Глава 2
Носящая мантию
Оксфорд не радует глаз. Новички прибывают сюда на осенний триместр в мрачном и туманном октябре. Внушительные здания впечатляют скорее своими размерами, нежели изысканной архитектурой. Все холодно и до странности отталкивающе. Во всяком случае, так показалось мне.
Именно в Сомервилле в мучительно холодные дни посреди зимы я сдавала вступительные экзамены в Оксфорд. Но до приезда я фактически не видела мой будущий колледж, в тревоге и волнении ожидая начала первого семестра. На самом деле Сомервилль всегда захватывает людей врасплох. Многие невнимательные прохожие вряд ли догадаются, что он здесь, ибо лучшее, что можно сказать о его строениях при взгляде со стороны, это то, что он непретенциозен. Но внутри вы попадаете в роскошный зеленый мир, на который смотрят окна многих комнат. Первые два года я прожила в колледже, и постепенно фотография за фотографией, ваза и, наконец, старое кресло, привезенные мной из Грэнтема, позволили мне почувствовать себя в некотором смысле дома. Третий и четвертый годы обучения я делила жилье с двумя подругами на Уолтон-стрит.
И Оксфорд, и Сомервилль были сильно, хотя и опосредованно, задеты войной. По какой-то причине Оксфорд не бомбили, но, как и везде, здания в городе и университете были объектами светомаскировки (после 1944 года это стало называться затемнением). Оксфорда коснулись и строгости военного времени. Витражные окна была забиты досками. Огромные цистерны с водой стояли в готовности на случай пожара. Пропитание привозили непосредственно в колледж, в столовой которого нам выдавали наши скромные порции, хотя в редких случаях меня приглашали пообедать в городе. Несколько продуктовых карточек оставалось на джем и другие продукты. Одним из небольших преимуществ таких строгих мер для моего здоровья и фигуры было то, что я перестала класть сахар в чай – хотя только много лет спустя я отказалась от своего пристрастия к сладкому кофе (что не означает, конечно, что в те времена был излишек кофе). Строго контролировалось употребление горячей воды. Например, в ванну можно было набрать не больше пяти дюймов воды, и, конечно, я строго этому следовала, хотя и происходила из семьи, где связь между чистотой и благочестием не была шуткой. Но мы никогда не жаловались. В конце концов, нам повезло.
Я была первой в семье Робертсов студенткой Оксбриджа, и я знала, что, при всей своей сдержанности, родители чрезвычайно этим гордились. Перед приездом в Оксфорд у меня было менее ясное, чем у других моих сверстников, представление о том, какой он на самом деле. Но мне просто казалось, что он лучше всего, и что если я хочу чего-то в жизни добиться, тогда Оксфорд – то, к чему мне надо стремиться. Поэтому я никогда не пыталась поступить в Ноттингемский, «наш местный» университет, хотя он и предлагал прекрасное образование, особенно в сфере естественных наук. Еще один аспект Оксфорда, который влек меня тогда – и влечет до сих пор, – это университетская система. Оксфорд разделен на колледжи, но также имеет и центральные университетские учреждения, такие, как Бодлианская библиотека. В те дни моя жизнь крутилась вокруг колледжа (где ты ел, спал и посещал лекции) и вокруг других организаций – церкви и общественных учреждений, – которые жили более или менее своей жизнью. Опыт проживания в колледже стал основой моего более позднего убеждения в том, что если ты хочешь, чтобы люди проявляли лучшее, что в них есть, их нужно вдохновлять стать весомой частью в небольшом обществе, а не заставлять чувствовать себя потерянными в море безличности.
Возможно, наиболее явным влиянием войны на университетскую жизнь стал тот факт, что многие из нас были чрезвычайно молоды – семнадцати или только-только восемнадцати лет. С 1944 года Оксфорд стал пополняться более взрослыми людьми, списанными с военной службы по нетрудоспособности; они возвращались, чтобы повысить степень образования, полученного во время войны, или начать обучение с самого начала. Они прошли через такое, чего мы и представить не могли. Как писал Киплинг (в «Ученых») о молодых морских офицерах, возвращающихся в Кембридж после Первой мировой войны, чтобы продолжить обучение:
Далеко ходили и много узнали, и рады б о многом забыть.
Но к счастью, вернулись, признанья добились, заставив весь мир в долгу быть.
За время учебы я обрела много друзей и знакомых, которые знали о мире гораздо больше, чем я. И я многое обрела благодаря тому, что Оксфорд в конце войны был такой мешаниной взглядов и жизненого опыта.
Вначале я держалась в стороне из-за стеснения и болезненной неловкости пребывания в совершенно новом окружении. Я совершала долгие прогулки – по лугу вблизи Крайст-Черч, по университетским паркам и вдоль Червелла или Темзы, наслаждаясь своим одиночеством и размышлениями. Но вскоре мне стала нравиться оксфордская жизнь. Я была членом Методистской студенческой группы, которая организовывала званые чаи. Моя мать слала мне пирожные по почте, а еще в субботу утром я проводила час или около того в очереди возле «кондитерской фабрики» в северной части Оксфорда, чтобы купить что-нибудь к воскресному чаю. Я вступила в Хор имени Баха под руководством сэра Томаса Армстронга (по приятной случайности отца Роберта Армстронга), чей репертуар был шире, чем можно предположить по названию. Особенно мне запомнилось наше исполнение «Страстей по Матфею» в театре Шелдона, который Рен, возможно, для таких целей и спроектировал. Мы также пели «Принца Игоря», «Рио Гранде» Константа Ламберта и «Гимн Иисусу» Холста. Иногда я ходила просто послушать музыку: я посетила выступление Кэтлин Ферриер в «Сне Геронтия» Эльгара.
С окончанием войны и возвращением военнослужащих число развлечений увеличилось. Возобновилась «Неделя восьмерок»[6], и я ходила на реку смотреть на соревнования. Именно тогда я впервые стала ходить на танцы и даже иногда пить немножко вина (прежде я пробовала только шерри, и мне оно не нравилось, как не нравится и сейчас). Я попробовала мои первые сигареты. Они мне тоже не понравились, хотя я знала, что привыкла бы ко вкусу, если бы продолжила курить. Я решила не продолжать, чтобы экономить деньги, и вместо этого каждый день покупать «Таймс». Я впервые сходила на бал в День поминовения и, как девушка из песни, танцевала всю ночь. Я видела пьесы Чехова и Шекспира в Драматическом и Новом театре. (Тогда исполнялись первые пьесы Кристофера Фрая.) И я видела удивительную постановку ДООУ (Драматического общества Оксфордского университета) в саду колледжа с участием Кеннета Тинена, последнего оксфордского дэнди. Я не помню, что это была за пьеса, отчасти потому, что всегда было трудно отличить Кена Тинена на сцене от Кена Тинена в жизни.
Я могла бы иметь более блестящую жизнь в Оксфорде, но у меня было мало денег, и было бы трудно сводить концы с концами, если бы не скромные гранты, выдаваемые мне колледжем с подачи моего бесконечно любезного преподавателя химии Дороти Ходжкин. Я также получала помощь от некоторых образовательных фондов. Я могла бы пополнять мой доход из таких источников и далее, если бы готовилась стать преподавателем. Но я знала, что у меня нет призвания, и я верила и верю в то, что у хорошего учителя должен быть талант. На самом деле однажды, в летние каникулы 1944 года, я преподавала естествознание в грэнтемской школе. На заработанные деньги я купила то, что в Грэнтеме было роскошью, а в Оксфорде фактически необходимостью – велосипед. В то время, когда я преподавала, был освобожден Париж. Директор созвал всю школу и объявил, что Париж снова свободен, и рассказал нам, как смелые участники Сопротивления помогли союзникам, восстав против немецких оккупантов.
Это был волнующий момент. Мы явно выигрывали войну. Я чувствовала некоторую вину за то, что не принимала большего участия в событиях, и я разделяла радость британского народа, что Французское сопротивление вернуло Франции честь и гордость. Возможно, в те дни у нас было преувеличенное понимание универсальности сопротивления – мы рассказывали друг другу истории о том, как посетители кафе выстукивали на своих стаканах букву «П» на азбуке Морзе, символизируя слово «Победа», когда в кафе входил немецкий солдат, – но мы не сомневались, что каждый настоящий француз хотел быть свободным.
Я серьезно погрузилась в работу. Колледжу повезло иметь Дороти Ходжкин – блестящего ученого и одаренного преподавателя, работавшего в сравнительно новой области рентгеноструктурной кристаллографии. Миссис Ходжкин была членом Королевского общества и позднее внесла решающий вклад в открытие структуры пеницилина, первого антибиотика, за что она была награждена Нобелевской премией в 1964 году. На четвертый и последний год моего обучения (1946–1947) я вместе с немецким ученым-беженцем Герхардом Шмидтом и под руководством Дороти Ходжкин работала над исследовательским проектом (простым белком грамицидином Б), необходимым для завершения второй части моего курса по химии. Благодаря клубу «Космос» и Научному клубу я также познакомилась с перспективными молодыми учетными и имела возможноть послушать многих известных ученых, включая Дж. Д. Берналя. Его политические воззрения были крайне левыми, как и у многих других ученых того времени. Но они никогда не стремились привнести политику в свои профессиональные отношения со студентами.
Религия тоже играла большую роль в моей оксфордской жизни. Есть много историй о молодых людях, поступивших в университет и, отчасти из-за того, что они столкнулись со скептическим отношением других, отчасти из-за менее благотворных причин, потерявших свою веру. Мне никогда это не грозило. Методизм был для меня якорем стабильности и, конечно, кругом друзей и знакомых, смотревших на мир так же, как я. Обычно по воскресеньям я посещала Мемориальную церковь Уэсли. Как и в Грэнтеме, там царили теплота и трезвая, но радостная общественная жизнь, которую я тем более ценила в начале моего пребывания в чужом окружении. При церкви было очень энергичное студенческое братство. После вечерней воскресной службы обычно проводилось большое собрание за чашкой кофе в доме священника, где велись оживленные дискуссии на религиозные и другие темы. Иногда я ходила в университетскую церковь Святой Девы Марии послушать особо интересную проповедь, а иногда – в часовню в колледже, особенно когда я знала, что проповедь читает мисс Хелен Дарбишир, ректор колледжа (в начале моего пребывания в Сомервилле) и выдающийся исследователь творчества Мильтона и Вордсворта.
Вообще говоря, я не посещала англиканские церкви. Но как ни странно – или, должно быть, вовсе не странно, если подумать об огромном влиянии, которое он оказал на столь многих из моего поколения, – но именно религиозное сочинение выдающегося англиканца К. С. Льюиса оказало самое важное влияние на мое интеллектуально-религиозное становление. Сила его речей, проповедей и эссе состояла в сочетании простого языка и теологической глубины. Кто более остроумно и убедительно отобразил то, как Зло использует человеческую слабость, как не он в его «Письмах баламута»? Кто когда-либо сделал более понятными сложные концепции естественного права, нежели он в «Человек отменяется» и в открывающих пассажах труда «Просто христианство». Я отчетливо помню впечатление, которое оказало на меня «Христианское поведение» (ставшее позднее частью книги «Просто христианство», но впервые прозвучавшее в радиомонологах). Оно било прямо в сердце ужасающего несоответствия между тем, как христиане действуют, и теми идеалами, что они проповедуют. Одной из идей К. С. Льюиса было то, что моральные принципы христианства не замыкаются на образах святых. Вот как он это излагает:
«Совершенное поведение может быть недостижимо, как и совершенное переключение передач, когда вы ведете автомобиль; но этот идеал необходим, он предписан людям самой природой человеческой машины, как и совершенное переключение скоростей, – это идеал, предписанный для всех водителей самой природой автомобиля».
Похожим образом мне помогло то, что он писал о применении высочайшего принципа христианского милосердия, который для большинства из нас кажется невыполнимым. Льюис ни на миг не оспаривал и не преуменьшал величия принципа, но он помог с выяснением, что милосердием не является.
«…что «возлюби своего ближнего как самого себя» означает? Я должен любить его так же, как я люблю себя. Ну, как именно я люблю себя? Сейчас, когда я об этом думаю, я не ощущаю особой нежности или привязанности к самому себе, и я даже не всегда счастлив быть в компании с собой. Так что, очевидно, «возлюби своего ближнего» не означает «питай к нему нежные чувства» или «считай его привлекательным»… Я могу смотреть на некоторые вещи, которые я совершил, с ужасом и отвращением. Так что, очевидно, мне позволено питать отвращение к некоторым вещам, что совершают мои враги. Соответственно христианство не требует от нас уменьшить ни на атом ту ненависть, что мы чувствуем по отношению к жестокости и предательству… Даже когда мы убиваем и наказываем, мы должны стараться чувствовать к врагу то, что мы чувствуем по отношению к самим себе – желать, чтобы он не был плохим, надеяться, что он может, в этом мире или ином, исправиться: на самом деле желать ему добра».
У этих слов была, конечно, особая острота в то время.
Главный вклад, который студент может принести своей стране в мирное или военное время, – это учиться упорно и эффективно. Но мы также старались сделать и что-нибудь более конкретное. Что касается меня, раз или два в неделю я работала в военной столовой в Карфексе. Британские солдаты и американские летчики с окрестных баз в Аппер Хейворд были нашими основными посетителями. Работать было жарко, трудно, и очень уставали ноги, но также было и весело, в хорошей компании с остроумными шутками.
Репортажи в день высадки союзных войск в Нормандии в июле 1944 года принесли одновременно и тревогу, и опасения. Смертельная битва на этом уязвимом побережье глубоко тревожила нас. Должно быть, впервые за все время я спрашивала себя, имею ли я право находиться в Оксфорде.
По сути, оставался год до конца войны в Европе. Впереди еще ожидали битва в Арденнах и трагедия в Арнеме. Но медленно начиналась подготовка к миру. И среди интересов мирного времени, ставших занимать у меня все больше времени, была политика.
Почти сразу после приезда в Оксфорд я вступила в Ассоциацию консервативной партии Оксфордского университета (АКПОУ), основанную в 1920-е годы при воодушевленном участии преподавателя Крайст-Черч Кита Фейлинга, историографа партии тори и позднее биографа Невилла Чемберлена.
Хотя национальное соглашение приостановить предвыборные партийные политические прения во время войны не имело прямого воздействия на политическую активность университетов, на практике политическая жизнь в Оксфорде была значительно тише, чем в 1930-е годы. Но, при всем этом, деятельность АКПОУ скоро стала центром моей жизни. В те дни дискуссионное общество Оксфордского университета, куда лучшие ораторы приходили обсуждать вопросы и на самые важные темы, и на темы невероятно избитые, не принимало женщин в качестве своих членов, хотя я иногда ходила послушать дебаты. Но я бы никогда не преуспела в того рода блестящем, но хрупком остроумии, которое в дискуссионном обществе культивировалось. Я предпочитала более серьезный, адвокатский стиль наших дискуссий в АКПОУ и настоящие предвыборные речи. АКПОУ также способствовала расширению круга друзей и знакомых. И на самом деле, как многие мои знакомые по АКПОУ продемонстрировали, форум был верным способом найти себе романтическую пару.
Оксфордская политическая жизнь была колыбелью талантов. Участвуя в ней, я обрела друзей, которые, как в романах Энтони Пауэлла, постоянно возвращались в мою жизнь на протяжении многих лет. Самым близким другом стал Эдвард Бойл, который с легкостью входил в утонченный светский и политический круг, куда я могла лишь бросить случайный взгляд, и разделял со мной серьезный интерес к политике. В то время Эдвард, богатый и образованный сын члена парламента от Либеральной партии, и сам был классическим либералом, чьи взгляды совпадали во многом с моим собственным провинциальным консерватизмом представителя среднего класса. Хотя позднее мы разошлись в политических взглядах, мы остались близкими друзьями вплоть до его трагической ранней смерти от рака.
Уильям Риз-Могг, с которым я познакомилась в последний год обучения, был выдающимся редактором «Таймс» с очень раннего возраста. Я никогда не была столь же близка с Уильямом, как была с Эдвардом, но чувствовалось, что он далеко пойдет.
Робин Дэй был выдающимся либералом. Как и Эдвард, он блистал в дискуссионном обществе Оксфордского университета, и позднее мы пересекались как адвокаты в одних и тех же кабинетах. Всякий задумывался, какую профессию может избрать столь блестящий остряк из дискуссионного общества, пока Робин Дэй не изобрел ее, став пионером телевизионного интервьюирования – после чего наши пути и мечи стали часто скрещиваться.
Еще одной звездой был Тони Бенн, который в то время еще выговаривал полный набор своих имен – почтенный Энтони Веджвуд Бенн. От начала до конца он и я редко соглашались хотя бы в чем-нибудь, но он всегда был учтивым и ярким участником прений, английским патриотом и даже, поскольку социализм все больше и больше уходил в прошлое, традиционной фигурой. Но мы нашли понимание на почве религии. Когда Тони стал президентом дискуссионного общества, я была приглашена на празднование этого события, которое, согласно нонконформистским принципам Тони, было безалкогольным; среди приглашенных был и отец Тони виконт Стэнсгейт.
Кеннет Харрис также был ведущим участником прений, который наряду с Эдвардом Бойлом и Тони Бенном провел несколько месяцев в турне по Соединенным Штатам, демонстрируя искусство дебатов. Впоследствии он сделал выдающуюся карьеру в публицистике. После Оксфорда мы много раз встречались, особенно часто, когда он писал мою биографию.
Как член правления АКПОУ я, естественно, была вовлечена в кампанию по проведению парламентских выборов 1945 года. В Оксфорде, до конца семестра, я была занята в кампании избирающегося в парламент Квинтина Хогга, а потом вернулась в Грэнтем, где работала в команде майора авиации Ворта, пытавшегося сместить с кресла независимого члена Дэниса Кэнделла.
При ретроспективном взгляде кажется, что мы все должны были бы знать, чего ожидать. По какому-то загадочному, но безжалостному закону, войны всегда способствуют росту государственного контроля и тех, кто их представляет. Мой муж Дэнис считал, что на военной службе люди из совершенно разных кругов смешиваются беспрецедентным образом и результатом этого становятся острый и мучительный приступ социальной ответственности и необходимость государства улучшить социальные условия. Но в любом случае, Консервативная партия добивалась единообразно плохих результатов в выборах военного времени, и общая тенденция выражалась в потере сторонников. Тогда никто не обращал особого внимания на опросы общественного мнения, но они говорили то же самое. Как я уже заметила, левые после Дюнкерка были чрезвычайно эффективны в представлении консерваторов единственно ответственными за политику умиротворения и умудрялись дистанцировать Черчилля от партии, которой он руководил. Да и народ тоже забыл, что лейбористы возражали даже против ограниченных мер перевооружения, осуществленных Болдуином и Чемберленом.
Но были также и другие влияния. Административно-командная экономика, необходимая в условиях военного времени, по существу, приучила многих людей к социалистическому мышлению. В вооруженных силах было общеизвестно, что интеллектуалы, придерживающиеся левых взглядов, оказывали мощное влияние на Корпус армейского образования, который, как заметил Найджел Берч, был «единственным полком с общими выборами среди отличников военной службы». Дома я слушала таких радиоведущих, как Дж. Б. Пристли, которые давали успокаивающее, но все же идеалистическое толкование социального прогресса в направлении левого крыла. Было правдой и то, что консерваторы во главе с Черчиллем были настолько озабочены насущными нуждами войны, что внутренней политикой и особенно составлением мирной программы занимались в основном социалисты из коалиционного правительства. Сам Черчилль предпочел бы оставить Национальное правительство по меньшей мере, пока не будет побеждена Япония и, в свете растущей угрозы со стороны Советского Союза, возможно, и дольше. Но Лейбористская партия по понятным причинам хотела завладеть своим коллективистским наследством.
Вследствие этого в 1945 году Консервативная партия столкнулась с двумя серьезными и непреодолимыми проблемами. Прежде всего, Лейбористская партия заставила нас сражаться на своей территории, где всегда могла нас обойти. Черчилль говорил о послевоенной «реконструкции» около двух лет, и частью этой программы стал закон Батлера об образовании. Более того, наш предвыборный манифест обязывал нас обеспечить так называемую политику «полной занятости» в соответствии с «Белой книгой»[7] по трудостройству 1944 года, осуществить масштабную программу домостроительства и реализовать большую часть предложений по пособиям государственного социального страхования, сделанных великим социальным реформатором-либералом лордом Бевериджем, и единую Государственную службу здравоохранения. Кроме того, мы практически не могли приписать себе честь (насколько это вообще подобало Консервативной партии) достижения победы, не говоря уж о невозможности критиковать лейбористов за их безответственнность и экстремизм, поскольку Эттли и его коллеги работали бок о бок с консерваторами в правительстве с 1940 года. В любом случае военные заслуги принадлежали всему народу.
Я отчетливо помню, как сидела в студенческой комнате отдыха в Сомервилле, слушая по радио знаменитую (или печально известную) предвыборную речь Черчилля, где звучало, что социализм для своего укрепления создаст «некоторого рода гестапо», и думала: «Он слишком далеко зашел». Как ни неопровержима была логика, связывающая социализм и насилие, в тех обстоятельствах она не нашла поддержки. Я знала из политических прений на схожие темы во время предвыборного митинга в Оксфорде, что ответом будет: «Кто правил страной в отсутствие мистера Черчилля? Мистер Эттли». И такой, как оказалось, реакция была и сейчас.
В Грэнтеме я была одним из «разогревающих» ораторов, представлявших кандидата от консерваторов во время городских митингов. В те дни гораздо больше людей приходило на митинги, чем сегодня, и они ожидали, что не зря потратят время. Я часто выступала на нескольких митингах за один вечер. Когда, оглядываясь назад, я читаю в репортажах местных газет выдержки из своих речей, мне трудно найти что-то, с чем бы я не согласилась и сегодня. Германия должна быть обезоружена и привлечена к судебной ответственности. Необходимо сотрудничество с Америкой и (нечто менее реалистичное) с Советским Союзом. Британская империя, самое важное сообщество людей, которые знал мир, никогда не должна распасться. (Должно быть, тоже не очень реалистично, но мой взгляд на имперское будущее Британии многими разделялся после победы.) Главным аргументом, который я выдвигала, убеждая голосовать за консерваторов, было то, что таким образом Уинстон Черчилль останется ответственным за нашу внешнюю политику. И возможно, если бы Черчилль был способен предвидеть ход Потсдамской конференции в июле 1945 года, послевоенный мир выглядел бы несколько иначе.
Как многие другие члены АКПОУ, я брала уроки публичной речи в Центральном офисе Консервативной партии у миссис Стеллы Гейтхаус. Особое внимание она уделяла простоте и ясности выражений и как можно меньшему использованию жаргона. В действительности, на предвыборных митингах, где ты никогда не знаешь, как долго тебе придется говорить, ожидая приезда кандидата, некоторая многоречивость может оказаться весьма полезной. Самым ценным лично для меня, однако, было обретение опыта думать стоя, когда я отвечала на вопросы добродушной, но требовательной аудитории. Я помню вопрос, затронутый пожилым человеком на одном из таких митингов, который серьезно отразился на моих взглядах на благосостояние: «Просто потому, что я сумел скопить немножко денег, государство мне не будет помогать. Если бы я все потратил, они бы помогли». Это было раннее предупреждение о непростых вопросах, которые новое Социальное государство скоро поставило перед политиками.
Через три недели после дня выборов, когда уже пришли результаты голосования из-за границы и из армии, я пошла на избирательный участок в Слифорде. Пока мы ждали грэнтемских результатов, просочились новости о том, что происходило везде. Это было плохо, и стало еще хуже – полная победа Лейбористской партии, тори выбывали из кабинета министров один за другим. Затем и наш собственный кандидат проиграл. Я просто не могла понять, как электорат мог сделать такое с Черчиллем. На обратном пути домой я встретила друга, которого всегда считала преданным консерватором, и сказала, что была школирована такой ужасной новостью. Он сказал, что, по его мнению, новость скорее хорошая. Мое непонимание усиливалось. В то время я чувствовала, что то, как британский электорат обращается с человеком, которому больше, чем кому-либо, обязан свободой, было постыдным. Но разве не Эдмунд Берк сказал: «Совершенная демократия – это самая бесстыдная вещь в мире»? При взгляде назад выбор лейбористского правительства в 1945–1950 гг. кажется логичным завершением коллективистских настроений, овладевших военной Британией. Коллективизм беспрерывно просуществовал около тридцати пяти лет – по пути формируя и искажая британское общество, пока, наконец, он не рухнул в «зиму недовольства»[8] 1979 года.
В то время всем было ясно, что необходима фундаментальная переоценка принципов и стратегий Консервативной партии. Так же сильно, как и везде, мы чувствовали это в Оксфорде. Это стало подоплекой доклада для подкомитета по стратегии АКПОУ, в создании которого я принимала участие вместе с Майклом Кинчин-Смитом и Стэнли Моссом в течение осеннего триместра 1945 года. Доклад содержал не больше глубоких прозрений, чем работа любого другого студента-тори. И две темы оттуда с тех пор звучали неоднократно – больше политических исследований и лучшее представление кандидатов.
Возможно, главной проблемой в отношении того, что мы сегодня назвали бы имиджем Консервативной партии, было то, что мы, казалось, потеряли наш путь и наши политические установки были ориентированы скорее на богатых, нежели простых людей. Как гласил наш доклад: «Политика Консервативной партии сегодня в глазах публики стала равняться едва ли не серии административных решений частных вопросов, взаимосвязанных в некоторых областях с несколькими необоснованными предубеждениями и эгоистичными интересами богатых людей». Это обвинение было, конечно, несправедливо. Если бы консерваторы победили в 1945 году, у нас все равно было бы Социальное государство – без сомнения, с меньшими текущими общественно-государственными расходами и точно с большим простором для частных и добровольческих инициатив. Но идея, что консерватизм был именно этим – консервированием статуса-кво и противостоянием переменам и реформам, – была чрезвычайно сильна в то время.
В марте 1946 года я стала казначеем АКПОУ и позднее в том же месяце в качестве одного из оксфордских представителей поехала на конференцию Федерации университетских консервативных и юнионистских ассоциаций (ФУКЮА), проводимую в Лондоне в отеле «Уолдорф». Эта была моя первая конференция подобного рода, и я получила огромное удовольствие. Я выступала с речью в поддержку большего вовлечения людей из рабочего класса в деятельность университетских консервативных ассоциаций. Мне казалось, что мы должны уйти от восприятия консерватизма как косного и поверхностного. Не то чтобы я хотела бесклассового общества, как социалисты (несколько неискренне) говорили, что хотят, но скорее, что я не видела в классе важности. Каждый мог предложить в жизни что-нибудь уникальное, и ответственностью каждого было развивать свои таланты – героями становятся люди разного происхождения. Я так изложила это на конференции ФУКЮА: «Мы все слышали о том, что наш век – век обычного человека, но не забывайте, что нам не хватает необычных людей». Или, полагаю, я могла добавить, необычных женщин.
В октябре 1946 года я была избрана президентом АКПОУ – третья женщина, занявшая эту должность. Тем летом я сдала выпускные экзамены и начала работу над исследовательским проектом по химии, составляющим четвертый и последний год моего обучения, так что у меня было чуть больше времени на занятия политикой. Например, я приняла участие в своей первой партийной конференции, проходившей в том году в Блэкпуле. Я была в восторге. В Грэнтеме и Оксфорде консерваторы были редки. Теперь же я вдруг была среди сотен людей, веривших в то же, что и я, и разделявших мой ненасытный аппетит к разговорам о политике.
На конференции царила исключительная атмосфера. С моей скромной позиции «представителя» мне казалось, что партийное руководство – за явным исключением партийного лидера – прибыло в Блэкпул в готовности примирить себя и Консервативную партию с неизменностью социализма в Британии. Внимательный наблюдатель конференции 1946 года Бертран де Жувенель написал о лидерах партии: «Эти замечательные, умные, хорошо воспитанные люди, с ранних лет приученные к благоразумному управлению и вежливым дискуссиям, в глубине своего сердца были готовы принять свое поражение на выборах 1945 года как окончательное»[9].
Решительно это не было тем, что рядовые члены партии хотели услышать. На самом деле из зала шло открытое неприятие. Председатель отклонил в первый день запрос на общие дебаты по философским и политическим вопросам. Единообразные доклады выступающих с трибуны принимались с прохладой, хотя речи ораторов стали значительно жестче позднее, когда министры «теневого кабинета» почувствовали наше неудовольствие. Инстинктивно я была заодно с рядовыми членами партии, хотя я еще не до конца прочувствовала и продумала аргументы против коллективизма, что мне предстояло сделать в ближайшие несколько лет.
Вернувшись в Оксфорд, я организовала целую программу выступлений с речью. Лорд Дангласс (Алек Дуглас-Хьюм) требовал поддержки внешней политики Эрнеста Бевина, которую мы с готовностью дали. Боб Бутби – чудесный оратор с отличным стилем – произнес пафосную речь против «революционного тоталитарного абсолютизма Москвы». Дэвид Максвелл-Файф, чья дочь Памела тогда училась в Оксфорде, критиковал национализм и взывал к демократии собственников. Питер Торникрофт выдвинул очень передовую идею о группе реформаторов-тори во время прений с Университетским клубом лейбористов, проведенных в дискуссионном обществе Оксфордского университета. Леди (Мими) Дэвидсон рассказала нам, каково это – быть единственной женщиной-консерватором в Палате общин. Энтони Эден очаровал и поразил нас всех за рюмкой шерри. Каждый семестр у нас в дискуссионном обществе проводились оживленные дебаты с разными политическими клубами, особенно с клубом лейбористов, который в то время был чрезвычайно левым и включал таких знаменитостей, как Энтони Кросланд – который в своей надменности даже в те дни свысока посмотрел бы на герцогиню – и Тони Бенн. Однако обычно АКПОУ собиралась в Институте Тейлора в пятницу вечером, перед тем угостив оратора ужином в отеле «Рэндольф». Именно так впервые я оказалась в компании выдающихся фигур партии тори.
Самой сильной критикой социалистического планирования и социалистического государства, которую я прочла в то время и к которой с тех пор регулярно возвращалась, была «Дорога к рабству» Ф. А. Хайека, со знаменитым посвящением «Социалистам всех партий».
Я не могу похвастаться, что тогда полностью поняла все нюансы маленького шедевра Хайека. Лишь в середине 1970-х, когда работы Хайека оказались в самом верху списка книг, обязательных для прочтения, что дал мне Кит Джозеф, лишь тогда я действительно пришла к пониманию идей, которые он выдвигал. Лишь тогда я посмотрела на его аргументы с точки зрения того образа государства, который близок консерваторам – ограниченное в полномочиях правительство под властью закона, – скорее чем с точки зрения того рода государства, которого мы должны избегать, – социалистическое государство, где безраздельно правят бюрократы. В юности же мощным впечатлением от «Дороги к рабству» стала неоспоримость (для меня) ее критики социализма. Хайек полагал, что нацизм (национал-социализм) проистекал из немецкого социального планирования девятнадцатого века. Он показал, что вмешательство государства в одну сферу экономики или общества вызывало почти неизбежное распространение планирования в другие сектора. Он предупреждал нас о глубоких, поистине революционных для западной цивилизации последствиях государственного планирования, ибо оно росло на протяжении столетий.
Хайек не смягчал своих слов о монополистских тенденциях планового общества, которые профессиональные ассоциации и профсоюзы неминуемо будут пытаться использовать. Каждое требование гарантий, будь то работа, зарплата или общественное положение, подразумевает исключение этих гарантий для тех, кто находится за пределами конкретной привилегированной группы, – и создает потребность в компенсирующих привилегиях для остальных групп. В конечном итоге в такой ситуации проигрывают все. Возможно, поскольку Хайек не происходил из круга британских консерваторов и сам себя консерватором никогда не считал, у него не было комплексов, свойственных агонизирующему общественному сознанию английского высшего сословия, когда нужно было прямо говорить о таких вещах.
Я была в Блэкпуле, навещая сестру (которая уехала туда из Бирмингемского ортопедического госпиталя), когда в роковой день 6 августа 1945 года услышала по радио новости о том, что атомная бомба была сброшена на Хиросиму. Моя академическая подготовка и пылкий интерес к вопросам практического применения науки, возможно, означали, что я была лучше многих осведомлена о разработках, лежащих в основе производства атомной бомбы. В течение следующего года я прочла (и в значительной степени поняла) чрезвычайно полный отчет «Атомная энергия для военных целей», опубликованный в Соединенных Штатах. И все же – как ни избито это прозвучит – я немедленно поняла, услышав первые репортажи из Хиросимы, что с падением атомной бомбы «мир как-то изменился». Или как Черчилль описал это в своих грандиозных мемуарах «Вторая мировая война»: «Это ускорило конец Второй мировой войны и, возможно, много чего еще».
На полную оценку научных, стратегических и политических последствий использования ядерного оружия потребовались годы. Но результаты прямого воздействия атомного оружия на человека и окружающий мир стали явными гораздо быстрее. Все же ни в тот первый вечер, размышляя на эту тему по пути домой в поезде из Блэкпула, ни позднее, когда я прочла отчеты и увидела фотографии непомерных разрушений, не было у меня сомнений в правильности решения использовать бомбу. Я считала это оправданным, главным образом потому, что это избавляло от потерь, неизбежных в случае, если бы войска союзников должны были бы брать приступом главные острова Японии. В Японии все еще было 2,5 миллиона вооруженных людей. Мы уже видели фанатическое сопротивление, оказанное ими в битве при Окинаве. Только уровень технологического превосходства союзников, продемонстрированный сначала в Хиросиме, а затем в Нагасаки, мог убедить японских лидеров в безнадежности сопротивления. И так, через неделю после Хиросимы, и после второй бомбы, сброшенной на Нагасаки, японцы сдались.
Британия, конечно, была непосредственно вовлечена в разработку бомбы, хотя, из-за распада англо-американского ядерного сотрудничества после войны, лишь в 1952 году мы сами смогли взорвать атомную бомбу. Черчилль и Трумэн, как мы сегодня знаем, были обмануты Сталиным в Потсдаме, когда американский президент осторожно сообщил неприятную «новость» советскому лидеру, который уже все знал и срочно вернулся в Москву подстегнуть своих ученых и ускорить реализацию атомной программы. Но факт остается фактом, как я напоминала Советскому Союзу, когда была премьер-министром, что самым убедительным доказательством доброй воли, внутренне присущей Соединенным Штатам, было то, что в те критические годы, когда только Америка обладала военной мощью, дававшей ей возможность навязать свою волю всему миру, она от этого воздержалась.
Огромным изменением, коснувшимся в то время Британии – и оказавшим большое влияние на мою политическую жизнь, – стало превращение Советского Союза из брата по оружию в смертельного врага. Важно подчеркнуть, как мало знало большинство людей на Западе в то время об условиях жизни в СССР. Я никогда не симпатизировала коммунизму, но мое неприятие его в то время было скорее интуитивным, нежели интеллектуальным. Гораздо позднее, когда я много думала и читала о коммунистической системе, я увидела, в чем именно состоят его слабость и порочность. И интересно отметить, что, когда Хайек писал новое предисловие к «Дороге к рабству» в 1976 году, он тоже чувствовал, что «недостаточно подчеркнул значимость опыта коммунизма в России».
Когда я покинула Оксфорд с дипломом второй степени по химии, я гораздо больше знала о мире и в особенности о мире политики. Мой характер не изменился, не изменились и мои воззрения. Но у меня было более ясное представление о том, где я стою по отношению к другим людям, их амбициям и мнениям. Я, говоря кратко, повзрослела. И я осознала, чего на самом деле хочу от жизни.
Незадолго до того, как закончились мои университетские дни, я съездила в Корби Глен, городок в десяти милях от Грэнтема, на танцы. После них мы с друзьями пили кофе с сэндвичами в кухне того дома, где я остановилась. Как обычно, я говорила о политике. Что-то из того, что я сказала, или, возможно, то, как я это сказала, заставило одного из мужчин заметить: «На самом деле ты хочешь быть членом парламента, не так ли?» Почти не думая, я сказала: «Да, это действительно то, чего я хочу». Я никогда раньше этого не говорила – даже самой себе. Когда я пошла спать той ночью, много мыслей крутилось в моей голове.