Начало
Начало
Бисмарк предсказывал, что искрой новой войны станет «какая-нибудь проклятая глупость на Балканах». Убийство сербскими националистами 28 июня 1914 года наследника австрийского престола, эрцгерцога Франца-Фердинанда, подтвердило его слова. Австро-Венгрия, со свойственными престарелым империям воинственностью и легкомыслием, решила воспользоваться удобным поводом, чтобы поглотить Сербию – так же, как раньше, в 1909 году, она осуществила захват Боснии и Герцеговины. В то время Россия, ослабленная войной с Японией, вынуждена была примириться с немецким ультиматумом, подкрепленным явлением кайзера в «блистающих доспехах», какой сам выразился, выступившего на стороне своего австрийского союзника. Теперь Россия, дабы отплатить за унижение и сохранить престиж великой славянской державы, сама была готова облачиться в такие же блистающие доспехи. 5 июля Германия заверила Австрию, что та может рассчитывать на «надежную поддержку» в случае, если принятые ею карательные меры против Сербии приведут к конфликту с Россией. Данный Германией знак открыл шлюзы потоку необратимых событий. 23 июля Австрия предъявила ультиматум Сербии, 26 июля отклонила данный на него ответ (хотя кайзер, уже начавший выказывать беспокойство, признавал, что последний документ «не дает никаких оснований для начала войны»). 28 июля Австрия объявила войну Сербии, а 29 июля Белград подвергся обстрелу. В тот же день Россия привела в готовность свои войска на австрийской границе, а 30 июля, одновременно с Австрией, объявила всеобщую мобилизацию. 31 июля Германия направила России ультиматум, требуя отменить в ближайшие двенадцать часов мобилизацию и «дать нам четкие объяснения по этому поводу».
Война приближалась ко всем границам. Правительства, охваченные внезапным страхом, всеми правдами и неправдами старались остановить ее. Но все попытки оказались тщетными. В донесениях агентов на границах любой замеченный ими на той стороне кавалерийский патруль представал развертыванием войск, начатым еще до объявления мобилизации. Генеральные штабы, потрясая безжалостными графиками и рассчитанными таблицами, громко и настойчиво требовали сигнала к выступлению, стремясь опередить противника хотя бы на час. Придя в ужас при виде открывшейся бездны, государственные деятели, на которых лежала главная ответственность за судьбы своих стран, попытались отступить назад, но неумолимая сила военного планирования тащила их вперед, все дальше и дальше.
Глава 6
1 августа, Берлин
В субботу 1 августа в полдень истек срок ультиматума России, и ответа на него она так и не дала. Через час германскому послу в Петербурге была направлена телеграмма, в которой содержались инструкции об объявлении в тот же день в 5 часов вечера войны России. В 5 часов пополудни кайзер издал указ о всеобщей мобилизации, причем накануне, после объявления Kriegsgefahr («положения военной угрозы»), уже были проведены некоторые предварительные мероприятия. В 5:30 канцлер Бетман-Гольвег, читая на ходу какой-то документ, в сопровождении министра иностранных дел Ягова поспешно спустился по ступеням министерства иностранных дел, взял обыкновенное такси и умчался во дворец. Вскоре генерал фон Мольтке, мрачный начальник генерального штаба, уже ехал обратно в штаб с приказом о мобилизации, подписанным кайзером. Но его догнал на автомобиле курьер и передал срочную просьбу вернуться во дворец. Там Мольтке стал свидетелем последнего, отчаянного предложения кайзера, которое вызвало у Мольтке слезы и которое могло бы изменить историю двадцатого века.
Теперь, когда наступил решающий момент, кайзера охватили опасения: несмотря на имеющийся, по мнению генерального штаба, запас времени в шесть недель до полной мобилизации русских, он боялся потерять Восточную Пруссию. «Я ненавижу славян, – признался он одному австрийскому офицеру. – Я знаю, что это грешно. Ненавидеть никого нельзя. Но я не могу не ненавидеть славян». Однако его радовали сообщения, которые напоминали 1905 год: о забастовках и беспорядках в Петербурге, о толпах, разбивавших окна домов, «об ожесточенных стычках на улицах между революционерами и полицией». Престарелый германский посол, граф Пурталес, который провел в России семь лет, пришел к выводу и неоднократно уверял свое правительство в том, что эта страна не вступит в войну из-за страха революции. Капитан фон Эггелинг, немецкий военный атташе, твердил о своей убежденности относительно 1916 года, а когда же Россия все-таки объявила мобилизацию, он сообщал, что она планирует «отнюдь не решительное наступление, а постепенное отступление, как в 1812 году». Эти мнения явились своеобразным рекордом ошибок германской дипломатии. Они придали бодрости духа кайзеру, составившему 31 июля послание для «ориентировки» своего штаба, в котором он с радостью извещал о том, что, по свидетельствам его дипломатов, в русской армии и при дворе царило «настроение больного кота».
В Берлине 1 августа тысячи людей заполнили улицы, стекаясь на площадь перед дворцом, толпы были охвачены чувством напряженности и беспокойства. Социализм, который исповедовало большинство берлинских рабочих, не вошел в их души настолько глубоко, как в них укоренились бессознательный страх перед славянскими ордами и ненависть к ним. Хотя кайзер, выступая накануне вечером с дворцового балкона, в речи по поводу объявления Kriegsgefahr и провозгласил, «что нас заставили взять в руки меч», люди все еще смутно надеялись, что русские ответят. Срок ультиматума истек. Один находившийся в толпе журналист чувствовал, «что воздух был наэлектризован слухами. Говорили, будто Россия попросила отсрочки. Биржу охватила паника. Конец дня прошел почти в невыносимом мучительном ожидании». Бетман-Гольвег опубликовал заявление, кончавшееся словами: «Если нам выпадет жребий сражаться, да поможет нам Бог». В пять часов у ворот дворца появился полицейский и объявил народу о мобилизации. Толпа послушно запела национальный гимн «Возблагодарим все Господа нашего». По Унтер-ден-Линден мчались автомобили, офицеры стоя размахивали платками и кричали: «Мобилизация!» Едва ли не в одно мгновение обратившись от Маркса к Марсу, обуреваемые патриотическими чувствами, люди разражались громкими приветственными криками и бросались отлавливать и избивать мнимых русских шпионов, причем в последующие несколько дней некоторые из них были забиты до смерти.
Как только была нажата кнопка с надписью «Мобилизация», в действие автоматически пришел громадный механизм призыва в армию, экипировки и транспортировки двух миллионов человек. Резервисты прибывали на заранее указанные пункты сбора, получали военную форму, снаряжение и оружие, сводились в роты и батальоны, к которым присоединились кавалерия и артиллерия, медицинские части, подразделения самокатчиков, походные кухни, фургоны-кузницы, почтовые фургоны. Все они согласно предварительно составленному расписанию перевозились по железным дорогам в районы сосредоточения вблизи границ, где формировались дивизии, из дивизий – корпуса, из корпусов – армии, готовые двинуться в бой. Только одному армейскому корпусу – а их в германской армии насчитывалось 40, – требовалось 170 железнодорожных вагонов для офицеров, 965 – для пехоты, 2960 – для кавалерии, 1915 – для артиллерии и служб снабжения; всего 6010 вагонов, или 140 поездов. Такое же количество вагонов требовалось для снабжения корпуса. С момента отдачи приказа все приходило в движение в соответствии с графиками, где указывались точные сведения, вплоть до количества вагонных осей, проходящих в определенное время по тому или иному мосту.
Уверенный в великолепном совершенстве своей системы, заместитель начальника генерального штаба генерал Вальдерзе даже не вернулся в Берлин, когда разразился кризис, написав Ягову: «Я остаюсь здесь. Мы в генеральном штабе уже все готовы; а пока нам нечего делать». Эта гордая традиция была унаследована от старшего – или «великого» – Мольтке, который в день мобилизации в 1870 году лежал у себя на диване и читал «Тайну леди Одли».
Его завидного спокойствия сейчас так недоставало во дворце. Перед лицом не призрачной, а реальной угрозы войны на два фронта состояние самого кайзера теперь было близко к «настроению больного кота», в котором, по его мнению, пребывали русские. Отличавшийся от типичного пруссака большим космополитизмом и трусостью, кайзер в действительности никогда не хотел всеобщей войны. Он добивался большей власти, большего престижа и прежде всего большего авторитета для Германии на международной арене, но для достижения этих целей он предпочитал запугивать другие страны, а не воевать с ними. Он хотел славы гладиатора без сражений, а когда перспектива вооруженного конфликта становилась чересчур близкой, кайзер отступал, как, например, при Альхесирасе и Агадире.
По мере нарастания кризиса пометки кайзера на полях телеграмм становились все более и более нервозными: «Ага! Обычный обман», «Вздор!», «Он лжет», «Грей – лживая собака», «Болтовня!», «Негодяй либо идиот, либо спятил!» Когда Россия приступила к мобилизации, он разразился пылкой тирадой со зловещими предсказаниями, обрушившись не на славян-предателей, а на того, забыть кого был не в силах, – на своего коварного дядю: «Мир захлестнет самая ужасная из всех войн, и целью ее будет разгром Германии. Англия, Франция и Россия вступили в заговор, чтобы нас уничтожить… такова горькая правда ситуации, которую медленно, но верно создавал Эдуард VII… Окружение Германии стало наконец свершившимся фактом. Мы сунули голову в петлю… Мертвый Эдуард сильнее меня живого!»
Преследуемый тенью покойного Эдуарда, кайзер с готовностью ухватился бы за любое предложение, которое позволило бы выбраться из создавшегося положения: ему грозила перспектива войны одновременно с Россией и Францией, а за спиной Франции угрожающе вырисовывалась фигура Англии, до сих пор хранившей молчание.
В последнюю минуту такая возможность была предоставлена. К Бетману явился один из его коллег и стал упрашивать сделать все возможное, чтобы Германия избежала войны на два фронта. Для этого он предложил следующее. На протяжении многих лет обсуждалась возможность предоставления автономии Эльзасу как федерального государства в рамках Германской империи. Если бы такое предложение было принято эльзасцами, Франция не имела бы оснований начинать военные действия для возвращения утерянной провинции. Совсем недавно – 16 июля – Французский социалистический конгресс высказался в пользу подобного решения вопроса об Эльзасе. Однако германские военные продолжали настаивать на сохранении гарнизонов в этой провинции и на ограничении ее политических прав «военной необходимостью». Немцы предоставили ей конституцию лишь в 1911 году, а вопрос об автономии так и остался нерешенным. Коллега Бетмана настаивал на срочном, публичном и официальном предложении проведения конференции по Эльзасу. Конференцию удалось бы затянуть, однако даже ее безрезультатность лишила бы Францию моральных предпосылок для начала военных действий, по меньшей мере на период рассмотрения такого предложения. Выиграв время, Германия все силы бросила бы против России. На Западе сохранилось бы стабильное положение, и Англия не вступила бы в борьбу.
Автор этих предложений остался неизвестен – возможно, его и вовсе не существовало. Главное не в этом. Удобный случай представился, канцлер мог бы им воспользоваться. Но чтобы осуществить этот замысел, нужна была смелость, а Бетман, несмотря на свою внушительную внешность – высокий рост, серьезный взгляд, аккуратно подстриженные усы и бородку-эспаньолку, – был, как отозвался о Тафте Теодор Рузвельт, «слабым человеком с добрыми намерениями». Вместо того чтобы побудить Францию придерживаться нейтралитета, Германия направила ей одновременно с Россией ультиматум. Германское правительство требовало в ближайшие восемнадцать часов ответ – останется ли Франция нейтральной в случае русско-германской войны, и если да, то Германия «в качестве подтверждения этого нейтралитета настаивала на передаче ей крепостей Туль и Верден, которые будут оккупированы, а после окончания войны – возвращены». Иными словами, немцы хотели, чтобы им вручили ключи от дверей во Францию.
Барон фон Шён, германский посол в Париже, не мог заставить себя передать подобное «наглое» требование в тот самый момент, когда, по его мнению, французский нейтралитет дал бы Германии такое колоссальное преимущество, за которое германское правительство скорее само должно было предложить хорошую плату, вместо того чтобы выступать с угрозами. Он вручил французам ноту о соблюдении нейтралитета, не включив в нее требование о передаче крепостей, о котором французы, тем не менее, узнали, так как отправленные послу инструкции были ими перехвачены и расшифрованы. Когда Шён 1 августа в 11 часов утра попросил ответа, ему было заявлено, что Франция «будет действовать, исходя из своих интересов».
В министерстве иностранных дел в Берлине в пять часов раздался телефонный звонок. Заместитель министра Циммерман, взявший трубку, сказал, обращаясь к сидевшему возле его стола редактору газеты «Берлинер тагеблатт»: «Мольтке хочет знать, не пора ли начинать». И тут в распланированный ход событий вмешалась только что расшифрованная телеграмма из Лондона. Она вселяла надежду на то, что, если выступление против Франции будет немедленно отменено, Германия может рассчитывать на войну на одном фронте. Взяв ее с собой, Бетман и Ягов помчались на такси во дворец.
Телеграмма, направленная из Лондона послом князем Лихновским, сообщала о предложении Англии (как его понял Лихновский): «В том случае, если мы не нападаем на Францию, Англия останется нейтральной и гарантирует нейтралитет Франции».
Посол принадлежал к тому типу немцев, которые копировали все английское – спорт, одежду, образ жизни – и говорили по-английски, стараясь изо всех сил стать моделью английского джентльмена. Его друзья-аристократы, князья Плесе, Блюхер и Мюнстер, были женаты на англичанках. В 1911 году на одном из обедов в Берлине в честь английского генерала почтенный гость был удивлен, узнав, что все сорок приглашенных немцев, в том числе Бетман-Гольвег и адмирал Тирпиц, бегло говорили по-английски. От своих соотечественников Лихновский отличался тем, что был англофилом не только манерами, но и сердцем. Он прибыл в Лондон с намерением сделать все, чтобы он сам и его страна понравились англичанам. Английское общество засыпало его приглашениями на уикенды за городом. Для посла не было большей трагедии, чем война между страной, где он родился, и страной, которую он любил всей душой, поэтому он хватался за любую соломинку, лишь бы предотвратить катастрофу.
Когда в то утро министр иностранных дел сэр Эдвард Грей позвонил ему в перерыве между заседаниями кабинета, Лихновский, охваченный крайней тревогой, интерпретировал слова Грея как предложение Англии о собственном нейтралитете и сохранении нейтралитета Франции в случае русско-германской войны при условии, что Германия даст обещание не нападать на Францию.
В действительности же Грей выразился иначе. С обычными для себя недомолвками он дал обещание поддерживать нейтралитет Франции лишь в том случае, если Германия останется нейтральной как по отношению к Франции, так и по отношению к России, иначе говоря, если Германия не предпримет военных действий ни против одной из этих держав, пока не станет ясно, какие результаты дадут попытки урегулирования сербской проблемы. Занимая пост министра иностранных дел в течение восьми лет, в период, по выражению Бюлова, беспрестанно возникавших «Босний», Грей достиг совершенства в искусстве говорить речи, которые не содержали почти никакого смысла. Избегая прямых и ясных высказываний, он, как утверждал один из его коллег, возвел подобную манеру в принцип. Поэтому не приходится удивляться, что ошеломленный надвигавшейся трагедией Лихновский, беседуя с главой Форин оффис по телефону, неверно понял смысл его слов.
Кайзер ухватился за указанную Лихновским возможность избежать войны на два фронта. Уже пошел отсчет минут. Отмобилизованные части неудержимо катились к французской границе. Согласно графику, первый акт войны – захват железнодорожного узла в Люксембурге, чей нейтралитет гарантировали пять великих держав, в том числе и Германия, должен был начаться через час. Необходимо было все остановить, остановить немедленно. Но каким образом? Где Мольтке? Мольтке уже покинул дворец. Вдогонку, на автомобиле, под завывание сирены, был послан адъютант, который и привез его обратно.
Теперь кайзер снова был самим собой, став всемогущим главнокомандующим, сверкая новыми идеями, планируя, предлагая и направляя. Он прочел Мольтке телеграмму и заявил с торжеством: «Теперь мы можем начать войну только с Россией. Мы просто отправим всю нашу армию на Восток!»
Придя в ужас при мысли о том, что придется дать задний ход всей замечательной машине мобилизации, Мольтке отказался наотрез. В течение последних десяти лет вся деятельность Мольтке, сначала как заместителя Шлиффена, а затем и его преемника, сводилась к планированию того самого «Дня» – Der Tag, ради которого накапливалась вся энергия Германии и в который должен был начаться марш к окончательному подчинению Европы. Ответственность за этот особый день лежала на Мольтке гнетущим, почти невыносимым бременем.
У высокого, грузного, лысого Мольтке, которому исполнилось уже шестьдесят шесть лет, постоянно было такое выражение лица, как будто он переживал глубокое горе, отчего кайзер прозвал его «der traurige Julius» (что можно перевести как «печальный Юлиус», хотя в действительности Мольтке звали Гельмутом). Из-за слабого здоровья он ежегодно лечился в Карлсбаде, а причиной мрачности, возможно, была тень его великого дяди. Из окна краснокирпичного здания генерального штаба на Кёнигплац, где Мольтке жил и работал, он мог видеть конную статую своего тезки, героя 1870 года, который, как и Бисмарк, был создателем Германской империи. Племянник же был плохим наездником, имевшим привычку валиться с лошади во время выездов штаба; кроме этого, что было еще хуже, он был последователем течения «Христианской науки», проявляя особый интерес к антропософии и прочим культам. За эту неподобающую для прусского офицера слабость его считали «мягким»; вдобавок ко всему он занимался живописью, играл на виолончели, носил в кармане «Фауста» Гете и начал переводить «Пеллея и Мелисанду» Метерлинка.
Склонный по натуре к самоанализу и сомнениям, Мольтке заявил кайзеру во время церемонии своего назначения в 1906 году: «Я не знаю, как буду вести себя в случае военной кампании. Я очень критически отношусь к самому себе». Однако он не был робким ни в политике, ни в личном плане. В 1911 году, недовольный отступлением Германии в Агадирском кризисе, Мольтке писал Конраду фон Хётцендорфу, что если дела пойдут еще хуже, то он подаст в отставку, предложит распустить армию и «отдать всех нас под защиту Японии, после чего мы спокойно сможем делать деньги и превращаться в идиотов». Он не побоялся возразить кайзеру, заявив «довольно грубо» в 1900 году, что пекинская экспедиция была «сумасбродной авантюрой». Когда Мольтке был предложен пост начальника генерального штаба, он поинтересовался у кайзера, не рассчитывает ли тот «выиграть главный приз дважды в одной и той же лотерее?» – мысль, которая, несомненно, повлияла на выбор кайзера. Свой пост он согласился занять лишь при условии, что кайзер откажется от своей привычки побеждать во всех военных играх, практически лишая маневры всякого смысла. Удивительно, но кайзер покорно повиновался.
Теперь, в решающий вечер 1 августа, Мольтке был настроен не позволять больше кайзеру вмешиваться в серьезные военные вопросы или каким-либо образом мешать заранее распланированным мероприятиям. Развернуть обратно – с запада на восток – миллионную армию в момент ее выступления требовало большего присутствия духа, чем было тогда у Мольтке. Перед его мысленным взором проходили видения смешавшихся войск, уже развертывающихся на исходных позициях: запасы здесь, солдаты там, потерянные в пути боеприпасы, роты без офицеров, дивизии без штабов; и 11 000 железнодорожных составов, имевших точное расписание прибытия на такой-то путь в такое-то время в пределах десяти минут – все смешалось в невообразимом хаосе, вызванном крушением самого совершенного в истории плана переброски войск.
«Ваше величество, – заявил Мольтке кайзеру, – это невозможно сделать. Нельзя импровизировать передислокациями миллионов солдат. Ваше величество настаивает на отправке всей армии на Восток, однако войска к бою не будут готовы. Это будет дезорганизованная вооруженная толпа, не имеющая системы снабжения. А для создания такой системы потребовался год кропотливого труда». Свою речь Мольтке закончил фразой, которая стала предпосылкой всех крупных ошибок Германии и которая послужила основой для вторжения в Бельгию, подводной войны против Соединенных Штатов, той неизбежной фразой, когда военные планы начинают диктовать политику – «раз планы разработаны и утверждены, изменить их нельзя».
В действительности же все можно было изменить. Германский генеральный штаб, несмотря на то, что с 1905 года предусматривал открытие военных действий сначала против Франции, хранил в своих сейфах – и ежегодно вплоть до 1913 года его пересматривал – альтернативный план кампании против России, который намечал отправку на восток всех наличных железнодорожных составов.
«Не стройте больше крепостей, стройте железные дороги», – приказывал Мольтке-старший, основывавший свои стратегические планы на картах железнодорожной сети и оставивший в наследство догму, что железные дороги – ключ войны. В Германии система железных дорог находилась под контролем военных, и к каждой железнодорожной линии был прикомандирован офицер генерального штаба; ни один путь не мог быть проложен или изменен без согласия генштаба. Ежегодные мобилизационные военные игры нарабатывали у чиновников железнодорожного ведомства практический опыт, а телеграммы с сообщениями о перерезанных дорогах и взорванных мостах давали железнодорожникам возможность развить свои способности к импровизации и направлению поездов по окружным линиям. Говорили, что лучшие умы военной академии после выпуска направлялись в железнодорожные отделы, – и что свой путь они нередко оканчивали в сумасшедших домах.
Когда фраза Мольтке «Это невозможно сделать» появилась в его опубликованных после войны мемуарах, генерал фон Штааб, начальник отдела железных дорог, воспринял ее как укор в адрес руководимого им ведомства, что побудило его написать книгу, где он доказывал возможность осуществления подобного решения. На картах и графиках фон Штааб продемонстрировал, каким образом, получи он 1 августа соответствующее распоряжение, можно было перебросить к 15 августа четыре из семи армий на Восточный фронт, оставив три для защиты Запада. Маттиас Эрцбергер, депутат рейхстага и лидер католической партии «Центр», оставил иное свидетельство. Он утверждал, что сам Мольтке через шесть месяцев после этих событий признался ему, что нападение на Францию на начальном этапе было ошибкой и что вместо этого «большую часть армии следовало сначала направить на Восток, чтобы уничтожить русский «паровой каток», ограничив операции на Западе ведением оборонительных боев на границе».
Вечером 1 августа Мольтке, цеплявшийся за разработанный план, не нашел в себе мужества на решительный шаг. «Твой дядя дал бы мне иной ответ», – с горечью сказал ему кайзер. Этот упрек «больно ранил меня», писал Мольтке впоследствии: «Я никогда не обманывался и не считал себя равным старому фельдмаршалу». Так или иначе, Мольтке продолжал упорствовать. «Мои возражения, основанные на том, что сохранить мир между Францией и Германией в условиях мобилизации обеих стран невозможно, не были услышаны. Постепенно всех охватывала нервозность, и я остался одинок в своем мнении».
В конце концов, когда Мольтке все же убедил кайзера в невозможности изменения мобилизационных планов, группа, куда входили Бетман и Ягов, составила проект телеграммы для Англии, в которой выражалось сожаление по поводу «невозможности остановить продвижение германских армий» в сторону французской границы, а также гарантировалось, что граница не будет нарушена ранее 7 часов вечера 3 августа. Последнее заявление вообще-то ничего не стоило немцам, поскольку их военными планами не предусматривалось переходить ее ранее этого срока. Ягов поспешил отправить телеграмму германскому послу в Париж, где уже в 4 часа вышел указ о мобилизации. В ней он просил посла «на какое-то время удержать Францию от любых действий». Кроме того, кайзер направил личную телеграмму королю Георгу, сообщая, что по «техническим причинам» в этот поздний час мобилизацию нельзя остановить, но, что, «если Франция предложит мне нейтралитет, который должен быть гарантирован мощью английского флота и армии, я, разумеется, воздержусь от военных действий против Франции и использую мои войска в другом месте. Я надеюсь, что Франция не станет нервничать».
До 7 часов – до того срока, когда 16-я дивизия по плану должна была войти в Люксембург, – оставались минуты. Бетман взволнованно убеждал, что в Люксембург, пока не получен ответ из Англии, нельзя входить ни при каких обстоятельствах. Кайзер немедленно, не известив Мольтке, приказал своему адъютанту связаться по телефону и телеграфу со штабом 16-й дивизии в Трире и отменить намеченную операцию. Мольтке вновь явились картины грозящей катастрофы. Железнодорожные линии Люксембурга имели громадное значение для наступления через Бельгию на Францию. «В этот момент, – говорится в его мемуарах, – мне казалось, что мое сердце вот-вот разорвется».
Несмотря на все уговоры Мольтке, кайзер ни на йоту не уступил. Наоборот, он даже добавил в телеграмму королю Георгу в Лондон следующую заключительную фразу: «Моим войскам на границе направлен по телефону и телеграфу приказ, запрещающий вступать на территорию Франции». Это было незначительное, но важное отклонение от истины: кайзер не мог признаться Англии, что его замысел, от осуществления которого он воздерживался, предусматривал нападение на нейтральную страну. Нарушение же нейтралитета Бельгии могло стать для Англии casus belli, поводом для ее вступления в войну, а ведь Англия пока еще не приняла никакого решения.
В тот день, который должен был стать кульминацией его карьеры, Мольтке, по собственным словам, чувствовал себя «раздавленным» и, вернувшись в генеральный штаб, «заплакал горькими слезами от унижения и отчаяния». Когда адъютант принес ему на подпись приказ об отмене люксембургской операции, «я бросил перо на стол и отказался подписывать этот документ». Этот первый после мобилизации приказ, сводивший к нулю практически все тщательные приготовления, мог быть, по его мнению, воспринят как свидетельство «колебаний и нерешительности». «Делайте что угодно с этой телеграммой, – заявил он адъютанту, – я ее не подпишу».
В 11 часов, когда Мольтке все еще был поглощен мрачными мыслями, его вновь вызвали во дворец. Кайзер, одетый подобающим образом для данного момента – поверх ночной рубашки накинута военная шинель, – принял генерала в своей спальне. От Лихновского поступила телеграмма, в которой он сообщал, что в ходе дальнейшей беседы с Греем понял свою ошибку, о чем печально и извещал: «Позитивного предложения Англии в целом ожидать не следует».
«Теперь вы можете делать все, что хотите», – сказал кайзер и отправился спать. Мольтке, главнокомандующий, которому предстояло теперь руководить всей военной кампанией, решавшей судьбу Германии, был потрясен до глубины души. «Это было моим первым военным испытанием, – писал он впоследствии. – Мне никогда не удалось до конца оправиться от этого удара. Что-то во мне надломилось, и уже никогда я не смог стать таким, как прежде».
Как и остальной мир, мог бы добавить Мольтке. Отданный по телефону приказ кайзера не получили в Трире вовремя. В семь часов, как и было предусмотрено планом, был перейден первый рубеж войны, в этом отличилась пехотная рота 69-го полка под командованием некоего лейтенанта Фельдмана. На люксембургской стороне границы, на склонах Арденн, примерно в двенадцати милях от бельгийского города Бастонь, находился маленький город, который немцы называли Ульфлинген. На холмистых пастбищах вокруг него паслись коровы; на крутых, выложенных брусчаткой улицах даже в разгар августовской жатвы не увидишь и клочка сена – таковы были строгие законы поддержания чистоты в великом герцогстве. На окраине городка находились железнодорожная станция и телеграф, где сходились линии из Германии и Бельгии. Целью немцев был захват этих объектов, что и осуществила рота лейтенанта Фельдмана, прибывшая на грузовиках.
С неизменным талантом к бестактности немцы решили нарушить нейтралитет Бельгии в месте, исконным и официальным названием которого было Труа-Вьерж – Три Девственницы. Они олицетворяли веру, надежду и милосердие, но История с ее склонностью к удивительным совпадениям сделала так, что в глазах всех они превратились в символы Люксембурга, Бельгии и Франции.
В 19:30 на автомобилях прибыл второй отряд (очевидно, после получения телеграммы кайзера) с приказом первой группе отойти, поскольку была «совершена ошибка». Тем временем министр иностранных дел Люксембурга Эйшен телеграфом передал сообщение о свершившемся в Лондон, Париж и Брюссель и направил протест в Берлин. «Три Девственницы» сделали свое дело. В полночь Мольтке отменил приказ об отходе, а к концу следующего дня, 2 августа, все Великое герцогство Люксембург было оккупировано.
С тех пор анналы истории неизменно преследует вопрос: «Что было бы, если бы немцы в 1914 году отправились на восток, ограничившись лишь обороной на границе с Францией?» Генерал фон Штааб показал, что повернуть силы против России было технически осуществимо. Однако смогли бы немцы в силу своего темперамента удержаться от нападения на Францию, когда настал Der Tag, – это уже другой вопрос.
В семь часов в Петербурге, примерно в то же время, когда немцы входили в Люксембург, посол Пурталес, с покрасневшими водянисто-голубыми глазами и трясущейся белой бородкой клинышком, вручил дрожащей рукой русскому министру иностранных дел Сазонову ноту об объявлении Германией войны России.
– На вас падет проклятие народов! – воскликнул Сазонов.
– Мы защищаем нашу честь, – ответил германский посол.
– Ваша честь здесь ни при чем. Но есть ведь суд Всевышнего.
– Это верно, – промолвил Пурталес и, бормоча «суд Всевышнего, суд Всевышнего», спотыкаясь, отошел к окну, оперся на него и расплакался. – Вот как закончилась моя миссия, – произнес он, когда немного пришел в себя.
Сазонов похлопал посла по плечу, они обнялись, Пурталес поплелся к двери и, с трудом открыв ее трясущейся рукой, вышел, еле слышно повторяя: «До свидания, до свидания».
Эта трогательная сцена дошла до нас в том виде, как ее записал Сазонов, с художественными дополнениями французского посла Палеолога, основанных, очевидно, на рассказах русского министра иностранных дел. Пурталес же лишь сообщил, что он три раза просил ответить на ультиматум, а после того, как Сазонов трижды дал отрицательный ответ, «я, руководствуясь инструкцией, вручил ему ноту».
Зачем ее вообще нужно вручать? Так горестно вопрошал накануне вечером, когда составлялась декларация о войне, адмирал фон Тирпиц, морской министр. По собственному признанию, говоря «скорее инстинктивно, чем повинуясь доводам рассудка», он требовал ответа на вопрос: зачем нужно объявлять войну и брать на себя позор стороны, совершающей нападение, если Германия не планирует вторжения в Россию? Этот вопрос был особенно уместен, если учесть, что вину за развязывание войны Германия намеревалась взвалить на Россию, чтобы убедить немецкий народ в том, что он лишь защищает родную страну, а также чтобы не позволить Италии отказаться от взятых ею обязательств в рамках Тройственного союза.
На стороне своих союзников Италия обязана была выступить лишь в случае оборонительной войны, и, тяготясь своей зависимостью, она, как было широко известно, только ждала случая вырваться из петли. Проблема Италии не давала покоя Бетману. Если Австрия продолжит отвергать одну за другой или все уступки со стороны Сербии, тогда, предупреждал он, «будет трудно возложить на Россию вину за пожар в Европе», что поставит нас «в очень невыгодное положение в глазах нашего собственного народа». Однако его никто не хотел слушать. Когда настал день мобилизации, германский дипломатический протокол потребовал, чтобы война была объявлена по всей форме.
По воспоминаниям Тирпица, юристы из министерства иностранных дел настаивали, что юридически такие действия были вполне оправданы. «Вне Германии, – сокрушался Тирпиц, – подобный ход мыслей совершенно непонятен».
Во Франции все оказалось понято намного лучше, чем он полагал.
Глава 7
1 августа, Париж и Лондон
Французская политика руководствовалась одной главной целью: вступить в войну, имея Англию в качестве союзника. Чтобы достичь этого и помочь своим друзьям в Англии преодолеть инертность и возражения против этого шага как в кабинете, так и в стране, Франция должна была четко и однозначно доказать, кто же нападал и кто подвергался нападению. Физический акт агрессии и весь позор за его свершение должны были пасть на Германию. Она должна сыграть свою роль, но, опасаясь, как бы какой-нибудь излишне ревностный французский патруль или солдат не пересек границу, правительство Франции пошло на смелый и экстраординарный шаг. 30 июля было отдано распоряжение отвести войска на десять километров на всем протяжении границы с Германией – от Швейцарии до Люксембурга.
Отвод войск был предложен премьером Рене Вивиани, красноречивым оратором-социалистом, ранее занимавшимся в основном проблемами рабочего движения и социального обеспечения. Он был редкостным явлением во французской политике: премьер-министр, который прежде никогда не занимал этот пост, но в то же время исполнял обязанности министра иностранных дел. Кабинет он возглавлял немногим более шести недель и только что – 29 июля – вернулся из России, где находился вместе с президентом Пуанкаре с официальным визитом. Австрия подождала, пока Вивиани и Пуанкаре не отправятся в морское путешествие, а затем опубликовала ультиматум Сербии. Получив это известие, президент и премьер отменили намеченный визит в Копенгаген и поспешили домой.
В Париже они узнали, что германские войска прикрытия заняли позиции всего лишь в нескольких сотнях метров от границы. О мобилизациях в Австрии и России они еще ничего не знали. Еще теплились надежды на выход из кризиса путем переговоров. Вивиани «преследовал страх, что война может вспыхнуть из-за выстрелов в лесной роще, из-за стычки двух патрулей, из-за угрожающего жеста… мрачного взгляда, грубого слова, одного-единственного выстрела!» Пока оставался хоть малейший шанс на разрешение кризиса без войны, и чтобы не оставалось сомнений, кто агрессор, кабинет согласился на десятикилометровый отвод войск. Приказ, переданный по телеграфу командующим корпусам, предназначался, как им сказали, «для того, чтобы добиться сотрудничества наших английских соседей». В Англию была направлена телеграмма, информирующая об этом решении, и одновременно с ней начат отвод войск. Этот акт, предпринятый непосредственно накануне вторжения, был рассчитанным военным риском, намеренно предпринятым ради политического эффекта. Это был шанс, к которому, по словам Вивиани, «никто в истории до этого не прибегал» и мог бы добавить как Сирано: «О, и какой жест!»
Для французского главнокомандующего отвод войск был жестом, преисполненным горечи, – потому что он был воспитан на наступательной доктрине: наступление и ничего иного, кроме наступления. Отвод мог бы обернуться для генерала Жоффра таким же потрясением, как и первое военное испытание для Мольтке, но сердце французского командующего выдержало.
С момента возвращения премьера и президента Жоффр осаждал правительство требованиями отдать приказ о мобилизации или, по крайней мере, предпринять предварительные меры: отменить отпуска, которые были предоставлены многим солдатам на время жатвы, и провести переброску войск прикрытия к границам. Свои обращения он подкреплял донесениями разведки, сообщающей о том, что Германия уже осуществила шаги, непосредственно предшествующие мобилизации. Жоффр использовал все свое влияние, чтобы убедить членов вновь сформированного кабинета – десятого за последние пять лет, причем предыдущий просуществовал всего три дня. Нынешнее правительство отличалось тем, что в него не вошли самые значительные политические деятели Франции. Бриан, Клемансо, Кайо – все бывшие премьеры находились в оппозиции. Вивиани, по собственному признанию, испытывал чувство «страшного нервного напряжения», которое, по свидетельству Мессими, вновь занимавшего пост военного министра, «в августовские дни превратилось в постоянное состояние». Морской министр Гутье, доктор медицины, сунутый на свой пост в кабинете после того, как его предшественник лишился этой должности после политического скандала, был настолько потрясен событиями, что даже «забыл» отдать приказ военным кораблям войти в пролив Ла-Манш. Его пришлось тоже срочно заменить, назначив на этот пост министра общественного образования.
И только президент обладал умом, опытом, целеустремленностью, но – не конституционными полномочиями. Пуанкаре был юристом, экономистом, членом Французской академии; занимал пост министра финансов, в 1912 году был премьером и министром иностранных дел, а после выборов в январе 1913 года стал президентом страны. Характер порождает власть, особенно во времена кризиса, и неискушенный кабинет охотно положился на способности и твердую волю человека, который конституционно был нулем. Уроженец Лотарингии, Пуанкаре десятилетним мальчиком видел, как по улицам его родного города Барле-Дюк маршировали солдаты в остроконечных немецких касках. Немцы приписывали ему самые воинственные намерения, это объяснялось частично тем, что во время Агадирского кризиса, будучи премьером, Пуанкаре проявил твердость, а возможно, еще и тем, что на посту президента он использовал все свое влияние, чтобы протолкнуть в 1913 году закон о трехлетней военной службе, несмотря на яростное сопротивление находившихся в оппозиции социалистов. Все это вместе с его хладнокровием, сдержанностью, решительностью не способствовало, однако, росту его популярности в стране. Результаты выборов были не в пользу правительства, закон о трехлетней военной службе чуть было не провалился, среди рабочих и крестьян росло недовольство. Июль, жаркий и сырой, изобиловал бурями и летними грозами. Шел суд над мадам Кайо, застрелившей редактора газеты «Фигаро». Каждый день судебного процесса вскрывал новые и неприятные упущения в системе финансов, прессе, судах и правительстве.
Но однажды французы, пробудившись утром, обнаружили, что сообщения о мадам Кайо перекочевали на вторую страницу, и вдруг осознали страшную, неожиданную правду о том, что Франции угрожает война. И страну, отличавшуюся бурными политическими страстями и скандалами, охватило единое чувство. Вернувшихся из России Пуанкаре и Вивиани на улицах встречал один возглас, повторявшийся до бесконечности: «Vive la France! Да здравствует Франция!»
Жоффр заявил правительству, что если он не получит приказа сосредоточить и отправить к границе войска прикрытия в составе пяти армейских корпусов, не считая кавалерии, то немцы «войдут во Францию без единого выстрела». С распоряжением о десятикилометровом отводе войск, уже занявших позиции, он согласился не из раболепства перед гражданской властью – раболепства у него было не более, чем у Юлия Цезаря, – а скорее из желания наиболее убедительно доказать необходимость в войсках прикрытия. Правительство, не желавшее принимать никаких мер, пока шел молниеносный обмен дипломатическими предложениями по телеграфу, надеясь все-таки на достижение соглашения, разрешило ему приступить к выполнению «сокращенного варианта», то есть без призыва резервистов.
На следующий день, 31 июля, в 4:30 друг Мессими в Амстердаме, принадлежавший к банковским кругам, сообщил по телефону о том, что в Германии введено Kriegsgefarh, что часом позже было официально подтверждено сообщением из Берлина. Это было не чем иным, как «ипе forme hypocrite de la mobilisation», «скрытой формой мобилизации», заявил своему кабинету разгневанный Мессими. Его друг в Амстердаме сообщил, что война неизбежна и что Германия к ней уже готова, «начиная с кайзера и кончая последним фрицем». Обстановка, вызванная этой новостью, усугубилась телеграммой от Поля Камбона, французского посла в Лондоне, в которой он сообщал, что Англия проявляет «сдержанность». Камбон посвятил каждый день своего шестнадцатилетнего пребывания в Лондоне достижению единственной цели – добиться деятельной поддержки Англии в нужное время, но сейчас он вынужден был телеграфировать, что английское правительство, как кажется, ожидает какого-то нового хода событий. Возникший конфликт пока еще «не затрагивал интересов Англии».
Жоффр прибыл с новым докладом о передвижениях германских войск, чтобы настоять на отдаче приказа о мобилизации. Ему разрешили разослать свой «приказ о войсках прикрытия», но не более, так как только что поступили сведения об обращении русского царя к кайзеру. Кабинет продолжал заседать, а Мессими в это время сгорал от нетерпения, негодуя по поводу бюрократической процедуры, обязывавшей каждого министра выступать по очереди.
В 7 часов вечера того же дня барон фон Шён прибыл в министерство иностранных дел, в одиннадцатый раз за последние семь дней, и представил ноту, в которой Германия требовала разъяснений по поводу дальнейшего курса французской политики. Он сказал, что явится за ответом на следующий день в 13 часов. А кабинет все заседал, обсуждая финансовые мероприятия, созыв парламента и указ о введении осадного положения, пока Париж напряженно ожидал решения правительства. Какой-то помешавшийся выстрелом из пистолета через окно кафе убил Жана Жореса. Признанный вождь международного социализма, неутомимый борец против трехлетнего плана военной службы, он был в глазах сверхпатриотов символом пацифизма.
В 9 часов бледный адъютант сообщил кабинету ошеломляющую новость: Жорес убит! Это событие, чреватое серьезными беспорядками, привело министров в замешательство. Уличные баррикады, стычки, даже мятеж – вот перспектива накануне войны. Министры снова начали спорить о выполнении плана «Carnet В» – автоматического ареста в день мобилизации известных агитаторов, анархистов, пацифистов и подозреваемых в шпионаже. Префект полиции и бывший премьер Клемансо советовали министру внутренних дел Мальви немедленно приступить к арестам лиц, внесенных в упомянутый список. Вивиани и его сторонники, надеясь сохранить единство нации, выступали против. Они твердо стояли на своем. Было арестовано несколько иностранцев, подозреваемых в шпионаже, но ни одного француза. На случай беспорядков войска в ту ночь были подняты по тревоге, но ничего не произошло, и на следующее утро преобладало настроение глубокого горя и тихого спокойствия. Из 2501 человека, числившегося в списке неблагонадежных, 80 процентов подали заявление о добровольном зачислении на военную службу.
В 2 часа ночи президента Пуанкаре поднял с постели неугомонный русский посол Извольский, бывший министр иностранных дел, отличавшийся необычайной активностью. «Крайне удрученный и возбужденный», он хотел знать: «Что намеревается предпринять Франция?»
Извольский не сомневался в позиции Пуанкаре, однако его, как и многих других русских государственных деятелей, преследовали опасения, что в решающую минуту французский парламент, которому никогда не сообщали условий военного договора с Россией, откажется ратифицировать его. Эти условия особо оговаривали: «Если Россия подвергнется нападению со стороны Германии или Австрии при поддержке Германии, Франция использует все имеющиеся у нее силы для выступления против Германии». Как только Германия или Австрия объявят мобилизацию, «Франция и Россия, считая, что предварительного заключения соглашения по этому вопросу не требуется, немедленно и одновременно мобилизуют все свои вооруженные силы и перебрасывают их как можно ближе к границам… Эти силы должны со всей возможной быстротой начать полномасштабные боевые действия с тем, чтобы Германии пришлось сражаться сразу на западе и на востоке».
Условия казались совершенно определенными. Но, обеспокоенно спрашивал Извольский, признает ли это обязательство французский парламент? В России царская власть была абсолютной, поэтому Франция «могла быть уверена в нас», однако «во Франции правительство бессильно без парламента. А парламент незнаком с текстом договора 1892 года… Какие есть гарантии, что парламент поддержит инициативу правительства?»
«Если Германия нападет», заявил Пуанкаре еще в 1912 году, парламент последует за правительством «без всяких сомнений».
И теперь, среди ночи, снова встретившись с Извольским, Пуанкаре заверил его, что кабинет будет созван через несколько часов, чтобы дать необходимый ответ. В тот же час русский военный атташе при всех регалиях появился в спальне Мессими, чтобы задать тот же вопрос. Мессими позвонил премьеру Вивиани, который, несмотря на изнеможение после вечерних событий, еще не спал. «Святый Боже! – взорвался он. – Этих русских бессонница одолевает еще похуже, чем пьянство». А потом нервно посоветовал: «Du calme, du calme et encore du calme! Спокойствие, спокойствие и еще раз спокойствие!»
Но сохранять спокойствие оказалось не так-то просто. Испытывая, с одной стороны, нажим русских, требовавших определенности, а с другой – настаивавшего на мобилизации Жоффра, французское правительство вынуждено было не предпринимать никаких действий, стремясь показать Англии, что Франция начнет войну лишь в целях самообороны. На следующее утро, 1 августа, в 8:00 Жоффр прибыл в военное министерство на улице Сен-Доминик и «взволнованным голосом, так контрастировавшим с его прежним спокойствием», просил Мессими добиться согласия правительства на мобилизацию. По его расчетам, приказ о ней должен не позднее 4 часов оказаться на центральном почтамте для отправки телеграфом по всей Франции – только в этом случае мобилизация могла начаться в полночь. В 9:00 Жоффр вместе с Мессими прибыл на заседание кабинета, где представил свой ультиматум: дальнейшая задержка приказа о всеобщей мобилизации на сутки приведет к потере 15–20 километров французской территории, и в таком случае он слагает с себя обязанности главнокомандующего. С этим он покинул заседание, и перед кабинетом встала еще одна проблема. Пуанкаре высказался за принятие решительных мер; Вивиани, выражавший антивоенные настроения, все еще надеялся, что время само даст ответ. В 11:00 его вызвали в министерство иностранных дел для встречи с фон Шёном, который, испытывая беспокойство, прибыл на два часа раньше срока для получения ответа на вопрос Германии, заданный днем раньше: останется ли Франция нейтральной в русско-германской войне. «Мой вопрос довольно наивен, – сказал посол с несчастным видом, – потому что нам известно о имеющемся между вашими странами договоре о союзе».
«Evidemment! Разумеется!» – отозвался Вивиани и дал ответ, который был предварительно согласован с Пуанкаре: «Франция будет действовать в соответствии со своими интересами». Как только Шён ушел, вбежал Извольский с новостью о германском ультиматуме России. Вивиани снова отправился на заседание кабинета, который наконец-то согласился объявить мобилизацию. Приказ был подписан и отдан Мессими, однако Вивиани, по-прежнему надеясь на какой-нибудь спасительный поворот событий в ближайшие часы, настоял на том, чтобы военный министр не оглашал его до 3:30. Одновременно было подтверждено решение о десятикилометровом отводе войск. Мессими лично по телефону передал этот приказ командующим корпусов: «По приказу президента республики ни одна часть, ни один патруль, ни одно подразделение, ни один солдат не должны заходить восточнее указанной линии. Любой нарушивший этот приказ подлежит военно-полевому суду». Особое предупреждение было направлено XX корпусу, которым командовал генерал Фош. По сообщению надежных источников, в этом районе эскадрон кирасир «нос к носу» столкнулся с эскадроном улан.
В 3:30, как и было условлено, генерал Эбенер из штаба Жоффра, в сопровождении двух офицеров, прибыл в военное министерство за получением приказа о мобилизации. Мессими вручил его в мертвой тишине; у него, как, наверно, и у других присутствовавших, от волнения пересохло горло. «Думая о гигантских и неисчислимых последствиях, которые породит этот клочок бумаги, мы все четверо слышали биение наших сердец». Министр пожал руки трем офицерам, которые, отдав честь, отправились с приказом на почтамт.
В четыре часа на стенах Парижа появилось первое объявление о мобилизации (один из плакатов все еще хранится под стеклом на углу площади Согласия и улицы Рояль). В кабаре «Арменонвиль» в Булонском лесу, где собирался высший свет, танцы и чаепитие неожиданно были прерваны управляющим. Выйдя вперед, он дал оркестру знак замолчать: «Объявлена мобилизация. Она начинается сегодня в полночь. Играйте «Марсельезу»». В городе улицы уже опустели, так как военное министерство приступило к реквизиции транспорта. Группы резервистов с узелками и прощальными букетами цветов маршировали к Восточному вокзалу, мимо кричащих и приветственно машущих парижан. Одна группа остановилась, чтобы возложить цветы к подножию задрапированной в черное статуи Страсбурга на площади Согласия. Толпа плакала и кричала: «Vive l' Alsace! Да здравствует Эльзас!», затем со статуи было сорвано траурное покрывало, надетое в 1870 году. Оркестры в ресторанах играли французские, русские и английские гимны. «Подумать только, а ведь все это играют венгры», – сказал кто-то. Находившиеся в толпе англичане, при звуках своего гимна, словно бы вселявшего надежду во французов, особой радости не испытывали, как и сэр Фрэнсис Берти, розовощекий и упитанный английский посол, который в это время переступал порог здания на Кэ д’Орсэ. Он был одет в серый сюртук и серый цилиндр, а в руках держал зеленый зонтик от солнца. Сэр Фрэнсис чувствовал «стыд и укоры совести». Он распорядился закрыть ворота посольства, потому что толпа, как писал он в своем дневнике, может завтра закричать «Perfid Albion! Продажный Альбион!», несмотря на сегодняшнее «Vive l’Angleterre! Да здравствует Англия!».
В Лондоне эта же мысль тяжелым грузом давила на участников беседы – Камбона, невысокого роста, с белой бородой, и сэра Эдварда Грея. Когда последний заявил, что необходимо подождать «дальнейшего развития событий», потому что конфликт между Россией, Австрией и Германией «не затрагивает интересов» Англии, безупречно выдержанный и всегда держащийся с исключительным достоинством Камбон не удержался от резкого замечания. «Не собирается ли Англия выжидать, не вмешиваясь до тех пор, пока французская территория не будет оккупирована?» – спросил он. В таком случае ее помощь может оказаться «весьма запоздалой».
Лицо Грея с тонкими губами и римским носом скрывало те же душевные переживания. Он искренне верил, что оказание помощи Франции – в интересах Англии, он даже готов был подать в отставку, если его правительство откажется сделать это. По мнению Грея, события должны привести Англию именно к такому решению, но в тот момент он не мог сделать никаких официальных заявлений. У него также не хватило изворотливости высказать свое мнение неофициально. Его манеры, которые английская публика, видя в нем человека мужественного и молчаливого, считала вселяющими уверенность, иностранные коллеги Грея называли «ледяными». Он лишь высказал мысль, которую разделяли почти все, что «бельгийский нейтралитет может оказаться одним из факторов». На подобное развитие событий надеялся не только Грей.
Затруднения, испытываемые Англией, объяснялись отсутствием единства взглядов как внутри самого кабинета министров, так и среди различных политических партий. Кабинет был расколот, и разделился он еще со времен англо-бурской войны на либеральных империалистов, представленных Асквитом, Греем, Холдейном и Черчиллем, и остальных, так называемых «литл инглэндерс», сторонников «малой Англии», выступавших против экспансионистской политики. Наследники Гладстона, они, как и их покойный лидер, с громадной подозрительностью относились к любому вмешательству за границей и считали единственной подобающей целью внешней политики помощь угнетенным народам. В остальном международные вопросы являлись, по их мнению, лишь помехой внутренним делам – парламентской реформе, свободной торговле, гомрулю (программе самоуправления Ирландии в рамках Британской империи) и вето лордов (борьбе с правом вето палаты лордов). Они были склонны считать Францию декадентствующей и легкомысленной стрекозой и отнеслись бы к Германии как к трудолюбивому и достойному уважения муравью, если бы не угрожающие позы и воинственный рев кайзера и пангерманских милитаристов, которые значительно сдерживали их чувства. Они никогда не поддержали бы войны на стороне Франции, но появление на сцене Бельгии, «маленькой страны», обратившейся к Англии с призывом о защите, могло резко изменить дело.
С другой стороны, группа Грея в кабинете поддерживала основополагающую предпосылку консерваторов о том, что национальные интересы Англии связаны с сохранением Франции. Этот довод был удивительно точно выражен самим Греем: «Если Германия станет господствовать на континенте, это будет неприемлемым как для нас, так и для других, потому что мы окажемся в изоляции». В этой эпической фразе отражена вся суть внешней политики Англии, которая сводилась к тому, что в том случае, если будет брошен вызов, Англии придется взяться за оружие, чтобы избежать этих «неприемлемых» последствий. Однако Грей не мог официально заявить об этом, не вызвав глубокого раскола в правительстве и в стране, что накануне войны могло бы оказаться роковым.
Англия была единственной европейской страной, где не существовало обязательной военной службы. Во время войны ей приходилось рассчитывать на добровольцев. Несогласие по военным вопросам и выход из кабинета означал бы создание антивоенной партии с катастрофическими последствиями для комплектования армии. Если для Франции главная цель состояла в том, чтобы вступить в войну вместе с Англией, то для Англии важнейшей задачей было начать войну, имея единое правительство.
В этом заключался корень проблемы. В ходе заседаний кабинета выявились сильные позиции группы, выступавшей против вступления в войну. Ее лидер, лорд Морли, старый друг Гладстона и его биограф, полагал, что вправе рассчитывать на поддержку «восьми или девяти членов кабинета, готовых согласиться с нами» в случае выступления против решения, которое Черчилль протаскивает с «демонической энергией», а Грей – с «настойчивой простотой». После дискуссий в кабинете Морли стало ясно, что нейтралитет Бельгии «был вторичным по отношению к вопросу о нашем нейтралитете в борьбе между Францией и Германией». В свою очередь, Грей четко сознавал, что лишь нарушение бельгийского нейтралитета убедит пацифистскую партию в существовании германской угрозы и необходимости вступления в войну в национальных интересах.
Мнения в кабинете и парламенте 1 августа значительно разошлись. В тот день двенадцать из восемнадцати членов кабинета выступили против того, чтобы дать Франции заверения о ее поддержке в случае войны. В этот же день либеральная фракция в палате общин 19 голосами против 4 (со многими воздержавшимися) приняла предложение о невмешательстве Англии независимо от того, что «произойдет в Бельгии или где-нибудь в другом месте». Журнал «Панч» опубликовал на той неделе «Строки, выражающие мнение среднего английского патриота»:
Зачем идти мне с вами в бой,
Коль этот бой совсем не мой?..
Почистить всей Европы карту
И воевать в чужой войне —
Вот для чего нужна Антанта,
И не одна, а сразу две.
Средний патриот уже исчерпал свой обычный запас беспокойства и негодования за время ирландского кризиса, который еще не закончился. Мятеж в Куррахе был своего рода английским вариантом дела мадам Кайо. В результате билля о гомруле Ольстер угрожал вооруженным восстанием, протестуя против автономии Ирландии, а английские войска, размещенные в Куррахе, отказались применить оружие против ольстерских лоялистов. Генерал Гаф, командующий войсками в Куррахе, подал в отставку вместе со всеми своими офицерами. За ним подал в отставку начальник генерального штаба Джон Френч, после чего последовала отставка полковника Джона Сили, преемника Холдейна на посту военного министра. Армия бурлила, страна была охвачена расколом и недовольством, дворцовая конференция партийных лидеров и короля закончилась ничем. Ллойд Джордж зловеще говорил «о самом серьезном вопросе, поднятом в этой стране со времен Стюартов», повторялись слова «гражданская война» и «восстание»; одна немецкая оружейная фирма, испытывая большие надежды, отправила 40 000 винтовок и миллион патронов в Ольстер. Тем временем оставался свободным пост военного министра, и его обязанности пришлось исполнять премьеру Асквиту, у которого не было времени заниматься делами армии, а еще меньше – желания для этого.
У Асквита, однако, имелся необычайно активный первый лорд адмиралтейства. Когда Уинстон Черчилль «издалека чуял битву», то уподоблялся боевому коню из Книги Иова, который не только не бежит от меча, но «идет навстречу битве и при трубном звуке он издает голос: гу! гу!». Черчилль был единственным английским министром, твердо убежденным в том, что именно должна делать Англия, и действовал без колебаний. 26 июля, когда Австрия отвергла ответ Сербии, и за десять дней до того, как английское правительство определило свою позицию, Черчилль издал приказ, имевший огромное значение.
Без всякой связи с разразившимся кризисом, британский флот проводил 26 июля пробную мобилизацию и маневры, имея численность экипажей по штатам военного времени. На следующее утро в 7 часов эскадры должны были рассредоточиться: одни отправлялись на учения в открытое море, другие – в свои порты, где часть экипажей направлялась в учебные команды, третьи – в доки, на ремонт. Как вспоминал впоследствии первый лорд адмиралтейства, в воскресенье 26 июля стояла «прекрасная погода». Узнав о новостях из Австрии, он решил поступить так, «чтобы дипломатическая ситуация не опередила военно-морскую и чтобы английский флот занял исходные боевые позиции еще до того, как Германия узнает, будем мы участвовать в войне или нет и, следовательно, по возможности еще до того, как мы сами примем решение об этом». Курсив был сделан рукой Черчилля. После консультаций с первым морским лордом принцем Луисом Баттенбергом он направил приказ флоту не рассредоточиваться.
Затем Черчилль проинформировал о своем решении Грея и с его согласия передал приказ адмиралтейства в газеты, надеясь, что это известие, возможно, произведет «отрезвляющий эффект» на Берлин и Вену.
Держать все корабли флота вместе было еще недостаточно; следовало, как подчеркивал Черчилль, вывести его на «боевые позиции». Главной задачей флота, по мнению адмирала Мэхэна, этого Клаузевица военно-морской науки, оставаться «флотом существующим». В случае войны английский флот, от которого зависела жизнь этой островной нации, должен был взять под контроль все торговые морские пути, защитить от вторжения Британские острова, охранять пролив Ла-Манш и французское побережье – согласно обязательствам по договору с Францией. Флот должен был обладать достаточной силой, чтобы выиграть любое морское сражение, навязанное германским флотом, и, кроме того, ему следовало остерегаться грозного оружия неведомой силы, которое называлось торпедой. Адмиралтейство преследовал страх внезапной и необъявленной торпедной атаки.
28 июля Черчилль отдал своему флоту приказ направиться в военно-морскую базу Скапа-Флоу, далеко на севере, на оконечности окутанных туманом Оркнейских островов в Северном море. Корабли покинули Портленд 29 июля, и к вечеру того же дня их цепочка, растянувшись на 18 миль, прошла через Па-де-Кале, направляясь на север, не столько в поисках славы, сколько из предосторожности. «Неожиданная торпедная атака, – писал первый лорд адмиралтейства, – стала, по крайней мере, исчезнувшим кошмаром».
Подготовив флот к военным действиям, Черчилль обратил свой ум и энергию, бившую ключом, на срочную подготовку страны к войне. 29 июля он убедил Асквита разрешить отправку предупредительных телеграмм, которые были условным сигналом военного министерства и адмиралтейства о введении предварительного военного положения. Англия не могла объявить Kriegsgefahr, как Германия, или осадного положения, как Франция, чем фактически вводились законы военного времени, но предварительное военное положение считалось «гениальным изобретением… позволявшим принять определенные меры по приказу военного министра без ссылок на кабинет… в то время, когда была дорога каждая минута».
Время подгоняло не знающего покоя Черчилля, который, предвидя развал либерального правительства, решил искать поддержки у своей старой партии консерваторов. Коалиция была не по вкусу премьер-министру, стремившемуся вступить в войну, имея единое правительство. По общему мнению, семидесятишестилетний лорд Морли не остался бы в правительстве в случае войны. Не Морли, а куда более энергичный министр финансов Ллойд Джордж был той ключевой фигурой, потерю которого правительство не могло допустить как в силу проявленных им недюжинных административных способностей, так и из-за огромного влияния на избирателей. Обладая острым умом, честолюбием и увлекающим слушателей уэльским красноречием, Ллойд Джордж больше склонялся к группе пацифистов, но мог неожиданно занять и другую позицию. Недавно он потерпел ряд неудач, подорвавших его популярность; он наблюдал за возвышением нового соперника, претендовавшего на руководство партией, которого лорд Морли называл «этот великолепный кондотьер из адмиралтейства». Ллойд Джордж мог, по мнению некоторых своих коллег, добиться политических преимуществ, «разыграв мирную карту» против Черчилля. В общем, Ллойд Джордж представлял собой неопределенную и опасную величину.
Асквит, не имевший намерения ввергать раздираемую разногласиями страну в войну, с приводящим в бешенство спокойствием продолжал ждать событий, способных изменить точку зрения пацифистов. 31 июля в своем дневнике он бесстрастно записал: «Главный вопрос заключается в том, вступать ли нам в войну или остаться в стороне? Разумеется, всем хочется остаться в стороне». В ходе заседаний кабинета 31 июля Грей, занимавший менее пассивную позицию, высказался без особых околичностей. Он заявил, что политика Германии является политикой «европейского агрессора, такого же, как Наполеон» (для Англии имя Наполеона имело лишь одно значение). Наступило время, убеждал он министров, когда откладывать дальше решение – поддержать Антанту или соблюдать нейтралитет – уже невозможно. Он сказал, что если будет избран нейтралитет, то он не будет тем человеком, которому придется проводить эту политику. Скрытая в этих словах угроза подать в отставку прозвучала так, словно он уже произнес ее вслух.
«Казалось, будто все разом ахнули», – писал один из министров. На несколько мгновений воцарилась «мертвая тишина», члены кабинета ошеломленно переглядывались, неожиданно пораженные мыслью о том, что их существование как правительства поставлено под сомнение. Никакого решения принято не было, заседание отложили.
В ту пятницу, в канун августовских банковских каникул, фондовая биржа закрылась в 10:00 утра, охваченная волной финансовой паники, начавшейся в Нью-Йорке после того, как Австрия объявила войну Сербии. Следом стали закрываться и другие европейские биржи. Сити дрожал, предвещая гибель и крушение международных финансов. По свидетельству Ллойд Джорджа, банкиры и бизнесмены «приходили в ужас» при мысли о войне, которая «разрушит всю кредитную систему с центром в Лондоне». Управляющий Банка Англии посетил в субботу Ллойд Джорджа и проинформировал его о том, что Сити «самым решительным образом выступает против нашего вступления» в войну.
В ту пятницу лидеры консерваторов собрались на совещание в Лондоне, чтобы обсудить кризис. Многих пришлось вызвать из-за города, где они проводили конец недели. Душа, сердце и движущая сила англо-французских «переговоров» Генри Уилсон стремительно кидался то к одному, то к другому участнику совещания, умоляя, требуя, увещевая, доказывая необходимость немедленно принять решения. Он твердил, что если нерешительные либералы отступят в этот момент, то навлекут позор на Англию. Общепринятым эвфемизмом совместных планов генерального штаба были «переговоры». Формула «никаких обязательств», разработанная первоначально Холдейном и вызвавшая недовольство Кэмпбелла-Баннермана, отклоненная лордом Эшером и упомянутая в 1912 году Греем в письме к Камбону, по-прежнему отражала официальную позицию правительства, несмотря на всю свою бессмысленность.
И действительно, если война, как говорил Клаузевиц, является продолжением национальной политики, то это же относится и к военным планам. Англо-французские планы, разрабатываемые в мельчайших подробностях в течение девяти лет, были не игрой, не фантазией или упражнениями на бумаге с целью отвлечь и занять умы военных, чтобы они не натворили других бед. Планы были либо продолжением политики, либо ничем. Они ничем не отличались от соглашений между Францией и Россией или между Германией и Австрией, за исключением заключительной юридической фикции, что они не «обязывают» Англию предпринимать какие-либо действия. Члены парламента или правительства, которым это не нравилось, просто закрывали глаза и, будто загипнотизированные, верили в эту выдумку.
Камбон, встречаясь с лидерами оппозиции после мучительной беседы с Греем, теперь совершенно пренебрегал дипломатическим тактом. «Все наши планы составлялись совместно. Наши генеральные штабы проводили консультации. Вы видели все наши расчеты и графики. Взгляните, где наш флот! Он весь – в Средиземном море в результате договоренности с вами, и наши берега открыты врагу. Вы сделали нас беззащитными!» Он повторял: если Англия не вступит в войну, Франция никогда ей этого не простит. Он заканчивал свои тирады, с горечью восклицая: «Et l’honneur? Est-ce-que l’Angleterre comprend ce que c’est l’honneur? А честь? Знает ли Англия, что такое честь?»
Разные люди смотрят на честь под разными углами, и Грей знал, что переубедить пацифистов удастся только при взгляде под бельгийским углом. В тот же день он отправил французскому и германскому правительствам телеграммы с просьбой дать официальные подтверждения в том, что они будут уважать нейтралитет Бельгии, «если другие державы не нарушат его». Через час после получения этой телеграммы – поздно вечером 31 июля – французы прислали положительный ответ. От Германии ответа получено не было.
На следующий день, 1 августа, этот вопрос был вынесен на обсуждение кабинета. Ллойд Джордж водил пальцем по карте, показывая путь немцев, который, как он считал, будет пролегать через ближний угол по кратчайшей линии в направлении Парижа, но, по его утверждению, это будет «незначительное нарушение». Когда Черчилль потребовал предоставления ему полномочий для мобилизации флота, то есть призыва моряков-резервистов, кабинет после «резких споров» высказался против. Когда Грей попросил санкционировать выполнение обязательств перед французским флотом, лорд Морли, Джон Бёрнс, сэр Джон Саймон и Льюис Харкорт стали угрожать отставкой. За пределами кабинета распространялись слухи о последних демаршах кайзера и русского царя и о германских ультиматумах. Грей вышел из зала заседаний, чтобы поговорить с Лихновским по телефону, – именно тогда тот неправильно его понял, невольно вызвав, тем самым, бурю в душе генерала Мольтке. Грей также встретился с Камбоном и заявил ему: «Франция сейчас должна сама принять решение, не рассчитывая на помощь, которую мы в настоящий момент не в состоянии оказать». Он вернулся на заседание кабинета, а Камбон, бледный и растерянный, рухнул в кресло в кабинете своего старого друга сэра Артура Николсона, постоянного заместителя министра. «Ils vont nous lâcher. Они собираются бросить нас», – сказал он. Редактору газеты «Таймс», спросившему его, что он собирается делать, Камбон ответил: «Я подожду, чтобы узнать, не пора ли вычеркнуть слово «честь» из английского словаря».
Никому из членов кабинета не хотелось сжигать за собой мостов. Отставками только угрожали, но с поста ни один не ушел. Асквит, проявляя сдержанность, говорил мало, он ждал развития событий дня, подходившего к концу в атмосфере лихорадочного обмена депешами и нарастающего безумия. В этот день Мольтке отказался двинуть армии на восток, рота лейтенанта Фельдмана захватила Труа-Вьерж в Люксембурге. Мессими подтвердил по телефону приказ о десятикилометровом отводе войск, а первый лорд адмиралтейства принимал своих друзей из оппозиции, среди которых находились будущие лорды – Бивербрук и Биркенхед. Чтобы скоротать время, проходившее в напряженном ожидании, гости с хозяином сели после обеда играть в бридж. Игру прервало появление курьера с красным портфелем для срочных донесений. Вынув из кармана ключ, Черчилль открыл портфель – по случайности один из самых больших по размерам – и извлек из него единственный лист бумаги, содержавший лишь одну фразу: «Германия объявила войну России». Он сообщил об этом своим друзьям, переоделся и вышел из дому «как человек, отправляющийся заниматься привычной работой».
Черчилль пересек Хорс-гардс-перейд и оказался на Даунинг-стрит, миновал садовую калитку и вошел в дом, где на втором этаже обнаружил, кроме премьер-министра, Грея, Холдейна, ставшего теперь лордом-канцлером, и лорда Крю, министра по делам Индии. Черчилль сообщил им, что намеревается «немедленно мобилизовать флот, несмотря на решение кабинета». Асквит ничего не ответил, но с виду, как показалось Черчиллю, был «совершенно согласен». Провожая Черчилля к двери, Грей сказал: «Я только что сделал очень важную вещь. Я заявил Камбону, что мы не допустим германский флот в пролив Ла-Манш». По крайней мере, именно так понял Черчилль смысл слов Грея, избегавшего четких и ясных формулировок. Из этого следовало, что английский флот взял на себя определенные обязательства. Дал ли Грей такое обещание или же только намеревался выступить с ним на следующее утро, как утверждают некоторые историки, не суть важно, поскольку, «как бы то ни было, Черчилль лишь еще больше уверовал в правильность принятого им решения». Он вернулся в адмиралтейство и «отдал приказ начать мобилизацию».
Как и этот приказ, так и обещание Грея выполнить условия морского соглашения с Францией шли вразрез с мнением большинства членов кабинета. На следующий день либо кабинет должен будет одобрить эти решения, либо часть его членов уйдет в отставку, а к тому времени, по мнению Грея, уже поступят сообщения о «развитии событий» в Бельгии. Как и французы, Грей чувствовал, что в своих расчетах он может с уверенностью положиться на Германию.
Глава 8
Ультиматум в Брюсселе
В запертом сейфе германского посланника в Брюсселе, герра фон Белова-Залеске, хранился запечатанный конверт, доставленный из Берлина 29 июля специальным курьером с приказом «не вскрывать до получения особых инструкций по телеграфу из Германии». В воскресенье, 2 августа Белов получил телеграмму с указанием немедленно вскрыть конверт и передать содержащуюся в нем ноту в тот же день в 8 часов вечера, причем «сделать это таким образом, чтобы у бельгийского правительства сложилось впечатление, что все инструкции, касающиеся врученной ему ноты, были получены вами сегодня впервые». Он должен был потребовать, чтобы ответ на ноту бельгийцы дали в ближайшие двенадцать часов. Ему предлагалось отправить ответ «как только возможно срочно» телеграфом в Берлин и одновременно «отослать его с курьером на автомобиле генералу фон Эммиху в отель «Юнион» в Ахене». Из немецких городов Ахен, или Э-ля-Шапель, ближе всех находился к Льежу, восточным воротам в Бельгию.
Посланник фон Белов – высокий и бодрый холостяк, с остроконечными черными усами и вечно зажатым в зубах нефритовым мундштуком, – получил назначение на этот пост в начале 1914 года. Когда приходившие в немецкое посольство посетители обращали внимание на большую, пробитую пулей серебряную пепельницу на письменном столе посла, тот со смехом говорил: «Я предвестник несчастий. Когда я был в Турции, там произошла революция. Когда я был в Китае, там началось боксерское восстание, один из выстрелов в окно продырявил это блюдце». И, широким, изящным жестом поднося мундштук с сигаретой к губам, добавлял: «Но теперь я отдыхаю. В Брюсселе ничего не случается».
После прибытия запечатанного конверта покою посланника пришел конец. В полдень 1 августа он принял прибывшего к нему с визитом заместителя министра иностранных дел Бельгии барона де Бассомпьера, и тот сообщил, что вечерние газеты собираются опубликовать ответ Франции на ноту Грея, в котором дано обещание уважать нейтралитет Бельгии. Ввиду отсутствия аналогичного ответа Германии Бассомпьер поинтересовался, не желает ли фон Белов сделать какое-либо заявление. На это германского посланника Берлин не уполномочивал. Поэтому, прибегнув к дипломатическому маневру, он откинулся в кресле и, уставив взор в потолок, слово в слово повторил то, что только что сказал ему бельгийский представитель, как будто проиграв граммофонную пластинку. Поднявшись, он заверил гостя, что «Бельгии нечего опасаться Германии», и на сем беседа была окончена.
На следующее утро он давал те же заверения Давиньону, министру иностранных дел, которого разбудили в 6 утра, чтобы сообщить о вторжении германских войск в Люксембург. Тот потребовал объяснений у германского посланника. Вернувшись в посольство, Белов успокоил встревоженных журналистов таким неоднократно цитируемым впоследствии афоризмом: «Может гореть крыша вашего соседа, но ваш дом будет в безопасности».
Многие в Бельгии, причем не только в официальных кругах, склонны были верить его словам, либо в силу своих прогерманских настроений, либо теша себя иллюзорными надеждами, либо просто уверовав в добрую волю стран-гарантов бельгийского нейтралитета. Эта страна, независимость которой обещали уважать, прожила без войн семьдесят пять лет – самый длительный период мира в ее истории. Через территорию Бельгии военные пути пролегали еще со времен войн Цезаря с белгами. Здесь велась долгая и ожесточенная борьба между герцогом Бургундии Карлом Смелым и королем Франции Людовиком XI. Через территорию Бельгии испанцы совершали опустошительные набеги на Голландию. Здесь произошла «страшно кровавая битва» между войсками Мальборо и французами при Мальплаке, здесь Наполеон встретился с Веллингтоном при Ватерлоо, здесь народ восставал против всех своих правителей – бургундских, французских, испанских, габсбургских, голландских, – вплоть до свержения власти Оранского дома в 1830 году. Затем, при ставшем королем Леопольде Саксен-Кобургском, дяде королевы Виктории по материнской линии, бельгийцы утвердились как нация и достигли процветания; позже они растрачивали свою энергию в братоубийственных схватках между фламандцами и валлонами, католиками и протестантами, а также в спорах о социализме или о фламандско-французском билингвизме. И они страстно надеялись, что соседи не нарушат их беспокойного счастья.
Король, премьер-министр и начальник генерального штаба уже не разделяли общей уверенности, но они не могли, как в силу обязанностей, вытекающих из требований нейтралитета, так и собственной веры в нейтралитет, начать разработку планов для отражения нападения. До последней минуты они не решались поверить, что одна из стран-гарантов развяжет агрессию. Узнав, что 31 июля Германия объявила у себя Kriegsgefahr – «положение военной угрозы», они приказали начать в полночь мобилизацию бельгийской армии. Ночью и весь следующий день полицейские обходили дома и вручали повестки. Люди, поднятые с постелей или оставившие работу, собирали узелки, прощались с близкими и отправлялись к местам сбора своих полков. Бельгия, строго соблюдавшая нейтралитет, еще не решила, какой план военных действий ей избрать, поэтому мобилизация не была направлена против определенного противника. Это была мобилизация без развертывания войск. Бельгия, обязавшись, как и страны-гаранты, придерживаться нейтралитета, не могла проводить каких-либо явных военных мероприятий, если ей никто не угрожал.
К вечеру 1 августа, когда минуло уже более суток, а Германия по-прежнему отвечала молчанием на запрос Грея, король Альберт решился на последний шаг, направив кайзеру личное послание. Он составил его с помощью своей жены, королевы Елизаветы, урожденной немки, дочери баварского герцога. Она перевела его, одно предложение за другим, на немецкий язык, вместе с королем тщательно подбирая каждое слово и каждый смысловой нюанс. В послании признавалось, что по «политическим мотивам» выступать с открытым заявлением «не всегда удобно», но тем не менее «узы родства и дружбы», как надеялся король Альберт, могли бы побудить кайзера дать в частном и конфиденциальном порядке заверения в отношении уважения бельгийского нейтралитета. Упоминание о родстве – мать короля Альберта, принцесса Мария Гогенцоллерн-Зигмаринген, принадлежала к дальней католической ветви прусской королевской фамилии – оказалось напрасным, ответа кайзер так и не прислал.
Вместо него на свет появился ультиматум, пролежавший в сейфе фон Белова более четырех дней. Он был предъявлен в 7 часов вечера 2 августа. Ливрейный лакей министерства иностранных дел просунул голову в кабинет заместителя министра и срывающимся от волнения голосом известил: «К господину Давиньону только что прибыл немецкий посланник!» Через пятнадцать минут уже видели, как Белов ехал по Рю-де-ля-Луа, держа шляпу в руках, на лбу у него выступили бисеринки пота, и курил он, поднося сигарету ко рту частыми, резкими движениями, напоминая этим механическую игрушку. Едва «этот надменный тип» покинул здание, оба заместителя бросились в кабинет к министру, где Давиньон, обычно невозмутимый и уравновешенный оптимист, сидел необычайно бледный и растерянный. «Плохие, очень плохие новости», – сказал он, передавая подчиненным только что полученную ноту. Барон де Гаффье, политический секретарь, медленно вслух переводил ее, а Бассомпьер, сидя за столом министра, записывал каждое слово, обсуждая каждую двусмысленную фразу, чтобы убедиться в верности перевода. Пока они трудились над переводом ноты, Давиньон и постоянный заместитель министра барон ван дер Эльст напряженно их слушали, сидя в двух креслах по обеим сторонам камина. Обсуждение любого вопроса Давиньон заканчивал фразой: «Уверен, все окончится хорошо», поскольку ван дер Эльст своими оценками убедил в прошлом и самого министра, и правительство, что интенсивное вооружение Германии имеет целью лишь «Drang nach Osten» и не представляет никакой угрозы для Бельгии.
После завершения перевода в кабинет вошел барон де Броквиль – высокий брюнет с изящными манерами, решительный вид которого подчеркивали энергично закрученные вверх усы и блестящие темные глаза. Он занимал пост премьера и одновременно был военным министром. Когда ему зачитывали ультиматум, все присутствовавшие ловили каждое слово с таким напряжением, какое, очевидно, и рассчитывали вызвать составители этой ноты. Документ был составлен с большой тщательностью, вероятно, даже с подсознательным чувством того, что ему предстоит стать одним из важнейших документов века.
Генерал Мольтке написал первоначальный вариант собственноручно 26 июля – за два дня до объявления Австрией войны Сербии, за четыре дня до мобилизации в Австрии и России и в тот же день, когда Германия и Австрия отклонили предложение сэра Эдварда Грея о конференции пяти держав. Свой проект ультиматума Мольтке отослал в министерство иностранных дел, где его переработали заместитель министра Циммерман и политический секретарь Штумм, а затем в документ внесли поправки и изменения министр иностранных дел Ягов и канцлер Бетман-Гольвег. Окончательный вариант ультиматума был отослан 29 июля в запечатанном конверте в Брюссель. Необычайные усилия, приложенные немцами, отражали то огромное значение, которое они придавали этому документу.
Германия получила «надежную информацию», начиналась нота, о предполагаемом продвижении французских войск вдоль линии Живе – Намюр, «что не оставляет сомнений в отношении намерения Франции напасть на Германию через бельгийскую территорию». (Поскольку бельгийцы не видели никаких признаков передвижения французских войск, которого в действительности и не было, это обвинение не произвело на них никакого впечатления.) Так как Германия, утверждалось далее, не может рассчитывать на то, что бельгийская армия остановит французское наступление, она вынуждена в «целях самосохранения» «предвосхитить это вражеское нападение». Германское правительство будет «крайне сожалеть», если Бельгия станет рассматривать вступление германских войск на свою территорию «как направленный против нее враждебный акт». С другой стороны, если Бельгия займет позицию «благосклонного нейтралитета», Германия возьмет на себя обязательство «уйти с ее территории, как только будет заключен мир», возместить все потери, причиненные германской армией, и «гарантировать при заключении мира суверенные права и независимость королевства». В первоначальном варианте данное предложение заканчивалось так: «.. и отнестись с самым доброжелательным пониманием к любым требованиям Бельгии о выплате компенсации за счет Франции». В последний момент Белов получил указание вычеркнуть этот неприкрытый намек на взятку.
Конец ознакомительного фрагмента.