддержка и тот правильный смысл, в который облекается случившееся ближними, членами семьи и коллектива, их интерпретации катастрофы. Тогда как победить страдание, причиненное другими людьми, можно, только если его оценка и его истолкование будут гораздо сложнее, поскольку нам не просто предстоит победить реальность травмы, но и найти объяснение поступкам другого, его желанию разрушить и уничтожить нас. Пережив умышленное нападение, мы испытываем необходимость снова овладеть чередой событий, чтобы мир вновь обрел для нас упорядоченность. На самом же деле все уже случилось, беда произошла, и слишком поздно что-либо делать. Однако для того чтобы мы смогли попытаться понять случившееся и решить, как жить дальше, мы должны начать мыслить правильно. Ведь вопросы, которые «задает» любая катастрофа, всегда оказываются одними и теми же.

• Что произошло? Когда в автобусе, ежедневно везущем вас на работу, взрывается бомба, любая попытка «правильной» репрезентации оказывается невозможной.

• Должен ли я жить дальше? В мирном контексте этот вопрос кажется абсурдным. Но если на дороге, по которой вы ездите каждое утро, вдруг образуется воронка от взрыва и смешанные с машинным маслом куски человеческой плоти валяются в грязи, сам факт того, что ты выжил, кажется ненормальным.

• Стоит ли начинать снова? На этот вопрос нам должен помочь ответить тот, кто не находился рядом с нами в момент взрыва; если он сделает это, мы получим действенную психологическую поддержку: «Вы живы, я могу это засвидетельствовать… мы всё видели, поскольку наблюдали за происходящим извне. И мы можем объективно рассказать вам о том, что произошло, ибо нас не было в эпицентре непредставимого».

Переживший травму начинает с нуля, но теперь ему предстоит двигаться в другом направлении: «Я невредимой выбралась из ада… Возможно, я сошла с ума, сама того не осознавая… Только вы можете рассказать мне… Я сама никогда не упоминаю о произошедшем, общаясь с близкими… Эта психологическая пытка изменила меня».[38]

С самого начала человеческая травма предполагает причинно-следственную связь. Когда происходит стихийное бедствие, мы пытаемся понять, почему извергся вулкан, тряслась земля: «Боги разозлились, они хотели наказать нас за какую-то ошибку, о которой мы даже не знаем. Серия жертвоприношений или искупительных обрядов должна успокоить их гнев и позволить нам возобновить наше былое существование». Но если катастрофа вызвана деяниями человека, то тогда переживший травму и подвергшийся мучениям вынужден признать: «Это меня, именно меня, мою семью хотели взорвать, уничтожить,[39] разрушить мою жизнь». Следовательно, мы должны изучать личность пережившего травму, чтобы оценить те угли устойчивости, которые еще тлеют в нем, но подобным же образом надо исследовать и личность агрессора, дабы понять особенности связи, возникающей между ними. «Армия его страны только что уничтожила мою семью просто потому, что мы оказались в том месте… Он, не колеблясь, заставил меня страдать ради того, чтобы наслаждаться в течение нескольких секунд… Судьбе было угодно, чтобы я убежала; я дала обещание сражаться. Мне нужно понять, как человек вообще может стремиться заполучить для наслаждения мое тело и заодно, ради собственного удовольствия, попытаться уничтожить мою душу?» Попасть под град, побивший урожай, и осознать, что теперь ты обречен на голод, вовсе не одно и то же, что понять следующий факт: группа людей мучает нас и преследует в нас саму суть человеческого. Структура травмы имеет прямое отношение к тому смыслу, который ей приписывается.

Нет никаких сомнений в том, что существуют психологические отношения типа «доза – реакция». Мы не можем утверждать, что, чем сильнее катастрофа, тем большее воздействие на психику она оказывает. Лучше думать так: структура разрушителя находится в определенных отношениях со структурой разрушаемого. Вероятность возникновения психических расстройств будет еще большей, если травма нанесена человеку человеком, причем намеренно, и этот процесс занял длительное время. О структуре разрушаемого тоже надо сказать особо. Если речь идет о ребенке, то коварная травма спровоцирует отклонение в его развитии; эта невидимая травма приводит к тому, что сверхчувствительный человек начинает воспринимать любое событие через призму собственного «я»: «Не знаю почему, однако любая несправедливость кажется мне невыносимой». Случается так, что эти люди погибают от, казалось бы, минимальной агрессии, слишком остро воспринимая ее, вследствие особенностей своего психического развития. Они не сумели обрести такую же устойчивость, как те, кто после пережитой травмы был окружен заботой извне. Зачастую даже общественный дискурс лишь усугубляет разрыв, стигматизируя его: «Сироты значат меньше, чем дети, выросшие в семьях… Тутси были изгнаны из своих домов, как тараканы». Беженцы, которые могут только одно – бежать, гонимые народы, живущие в особых лагерях, ощущают презрение оседлых народов, что лишь усугубляет процесс их дегуманизации. Для людей, изгнанных из любого общества, с любой территории, действие имеет более устойчивый эффект, чем вербальная помощь. И неважно, что дискурс может быть безумен: если он предлагает беженцам возможность вновь обрести какой-то вес в глазах остальных народов, они с радостью ухватятся за нее. После землетрясения в греческой Парните большое число раненых и лишившихся крова людей отказались от любой словесной психологической помощи, легко соглашаясь на зачастую сомнительные предложения, связанные с необходимостью предпринять какое-либо действие.[40]

Меланхоличное пугало

Исмаэль, мальчик-солдат из Сьерра-Леоне, был вынужден бежать в лес, спасаясь от повстанцев. Одиночество томило его. «Невыносимее всего то, что, когда остаешься один, начинаешь слишком много думать… Я решил гнать от себя любую мысль, приходившую в голову, поскольку они заставляли меня слишком сильно тосковать».[41] Когда травма еще свежа, она вызывает в памяти ужасные образы, что приводит к развитию психотравматического синдрома. Чтобы не возвращаться домой, маленький Исмаэль, которому тогда было двенадцать лет, беспрестанно собирал плоды, бесцельно блуждал по лесу, сплетал из веток подобие постели, и в итоге он почувствовал себя лучше. Подобная психологическая адаптация, позволяющая контролировать страдание, сродни больше отказу, чем ощущению устойчивости. Избегать любой мысли, чтобы предотвратить возникновение в памяти травмирующих образов, – своего рода защита, впрочем, не способствующая выработке устойчивости. Двенадцать лет спустя после описываемых событий Исмаэль, став блестящим нью-йоркским студентом, смог вернуться в прошлое и позволить ужасным образам все-таки возродиться в памяти. Сегодня Исмаэль может их спокойно осмыслить, дать им политическое и литературное истолкование, поскольку он живет в приемной семье, помогающей ему и защищающей его, а новое общество, новое окружение предлагает ему разносторонне осмыслить былую катастрофу. В случае Исмаэля можно говорить об успешной выработке ощущения психологической устойчивости.

«Одна из самых больших возможностей, выпадающих нам в жизни, не быть счастливыми в детстве».[42] Автор этой фразы, большая величина в социологии, долгое время не желал ничего слышать о Румынии, своей родной стране, где регулярно преследовали евреев. Как и Исмаэль, этот маленький румын не мог обратиться к своему разорванному на части прошлому и проделать необходимую работу, чтобы обрести уверенность и силы. Именно поэтому копинг-стратегия, быстрое противодействие, не является предпосылкой выработки устойчивости. Мы можем столкнуться с испытанием, хорошо перенести его, а затем позднее, не проделав необходимую работу, внезапно пережить внутреннюю катастрофу. И наоборот, люди нередко страдают и паникуют, оказываясь лицом к лицу с агрессором, а потом, уже находясь в безопасности и справившись с агрессией, стремятся понять, что же все-таки произошло, чтобы предотвратить наступление рецидива и преодолеть страдание.

Изнасилованные или пережившие попытку убийства дети, испытавшие эмоциональную опустошенность, первое время чувствуют, что их «тело как будто разломано на части, превратилось в пустую оболочку».[43] Однако некоторые «часто используют свою наполненную фантазиями жизнь, чтобы эротизировать травматический опыт, изобрести идеализированные сценарии, которые послужат своеобразной тихой гаванью».[44] Отказ от воспоминаний защищает от страдания, тогда как уход в грезы является нарциссическим реинвестированием, творчески насыщающим наши травмы, «нарциссизацией, необходимой для функционирования „я“».[45]

Во Вану было семь, когда его отца убили в Дьен-Бьен-Фу во время невероятной победы вьетнамцев над французскими войсками. Через несколько лет во время бомбежки пропала его мать. Во Вана отдали в приют, где все с обожанием говорили только об одном – своих родителях. Сирота чувствовал себя отпрыском героев, и все было прекрасно до момента, когда один из воспитателей стал испытывать к нему сексуальное влечение. В течение нескольких дней интимный мир ребенка стал мрачным и намного более болезненным, и он был вынужден хранить в тайне ночные сексуальные атаки. Во Ван начал сомневаться в реальности собственного тела, частей своего организма: «Я не был уверен, что у меня есть левая рука… может быть даже, не было головы… мне говорили, что у меня есть живот, но мне казалось, что его у меня нет, я никогда не хотел есть… моего сердца больше не существовало, я стал безразличным…» Это ощущение разбитых, разорванных органов, распавшегося на части тела сопровождалось странными поведенческими реакциями. Во Ван хотел удостовериться, что его левая рука все же существует, и резал кожу осколками стекла. Он резал лицо и прижигал разрезы – вид крови, текшей из них, странным образом успокаивал его: «Я жив, ведь я страдаю!» Под действием боли его тело вновь соединялось в нечто целое. Каждый вечер, засыпая, ребенок испытывал удовольствие, отдаваясь любопытным грезам: как будто он стоит перед судом, обвиняющим его в преступлениях; в этот момент он начинал испытывать приятное умиротворение, воображая, как его ответы обезоруживают строгих судей. Он наконец мог доказать собственную невиновность. Фраза за фразой, инквизиторы становились менее жестокими и в конце концов выносили решение, реабилитировавшее мальчика: «Это не твоя вина», – признавали они с высоты воображаемого суда. Мужество ребенка перед лицом страданий и поведение воображаемых судей придали жестокости взрослых оттенок дружеской связи. Во Ван больше не чувствовал себя оскверненным, его как будто очистило решение суда, реабилитировавшего его.

Многие дети, пострадавшие от насилия, избавляются от телесного хаоса или душевной пустоты с помощью подобных мазохистских стратегий. Подобный способ обретения устойчивости выходит на передний план, если травмированного ребенка оставляют один на один с неблагоприятными обстоятельствами. Не умеющее обрести устойчивость большинство движется к психическому распаду, исчезновению, за которым следует физическая гибель, но некоторые открывают для себя мазохистсткую стратегию, позволяющую собрать воедино разрозненные части тела, борются против душевной пустоты, подходя к этой борьбе болезненно-креативно, и в итоге занимают достойное место в обществе, освободившись от страданий после оправдательного приговора, вынесенного воображаемым судом.

Окружение способно избавить пугало от заниженной самооценки

Путь к обретению психологической устойчивости не всегда столь сложен.[46] Когда окружение защищает ребенка, а общество предлагает ему разные модели развития, процесс обретения устойчивости может протекать без страданий,[47] мазохистская защита не обязательна. Анри, маленький бельгиец одиннадцати лет, потерял семью во время Второй мировой войны. Он бежал с матерью во Францию. Там мать и ребенок были арестованы и заключены в тюрьму Ривзальт возле Перпиньяна. Внутри лагеря, где содержались в основном испанские республиканцы, находилась и другая тюрьма, в которой казнили евреев. Ребенку удалось бежать, но его мать позднее погибла в Аушвице. Анри оказался в еврейском приюте в Сен-Рафаэле, департамент Вар, где находились сорок девять детей, через некоторое время попавших в Соединенные Штаты Америки. Почти все они смогли встать на путь устойчивого развития, не подразумевавшего использование мазохистских стратегий. Сегодня Анри – доктор психиатрии в Больнице Джефферсона в Филадельфии.[48] Путь обретения им психологической устойчивости оказался менее сложным и более гармоничным, чем у многих его маленьких товарищей, также переживших травму. Этому есть два объяснения: во-первых, он очень хорошо помнил свою мать, невидимая связь с которой оберегала его, и, во-вторых, новое окружение смогло предложить ему не требующую обязательной стигматизации новую среду.

В случае Анри изобразить на графике травму, пережитую ребенком, не представляется возможным, поскольку силы взглянуть на собственное прошлое ему придала уверенность, обретенная еще до момента получения травмы. А способность к эмоциональной защите вкупе со смыслом, сообщаемым травме посредством рассказываемой истории, оказались факторами, помогающими обретению устойчивости.

Даже когда ужас оказывается предельным, тот смысл, в который облекается какой-либо ужасающий факт, способен повлиять на испытываемые чувства. В Израиле группа религиозных евреев из ЗАКА[49] предложила свои услуги по сбору останков путешественников из перевернувшегося автобуса или посетителей ресторана, взорванного террористом. Нам часто показывают по телевизору этих людей, живописно собирающих куски человеческой плоти и наполняющих ими пластиковые мешки, словно для того, чтобы душа вновь могла вернуться в уничтоженное тело. Известно, что во время любых войн и кровавых конфликтов спасатели часто страдают от травм, полученных вследствие сопереживания,[50] потому можно предположить, что религиозные евреи идут на большой сознательный риск, связанный с возникновением посттравматических страданий. Впрочем, сам вид обломков, грязи, разлитого масла, фрагментов плоти взрослых и детей, а также резкие запахи и т. д. не позволяют отказываться от этой работы и иногда препятствуют возникновению эмоций. Среди сотни мужчин-спасателей было проведено социально-психологическое исследование, посвященное изучению копинг-стратегий:[51] поддержка общества, чувство юмора, упорное отрицание очевидного, вера и желание действовать активно рассматривались во время испытания как надежные факторы психологической сопротивляемости. Большинство из опрошенных спасателей имели опыт работы (80 %), сами пострадали от подобных атак (51 %), либо от терактов пострадал кто-либо из членов их семей (11,5 %). Несмотря на то что эти ситуации выявили объективную эмоциональную уязвимость респондентов, большинство мужчин не испытывали ни малейшего чувства опасности (91 %) и только некоторые выражали беспокойство (2,3 %). В целом члены ЗАКА меньше страдали от посттравматических расстройств, чем основная масса израильского населения.[52] Однако в после дующие годы большинство из них изменили свой привычный образ жизни (59 %). Они стали особенно восприимчивы к терактам, чаще обращались к Богу и чувствовали, что еще в большей степени, нежели раньше, должны заниматься своей работой. Лишь два процента из числа респондентов пострадали эмоционально, тогда как среди остальных групп спасателей посттравматический синдром отмечался чаще.

Все эти исследования имеют своей целью установить следующий факт: теракты в итоге приводят к последствиям, противоположным тем, на которые рассчитывают их организаторы: они сплачивают пострадавших и усиливают их мотивацию к противодействию, – разумеется, без учета того факта, что очередные теракты легитимизируют ответное законное насилие. Этот психосоциальный феномен, возможно, объясняет, почему радикальные политики, выступая против терактов, объединяются между собой и призывают к еще более резким ответным действиям.

Имея чувство юмора, необязательно веселиться прилюдно

Сложился стереотип, будто религиозные люди всегда печальны. А вот евреи из ЗАКА среди ужаса, царящего вокруг, демонстрируют юмор, который может даже смущать окружающих. Некоторые наблюдатели бывают шокированы, поскольку, по их мнению, шутить во время трагедии неприлично. Однако все исследования, касающиеся оценки критериев психологической устойчивости, подчеркивают, что юмор выступает в роли надежного эмоционального защитника. Это не означает, что обязательно быть веселым, чтобы иметь чувство юмора. Согласно Фрейду, «юмор позволяет представить травмирующую ситуацию таким образом, чтобы обозначить в ней ироничные, шутливые аспекты».[53] Подобная реакция приводит окружающих в замешательство, поскольку, смещая на периферию гипнотизм ужаса, она освобождает страдание и переворачивает кошмарные образы. Эта психологическая стратегия, следовательно, является чем-то вроде защитных механизмов, описанных в литературе психоанализа.

Ни одно дородовое обследование не смогло выявить у плода трисомию. Шок был ужасным, обескураженная мать не могла даже плакать. Дом погрузился в тишину. Все страдали молча, занимаясь лишь необходимыми домашними делами. Пять месяцев спустя мальчик-родственник вместе с родителями пришел в гости в этот дом, увидел ребенка и обратился к его матери со следующими словами: «Похоже, у вас в семье появился монгол. Кстати, у нас в школе есть одна китаянка. У них всех косые глаза».[54] Родители попытались заставить ребенка замолчать, но слово не воробей, и было уже слишком поздно. Мать малыша-инвалида неожиданно засмеялась над этими странными словами ребенка, связавшего образ страдающего трисомией с симпатичной китаянкой, отчего тот приобрел неожиданную репрезентацию. Впервые с момента рождения малыш увидел над собой чью-то улыбку.

Эксперименты показывают нам действенную силу обмена улыбками.[55] Адресуя нам улыбку, наш собеседник показывает, что произносимая им фраза содержит юмор, и, будучи брошенной в болезненную среду, она способна неожиданно вызвать эмоциональную транзакцию, как произошло в случае матери малыша-инвалида и ее ребенка. Юмор, как фактор обеспечения устойчивости, не означает необходимость насмехаться над жертвой или высмеивать переживаемые ею страдания. Неожиданное смещение болезненной репрезентации на периферию сознания помогает пережившему травму немного облегчить ее тяжесть, взглянуть на вещи иначе и, наконец, реконструировать саму репрезентацию. Это не означает, что травма уходит – ребенок все равно останется больным, однако теперь окружающие будут смотреть на него иначе, снова появятся улыбки, которые будут отныне сопровождать его развитие. Именно в этом смысле можно утверждать, что юмор способствует выработке устойчивости. Разделенная с кем-либо улыбка вызывает эффект эмоционального договора, ведет куда-то в глубину внутреннего мира, помогая ребенку лучше узнавать других людей. Следовательно, речь не идет о нелепом комике, высмеивающем, доводя до крайности, некоторые людские черты. Когда философ помпезно рассуждает о каком-либо предмете, но при этом его ширинка расстегнута, комичность ситуации противоречит самому факту рассказа. Подобное противопоставление придает ситуации гротескный характер, отчего оратор начинает выглядеть забавно. Что касается юмора, то здесь речь идет о простом сдвиге, неожиданном изменении репрезентации, что вызывает скорее поэтический, нежели карикатурный эффект. Когда двоюродный брат сравнил ребенка, страдающего от трисомии, с маленьким монголом, его выпад был лишен злобы, однако тот небольшой семантический сдвиг, который заключало в себе подобное сравнение, не только уменьшил груз страданий, но и открыл способ иного восприятия реальности. Чтобы прекратить взрывы смеха, напыщенному философу достаточно застегнуть случайно расстегнувшуюся ширинку; юмор мальчика показал окружающим, что можно совершенно иначе посмотреть на случившееся с ними несчастье. Неожиданность перемены взгляда доказывает, что проблема вполне может эволюционировать благодаря только что зародившемуся чувству надежды. Мятеж юмора приоткрыл дверь из тюрьмы травматизма.

Отсутствие возможности обмениваться юмором увеличивает эмоциональную дистанцию с тем, кто не понимает этот юмор. Диктаторы, полагающие, что их идеи будут беспрекословно поддерживаться массами, лишены чувства юмора. Между смеющимися над одним и тем же сюжетом возникает что-то вроде эмоционального соучастия, но если кто-либо лишен чувства юмора и не смеется вместе с прочими, то ему начинает казаться, что остальные смеются над ним. В Любляне я с удивлением увидел на перекрестках и в городских садах бюсты Наполеона; сопровождавшая меня переводчица объяснила, что словенцы превозносят его, поскольку тот сохранил их язык. Мне очень понравилась красота этого города, разнообразие его оттенков, смесь австрийских костелов и итальянских дворцов, кроме того, я был удивлен невероятными размерами массивного, вычурного здания с множеством окон. Когда гид пояснила, что это – тюрьма, я очень удивился тому, какое количество неохраняемых окон и дверей выходит прямо на улицу. Девушка ответила: «При старом режиме за тюрьмами наблюдать было вовсе не сложно, поскольку в них было больше свободы, чем за их стенами».

Даже если речь не идет о тирании, нередко случается так, что в официальных учреждениях юмор понимают далеко не все. В больнице, например, врачи шутят между собой, но не с больными. В старой, прежней школе учителей коробило, если ребенок начинал их дразнить; я неоднократно слышал, как многие преподаватели требовали от своих студентов, чтобы те «прекратили улыбаться», – отличное доказательство того, что они чувствовали себя так, будто на них нацелено оружие, а не рассматривали эти улыбки как возможность единения с аудиторией.

В нынешней школе многие преподаватели больше не воспринимают проявления детского юмора как нечто вроде богохульства, зачастую они даже вступают в шутливую игру с ребенком. А иногда «злополучный» ребенок обретает в школе особую площадку для своих игр, а одноклассники становятся зрителями в его маленьком театре. Подобная стратегия социализации позволяет избежать ярлыка жертвы и сострадания со стороны взрослых. Более того, таким школьникам удается выстроить со своими сверстниками связи, основывающиеся на симпатии и уважении.

Малыш Людо все время грустил оттого, что его мать была алкоголиком, а отец, – «легким на реме шок».[56] Школа была единственным хорошим в его жизни местом, где с ним обращались вежливо. Людо постоянно заставлял своих товарищей смеяться, и его школьный учитель рекомендовал ему записаться в театральную студию. Сегодня Людо сам стал учителем и вновь объясняет, что если бы преподаватель заставил его в тот момент молчать, то из его жизни исчез бы самый ценный фактор, способствующий обретению устойчивости. Именно этот фактор удержал его в мире, где не было алкоголя, тоски и ремня.

Козел отпущения – опасный помощник

Когда ребенок оказывается пленником палача, возможность установления между ним и его мучителем стыдливой, искаженной связи превышает девяносто процентов вместо обычных двадцати. Если ребенок встречает хотя бы одного человека, которого он начинает любить, возникает другая – успокаивающая – связь, и эта цифра поднимается до шестидесяти процентов.[57] В ситуации страдания малейшее проявление человечности сверхдрагоценно, поскольку оно рождает надежду, позволяющую преодолеть все противоречивые обстоятельства сложившейся ситуации. Враждебность мира более не является непреложной, только что сквозь тьму забрезжил лучик света.

Вот почему в ситуации межчеловеческих катастроф любой признак гуманности имеет большое значение. Чашка кофе, предложенная во время военных действий, воспринимается эмоционально не так, как та же самая чашка, предложенная в мирное время. Возникновение проблеска устойчивости зависит от того, как организована среда, которая не только способствует увеличению продолжительности жизни человека, но и задает этой жизни правильное направление. Тот, кто перенес травму, может всю оставшуюся часть жизни провести в состоянии агонии, если не встретит на своем пути нужного человека. Точно так же он может научиться ненавидеть или искать в своем окружении малейшие намеки, провоцирующие рецидив. Часто он становится особенно внимательным к самым незначительным проявлениям нежности или человечности, демонстрируемым агрессором.

Случается так, что переживший травму эротизирует катастрофу в отношениях одним-единственным событием, возвращающим ему ощущение реального существования. Однако в момент катастрофы – неважно, природная она или какая-либо другая, – наиболее эффективным средством сохранять высокую самооценку является успешный поиск козла отпущения среди тех, кто нас окружает.[58]

Таков наиболее архаичный способ защиты, используя который общество, тем не менее, не способно вернуть себе обладание прежними настройками и сообщить смысл травме. После того как с нами случилась катастрофа и мы встретили спасателей, подтвердивших, что мы живы, необходимо разобраться в том, что же все-таки произошло – если мы хотим, чтобы наша дальнейшая жизнь развивалась в правильном направлении. Именно поэтому мы частенько видим тех, кто пережил душевные травмы, возвращающимися на место трагедии и рассматривающими камушки под ногами в надежде найти хоть какой-то ответ на то, что же с ними приключилось: «Раз я отыскал фотографию, значит, у меня была семья… Я подобрал сломанную рамку от диплома, значит, я был бакалавром… До войны у меня тоже была мама. Я тоже был нормальным, как все остальные». Отыскать ключ к прошлому означает собрать куски разделенного на части «я».

Когда наше окружение гибнет в катастрофе, оно, понятное дело, не способно рассказать нам о том, что случилось. Когда рассказы окружающих заставляют нас молчать, создавая впечатление, будто ничего не случилось, переживший травму испытывает непрекращающееся состояние шока. И он убегает от прошлого, выкидывая из истории своей жизни целую главу, которую окружающие не способны прожить вместе с ним. Он адаптируется к тишине, обволакивающей его и заставляющей онеметь часть души. Но нередко он открывает для себя архаичный защитный механизм – колдовство! Все исторические общества свидетельствуют о наличии подобных попыток объяснения, предпринимаемых теми, кто пребывает в ситуации полного непонимания, оставшись один на один с их собственным страданием. В Средние века болезнь отождествляли с божественным наказанием. Полагали, что множество бед проистекает от колдунов. Невероятно боялись сглаза и, повинуясь этому страху, порой совершали абсолютно бредовые поступки. Сегодня объяснение трагедий вмешательством оккультных сил выглядит еще более весомо благодаря развивающемуся техническому прогрессу. Оккультизм, архаичная защита, оберегающая пережившего травму, препятствует обретению им психологической устойчивости, поскольку приводит к неизбежному формированию враждебных кланов, противостояние которых заканчивается войной, иными словами, любые защитные механизмы, немедленные адаптивные преимущества кажутся столь важными и столь легкодостижимыми, что многие пережившие несчастье стремятся найти свое убежище в них.

Во время наводнений в районе Соммы в 2001 году люди не могли понять, как их тихая сельская местность могла стать местом трагедии. Они спасались от воды на лодках или перебираясь по крышам домов. Физическое и психологическое оцепенение, бред, душевные страдания. И вдруг вдали блеснул свет: во всем виновато правительство, развернувшее паводковые воды Сены с целью защитить от них парижан! Премьер-министр Лионель Жоспен пережил шок, когда жертвы обвинили его в подобном вредительстве. Он даже начал заикаться, отвечая на абсурдные обвинения и пытаясь подобрать убедительные аргументы. Он просто не мог представить, что несчастные уже чувствуют себя гораздо лучше, поскольку отыскали рациональное зерно в атмосфере всеобщего бреда и хаоса. Пострадавшие объединились, чтобы собрать аргументы, которыми необходимо было подкрепить слухи; они действовали сообща – говорили и возмущались. Им удалось даже создать у широкой публики впечатление, будто наводнение привело к серьезным человеческим жертвам. Распространяемые слухи помогли каждому сложить в единое целое смешанные с водой осколки своего «я»: «Мы утопили их, мы заявили премьер-министру, что знаем правду. Нас не так-то легко обмануть. И мы будем требовать компенсации за их умышленные действия». Архаическая модель противодействия узаконила акт сопротивления, однако пережившие катастрофу не стали уважать себя больше, чем раньше. Вначале они действительно ощутили облегчение – стратегия рудиментарной защиты помогла им. Но спустя некоторое время эти люди поняли, что выбранная манера защищаться, по сути, оказалась пустым звуком и к тому же отделила их от остальной части общества, которое теперь насмехалось над ними.

Общественная функция логического бреда

Когда рядом с пережившими травму не оказывается необходимого числа людей, способных поддержать их, механизмы истолкования катастрофы всегда выстраиваются по одной и той же схеме. Идет ли речь о наводнении, извержении вулкана или психологической пытке, реакция всегда оказывается отчасти параноидальной: «Кто-то преследует нас… от нас скрывают реальное число погибших… нам, таким невинным, хотели причинить зло… Все дело во вмешательстве некоей сверхъестественной силы, и произошедшее должно очистить нас. Чтобы лучше защититься, мы должны отыскать спрятанные подсказки, намеки, обнаружить тайные связи и смыслы, найти того загадочного субъекта, который управляет всей этой несправедливой агрессией». Впрочем, пережившие травму часто оговариваются, что они «догадывались, видели пророческие сны, им были знаки, некоторые из которых даже мелькали на телеэкране».[59] Подобная защитная реакция, обращение к магии и волшебству, – обычное дело, если речь идет, например, о случаях пыток.[60] Когда нас бросают в беде, единственное средство, которое приходит нам в голову, чтобы «вернуть мир на место» и привести в порядок хаотичное восприятие действительности, – магия. Самое абсурдное объяснение позволяет нам восстановиться, врачует травму и одновременно дает возможность обрушиться на тех, кто хотел причинить нам столько зла. Логический бред освобождает нас и руководит группами самообороны. Возникает команда, готовая защитить нас, распускаемые слухи укрепляют нашу самооценку, а какая-либо секта или экстремистская политическая партия уже предлагают программу действий, именуемых оборонительными: «Правительство пожертвовало нами ради парижан… Вода отравлена враждебными коммунальными службами, расположившимися где-то неподалеку… необходимо очистить общество и устранить из него все, что его оскверняет». Логический бред приносит огромную немедленную выгоду, он кажется способным защитить, однако не помогает конечно же выработке устойчивости, поскольку приводит к возникновению новых травм.

Стремление придать пусть бредовый, но смысл происходящему, чтобы не чувствовать себя потерянными, использовалось различными социальными группами, оказывавшимися в бедственном положении. В XI веке технологическая революция невероятным образом улучшила условия жизни европейцев. Изобретение ветряной мельницы позволило перемалывать зерна в муку и хранить их в таком виде в течение всего зимнего периода. Буквально за несколько лет удалось победить голод, детская смертность пошла на убыль, жизнь стала менее тяжелой, и среди этого царства благоденствия прекрасно почувствовали себя крысы. Тем паче что завезенные с Ближнего Востока крестоносцами кошки были изгнаны из домов, поскольку внешне напоминали европейцам арабов. Доказательство было следующим: многие из них черные, а иногда (у сиамских котов, например) морды у этих животных словно обожжены адским огнем. Потребовалось почти столетие, чтобы благодаря монахам кошки вернули себе доброе имя.[61]

Сложившийся в обществе стереотип, выражавшийся в преследовании кошек, следствием чего стало невиданное размножение крыс, был столь мощным, что за два года (1348–1350) чума унесла больше половины населения Европы. Вымирали целые деревни, все погрузилось в траур, и никто не мог объяснить причины появления ужасной, загадочной болезни. А когда реальность оказывается безумной, подходит любое объяснение, кажущееся убедительным. У невероятного феномена могла быть лишь невероятная причина. И вот стали возникать свидетельства, будто где-то кто-то видел дождь из жаб, что невидимые духи совокуплялись с женщинами, что чужеземцы избегают смерти, вырывая сердца у детей, и что вода отравлена, ведь все, кто пил ее, умерли. Чтобы совершить подобное преступление – заразить всех чумой, – необходимо было принадлежать к какому-нибудь негодному социуму, мерзкому племени,[62] отличному от нас, коллективу с верой в бредовые явления, абсурдными ритуалами, одеждой, вызывающей смех (все, что позволяло бы четко атрибутировать представителей данного коллектива).[63] Евреи – вот причина всех несчастий! Доказательства были очевидными, тайна раскрылась, в мире все стало понятным. Необходимо было сделать что-то, что позволило бы вернуть привычный миропорядок и потерянное счастье: «Смерть евреям!» Определив причину, можно попытаться справиться с ситуацией – достаточно просто выгнать евреев, и вода вновь станет пригодной для питья.

Такое рассуждение выглядело привлекательно-логичным, поскольку причины позволяли объяснить происходящее. Однако мы-то знаем, что эти причины можно назвать абсолютно бредовыми, поскольку сложившиеся у европейцев искаженные представления о причинах возникновения болезни не имеют ничего общего с реальностью. Реальность же заключалась в том, что вирус чумы переносили крысы. В XIV веке конечно же этого не знали, тогда как связь массовой гибели людей с кознями евреев выглядела очень убедительно. Бредовая логика, позволяющая восстановить порядок в мире, рождала надежду на преодоление трагедии. Праведный гнев легитимизировал действия, направленные на защиту выживших. Насилие обрело смысл, а ненависть помогла несчастным ощутить сладкий вкус единения перед лицом выпавшего на их долю испытания. «Мы любим друг друга, защищаем невинных, делаем правое дело, поэтому творимые нами расистские погромы и смертоносные репрессии вполне законны». Защищающиеся группы не чувствуют себя виноватыми за то насилие, которое они творят в отношении других. Даже напротив, после очередного расистского выпада они гордятся своей победой, забавляются внушаемым ими страхом, чувствуют себя так, словно выполнили свой долг: устроив охоту на чужаков, европейцы обнаружили, что эпидемия закончилась.

Эта бредовая логика объясняет, почему феномен под названием «козел отпущения» определяет поведение коллектива, чувствующего себя в опасности. «Тексты преследования»[64] показывают, насколько коллективное насилие соответствует стереотипным сценариям поведения. До начала первых погромов евреями восхищались и любили их. Их медицинские знания были велики, и это величие стало причиной некоей двойственности: «Захотят евреи – и нашлют на нас чуму, и наоборот, захотят – вылечат нас и спасут».[65]

Тот факт, что еврей богат, давал ему власть над обществом. Кем бы он ни был – медиком, ученым, музыкантом или философом, – он превосходил «наших». Подобное влияние и превосходство сегодня кажется странным, ведь на протяжении всей истории своего существования еврей всегда оказывался жертвой. Чем он заслужил подобное преследование? А чем виноваты насилуемые женщины? Жертвы ведь всегда немного виноваты, не так ли? А если им удается преодолеть выпавшее на их долю испытание, это означает, что они призвали на помощь оккультные силы. Стойкость жертвы – доказательство ее сговора с дьяволом.

Конец ознакомительного фрагмента.