Часть вторая
Невольница
I. Сватовство могильщика
За несколько месяцев до описываемых событий произошло одно немаловажное обстоятельство в цирюльне брадобрея Евтрапела, о котором нельзя не упомянуть.
Евтрапел не любил торопиться, а брил щеки и подбородки своих клиентов с чувством, с толком и с расстановкой. Поэт Марциал сочинил по этому поводу не лишенное остроумия четверостишие:
Он больше говорит, чем бреет…
Но так ведь много в том вреда!
Одну щеку обрить успеет,
А на другой – уж борода.
Цирюльня Евтрапела была одной из образцовых и наиболее посещаемых в Риме заведений подобного рода. Цирюлен в Риме было очень много, так как заботливость римлян о внешности возведена была в культ.
Особенной приманкой для посетителей цирюльни Евтрапела была говорящая сорока, которая умела подражать человеческой речи, реву животных и даже звукам музыкальных инструментов. По особому знаку хозяина она тотчас же произносила целую похвальную речь императору Домициану. И Евтрапел никогда не упускал случая дать ей этот знак, когда клиент его был сенатор, верховный жрец или даже всадник. Толпа щеголей всех званий и сословий наполняла цирюльню счастливого брадобрея, и надо сказать, что умная птица немало способствовала его славе, хотя и вполне заслуженной им самим.
Матроны, законодательницы мод и красоты, никогда не проходили мимо этой лавочки без того, чтобы не остановить перед ней свои носилки, возок или те изящные, украшенные шелком и запряженные быстроходными конями колесницы, которыми они правили сами.
Щеголи не знали более ловкого брадобрея. Никто лучше его не мог завить волнистые кудри или выжечь легкий пушок на щеках, руках и ногах. Его пемза была так мягка, что сообщала коже лоск слоновой кости. Сестерции так и падали в его денежный ящик, увеличивая богатство предприимчивого брадобрея.
Выходя из цирюльни Евтрапела гладко выбритым и раздушенным, всякий щеголь мог спокойно показаться и в портиках, и на площади, или Аппиевой дороге с тем отпечатком изящества и изысканного вкуса, который всегда привлекал взгляды, вызывая зависть и восхищение.
Для женщин у Евтрапела находились те тысячи тонкостей дамского туалета, которые было так необходимы каждой красавице, которые бесполезно было бы искать в других местах.
Только у Евтрапела можно было найти парики всех оттенков, от белокурого до жгучего цвета черного дерева. Ремень из белой и тонкой кожи, узко обтягивавший изящную ножку женщины в нежной обуви, был белее и тоньше у Евтрапела, чем у других брадобреев. Ягоды плюща, кассии и мирры делали дыхание приятным.
Поблекшая кокетка иной раз обращалась к Евтрапелу, чтобы восстановить какими-либо мазями или красками отсутствующие брови и блеск уже тусклого взора, и все тогда говорили, что сама Венера будто позаботилась провести тонкую и черную линию, которая придавала оттенок цвету и свежесть лицу.
Все эти заботы Венеры о красоте представительниц «прекрасного пола» хранились, однако, в алебастровых и оловянных сосудах Евтрапела, который продавал их на вес золота, строго оберегая себя от подражаний со стороны любителей наживаться за счет недостатков ближнего.
Храмы Венеры реже посещались римлянками, чем лавка Евтрапела, которая была совсем не хуже тех же храмов, откуда можно было выйти лишь с одними надеждами. А этого было слишком недостаточно.
У Евтрапела, впрочем, были и недостатки, не как у мастера, а как у человека.
Он был нагл, тщеславен и болтлив, каким не был ни один брадобрей в Риме. Если бы вы имели несчастье ему не понравиться, то он не станет и возиться с вами, а пошлет вас к Пантагату, одному из его соперников, которому Марциал посвятил надгробную надпись в стихотворной форме, к Корацину, Харидему, Бакарру или еще лучше к Филиппу или Калпетину, брадобреям более или менее известным, но у такого знатока, как Евтрапел, вызывавшим лишь улыбку на устах и заставлявшим его пожимать плечами, как только заходила речь о них в его присутствии.
Если, наоборот, ваша особа ему нравилась, было и того хуже!
Все городские слухи, все политические новости, сплетни о рождении, свадьбе, разводах, похоронах, подробные известия об играх и, наконец, даже плутни рабов и подлоги барышников – все это он передавал нам с такой поспешностью и увлечением, что не было никакой возможности сдержать потока его слов.
Евтрапел излагал все это с большей подробностью, чем любая газета, и всегда с особенным удовольствием старался доказать свою осведомленность. Эпиграмма Марциала оказывалась справедливой в буквальном ее смысле.
Поэт с присущим ему юмором изобразил Евтрапела, застав его, по всей вероятности, в один из моментов такого наплыва неистощимой говорливости.
У Евтрапела, с виду столь веселого, откровенного, общительного, была своя тайна, которая, пожалуй, и отравляла иногда существование цирюльника, жившего открыто и нисколько не стеснявшегося посторонних взглядов. Под вечер, когда в цирюльне, казалось, стоял еще дневной шум и слышны были разговоры, Евтрапел удалял обыкновенно своих помощников брадобреев, всех этих выщипывателей волос, торговцев духами и сильную сирийку, единственную женщину-рабыню среди холостых людей, и оставался один.
По какому-то условленному знаку в цирюльне являлся таинственный посетитель, который лишь далеко за полночь оставлял Евтрапела и прекращал с ним длинные разговоры.
Но на какую тему? Кто он и о чем они беседовали во время этих ночных свиданий?
Заинтересованные соседи Евтрапела, несмотря на все свои усилия, не могли ничего открыть и разузнать о тайне цирюльника.
Евтрапел и незнакомец и теперь сошлись, по своему обыкновению, в наиболее отдаленном месте цирюльни и говорили вполголоса, Снаружи под окном послышался какой-то шум. Лица брадобрея и посетителя выразили беспокойство, которое, однако, вскоре исчезло, так как звук голоса показался Евтрапелу хорошо знакомым. Этот шум сопровождался несколькими отчетливыми ударами в стенку лавки, и чей-то голос усердно звал его: «Евтрапел! Евтрапел!»
– Это Гургес, могильщик, – сказал незнакомцу брадобрей. – Он принес мне некоторые нужные вещи. Пройди, Регул, в соседнюю комнату. Я с ним быстро кончу наше дело.
Регул скрылся, а Евтрапел побежал открыть дверь тому, кого он назвал Гургесом, но, увидав его, он был поражен его расстроенным видом и беспорядком в его одежде.
– Где же заказанные тебе зубы и волосы? – воскликнул брадобрей, как хороший торговец подумавший прежде всего о досадных последствиях неисполнительности могильщика.
Этот последний ничего не ответил, но бросил к ногам Евтрапела шесть париков с длинными, великолепными волосами и горсть зубов. Весь товар только сейчас был извлечен из могил. Зубы рассыпались по полу.
– Молодец, Гургес! – воскликнул восхищенный брадобрей. – Клянусь Венерой! Ты составляешь гордость могильщиков! Геллия, Лезбия, Марцелла, Лидия, Филлис и другие именитейшие матроны, вы будете очарованы видом этих чудных кос! А тебе, Веститулла, какой восхитительный ряд зубов я поставлю между твоими пурпуровыми губками!.. Но что с тобой, мой бедный Гургес?
– Евтрапел, мне необходимо поговорить с тобой, – произнес Гургес мрачно, но с твердостью в голосе.
– Невозможно, дорогой Гургес, теперь невозможно, – возразил Евтрапел, вспомнивший о присутствии Регула.
– Я говорю, что мне нужно поговорить с тобой, и я не уйду отсюда, – почти с гневом проговорил могильщик. – Этот момент наиболее удобен.
– Говори же, Гургес, но скорее, так как поздно и я могу тебе уделить немного времени, – ответил брадобрей. Он видел, что для него нет другого средства избавиться от могильщика, как только выслушать его, и надеялся, что разговор не будет продолжительным.
Отношения Гургеса к Евтрапелу трудно определить; оба они были друг другу нужны. Евтрапел, очевидно, нуждался в этих волосах для устройства столь сложных и удивительных причесок, которыми римские матроны прельщали своих патрициев, и зубах для исправления челюстей, которые они доверяли его искусству. Евтрапел один только мог снабдить их этими предметами первой необходимости. Могильщик под его руководством скальпировал мертвецов и вынимал у них челюсти с искусством, с которым могут только соперничать дикари нашего времени. Это, впрочем, был промысел, которому не покровительствовал триумвир города; поэтому приходилось избегать стражей, назначенных исключительно для наблюдения за гробницами и неприкосновенностью мест погребения.
Знали ли римские матроны происхождение этих волнистых волос, приглаженных на их лбах или поднятых в виде гнезда вперемежку с жемчугом опытной рукою их рабов или прислужниц? Этот вопрос мог быть решен только отрицательно, ибо Евтрапел был слишком вежлив и исключительно тонок в обхождении, чтобы обеспокоить своих любезных посетительниц такими открытиями.
Как бы то ни было, но Гургес не принимал в расчет неохоту Евтрапела выслушать его и в ответ на его приглашение расположился как можно удобнее, приготовившись вести длинный разговор.
– Евтрапел, – начал он торжественно, – ты знал о моем намерении сочетаться браком с Цецилией, той небольшого роста девушкой, которая живет со своим отцом недалеко от большого цирка. И вот, клянусь парками, этот брак расторгнут!
– Быть не может, дорогой Гургес, быть не может! – воскликнул брадобрей, повторяя свое любимое выражение. – Что за смысл? Неужели добряк Цецилий…
– Добряк Цецилий не мог помешать моему браку: он мне должен десять тысяч сестерций, но она сама не желает.
– Разве она когда-нибудь желала?
Гургес, казалось, нашел этот вопрос весьма нелепым.
– Не будем спорить, – возразил он, – желала ли она или не желала. Дело не в этом…
– Итак, дорогой Гургес, как же в таком случае поступить? – заметил Евтрапел, который спешил поскорее закончить разговор.
– Как поступить? Что делать? Разве это ответ, Евтрапел, когда доверяют тайну другу? Но, беззаботный цирюльник, разве ты не видишь, что мои десять тысяч сестерций потеряны, ибо у Цецилия нет ни одного асса! А главное, не в этом дело! Она любит другого!.. Нет! – воскликнул он, ударяя по столу кулаком. – Это кончится плохо.
Гургес был возбужден…
Брадобрей стал терять терпение…
Гургес произнес сквозь зубы:
– Да! Ты христианин, еврей… и ты не желаешь более видеть меня! Я…
Неожиданный шум в соседней комнате, как бы от прыжка изумленного человека, прервал Гургеса на полуслове.
– Евтрапел, мы не одни? – спросил могильщик.
– Совершенно одни, дорогой Гургес, – поспешил ответить Евтрапел. – Это вода льется в ванну. Итак, если ты хочешь, чтобы я тебя понял, начни сначала!
– Это было бы слишком долго, тем более если ты торопишься… Впрочем, я постараюсь быть кратким.
– У меня всегда найдется несколько часов к услугам моих друзей, – заметил Евтрапел. – Я слушаю, дорогой Гургес.
Могильщик начал:
– Немного менее года тому назад Цецилий, бывший до того скрибой (то есть писцом) в казначействе Сатурна, был назначен сборщиком податей. Он собирал подати с этих проклятых евреев у Капенских ворот… чтоб их поглотил ад! Цецилию пришлось поселиться в том же квартале, и мой отец ему отдал внаем наш маленький домик у большого цирка. Тебе известно, что Цецилий, который беднее Терсита, никогда не переложил из своего кошелька в наш ни одной сестерции, напротив, мои сестерции растратил… Но не будем забегать вперед… Цецилий уже несколько лет тому назад овдовел; у него единственная дочка, неблагодарная Цецилия!
Тут могильщик вздохнул несколько раз и воскликнул:
– Каждый день я ее видел по пути в храм Венеры или у окна ее кубикулюма. Я оказывал ей знаки сердечной привязанности, на которые она отвечала поклоном… Цецилии, дорогой Евтрапел, семнадцать лет. Она так прекрасна, что ни одна из твоих матрон не может выдержать с ней ни малейшего сравнения… Впрочем, ты видел и знаешь, что я нисколько не преувеличиваю.
Евтрапел счел долгом поклониться в знак согласия.
Гургес продолжал:
– Я решил жениться на Цецилии. Отец мой отговаривал меня ввиду того, что у нее не было приданого. Но я ему доказал, что все бедствия брачной жизни происходят из-за приданого, и он уступил. Притом же известно, что могильщики почему-то с трудом находят женщин, которые пожелали бы выйти за них замуж.
Могильщик еще раз вздохнул.
– Заручившись согласием своего отца, – продолжал он, – я пошел к Цецилию. Ты видишь, Евтрапел, что я вел себя достойно… Я говорил о законном браке, который дает супруге название матроны… Мое будущее достаточно хорошо, наше состояние довольно значительное. Цецилий принял мое предложение с восторгом.
– А Цецилия, что она сказала на это? – осмелился спросить Евтрапел.
– Цецилия не ответила ничего, – признался могильщик.
– Надежда невелика, – заметил Евтрапел.
– Дорогой брадобрей, женщины никогда не отвечают в подобных случаях, – проговорил Гургес с некоторым самохвальством.
– Положим, что так, – сказал Евтрапел. – Но продолжай.
– Время – великий наставник. Я возложил на него задачу смягчить эту непокорную волю. Цецилий взял у меня в долг некоторую сумму и, казалось, позабыл, что был жильцом в доме у моего отца… Да, в надежде, что Цецилия склоняется более и более к благоприятному ответу и что вскоре он назовет меня своим зятем, я ссудил ему довольно крупную сумму денег. Евтрапел! Это мерзость, гнусное воровство! – воскликнул Гургес, в котором воспоминание о его десяти тысячах сестерций всегда вызывало неудержимую ярость.
– Дорогой друг, – сказал Евтрапел, – Ювенал одному из друзей, находившихся в таком же, как и ты, положении, посвятил для его утешения прекрасное послание. Нужно читать поэтов, Гургес: они лучше нас умеют лить бальзам на раны…
– Наконец, – прервал его могильщик, – я был в упоении. Хотя, сказать по правде, дело вперед не двигалось, но это не мешало мне распространять повсюду слух о предстоящей моей свадьбе, так как мне казалось невозможным, чтобы Цецилия могла воспротивиться данному отцом обещанию. Ведь я и тебе тоже доверял свои планы и надежды.
– Конечно, Гургес, я помню. Но среди всех этих мелких подробностей, мне кажется, ты упустил из виду одну весьма существенную вещь.
– Что такое, дорогой брадобрей?
– Нужно получить ответ у Цецилии.
– Этого мне не надобно, Евтрапел; но я предвижу ответ, что мое имя Гургес ей не нравится, а мое ремесло могильщика – еще менее.
– Тогда, дорогой друг, дело потеряно.
– Молодые девушки так капризны, Евтрапел! Они сожалеют на другой день о том, отчего отказались накануне.
– Пожалуй, но ради благоразумия надо беречь свои сестерции.
– Они уже отданы, дорогой Евтрапел.
– Цецилия знает об этом?
– Вовсе нет. Занимая в долг, Цецилий всегда мне говорил: только не говори ничего дочери. Когда я хотел сделать Цецилии несколько ничтожных подарков, она отослала мне их обратно, сказав, что она ничего не желает от меня получать.
– Ho, – сказал Евтрапел, желавший направить разговор на заинтересовавший его предмет. – Ты упомянул о евреях и христианах. Что это значит?… Не играют ли они какой-нибудь роли в твоей неудаче?
– Без сомнения, – возразил Гургес, – это и есть начало конца! Негодные!.. Вот как происходило дело… Для Цецилия мой брак на его дочери был очень приятен. Он видел в нем верный покой для себя на старости лет. Вот почему он непременно хотел пристроить Цецилию, которую он сам называл нечестивой, испорченной и которая, по его словам, впала в новое и позорное суеверие. Наконец, Цецилий боится за свое место, если раскроется ее нечестие. Ты понимаешь, Евтрапел?
– Совершенно! Но к делу, Гургес, к делу! Переходи скорей к событию.
– Я перехожу, Евтрапел! Но чтобы объяснить все дело, нужно войти в описание стольких подробностей!.. Впрочем, это недолго… Вот разговор, какой был у меня вчера с Цецилием. Придя в отчаяние от промедления, я пошел вчера утром отыскивать Цецилия.
«Твоя дочь здесь?» – сказал я ему, чтобы начать разговор.
«Нет, Гургес, она ушла на форум писториум (хлебный рынок)».
«Цецилий, знаешь ли ты, что твоя дочь почти никогда не остается в квартире во время твоего отсутствия? Куда она уходит?»
«Дорогой Гургес, она почти каждый день бывает на Палатине у одной матроны высокого происхождения, которая ей покровительствует, зовут ее Флавия Домицилла».
«Что, Евтрапел, мы здесь не одни?» – прервал Гургес, который снова услышал шум в соседней комнате. – Нужно, чтобы…
Могильщик поднялся, чтобы найти причину шума, но Евтрапел заставил его снова присесть, утверждая, что это из фонтана время от времени течет вода.
– «Ты уверен в этом?» – говорю я Цецилию, – продолжал Гургес, которого, казалось удовлетворило объяснения брадобрея.
«Совершенно, Гургес. Дочь мою провожает туда старая женщина по имени Петронилла, которая обитает здесь, у Капенских ворот. Что же делать? Моя обязанность заставляет меня отлучаться на целый день, а Цецилия нуждается в некотором развлечении, у нее ведь нет матери!»
«Без сомнения, – заметил я, несколько успокоенный. Потом прибавил. – Ну хорошо, Цецилий, но она не решится ни за что?»
«Да, Гургес, у меня есть опасения, что она решительно не думает о том, о чем я ей твержу каждый день».
«Это, очевидно, от того, что она недостаточно размышляла о браке. Цецилий, мне в голову пришла одна мысль… Нужно поставить к ней в кубикулюм статуэтку бога Иугатина, покровителя брачной жизни».
«Это чудная мысль, дорогой Гургес! У тебя есть этот божок?»
«Я его купил вчера на Триумфальной дороге…»
И я показал Цецилию статуэтку маленького божка, которую я держал под туникой… Она была позолочена, увенчана цветами, украшена желтыми повязками (цвет бога Гименея).
«Не выполнить ли нам сейчас же этот замысел? – прибавил я. – Цецилия, войдя к себе, увидит божницу, и, может быть, маленький божок подействует, она поймет, что никто другой не оказал бы ей такого нежного внимания».
«Ничего нет легче, дорогой Гургес!.. Нужно только поспешить, потому что Цецилия не замедлит вернуться к завтраку».
Мы входим в спальню Цецилии, – продолжал Гургес, – мы проникаем в это святилище, вход в которое до того времени был воспрещен.
Здесь могильщик хотел отдать отчет во всех своих впечатлениях, но Евтрапел прервал его:
– Гургес! Гургес! – сказал он ему участливо. – Поздно, дорогой друг! Я понимаю тебя, но давай короче. Что же произошло?
– Не успели мы еще докончить нашего замысла, как послышался голос Цецилии, подобный звуку Филомели. Она поднималась в свою спальню. Ее отец и я быстро удалились, так как не желали, чтобы она нас видела. Ах! Евтрапел, как рассказать мне?
– Мужайся, Гургес, мужайся! – сказал брадобрей. – Мы подходим к самой катастрофе.
– Евтрапел! Входя, Цецилия заметила божка, покровителя брачной жизни. Мы услышали следующие невероятные слова: «Идол находится в моей комнате». И в ту же минуту выброшенный в окно божок разбился на мелкие куски на плитах дороги!
«Дочь моя! Дочь моя! Что ты делаешь? – воскликнул Цецилий, который, видимо, хотел помешать ей это сделать. – Несчастное дитя! Это святотатство!»
«Ах! Отец мой! Ты здесь? И Гургес тоже? – сказала она, глядя на меня. – Я понимаю… Но пусть будет так. Минута, впрочем, наступила мне открыться… Отец мой, я христианка, и, как христианка, я должна была поступить так, как поступила! Гургес, – прибавила она, оборачиваясь ко мне, – отступись от своего желания жениться на мне, я не могу быть твоей супругой».
Я был уничтожен, – продолжал могильщик. – Если бы я прожил столько лет, сколько Нестор, и тогда этот момент никогда не изгладился бы из моей памяти! Цецилия была спокойна, ясна и так величественна, но в то же время так непреклонна в своем решении, что я не мог найти ни одного слова, чтобы ее умолить. Что же касается Цецилия, его гнев не поддавался описанию. Он проклял свою дочь, и я вынужден был его остановить, так как он хотел броситься на нее! Но он поклялся, что или Цецилия откажется от гнусного суеверия, или он обратится к помощи всех законов и жестоко поступит с нею. Несчастный предвидел нищету и бесчестье. Как отцу христианки, ему, без сомнения, откажут от места, а эта работа – единственное, что его поддерживает!
«Ах, Цецилия, – воскликнул он, когда прошел первый порыв горести, – это евреи у Капенских ворот тебя похитили у меня! Я должен был следить за тобой и не давать тебе видеться с Петрониллой!»
Это было для меня лучом света. Я вышел, чтобы схватить всех соучастников этого гнусного заговора, которые похитили дочь у своего отца и благодаря которому я лишился единственного столь желаемого блага! Я знаю все, Евтрапел! И это совершенная правда! Цецилия – еврейка! Эта старая женщина, которую зовут Петрониллой, ее соблазнила! Она и могущественная матрона, Флавия Домицилла, родственница императора! Они увлечены этим суеверием. А я не более как Гургес, могильщик, ненавидимое, посрамленное, брошенное на произвол судьбы существо, заплатившее за свой позор десять тысяч сестерций! О мщение! О фурии!.. Что же делать, Евтрапел?
Могильщик находился в состоянии мрачного уныния.
Евтрапел, казалось, был в раздумье.
– Дорогой Гургес, – сказал он наконец, – это дело очень важное, но я приду к тебе на помощь, будь уверен. Тем не менее мне понадобится несколько дней. Я знаю средство. Должно употребить его благоразумно ввиду того, что здесь замешана Флавия Домицилла… А теперь пока окончим… Наступила ночь… Возвращайся домой и предоставь мне позаботиться о твоем отмщении.
Брадобрей так умел проникать в душу, что Гургес не сомневался встретить в нем могущественного помощника.
Когда Гургес вышел, Евтрапел тщательно закрыл за ним дверь и вернулся к Регулу.
– Ну что, сударь! – сказал он ему.
– Клянусь Геркулесом, Евтрапел, это чудный случай. Во-первых, я напал на след этих христиан, которые так сильно беспокоят божественного Домициана. Эта девушка будет очень полезна. Через нее мы узнаем обо всем.
– Ты уже составил план?
– Без сомнения, Евтрапел. Когда я вас слушал, мне пришли в голову некоторые мысли. Прежде всего, однако, нужно уплатить могильщику десять тысяч сестерций и получить от него обязательства Цецилия. Таким образом я буду держать его в своих руках. Завтра у тебя будет нужная сумма, и ты устрой эту передачу. Впрочем, я подумаю, не лучше ли будет для пользы дела привлечь третье лицо. Я тебе дам знать. Прощай.
И Регул, выйдя из лавки, исчез в глубоком мраке улиц Рима.
II. Грот в Либитинском лесу
Цецилий был престарелый вольноотпущенник, купивший себе свободу на деньги, скопленные им ежедневными сбережениями от порции хлеба, выдававшейся рабам их господами. Тем не менее он был римским гражданином, так как ему даровали полную свободу, которая приравнивала вольноотпущенника в правах с бывшими их господами. После сорока лет, проведенных в рабстве, Цецилий жил теперь в Риме как свободный гражданин и мог приобрести себе независимое положение, однако долгое время и при своем новом положении он встречал только нищету и грубые испытания – удел слабых членов общества, не знавшего сострадания к ближнему, добродетели христианской, непонятной язычникам.
Правда, богачи предлагали бедным иногда помощь в виде милостыни (хлеб или испорченная провизия), но эта милостыня не носила христианского характера, то есть предлагалась не ради любви к ближнему, а, наоборот, с целью унизить бедняка и поставить его в постоянную зависимость от подающего. Помощь эта была тем более унизительна для просивших, что выдавалась им через номенклаторов – лиц, громко по имени вызывавших только тех из собравшихся перед домом патрона бедняков, которым он хотел оказать помощь.
В качестве вольноотпущенника Цецилий оставался клиентом своего прежнего господина и имел возможность пользоваться подачками, играя роль льстивого прихлебателя, которая таким образом доставляла ему скудные средства к жизни. При таких условиях душа, в которой рабство затмило образ Божий, удаляется от поставленного ей Богом идеала и делается неспособной к восприятию чувства человеческого достоинства. Цецилий, будучи свободным и гражданином по имени, был рабом в душе. Этот человек, чтобы удовлетворить свое самолюбие, жертвовал, если это было нужно, самыми священными предметами своей любви; и для того чтобы воспользоваться радостями жизни, к которым он чувствовал пламенную жажду, он не остановился бы ни перед каким низким и преступным деянием. Способ, которым он поддерживал надежду в Гургесе, и займы, делаемые им в свою пользу с обещанием вынудить согласие дочери на брак с Гургесом, дают достаточное представление читателю о его характере.
Как бы то ни было, одно необычайное обстоятельство дало Цецилию случай быстро и значительно улучшить свою судьбу. Ему удалось спасти консула Афрания Декстра, защитив его от покушавшегося на его жизнь его вольноотпущенника. В знак признательности консул женил своего избавителя и дал ему достаточно доходную должность скрибы в казначействе Сатурна.
Спустя некоторое время после его женитьбы у них родилась дочь Цецилия. Детство ее протекало почти в одиночестве. Ее мать умерла, не имев возможности наблюдать за первыми годами своей дочери, а отец по своим привычкам, нраву и характеру не обладал той самоотверженностью и нежной заботливостью, которых требует воспитание молодой девушки. Но боги, как говорили наивно некоторые лица из друзей их семейства, покровительствовали Цецилии: все восхищались ее действительно поразительной красотой и тем, что дороже еще оценивалось, – тонким умом, исполненным живости и чистосердечия, и вообще всеми дарованиями, которыми отличаются избранные натуры.
Назначение ее отца сборщиком податей и переезд их в дом могильщика доставили ей много огорчений. Ежедневно она была свидетельницей той чуждой сострадания жестокости, с которой взыскивались подати с несчастных обывателей квартала у Капенских ворот.
«Зачем мой отец принял эту должность!» – думала Цецилия с горечью.
Много раз и, конечно, бесполезно она пыталась убедить отца отказаться от этой должности или, по крайней мере, внушить ему большую снисходительность к людям.
Ухаживания Гургеса вскоре стали для нее новым источником скорби. Происходило это вовсе не оттого, что она отгоняла всякую мысль о браке. Напротив, часто в своих мечтах молодая девушка мечтала видеть рядом с собой любимое существо, которое должно украсить ее жизнь. Самые дорогие ее сердцу божества были не один раз призываемы из-за этого неведомого человека, и она с простодушием надеялась, что благодаря своему благочестию она удостоится его увидеть внезапно. Но появление Гургеса в похоронной тоге не заключало в себе ничего соблазнительного. Цецилия не оказывала ему ни малейшего внимания, а позже, когда он сделал предложение, ее нежная натура возмутилась от одной мысли об этом браке, который казался ей ужасным.
Вскоре произошло событие, которое наполнило ее душу совершенно новыми чувствами.
Однажды вечером она пришла провести несколько минут возле ложа бедной женщины, страдавшей жестокой болезнью. Она окружила ее своей заботой и даже приносила ей пищу. Это была несчастная еврейка. Но молодая девушка видела только ее одиночество и ее горе, совершенно не обращая внимания на разницу вероисповеданий.
– Будь благословенна за твои заботы о моей матери и облегчение ее страданий в то время, когда сын ее был вдали!
Молодая девушка обернулась. Молодой человек в хитоне «сагум» (в военном плаще), в латах, со щитом и шлемом с серебряным украшением наклонился над ней, почти обдавая ее своим дыханием. Цецилия вздрогнула и отшатнулась. Потом она, покраснев, опустила глаза, не будучи в состоянии объяснить себе присутствие этого незнакомца. Старуха поднялась со своего ложа; она заключила в объятия молодого человека.
– Это мой сын! – воскликнула она. – Сын мой, вернувшийся ко мне! О да, дорогой Олинф, благослови это дитя, ибо без нее ты бы никогда не нашел своей матери!
В этот момент до них донеслись какие-то таинственные голоса, напевавшие религиозные мотивы.
Олинф некоторое время оставался в раздумье, потом сказал:
– Вот начинается литургия… Пойдем, ты будешь достойна войти в общество верующих. Мать моя, я скоро вернусь.
Цецилия, хотя и была изумлена, тем не менее взяла предложенную ей руку и последовала за своим проводником. Ей казалось, что этого молодого человека ей нечего бояться и что, наоборот, она может ему довериться. В продолжение некоторого времени они шли в темноте. Вскоре они подошли к ступеням подземной лестницы.
– Будь осторожна! – сказал Олинф молодой девушке. – Там мои братья. Через минуту ты будешь среди них. Не бойся ничего.
Цецилия спустилась. Яркий свет ударил ей в глаза. Она находилась в священной ограде. Это был грот древнего храма муз, открытый христианами, в котором они собирались, чтобы прославлять Бога, слушать назидание епископа и совершать торжественное жертвоприношение.
При свете люстр, повешенных на сводах, Цецилия заметила многочисленную толпу, коленопреклоненную, продолжавшую пение, которое она сейчас слышала. Налево были женщины. Олинф отвел туда Цецилию, а сам стал направо, где молились мужчины. Женщины дали Цецилии поцеловать хлеб, приглашая ее занять место среди них.
В это время епископ обратился к присутствующим со следующими словами;
– Братья мои, мы получили послание от Иоанна, единственного апостола Христа, который еще жив. Он извещает, что через непродолжительное время будет среди нас.
Это известие вызвало приятное волнение среди верующих.
– Братья мои, – воскликнул старец, – возлюбленный ученик в своем послании проповедует нам прежде всего творение милостыни во имя Господа Иисуса Христа и любовь к справедливости. Любите друг друга, имейте единое сердце и душу, и вы исполните закон. Таковы слова, которыми он укрепляет вас в вере в слово жизни. Да, братья, любите людей в нищете и в страданиях, пусть каждый из вас поддерживает того, кто слаб, утешает огорченных, облегчает бедных, и он будет жить!.. А теперь, – добавил старец, – пускай приблизятся оглашенные.
Четверо лиц, мужчина, женщина и двое молодых людей, появились вскоре в собрании и были приведены к стопам пастыря. Легко было узнать, что эти четверо лиц принадлежали к одному и тому же семейству.
– Флавий Климент, – сказал старец, обращаясь к главе семьи, – одна из наших сестер во Христе, Флавия Домицилла, твоя родственница, известила нас, что ты желаешь получить благословение Божье и принять веру христианскую вместе с женой и обоими сыновьями. Тверд ли ты и тверды ли они в этом решении?
– Да, Анаклет, – ответил Флавий Клемент.
И те, кто был с ним, тоже сказали:
– Мы тверды.
– Флавий, ты занимаешь высокий пост и со своей супругой считаешься самым близким родственником императора. Оба твоих сына – будущие кесари. Всем этим придется пожертвовать ради новой религии. Можете ли вы это исполнить?
– Да! – воскликнули в один голос все четверо.
– А если понадобится, можете вы и жизнью пожертвовать? – продолжал епископ.
– Мы готовы запечатлеть нашу веру своею жизнью, – повторили они, объятые горячим воодушевлением.
Анаклет сделал над ними крестное знамение и возложил на них руки. Он им сообщил, что, прежде чем быть принятыми в число верующих через крещение, они должны основательно изучить все таинства и жить, исполняя в точности все заповеди христианской религии.
Потом, обращаясь к собранию, епископ воскликнул:
– Братья мои! Наступил момент для совершения святой вечери. Преломим хлеб жизни и будем пить чашу спасения!
Все присутствующие сделали земной поклон. Затем после таинства причащения все обменялись поцелуем мира, и настали минуты религиозного умиления. Был слышен только шепот молитв и глубокие вздохи.
Цецилия ничего не понимала, что происходило на ее глазах. Она чувствовала только, что совершалось великое религиозное таинство. Пресвитер предложил и ей хлеб и вино. Она отказалась, потому что считала себя недостойной вкусить этой святой пищи или омочить уста в этой чаше. Удивленный пресвитер спросил ее, принадлежит ли она к числу верующих.
Она ответила, что она дочь Цецилия. В толпе послышался ропот. Никто не знал, как она могла проникнуть в собрание верующих. Пресвитер сообщил об этом епископу. Тот спросил громким голосом, кто решился ввести сюда непосвященную. Олинф подошел и сознался, что это сделал он.
– Эта молодая девушка, – сказал он, – та, которая обходит наши жилища уже давно, чтобы облегчать горести наших братьев и осушать их слезы. Это та девушка, которой моя мать, бедная и престарелая Евтихия, обязана жизнью, и, когда сейчас я встретил ее возле нее, мне показалось, что Сам Бог внушил мне мысль проводить ее. Она уже наша сестра – по своей благотворительности; надеюсь, что она будет такой же и по вере.
– Ты хорошо поступил, Олинф, и я тебе прощаю грех, – сказал епископ. – Эта молодая девушка нам небезызвестна, мы уведомлены о ее благодеяниях, оказанных нашим братьям. Именем Христа мы ее благословляем!
Престарелая женщина подошла тогда к Цецилии.
– Дитя, – сказала она, – ты достойна узнать Бога, которому мы служим. Он живет в тебе, внушая сострадание и любовь к тем, которые страдают. Приходи, я обучу тебя Его закону.
Слова этой старой женщины были полны ласки и нежности, они глубоко тронули сердце Цецилии.
По окончании служения толпа разошлась. Цецилия следовала за бедной женщиной, которая держала ее за руку, пожимая ее с любовью.
Молодая девушка решительно ничего не понимала из того, что вокруг нее происходило и чему она сделалась случайной свидетельницей. Консул, знаменитая матрона, двое молодых кесарей… все это презрение их к земному величию, готовность запечатлеть смертью свою веру наполнили ее душу восторгом и удивлением, которых она не в состоянии была скрыть.
– Займи место рядом со мной, дорогое дитя, – сказала ей старуха, прерывая ее размышления.
Цецилия увидела, что они добрались до другой части грота, где новое зрелище предстало ее глазам.
Во всю длину подземелья, по обеим сторонам, были поставлены два стола с самыми простыми блюдами: кусками хлеба, яйцами, молочными продуктами, мясом и фруктами. Мужчины направились к одному столу, а женщины сели за другой. На кресле, возвышавшемся над другими, поместился епископ. Он сидел за столом мужчин. За другим столом старуха еврейка, сопровождавшая Цецилию, также села на скамью, несколько возвышавшуюся над остальными.
Епископ поднялся, благословил пищу, и тогда началась общая трапеза. Все обращались друг к другу вполголоса и с полной предупредительностью.
– Это наши агапы, или вечери любви, – сказала старуха Цецилии, – мы устраиваем их всегда после совершения святого таинства, чтобы крепче закрепить узы, нас соединяющие, и чтобы нам напомнить, что все между нами должно быть общим.
Молодая девушка заметила, что эта престарелая женщина, говорившая с ней с нежностью матери, была предметом уважения со стороны всех присутствующих. Сам епископ оказывал ей особенное внимание, когда она обращалась к нему. Цецилия также с удивлением увидела, что Флавий Климент и его оба сына прислуживали за столом мужчин, в то время как его жена и другая матрона, внешность которой указывала на ее высокое происхождение, исполняли ту же обязанность у женщин. Она вспомнила сатурналии, где хозяева исполняли обязанности прислуги у своих рабов, и матроналии, где римские матроны поступались своей гордостью в продолжение нескольких дней; но она никогда не слышала, чтобы консулы, их жены и престолонаследники подвергались подобным испытаниям.
Старуха, сидевшая с ней, как будто прочла ее мысли и сказала своей молодой подруге:
– Дорогое дитя, между нами великие мира сего могут подчиняться малым. Бог наш принижает могущественных и ободряет слабых. Вот и я – самая слабая и беднейшая, а мне воздают некоторые почести. Уважают также во мне дочь апостола, которого Христос сделал краеугольным камнем своей церкви. Меня зовут Петрониллой; я – дочь апостола Петра, который был призван, несмотря на то, что был смиренным рыболовом. Дитя, позже ты поймешь лучше эти вещи. Запомни мое имя и всякий раз, когда у тебя появится желание поделиться мыслями, приходи ко мне.
А теперь, – прибавила она, – я передам тебя этой матроне, которая проводит тебя до жилища твоего отца, ибо наступила ночь и нам пора расходиться.
Каково было удивление Цецилии, когда по знаку Петрониллы она увидела себя переданной на руки Флавии Домициллы, родственницы императора!
Она вышла из грота с Флавием Климентом, двумя молодыми кесарями и еще одной матроной.
В ста шагах от подземелья ожидали носилки. Скороходы осветили своими факелами мрак Либитинского леса; рабы толпились вокруг своих господ, чтобы получать от них приказания. Весь внешний вид могущества, весь блеск роскоши! И только минуту тому назад – бедность, унижение, равенство с меньшими братьями!
Более чем когда-либо робкая, молодая девушка находилась как бы во власти чарующего сновидения.
– Войди со мной в эти носилки, – сказала ей матрона, имени которой она не знала.
А так как Цецилия колебалась, не будучи уверена, к ней ли относятся эти слова, матрона прибавила:
– Разве, дитя мое, ты настолько горда, чтобы отказать Флавии Домицилле?
– Разве ты также родственница императора? – спросила живо молодая девушка.
– Да, дорогое дитя, – ответила матрона, улыбаясь, – входи сюда, мы познакомимся.
Цецилия повиновалась, и вскоре это шествие остановилось у дверей дома ее отца. Когда старик увидел ее в сопровождении таких знатных особ и когда Флавий Клемент сказал ему несколько слов, чтобы его успокоить, он низко поклонился, и единственной его мыслью было возблагодарить всех богов, имена которых только пришли ему на память, за эту счастливую встречу. Ему казалось, что судьба его и его дочери навсегда обеспечена.
Цецилия не могла заснуть всю ночь. Все, что ей пришлось видеть и слышать, бродило в ее голове и не позволяло ей успокоиться.
III. Христианское обручение
Цецилия проводила следующие дни возле Петрониллы, святой женщины, которую она вскоре полюбила еще больше и от которой она получила назидания, расточаемые с неисчерпаемой заботливостью. Она видела также Евтихию, которая называла ее своей дочерью, и Олинфа, называвшего ее нежным именем сестры. Она подолгу разговаривала с ними; они же наставляли ее в учении Христа и укрепляли ее в вере. С помощью таких наставников и под влиянием их уроков и примеров молодая девушка должна была вскоре отказаться навсегда от лживых верований, которые она и сама презирала, а теперь с ужасом отвергала. По прошествии нескольких месяцев она была уже вполне подготовлена и с нетерпением ожидала крещения в упоении неведомых для нее дотоле радостей.
– Какое счастье, – восклицала она, – что наконец я познаю истину, которую я призывала всем сердцем и так долго не могла обрести!
Она сделалась любимицей всех этих гонимых бедняков; все ее знали и старались окружить ее горячей любовью. Казалось, они хотели вознаградить дочь за нужду и горе, причиной которых являлся ее отец, ибо Цецилий продолжал предъявлять свои неумолимые требования, поселяя повсюду печаль и разорение. А он не знал еще, что эти бедные евреи завладели его дочерью, и если бы только мог об этом догадываться, то гнев его не знал бы границ. Напрасно дочь умоляла его пощадить тех, чье горе становилось ее горем; с непоколебимой настойчивостью он исполнял свои обязанности, говоря, что казна не должна терпеть ущерба.
Цецилия, скромная молодая девушка, была принята в знаменитую семью Флавиев. Флавия Домицилла, обратившая на нее внимание, когда провожала ее к отцу, упросила Петрониллу вверить ее попечению такое милое дитя. Петронилла согласилась на это тем охотнее, что у Флавии Домициллы Цецилия могла усвоить самое совершенное познание жизни христианской и встретить пример высочайшей добродетели.
Гургес, который с некоторого времени преследовал молодую девушку своими ухаживаниями, беспокоился о ее отсутствии и не мог догадаться, чем она занималась, когда уходила из дома отца. Понятно также, почему она не торопилась дать своему отцу обещание, которым этот последний поддерживал надежды Гургеса.
А впрочем, нужно ли было разъяснять? Другая мысль поглощала все более и более чувства, которым молодая девушка могла еще предаваться вне новой веры и обязанностей, налагаемых ею. Она была в большом беспокойстве и глубоко взволнована, так как ей казалось, что чистота ее христианской жизни была запятнана и что это происходило от недостатка веры в обетования, которые она слышала ежедневно от христиан. Одним словом, бедное дитя упрекало себя в любви к Олинфу, с которым она не виделась уже несколько дней, в надежде, что такой род бегства уменьшит ее волнение и возвратит спокойствие. Но, несмотря на его отсутствие, а может быть, даже по причине этого отсутствия живое чувство, которое она старалась подавить, все непрерывно возрастало; оно овладело ее волей и заставило остановить все решения.
Она захотела открыться обеим благодетельницам: Петронилле, сделавшейся для нее матерью, и Флавии Домицилле, которая считала ее сестрой. Один раз она опустилась перед этими двумя святыми женщинами на колени и, обливаясь слезами, чистосердечно открыла перед ними состояние своей души, спрашивая их, достойна ли она еще быть христианкой. Петронилла и Флавия Домицилла, эти две девственницы, столь чистые и столь различные, – одна увенчанная убеленными от старости волосами, другая в блеске юности, – переглянулись с улыбкой между собой.
– Дитя, – сказала Петронилла, начиная говорить ласково и вместе с тем строго, – ты колеблешься в выборе между Олинфом и Богом?
– Я не знаю, – ответила робко молодая девушка, – вера в Бога мне дорога, но в то же время Олинф наполнил мне сердце.
– А если бы нужно было оставить твою религию, чтобы последовать за Олинфом, или покинуть Олинфа, чтобы последовать Богу, как бы ты поступила, дочь моя? – спросила Петронилла еще с большей строгостью.
– Даже если бы мне угрожала смерть, мать моя, я чувствую, что ничто не разлучило бы меня с Христом!
– Дитя, твоя любовь дозволена, ибо она хороша, и ты не должна беспокоиться в своем сердце. Брак – святое таинство у нас, и мы уже думали о нашей дорогой Цецилии.
Конец ознакомительного фрагмента.